Неделей позже
Когда дурман ритуала отступил, кровь на земле уже высохла. Первые лучи рассвета пробивались сквозь низкие облака, а их бег был неестественно быстрым, словно сами небеса пытались отдышаться, опираясь на земную твердь. Тело было неуклюжим и задеревеневшим, как и всегда после долгой неподвижности. Сколько он пролежал здесь? Долго, должно быть. Спустившись слишком далеко — настолько далеко, что брать с собой свое тело было бы глупой затеей — он потерял счет времени, запутался в подземных коридорах, не угадал нужный час, чтобы открыть глаза. Какой сейчас день? Неуместный вопрос. Какой-то день, какая разница. Мягкие голоса степных духов шепчут в границе ритуального круга, как вчера, как месяц назад, год назад, вечность назад. Они немало позабавились обществом человека — провели его за руки по самым темным глубинам, явили его взгляду свои игры и тревоги, пожаловались, как жалуются обиженные дети. Все всё время жалуются. У взрослых отняли их любимый парк, дети теперь единолично не владеют для своих игр малым сквером, хозяева города с удивлением смотрят друг на друга и делят прибыли, Хозяйки тянут друг у друга волшебное полотно над городом, Уклад обиженно смотрит за Жилку и бурчит на тысячу голосов, а бессмертным степным духам теперь, видите ли, неудобно в степи, потому что в ней торчит город и светится! И у всех от невыносимых потерь и разочарований наступает такая тоска, что совладать с ней самостоятельно ну никак не получится. А там, внизу, ворочается во сне темное, пахнущее гнилью, яростное, не имеющее имени… и тоже будет ныть, наверняка. И возвращать себе свое. Тоже, что ли, пожаловаться? Мало что сближает так, как совместно пережитые беды. У него, может, тоже отбирают столь важное… — Ты так лежать и будешь? Начавшее было перед глазами формироваться «столь важное» — поначалу невесомое, невидимое, самому толком непонятное — сгинуло. Не вскочил он только потому, что таких фокусов после долгой неподвижности не простил бы мозг: настолько серьезные ритуалы обычно сопровождаются огромной кровопотерей, и если переменить положение очень резко, навернешься в обморок. Почему он не дотянулся сразу до теплой одежды и сумки с едой? Не хотел. Многие из менху умирали не в ходе священнодействия, а после, оставленные в степи на волю утренних холодов и слабости от малокровия, но ему такая участь не грозила: тому, кого любят духи, странно бояться холодов. С ним рядом останутся, его согреют, защитят и охранят. Не увидел бы ритуального круга никто… кроме такого же, как он, любимца духов. — Лежать хорошо, — он протянул руку в сторону голоса, не поворачиваясь. — Рядом стоишь, так принеси пользу, осквернитель несчастный. — Я очень счастливый осквернитель, — Эйро, не заставляя объяснять по пять раз, поднял его мешок и кинул в круг. Немного не добросил, правда, но это мелочи, можно и повернуться, растирая затекшие плечи. И не поноешь, что годы берут свое, по молодости такие фокусы легче не давались. — И что тебе в это смутное время принесло такую радость? — морщась и неловко поводя плечами, Исидор натянул рубаху и сразу почувствовал себя ближе к живым. Жесткая ткань неприятно касалась кожи, изрезанной мелкими стеблями травы, нагревалась от тела, заставляя чувствовать тепло, чувствовать помеху между собой и воздухом. Возвращаться всегда было немного неприятно. Особенно сейчас, когда рядом был кто-то живой, горячий, до странности остро рядом. — Отсутствие вокруг неприятных городских рож. Сидел здесь, ждал и думал о том, как далеко каждый из моих дней лежит от изначального служения Бодхо. Нет чтобы, как простой одонг, увести стада на дальние выпасы, спать у костра, просыпаться под голоса быков… Никогда не хотел бросить все, Бурах? — недобрым звучал его голос, недобрым и надорванным, что ли? — Соврал бы, если бы сказал, что никогда. С нашей жизнью… Но потом я думал, что пока я буду там пасти стада, кто-то другой будет решать, что будет с судьбой города, и понимал, что не настолько верю в чужую мудрость. — Кроме тебя, каким путем идти и зачем жить, разумеется, никто не знает, — Эйро кивнул насмешливо. — Бурах-Бурах, жадный ты человек, до власти жадный да хитрый без меры. Научился у своих колдунов врать, лжи не говоря, и увиливать, позволяя другим мысли твои додумать, а теперь и доволен. За последним его словом над поляной повисла тишина такая, что хоть ножом режь. Эйро смотрел с ожиданием, Исидор застегивал ремни на сапоге и реагировать не собирался. — Что, не ответишь? Вовсе у тебя гордости нет, что ли? — Гордость моя, Мангыз, в благе Уклада и спокойствии города, а не в том, чтобы твой азарт тешить да нраву твоему поганому потакать. Ты меня сейчас обозлишь, случится между нами поединок, в котором победу ты одержишь. Или я, тут как духи рассудят. И кто остается — на себе вдвойне больше забот потащит. Себе я этих забот не хочу, мне подземный трон не нужен. И тебе больных да раненых не пожелаю, что ты с ними делать будешь? — Хорошо болтаешь. Складно. Как будто правда заботишься, лицемер проклятый. — Эйро. Его голосу отозвалась Степь, отозвались облака и хмурое низкое небо, ветер и гладь болот. Духи касались земли, трав, прятались, щурились и смотрели жадно. Кровь? Смерть? — Пришел вызывать — вызывай. Уклоняться не стану. Но дурью не майся, и без тебя… — И без меня тревог довольно, да? — он поднялся. Огромный, широкоплечий, небо собой закрывающий, гневный и громкоголосый. Не убедил, но очень старался. — Велики твои тревоги, Бурах, с твоими дружками-осквернителями, святотатцами, убийцами, ворами! Кто, как не ты, примирит Уклад с тем, что по кускам его режут! Явлена мне была истина, Бурах, и… — И? Мерзкий трюк. Все дело в нюансах: как голову повернуть, как посмотреть, что в голос свой вложить. В самом деле, именно у «дружка-осквернителя» он этому и научился, остановить на бегу любой гнев, а потом только сильнее его распалить. — Что тебя опять ужалило, Мангыз? Недели не прошло, как сам говорил, что надо нам друг друга держаться. — Суок явилась мне во сне. Сегодня. И я познал, что ждет нас в грядущем. Кровь и смерть, и ничего кроме крови и смерти. Виной же всему будут твои колдуны! — Без них, очевидно, мы все жили бы вечно, но бескровно. Исидор встал. Ростом он все равно Эйро едва-едва по плечо, можно не пытаться гордо выпрямляться и голову задирать. Ему не надо быть впечатляющим, да и не хочется. Ни к чему соревноваться в том, чем природа не наделила. — Ты пьян, Мангыз. И слаб, раз явился упрекать меня в грядущих бедах вместо того, чтобы действовать. Уведи Уклад, живи в полях и будь пастухом, забудь про город, Бойни, плюнь на след бооса — и тех, кто за тобой пойдет, спасешь. Подними бунт, приведи Степь на улицы города, сожги Каменный Двор и подними на вилы колдунов — и спасешь тех, кто это переживет. Убей меня, и некому будет встать на твоем пути, когда будешь это делать. Круг очерчен, духи нас слышат. Войди, Эйро, и кровью своей докажи, что хочешь спасти Уклад! И он вошел. Медленным, словно во сне, движением, переступил очерченную кровью границу — и остановился, глядя с усталостью. Кулаки сжались-разжались, сжались-разжались. Страшно не было — ну, почти не было. Признаться надо, дернулось в сердце тонкой струной сомнение: а что теперь, если без него? Что сын? Что город? Успеют ли защитить себя те, кто в Каменном дворе? — Не об Укладе твои мысли, — Эйро понимал, слишком уж хорошо понимал. — Не с ними твои тревоги. Успеют ли защититься? Горящий яблоневый сад, танец старой колдуньи, рычание многоголосья Уклада перед бунтом, кровь и алая плесень на стенах Горнов, крик женщины, её черные волосы и заломленные руки, зеркальный лабиринт ощерился шипами… Удар. Он не то что готов не был — он даже не пытался собраться, оглушенный увиденным, и кулак Эйро пришелся как надо, ломая ребро, но не выводя из транса. Там, внизу, под реками горячей крови и под холодными камнями просыпалась тысячеглазая, злая, безликая сила, и там, где к нему приходили с жалобой, к Эйро пришли с гневом. Еще удар. Он упал на колено, ладонью ударился о мелкий камень, кровь коснулась земли, время замерло. Интересно, он умрет сейчас? Не тянет это на священный поединок, но формально правила соблюдены… — Сражайся, трус! — Эйро схватил его за волосы, заставляя задрать голову. И отшатнулся. — Пробуждение Её ты предотвратить не смог, — слова звучали словно со стороны, а горло сжималось странно, словно бы тело враз забыло, как произносить слова. — Предотврати осквернение. Плоть Её будет надорвана, крик Её разорвет Степь и породит начало конца. Останови. Голоса духов оставались в ушах, вибрировали, двоились и множились, и были слишком не-живыми, не-здешними, и Исидор смотрел со стороны и на собственное тело, и на собственную кровь, и на беспомощный взгляд Эйро. В его расширенных зрачках видел свое отражение, и в своих глазах, отраженных и размытых, видел чужое, незнакомое. Лицо мужчины. Еще не молод, но еще не стар, и морщины уже наметили свою сеть, но еще не углубились — словно гравер, обозначив на камне узор, отступил на шаг и смотрит, оценивая гармонию получившихся линий. Перелом, за которым старость и смерть, уже рядом, но последний шаг к нему еще не сделан. В глазах — серые, они же серые обычно? — разливается предгрозовая тьма, что притягивает, поглощает, зачаровывает… — Хватит! — Эйро шарахается, вскрикивает, и мир возвращается, болью в почти выдранных волосах, в надорванном горле, в сломанном ребре и отбитой печени, в колене. Боль прокатывается от, до и обратно, расцветает алым перед глазами и мешает дышать. Он мог умереть, да? — Степь сказала свое слово, Мангыз-Старшина, — Исидор поднимается снова, пошатывается, проклятое колено… Не разбил, но ушиб есть и отек будет, а от места ритуала хочется уйти скорее, вернуться домой и лечь в кровать. — Сказала. Эйро снова рядом, огромный, какой же он все-таки огромный… — Я, Бурах, от слов своих не отказываюсь. Но что ты духам дорог, отрицать не могу, хоть и не понимаю… — Когда люди дороги, Эйро, не спрашиваешь, почему. Не всегда есть ответ этот, — он пробует наступить на ногу, кривится, но потом даже чуть улыбается. — Не в каждом движении сердца есть причина здравая и обдуманная. Помоги мне идти. — Да разве тебе помощь нужна? — Нет, Мангыз, не нужна мне помощь. Дойти — и сам дойду. Но если на руку твою обопрусь, дойду быстрее, а по дороге и рассказать смогу, что явлено мне было в оправдание твоим речам и ударам. — Не нужно мне оправдание, — он отряхивается, как бык, а потом замирает и смотрит, не веря. — Это ты что, выходит, после таких речей руку мне подашь? — Речи твои — плод нрава твоего дурного да страха. Глупо друга терять из-за того, что долг ему важнее человека. Ты прав, Эйро, во всем прав. — Тогда… — Спросишь «почему» — пойму, что ты не слушал. Исидор ухмыляется и медленно, бесконечно медленно, но Мангыз все-таки возвращает ухмылку, протягивает руку, становится рядом. Глупо друга терять — говорит Исидор вслух. Я видел, как тело и дух твои сожгли, не отдав их Земле — молчит он, позволяя беседе свернуть на другое. Не лгать — это тоже искусство. *** Ребро болит несколько дней, аукается болью к пылающей в сердце злости. Он не покидает дом, старается меньше двигаться, старается меньше видеть людей, унять себя, скрыть истину, пока не придет время дать ей ход. После таких оскорблений… Эйро считает его то ли слабым, то ли мудрым, и прощение вместе с доброй улыбкой принял, не задумываясь. Глупец, оглушенный страхом и гордыней! Ничего, недолго ему осталось. Недолго осталось всему, что они знают. Но, справедливости ради, к каждому дню его жизни можно было применить эту фразу. Город менялся всегда, духи приходили и уходили, и теперь, когда он снова слышит сквозь любой сон тревожные крики и просьбы о помощи, он не принимает их так уж всерьез. Что только ни случится, чего только ни случалось раньше, сколько можно дергаться, кому суждено быть повешенным — не утонет. Духи желают, чтобы город оставался прежним, но как только изменения свершатся, они смирятся и забудут о своих проблемах. Как, впрочем, и люди. Когда Эйро умрет, Уклад будет встревожен, но бунта не будет. Не будет того, кто сможет толкнуть их к бунту, — разве что молодой Оюн… Но нет, пока нет. Слишком юн, слишком порывист и немного наивен. Его слово еще долго не будет даже близко равным слову Исидора. Бешечи и Крюки все еще существуют хотя бы формально, кровь не иссякла, хотя и ослабела. Только Мангызы и остались полноправным, полнокровным, сильным родом, и ради блага Уклада следовало бы их уберечь. Хотя бы предупредить, дальше Эйро бы сам все понял, он умен. В этом и беда. Слишком умен, слишком силен, а язык за зубами держать не обучен. Он будет мешать. Понимание приходит спокойно и холодно: Эйро будет мешать. Встанет на пути Симона. Умрет, если не дать ему в нужный час верный совет, если не шепнуть кому надо нужные слова. Схлестнется с новым городом… А проклятый лицемер Бурах будет стоять рядом и смотреть — молча смотреть, молча. Это было предрешено, все было предрешено тем днем, когда они стояли и смотрели, как отдает свою жизнь Степи старый Рага — тогда они бросили первую горсть земли на труп свободы Уклада! Все. Каждый из них. Что смысла вырываться сейчас, отрицая десятки лет развития, отбрасывая себя назад? Или он есть, этот проклятый смысл? На этот вопрос духи не смогут дать ответ. Его нужно выбрать, волей, сердцем, разумом — и сделав выбор однажды, не сворачивать уже никогда. Для Уклада нет вопроса «зачем» — в жизнях детей Бодхо все предопределено, все доведено до идеала поколениями, десятками поколений, чьи жизни были раз за разом, снова и снова одинаковыми. Рождение, жизнь, смерть, брак и деторождение, собственность, обязанность, право — все известно каждому с детства, впитано с молоком матери, не нуждается в правках. У каждого есть место, есть цель, есть долг, и нет даже часа, в который ты не знаешь, чем должен заниматься. Добрая работа, добрый отдых, чистое небо и земля, что примет всех. Уйдешь — и не останется ничего, только в играх духов твой голос будет шептать наравне с прочими — воспоминание, легкий отпечаток твоей души, след от сгнившей травы, отдавшей свои соки новому урожаю, чтобы тот отдал свои соки следующему… Вечное, оглушительное, переваривающее само себя ничто. Интересно, для Эйро это — так же? Увидеть, услышать эту махину там, в недрах и осознать вдруг, что да, все правда, да, вот оно, материальное, живое, оно дышит, сказки не лгали, это ничто существует, оно ждет, оно неизбежно? Увидев — лишь краем бестелесного взгляда, в видении, в бреду — Суок как она есть, Исидор возвращается мыслями раз за разом, но не к ней: к себе. Его обуревают странные мысли, до которых раньше не было дела, а теперь вот не скроешься, не убежишь. Рядом с вечностью он ничтожен и слаб. Желание бежать, броситься прочь от этой темной пустоты душит, вырывает способность мыслить, пугает и в то же время лишает сил. Он был рожден, чтобы явиться перед этой силой, служить ей и почитать её, как до того был рожден его дед, и дед его деда, и многие поколения их крови, от первого, вышедшего из Земли. Он должен служить и должен защищать, но он избрал иную дорогу, единственный узкий путь между волей Уклада и волей Симона, и шел этой дорогой долгие годы, веря, что делает это ради блага. Блага Уклада — не ссориться с колдунами, блага колдунов — не ссориться с Укладом, блага своего — оказавшись последним, не утратить имя и знания, продолжить род и сохранить силу, блага Степи — избежать осквернения, но обрести новый, диковинный цветок. Как тот яблоневый сад, что когда-то сжег старый Бешеч, чтобы добиться своего. И кажется, прав был именно он. Степь растревожена, обожжена, осквернена, Степь кричит и стонет, и гнев поднимается из самых глубин её, потому что чужое колдовство звенит и тянется, тревожит. Открыт и беззащитен Уклад: кто остался из семей менху? Кто защитит младших, запертых в коробку Термитника, задыхающихся, но уже привыкших — так быки привыкают к загону? Колдуны, выходит, в выигрыше, а он — кому именем и родом положено встать сейчас и увести Уклад, самому уйти и вернуться лишь с оружием среди своих кровных — мечется по дому раненой тенью и не может найти верного ответа. Он не хочет спасать Уклад. Они выживут и без него — тысячеликое, тысячерукое, тысяченогое создание, распластанное по великой Степи, сотни стоянок и сотни тысяч быков. Даже если умрут в один час все, кто живет в этом городе, степной народ плечами пожмет, чтобы забыть наутро. У этого вечного, бескрайнего, безымянного и темного, нет желания сохранить хоть кого-то, потому что никто не уникален в его глазах. В своем несходстве каждый из них важен равно, и равно неважен тоже. Исидор — целитель, и он должен их защищать, но смерть перед лицом Суок — не беда, ведь так? Все умирают в свой черед. Но городу умирать рано. Рожденный из недр Кайюра, давший ему кровь сотен и тысяч быков, поднявшийся из болот и вознесшийся над рекой, город мешал спокойствию Степи — но все новое тревожит поначалу, не всегда принося зло. Сила. Город пульсирует силой, силой Степи, силой крови, силой Земли и силой каждого человека в отдельности. Каждого! Чудовищная сила, что есть в любой крови, сочетается с усилием воли, с выбором, который каждый делает, просто оставаясь здесь; со стремлением, которое задает своим сиянием Каменный двор, и с вечностью, на которую опираются Бойни. Между небом и болотом, между единой массой Суок и сиянием украденной звезды. И здесь — здесь и сейчас, словно вне этого пугающего, огромного степного всегда — он чувствует, что может коснуться города и направить его линии так, чтобы след остался навечно. Создать что-то новое, что не будет поглощено, но останется потом. Останется, когда истечет оставшийся ему срок — сколько лет, тридцать, сорок еще осталось? — а потом срок его сына, и сына его сына, когда трижды станет плодородной и трижды иссякнет эта земля, отпечаток его руки останется в каждой из этих улиц, что все так же будут ложиться под ноги бессмертного чародея. *** На открытие Театра он, само собой, пошел. И многолюдные события городскому врачу лучше не пропускать, и, чего уж греха таить, интересно стало. Столичный режиссер привез с собой несколько человек, еще нескольких обучили из местных, и слухи о том, как они там вечерами ре-пе-ти-ру-ют, уже пару недель носились по улицам. Городские дети с азартом бегали подсматривать в окна Театра. И в числе прочих Исидор пару раз видел среди радостно визжащей толпы и парочку младших Крюков, и дочку от побочной ветви Бешечей, и своего собственного наследничка. Заводилой явно была девчонка: оно и неудивительно, кровь наполовину городская, но парни не отставали, и за ними следовало немало других, знакомых Исидору на мордашки, но не на имена. Говорить сыну про честь, достоинство и необходимость старшему из наследников блюсти себя он, конечно же, не стал. Сам и не хотел никогда носиться с радостными криками, так хоть не мешай другим, кому это правда надо. Тем более собственному сыну. Намается еще парень со своим наследством, напорется еще на ненависть и на одиночество. Пусть уж с детства друзьями обзаводится, да такими, чтобы и в Степь рядом, и по городу. А то будет как у одного старого дурака, который полжизни прожил, а куда ни глянет — везде и всем все доказывать приходится. Так вот, Театр. Говоря по совести, вышло интересно. Толпа людей, каменные стены, душно, и все потеют, толкаются, говорят, кашляют, просто касаются друг друга, воздух почти не выходит, а все взгляды сосредоточены на сцене, и все мысли увлечены голосами и движением актеров. Как человек уважаемый, Исидор получил место недалеко от сцены, и это было не очень хорошо, потому что самое интересное происходило за его спиной. Недостаток воздуха, необходимость стоять, толпа, одна точка внимания: люди погружались в некоторое подобие транса — кратковременного, конечно же, и неглубокого — но голоса, что звучали со сцены, заставляли непривычный к подобным представлениям разум утрачивать критичность восприятия, меняться, становиться пластичным. Конечно, тому, кто бродил дорогами духов, опьяняя себя твирью и кровью, такие фокусы были на один щелчок пальцев, а вот для горожан, да еще с непривычки… Браво, мастер Каин. Идеально придумано и красиво исполнено. Сочетание рабочих мест, развлечения и инструмента для манипуляций, новая точка сплетения Линий, узел в полотне — или не узел, а как это называется, когда в ткань вплетают утолщение, складывая его из разных нитей… Линий. Присутствие оного мастера Каина чувствовалось: дрожало в воздухе серебром, незримо направляя, отзываясь в словах актеров, отзываясь в интересе горожан. Отстраненно Исидор думал, что и сам вносит свою лепту — присутствием, безопасностью, одобрением из самых темных частей города. Мрачная тень Уклада явилась, но ничего пока проклинать не начинала. Пригнать бы им сюда Мангыза… Нет. Рано. Это место нужно городу, как Укладу нужны Бойни. Это место силы, место таинства, место единения. Горожанам нужны свои ритуалы, они помогают сплотиться, помогают почувствовать силу. Но традиция не складывается за день, её надо поддержать, вырастить, людей надо научить. Со всяческими вмешательствами Уклада лучше подождать столько, сколько будет возможно… Уговорить бы госпожу Орше помочь, такие вещи в её ведении. Он утром займется, сразу же, как рассвет коснется города, а все горожане, получившие здесь новые знания, принесут их домашним, стремясь поделиться новым опытом, и одни нити потянут за собой другие, те — третьи, и как круги по воде, следы этого представления коснутся каждого дома в городе. Он придержит Уклад сколько сможет. А там пусть мастер Каин сам разбирается. Когда все кончилось, пришлось еще неспешно пробираться к выходу через толпу, выслушивая чужие впечатления и чувствуя чужое присутствие. Начатое актерами продолжали сами люди — каждый из них уносил в себе часть действа, обдумывал её, вплетал в свой опыт. А Исидор, признаться, засмотрелся на сплетение Линий и сюжет в какой-то момент просто упустил из виду. Кажется, кто-то кого-то любил, но союзу что-то мешало. Ох, а как на воздухе внезапно хорошо! Ночь, и небо высокое-высокое, усыпанное звездами, и просто дышать — совершенно отдельное удовольствие, а уж дышать, чувствуя вокруг себя настоящий водоворот жизней, судеб, мечтаний… Быть частью целого, быть частью Города, но не терять себя в нем, и знать, что каждый из людей вокруг, касаясь других, не теряет себя. Таглур — вот что это. Не Долгий — наоборот, едва уловимый в потоке времени, но яркий и живущий Таглур, союз, рука-к-руке. Как у Уклада, как в играх детей. Правильно. И так же правильно — неуловимое прикосновение серебра, оплетающие руку нити, едва слышный голос от ворот — за воротами. Тот, кто ждет его. Глупости какие-то. Будет невежливо, если хозяин города покинет праздник так быстро, не останется сказать пару добрых слов актерам, не выдаст какое-нибудь напутствие горожанам… Исидор очень сомневается, но сомнения остаются где-то далеко, на краю рассудка, отложенные за ненадобностью. Он выходит за ограду, и праздничный водоворот словно отрезает, и улица пуста, и воздух дрожит серебром. Симон — серое под цвет глаз, перстень с черным камнем, в глазах усталость и торжество — делает приглашающий жест, и Исидор идет рядом с ним. Ему нет нужды подстраивать ритм шагов, идти рядом естественно так же, как дышать одним воздухом. Быть рядом, но словно вне города, словно над ним. — Тебя будут ждать там, — все-таки говорит он, хотя, по совести, молчать бы хотел больше. — Нина займет их. Это её детище. Нина. О. Поразительно, как в этом водовороте Исидор умудрился не заметить обеих колдуний? Казалось бы, уж кому бы сыграть главную, кхм, роль. — Удивлен? — Симон улыбается, и даже голос его становится мягче, из него уходят следы напряжения последних часов. Держал, он осознанно держал происходящее, не просто потому, что был рядом — внезапно понимает Исидор. — Ты, мастер Каин, умеешь удивлять. Не отнимешь у тебя этого дара… — он ухмыляется, а потом просто поддерживает Симона за локоть. Тот еще не начинал шататься, конечно нет, но в таком состоянии это вопрос времени. — Получилось. Ты тоже слышал. У нас все получилось. — Получилось, — это «нас» внезапно тревожит душу. «Мы» празднуем, или «вы» справились? Сложный выбор, тревожащий больше, чем должен бы. — Подожди. Не сюда. Раз уж мы здесь, покажу тебе кое-что. До сторожевого холма отсюда совсем недалеко, и ночь правильная, и представление не могло не растревожить духов. Исидор чувствует, что делает отчаянно не то, что правильно, — поздравить Симона еще раз и вернуть на праздник, — но отпустить его руку сейчас почти невозможно. Город словно уснул, застыл, и холодный ветер с реки кажется почти приятным после душного зала, и он только что видел чудо рождающегося нового Таглура, нового города и круга силы, и он хочет отдать что-то из тех чудес, которыми владеет, сколь бы они ни были тяжелыми или злыми. — В такой час нужно поздравлять, а не предупреждать об угрозах, мастер Каин. Но я не знаю верных слов. — До этого дня от тебя любые слова были верными, старый друг. Говори прямо. Старый друг. Исидор чувствует, как мир вокруг него искажается и дрожит: тот, кто стоит перед ним — тот же, что и годы назад, в степи над больным авроксом. То же лицо, те же глаза — как хорошо он узнал их за эти годы, — и идеально сидит костюм из мягкой прохладной ткани, и в пальцах трость, та самая трость, что однажды напилась крови Бурахов на кургане Раги. Он тот же — и рядом с ним Исидор чувствует страх, чувствует свою смертность и беспомощность перед смертью. Седина в его собственных волосах, морщины у его глаз и бессчетные мелкие шрамы, все шепчет ему о идущем времени, о старости, смерти и неизбежной, всепоглощающей пустоте, и он хочет спрятаться, закрыться от нее хотя бы на мгновение, но бежать некуда. — Дай мне руку, Симон. Ты проводил меня в свой мир. Теперь мой черед открыть тебе мой. Он помнит все сотни запретов и табу, помнит обычай, помнит гнев духов. И шли бы они все, когда ладонь Симона ложится на его ладонь, разворачивается к небу, и удэй прочерчивает на ней первую линию. Тавро, что он выводит кровью бессмертного, говорит не о человеке. Оно вмещает в себя больше, оно — все. Улицы города и вода в реке, гул Уклада и веселые танцы у Театра, и священная неподвижность Степи, и раскинутые крылья площади Мост, и все то, еще не рожденное, но заложенное когда-то в осеннем яблоневом саду. Жизнь в биении своем, обретшая форму и несущая плоды. — Удург, — говорит он. — То, что вмещает мир. То, что подобно миру. — Я не умею, — говорит Симон чуть растерянно, но принимает удэй здоровой рукой. — Не знаю ваших тавро. — Он сам укажет линии. Не навязывай свою волю тому, что древнее тебя, колдун. — Ну, вот это спорное предложение, — в его улыбке расцветает почти детское озорство, а ладонь Исидора прочерчивает первый полукруг тавро. Удург. Не он сам. Не Симон. То, что будет творением рук, то, что будет творением душ, город-тело, вместившее в себя мир, растущее, живое там, где жизни не было. То, что оставит часть его здесь, пусть даже и крошечной тенью. — Удург, — Симон повторяет незнакомое слово. — Это какая-то тайна? — Отдавать значения тавро чужакам — табу, говорить о них с чужаками — табу, а уж как называется то, что я сделаю сейчас, я вообще не знаю, — Исидор улыбается, и его ладонь накрывает ладонь Симона, совмещая символы, разворачиваясь так, чтобы не кровь одного втекала в другого, а чтобы, смешиваясь, она уходила в землю. — Ты увидишь их, мастер Каин. Я бы желал дать больше, но нет у меня иных даров. И вопрос умирает, не заданный, когда с глубоким вздохом Горхон поворачивает к ним бесчисленные взгляды. Суок смотрит. Суок видит. Бесконечность её — бесконечность смерти, и возрождения, и новой смерти. Черная вода Горхона, застывшие в страхе травы, пляшущие на другом берегу духи и камни. Суок всюду, но даже сквозь её мрак звенят голоса горожан, сонно вздыхают Бойни, сияет пойманная звезда, что заменяет Симону сердце. Её злоба, её темный гнев касаются их — и отступают, сонные, еще полные неуверенности. Она есть. Она вечна. Она получит всех. Капля крови впитывается в землю, потом еще одна — и видение уходит, словно бы тому, что смотрело с другой стороны, они попросту наскучили. Боли нет, и со странным трепетом он чувствует, как пульсирует в его ладони чужая кровь. Впрочем, это была глупая идея. О чем он только… Глаза у Симона выглядят черными, зрачок расширен так, что серго цвета не видно. Он сжимает руку так крепко, словно решил сломать Исидору пальцы, но улыбается, улыбается так, словно… нет, Исидор не знает этого «словно». Он вообще не знает сейчас почти ничего — в голове шумит, как будто он снова чуть ли не всю свою кровь отдал, и вокруг нет ничего, и город лежит под ногами, а Симон смеется, и говорит на языке, который умер тысячи лет назад, и слова отзываются эхом в каждой линии мира. «Я видел своего врага. Я одержу победу». И Исидор хочет остановить его, но Симон делает шаг ближе, размыкает руки и кладет окровавленную ладонь Исидора себе на грудь — там, где должно было быть сердце. — Она может скалиться сколько угодно, мастер Бурах, но она не получит мой город. Она не получит меня. И она не получит тебя. И слова возражения должны быть произнесены, но сейчас не до них. Серебряное пламя обжигает губы, оказывается легким как ветер и живым. Таким бесконечно живым…ГЛАВА 3 - Часть 2
11 декабря 2017 г., 00:43