Пятью годами позже
— …и тогда сказала пятая из Дочерей, что не будет ему мира и покоя, пока не принесет он в жертву Матери Бодхо девять белых быков и семь прекрасных дев. Но отверг он в гордыне своей ее слова и повел свои стада дальше на север. Грозы размывали землю, ветра гнули травы, луна состарилась, умерла и ожила снова, а он продолжал идти… Ой. Невеста так увлеклась, что не заметила, как открылась дверь, а Исидор мешать не захотел: он и сам любил слушать «Сказание о дочерях», а для маленькой Таюшки это еще и полезно было. Впереди у героя остается еще немного странствий, прежде чем седьмая из Дочерей все-таки убедит его отдать трех быков, трех дев и его собственное сердце. Взамен тех быков Степь даст авроксов, три девы станут Невестами, а кровь героя, отданная вместе с сердцем, станет залогом доброго урожая. А если бы сразу послушал герой старшую Дочь, пять десятков авроксов шли бы по этим землям, пять десятков Невест танцевали бы на благо земли, а сам он кровь свою сохранил бы и продлил, став первым в сильном роду. Мораль сказки: слушайте Мудрых женщин. — Дедушка Исидор! Таюшка даже вида не подает, что расстроена: сказку она еще дослушает, а дела, из-за которых она его вызвала, наверняка важные. Тут даже не тянет ухмыляться понимающе и поправки делать на возраст. Дочь Орше и ее бессмысленного супруга сильна совершенно чудовищно, вот уж откуда что берется. Если не мешать, вырастет новая Лэгжин, никак не меньше. И осиротела она — хоть и скверно так говорить — вовремя, не успела от матери научиться слабости, а от отца трусости. — Звала меня, Мать-Настоятельница? — он к ней наклоняется, обнимает, а она так и виснет у него на шее. Еще совсем ребенок… Ребенок, который ушел в волшебную сказку Многогранника, едва умея ходить, а потом был исторгнут из нее жестокостью жизни. Тае едва было четыре, когда умер ее отец, и Уклад в едином порыве потребовал ее возвращения. Слишком ранний возраст, чтобы покидать сказку и брать на себя хотя бы формально столь чудовищную ответственность. — Звала. Ты меня покатай, а я говорить буду. Сидит у него на плече, ножками болтает, еще совсем крошка — но речи у нее совсем не пустые, не детские, это Исидор уже знает. Уклад свою маленькую Мать боготворит, и там, где на Оюна взглянут со страхом, от нее каждого слова ждут с обожанием. Если бы не были Мудрые женщины неприкосновенны, стоило бы ждать беды. — Старшина говорит, надо в Степь идти, из Боен вывести аврокса и в жертву его принести. Тогда успокоится Уклад. Волнения так и не прекращались с тех самых пор, как гнев Суок, пришедший из Степи, болезнью и огнем уничтожил два прилегающих к Термитнику квартала. Не с чего им было прекращаться: Степь все это время ворочалась, ворчала, тревожилась, и для любого одонга было ясно, что нет в ней мира и покоя. Степь для Уклада — весь мир, источник жизни и место упокоения, и где волнуется она, не могут быть спокойны ее дети. — Старшина глуп. Таюшка хихикает, но ведь беда и правда именно в этом: Оюн глуп. Не остановить реку камнем, пусть даже и огромным. Пожертвовать аврокса — шаг огромный, отчаянный, последний. В этом шаге и признание того, что ситуация безнадежна, и последняя надежда на ее исправление. Но сейчас ничего не изменится, потому что беда не в отсутствии жертв. Беда в том, что для Степи этот город все еще чужой, непривычный. По ее меркам прошедшие годы — песчинка, стебель травы, не больше. Если не сносить в это же время Многогранник и не жечь Каменный двор, принесение в жертву аврокса не даст ничего. Так, несколько дней затишья, а потом панику, глубокую и неконтролируемую. А там и до бунтов недалеко. — Я ему запретила. Но он большой, злой, пыхтит весь. Говорит, надо и все, а я просто не понимаю. Ты бы ему сказал. — Скажу, Мать. И ты скажи, коль снова спрашивать будет, что слово мое в этом с тобой. Ни к чему нам эти жертвы. Не сейчас. Смеется, звонко-звонко, довольная. — Вот и я так говорю. А он не понимает. Глупый. Дедушка Исидор, ну почему он Старшина, а не ты? — Еще до твоего рождения… — начинает Исидор спокойно, но Таюшка его перебивает. Мягко, как будто очевидные вещи объясняет. — Как он вызвал старого Крюка и одержал победу, я знаю. Ты другое скажи. Вот сейчас почему он Старшина, а ты нет? Он же глупый. Страшный, но глупый. Потому и страшный, что глупый… Не удержал бы Оюн своей силой Уклад, если бы каждое слово его не было словом бооса. Боос умен, он понимает, а если что не так — ему и объяснить можно. Но в тех вопросах, что Старшина должен решать с Укладом без чужаков, глупость и слабость Оюна становятся видны. — Потому что я его не вызвал, Таюшка, — Исидор снимает ее с плеча, ставит на пол, сам опускается перед ней на колено. В глаза смотрит, вдох-выдох себе дает на решение, а потом добавляет очень серьезно. — Еще не вызвал. — Ты не очень медли, хорошо? — она хмурится, маленькая, но очень серьезная. — Ты его вызови поскорее, пока он не увел аврокса в Степь и не раскрыл его напрасно? — Придется поторопиться. Ну, а что тут скажешь? Придется. Надо. Пора уже, эта идея с авроксом — в самом деле последняя капля. Действия Оюна приведут к бунтам. — Ой. Это от дверей. Миша пришла. Стоит у стеночки, смотрит исподлобья, куклу свою к себе прижимает. Это она не хмурится, просто осторожничает по привычке. — Сейчас еще Спичка придет, — доверительно сообщает Тая. — И мы будем рисовать карту. — Достойное дело, — Исидор встает. — А я пойду, пожалуй. Не буду вам мешать. В детские игры иной раз лучше просто не соваться — никогда лучше не соваться, по большому счету. Если он нужен будет, сами позовут. Что Миша, что Спичка, что та же Тая: прекрасно справляются с жизнью, а если нужна его помощь — сами приходят. Иным взрослым бы такую самостоятельность… *** Шутки шутками, но, в самом деле, придется на старости лет выходить в Круг Суок за Подземный Трон. Никогда не хотел. Совершенно не нужно было это. Но ладно… Приняв решение, нечего ныть. Вскоре он станет Старшиной — или умрет, но вариант это маловероятный, Оюн слишком слаб и в Круге едва ли будет держаться лучше, чем когда-то Ирмик. Когда это произойдет, на его плечи ляжет еще больше проблем, и заниматься ими в одно лицо станет совершенно невозможно. Придется вызывать сына обратно до срока: столичный диплом — это хорошо, но не ценой развалившегося Уклада. Интересно, он еще помнит Город, помнит свою семью и свой долг? Должен. Их переписка носит скорее деловой характер. Артемий отчитывается, Исидор отвечает в духе «ты все делаешь правильно». Не стал ему рассказывать ни о вспышке болезни — названной уже после Песчаной Язвой — ни о том, что умер Алехан, умерла его красавица из Застроек, а их собственный дом сгорел и был отстроен заново. В самом деле не видел в этом смысла, что толку волновать его там бедами, которые он не в силах изменить? И сейчас не изменяет спокойному, ровному тону, формально извещая Артемия, что ему совершенно необходимо как можно скорее вернуться домой, и неважно, чем он занимается сейчас. Без подробностей и объяснений: смысла в них сейчас нет. Вернется — будет вникать, а издали в таких вещах еще попробуй разберись. — Учитель? Стах совершенно не умеет передвигаться бесшумно, но отчаянно пытается. Не мешать, быть тихим, быть полезным, учиться. Исидор ничего не может с собой поделать: единственный его ученик, который пережил Песчанку, не вызывает ничего, кроме болезненного и глухого раздражения. Тогда, когда пожарище остыло, а Нурхалиев ушел к остальным погибшим, Стах принял решение: не мог жить в городе, в котором кто-то совершил этот чудовищный поджог, не хотел лечить этих людей, хотел вырваться. Для него были слишком тяжелы эти воспоминания — впрочем, а для кого нет? И уехал, поступил в армию, шатался непонятно где, только чтобы через год появиться на пороге дома Исидора с перебинтованной обритой башкой и виноватой физиономией. Контузия, комиссия по состоянию здоровья, билет на родину. Говорят, обычная история. Только от его положения «ученика менху» в глазах Уклада уже не осталось ничего, да и «местным» теперь его можно было назвать с трудом. Не имея иной профессии, кроме целительства и войны, страдая от головных болей и бессонницы, он едва ли мог приткнуться куда-то еще — и Исидор принял его обратно. Не уезжал бы тогда этот балбес, уже мог бы для себя просить права вскрывать тела: имел бы десять лет ученичества, был бы известен каждой собаке… нет! Вольно ему было все испортить. — Я вызываю Артемия обратно. Ситуация ухудшается. Посмурнел, даже скрыть не пытается: он сейчас в этом доме единственный ученик, надежда, помощь и опора. Исидор, признаться, думает иногда просто усыновить этого балбеса да и дело с концом. Получит все права, а с ними и такую кучу обязанностей, о существовании которой и не подозревает. Но Исидор обещал, что Артемий будет его первым и последним сыном, и кровь ни с кем делить не будет… И пока через это обещание переступить не может. Ладно. Через пару недель ситуация изменится, и, если Тёмка против не будет, Стах ему станет братом. Пусть сами решают… — Разве это не последний год его обучения? — Последний. И этого года у него нет. Ни года, ни месяца, ни недели. Может, будет когда-нибудь. — Обидно. Не умеет врать. Но очень старается хотя бы недоговаривать. — В ближайшие дни я буду занят. Прошу тебя пожить здесь, если придут за помощью — делай что можешь. Свои права знаешь. Меня беспокой только в крайнем случае. Недели через две ситуация разрешится и все станет лучше. Ишь, кивает, а глаза довольные-довольные. Вроде как приедет Артемий, а у него здесь все уже схвачено, и как бы само собой разумеется, что Стах никуда не денется и дальше. Он родителей потерял во время вспышки Песчанки. Как и многие, очень и очень многие. Но посмотреть на тех же Мишу и Спичку — совсем дети, а делами своими занимаются сами, ни на кого не виснут и жизнь свою ни в чьи руки не вверяют. Таких бы учить в радость: к Спичке он присматривается очень внимательно, и, наверное, как закончит с Оюном, все-таки заберет парня, будь на то его интерес и желание. А вот Стах — здоровенный лоб, а смотрит так, словно ему без этого ученичества мир не светел. Словно всего себя на это ухнул, ничего не оставил. Что, кстати, правда: дел у него других определенно нет. Если не сложится здесь — идти Стаху или на Заводы за честным и простым трудом, или к Григорию на Склады за нечестным, но денежным. В этом, пожалуй, и есть главная причина того, что Исидор не может победить к нему неприязнь: при несомненном таланте Стаха, при его упорстве, настойчивости, верности, при всех этих прекрасных качествах все-таки не получается игнорировать его желание передать ответственность в чужие руки. Сложно поверить, что если случится в самом деле важный момент и будет нужна вся его сила духа, он выстоит сам, не будет искать кого-то, за чьи решения можно будет спрятаться. И — хотя за это Исидор чувствует себя виноватым — проверять не хочется вовсе. Хотя сейчас, когда Стах с сияющими глазами говорит: «Конечно, Учитель» и привычно идет проверять запасы трав, бинтов и таблеток, все-таки мелькает в сердце надежда. Как же хочется ошибаться на его счет! *** Человек привыкает ко всему. Оказалось, даже к присутствию в одном с собой доме враждебно настроенного темного колдуна вполне можно привыкнуть, если мотивация достаточно сильна. Честно говоря, Георгий на конфликт не шел и даже проявлял в последние годы определенное дружелюбие, немного натянутое, но тем не менее. Его бывший дом уже и следа присутствия не хранит, отданный в полное и безоговорочное владение юной Марии. Сильный молодняк растет в городе. Мария у Каиных, младшая Виктория у Ольгимских, Тая в Термитнике, а на улицах — Ноткин, Спичка, Миша. Ну и конечно, единоличный правитель Многогранника, младший Каин, которому как раз недавно одиннадцать стукнуло. Когда все они войдут в силу — будут гнуть и крутить город как захотят: плоть от плоти чудес, они не знают другого мира и не хранят в своей памяти тех дней, когда Линии города не звенели силой. Только бы дожили. Сохранение жизни — вопрос важный, все еще не закрытый для Города. Нина осталась здесь, и теперь дети устроили в Многограннике свое царство под ее присмотром и защитой. Нина осталась — но больше прецедентов не было. Люди умирали как и раньше, гениальные архитекторы тонули в алкогольном дурмане, Многогранник причинял Степи боль, недостаточно сильную, чтобы убить, но достаточно, чтобы постоянно раздражать. — Ты подумал над моим предложением? Кабинет Симона: стол в идеальном порядке, много места, много света и ни пылинки. Те же кресла и столик на тонкой ножке, те же окна, заливающие комнату светом, тот же хозяин дома в светло-сером костюме и шейном платке под цвет глаз. Не изменился ни на мгновение. Время не течет здесь, само место создает неуловимую иллюзию, что если просто устроиться в этом кресле, выпить вина и никуда не спешить, то здесь можно переждать вечность-другую. — Да. Должен признать, ты умудрился отсюда найти в Столице то, что я проморгал. Нашел Исидор, по совести, еще пять лет назад: один из свежих медицинских журналов, оставшихся от Игоря, содержал статью некоего Даниила Данковского о природе смерти и методах взаимодействия с ней. Тема была актуальной, едкие и язвительные речи автора статьи били прямо по свежим ранам, а аргументация так и приглашала к дискуссии! Словом, неведомый тогда Данковский со своими идеалистическими и совершенно нереалистичными заявлениями задел его за живое. Через месяц в новом журнале на статью Данковского ответило какое-то столичное светило, потом еще одно, потом он ответил обоим сразу… Через полгода наблюдения за этой неспешной дискуссией Исидор понял, что в самом деле заинтересован — и написал Данковскому лично. И через пару месяцев даже получил ответ. Это была странная, но более чем интересная переписка. Даниил удивительно сочетал в себе глубочайший цинизм с искренним идеализмом и способность к выбиванию денег из спонсоров — с искренней верой в свой высокий долг перед обществом. Его ответы были резкими, язвительными, били наотмашь и содержали в себе множество смысловых ловушек, но о его чувствах не надо было заботиться — и Исидор с энтузиазмом вкладывал в эту переписку те темы, поднимать которые при Симоне было не очень приятно. Необходимость и оправданность бессмертия, психическая и социальная адаптация, вопросы болезней и старости — все то, что они оба, простые и смертные люди, могли понять лишь в теории. Каждое новое письмо было все более интересным, и странно было бы отрицать, что со временем — на пятом, по сути, году знакомства — Исидор уже воспринимал бакалавра Данковского как младшего коллегу и почти что хорошего друга. Поэтому и собирался сделать ему этот подарок. — Он приедет, я не сомневаюсь. Приедет в надежде, что ты поможешь ему убедить Властей. — Как, интересно, я бы это сделал, — Симон хмыкнул, покачал головой чуть раздраженно. — Но пока он будет убеждать меня, я буду убеждать его. Если хотя бы половина того, что ты говоришь, правда, то бакалавр Данковский — именно тот элемент мозаики, которого мне не хватало. Его научный подход, совмещенный с моим практическим опытом, твоими знаниями и магической структурой города, может все изменить. Конечно, напиши ему. — Сегодня же отправлю письмо. — Которое ты уже написал, не так ли? — Сколько лет я тебя знаю? Вопрос, в который, по сути, была заложена шутка — вроде «я уже могу и не спрашивать», — повис в воздухе недосказанностью и предчувствием страха. Сколько лет? В моих волосах полно седины, лицо и тело несут на себе отметины возраста, да и глаза начинают потихоньку подводить. Сколько лет? Много или мало их было — рядом с твоей-то вечностью? Сколько еще будет, прежде чем я стану глухим стариком и угасну? — Достаточно, чтобы понимать, — Симон улыбается, а потом встает, обходит стол и садится рядом с Исидором, на подлокотник кресла. — И достаточно, чтобы знать, что я не отпущу тебя. Не отдам тебя смерти, будь она хоть сотню раз сильнее. Другие могут умирать, но тебя я удержу, сохраню, как сохранил Нину, и когда мой город засияет здесь во всей своей красоте, ты будешь в нем. Куда мы без твоей мудрости… И хочется усмехнуться, сказать что-то в ответ, но это все такие глупости, когда можно просто прижаться лбом к его плечу и закрыть глаза. Прохладная ткань, серебряная пойманная звезда вместо сердца — все так знакомо, так привычно. — Скоро я заберу себе Бойни, — он вздыхает тяжело, предчувствуя грядущие тяготы. — И легче нам с тобой от этого не станет. — И видеть я тебя буду раз в полгода по предварительной договоренности… Понял. Тогда возьми вот это. Он достает из кармана орех. Надо бы удивиться, но Исидор в курсе, что в последние месяцы есть у городских детей какие-то страшно секретные игры, в которых участвуют орехи, а дети в этом городе играют с такими магическими силами, каких обычному человеку и касаться страшно. — И что я должен с ним делать? — Носи при себе. Просто всегда носи при себе. И не спрашивай, что он делает, хорошо? — Не буду. Если что, духи расскажут… Симон смеется и обнимает его крепче. А когда он так делает — все остальное может подождать. ***Двумя неделями позже
Утро он встречает в поле, с окровавленными руками и сорванным голосом. Тремя днями раньше Суок явила Укладу свою волю, говорила с каждым, касалась каждого. Любому, кто не отвернулся, не заткнул уши, не бежал, была явлена ее воля, ясная и чудовищная: кара. Последняя кара городу. Каждый, кто умел касаться Линий, знал теперь, что идет, поднимается из земли шабнак, слепленный из крови и костей. Несет на клюве своем Песчаную Язву, готов карать, готов выжечь осквернителей. Уклад чует беду, Уклад мечется, тревожится, Уклад готов к бунту, и Старшина Оюн делает… Да ничего он не делает. Говорит, когда стоило бы помолчать, и молчит, когда стоило бы говорить. Носится с идеей пожертвовать аврокса, но в настоящем ритуале жертвы — пятьдесят восемь бурых быков, огромное стадо, щедрое пожертвование! — участия не принимает. Нельзя больше ждать. Нужно избавляться от него, брать ситуацию в свои руки и действовать, пока не поздно. Суок хочет явить Болезнь? Прекрасно. Больше она их врасплох не застанет. Больше не будет сгорающих изнутри людей, больше не будет горящих домов, Исидор знает рецепты и помнит, что должно делать. Время еще есть. Степь нетороплива, ее «немедленно» людям за пару лет жизни сходит. Запасти трав, наготовить имунников и экстрактов, подготовить город — и что она сделает? Что сделает, у каждого дома наткнувшись на защитный амулет? Что сделает, когда не будет ни единого человека, не готового к ее появлению? С городом поможет Симон и остальные колдуны. В опасности Уклад: их не убережешь от Степи, а в Термитнике все живут рядом. Был бы Эйро здесь, они бы удержались от бунтов, но не его месте слабый, глупый, ничтожный Оюн! Тянуть больше нельзя. Видит Бодхо, он хотел еще немного времени. Сына дождаться хотя бы. Он немолод и, убив Оюна, останется в городе единственным менху — что плохо. Случись с ним что, кто удержит Уклад? Тая? Боос? Но больше ждать нельзя. Там же, посреди поля, залитого кровью быков, Исидор добавляет к их крови свою, зовет Старшину с подземного трона, волей своей зовет как равный равного, и гнев говорит в нем громче сострадания. Хотел бы Оюн не прийти — не сможет. Не та в нем сила, чтобы со старшим спорить. На кургане старого Раги они встречаются в час, когда солнце стоит в зените. Исидор смотрит снизу вверх, но на скольких он здесь уже смотрел так… — Ты не удержал власть, Оюн, — говорит он, и духи кургана смеются, кивают, встают за его спиной. — Уклад близок к бунту. — Пусть попытаются! Пусть хоть слово кто скажет, и я сокрушу их! И страшно то, что он в это верит. Страшно то, что даже сейчас, стоя на краю бездны, Оюн не понимает, не чувствует, не предвидит. Не спасла бычья кровь слабый таглур, не влила в него силы и понимания. Слаб, слишком слаб. — Не сокрушишь. Ты не удержишь их, Оюн. Мы оба это знаем. Головой трясет, как бык, готовый напасть. Знает, знает, но не хочет признавать. А кто бы хотел? — Сейчас я иду в Степь. Буду просить у Бодхо знака, чтобы удержать Уклад в грядущих бурях. А потом вернусь, и Подземный трон станет моим. — Ты вызываешь меня, Бурах? — Такова традиция. Нет добра в том, чтобы менять порядок перед бурей. Но захочешь отдать кровь не жизнью, а жертвой, мешать не буду. Этот скорее в Кайюр прыгнет, чем будет жизнь свою жертвой выкупать, но не предложить нельзя. Хотя признаться по совести, глядя в эти бесцветные глаза, Исидор — чуть ли не впервые в жизни — хочет убить человека. За слабость в час, когда больше всего нужна была сила. За глупость. За то, что это слабый младший Оюн, и кроме него никого нет. — Значит, идешь в Степь. — Два дня. Возможно, три. Поговори с боосом, пусть будет готов к переменам… какими бы они ни были. Допустил все-таки это «может быть», дал ему надежду, дал ему поверить в то, что есть надежда выжить и одержать победу. Жестоко это — лишать человека надежды. Даже глупого. Слабого и ничтожного. — Я услышал тебя, старый Бурах, — Оюн даже голову чуть склоняет, словно желает проявить уважение. — Круг Суок рассудит нас. Так или иначе. Исидор возвращается домой. Стах там, кажется, уже и ночует теперь где-то в уголке, домой не уходит. Стах видел Песчанку, он будет готов, он сможет помочь. И Артемий вернется, на него можно будет положиться. Все будет хорошо. Он берет с собой удэй. Подумав, оставляет на столе подаренный Симоном орех. Спичка уже рассказал, что в таких орехах дети прячут память и говорят с теми, кто умер или ушел далеко. Идею Исидор, конечно, ценит и носит его при себе неотрывно, но при прямом обращении к Бодхо этот орех может счесть удобным домом любой степной дух, а ему потом с такими соседями разбираться? Не хотелось бы. Это не первый — не сотый, не тысячный, — раз, когда он уходит в Степь, чтобы слушать травы. Савьюр говорит голосом Бодхо, так было раньше, так будет впредь. Всего через пару дней он вернется, и все будет по-другому. ***Следующим вечером
«Я уже здесь», — сказала она, обнимая его за плечи и касаясь губами лба. Ее губы были сухими, безжизненными, как засохшая глина. «Не ищи меня в Степи», — сказала она, повернула его лицом к городу, пачкая его волосы болотной тиной. «Мне открыли другую дверь», — повинуясь ее руке, в сплетении трав для него открылось видение. Бойни, Кайюр и тот, глупый, слабый, беспомощный… ошибившийся в ритуале в самом священном из мест. Она исчезла. Но нет, она осталась, она текла по его венам, она стала частью его дыхания, она смеялась — а он не мог даже злиться. «Пойдешь?» — спросила она, и выбор был прост. Остаться здесь, в Степи, не нести ее в город, не рисковать, не позволить и не помочь никому — или самому стать тем разносчиком, что принесет в город Болезнь. Она говорила в его ушах, она смеялась, и шепот савьюра, будь он хоть сто раз силен, таял в ее смехе, и перед решением он был один. На правой его ладони удэй прочертил «силу». На левой — «судьбу». На груди, напротив сердца — «удурга», что в себе объединяет город, Степь и их будущее. Она смеялась — но смеялась внутри него, потому что, став болезнью, она приняла правила игры. И он знал, как играть. Он знал, как выиграть, и знал, что сможет. Что каждое слово в его голове — это жар, это усталость и, возможно, начинающийся бред, но пока он может идти, нужно идти. Закрыв лицо, не говоря ни с кем и не касаясь никого, он вошел в спящий город. Смеялась ли она, глядя на знакомые Застройки, на отстроенный после пожара Кожевенный? Какая разница. В своем доме он не нашел своего ученика, и это было правильно: меньше смертей. Пусть занимается тем, к чему его позвали… переломом, кажется. Какая разница. Одежду свою он снял и сжег. Тело обтер настоем твири, и тряпки сжег тоже. Выпил таблеток — столичных — и жар отступил. Он уже был болен. Он поправится. Но сперва надо предупредить. Защитить. Они же не знают. Через весь город, никого не касаясь и ни с кем не говоря, он шел к Каменному двору. Мир играл с ним шутки, звал по имени, и казалось, обернись — увидишь знакомое лицо. Словно шел кто-то по пятам. Какая разница. Его не оставили ждать у дверей ни на мгновение, хоть ночь и была глубока. Симон знал? Готовился? «Боится», — шепнула она, и это была правда. Впервые лицо его было таким, впервые на нем мешались отчаяние, беспомощность и ужас, смертельный ужас. «Мне жаль», — отметила она голосом Саран. Ошибочный ход. Уж чей-чей, а этот голос Исидора толкал только вперед. — Она в Бойнях, — свой голос он не узнал, но это было неважно. — И в Термитнике. Стах знает, что делать. Защити… удурга. Кто протягивает его руку? Коварство Суок? Жестокость болезни? Его собственный страх и желание утешить того, кто напуган еще больше? Жест, столь привычный этому телу — протянуть руку и встретить прикосновение такой же протянутой руки. Симон делает шаг вперед, накрывает руками его плечи, касается губами его лба, и она с торжествующим, экстатическим визгом бросается к новой жертве, оставляя Исидора полностью. Он — лишь один из жрецов, а враг, настоящий, кровный враг, он же здесь, рядом! — Я удержу ее, — Симон чуть ухмыляется. — Я сильнее. Сутки у тебя есть. Ты лучше знаешь, что делать. На споры нет ни времени, ни сил: Исидор лишь коротко касается губами его губ, прощаясь — и бегом покидает дом. Ольгимские. Что отец, что сын — донести. Будь оно все проклято, что происходит в Термитнике, что начнется сейчас! Принять меры, немедленно, сию секунду — и есть шанс, что Проект быков разорен не будет! Это они понимают, хоть и каждый по-своему. Старший обещает немедленно прислать к Исидору Оюна для передачи власти. Младший — говорят они в другом доме десятью минутами позже — дает слово сейчас же позаботиться о Термитнике. Они взрослые люди, это их Проект, они без него разорятся. Нет оснований не верить. Нет оснований. Вернуться домой. Сейчас. Сейчас придет Оюн, и нужно будет бежать, бежать, где носит Стаха? Ах да. Он не чувствует, не знает Линий, не умеет понять, насколько близка беда. Дом тесен, душен, в нем жарко, и стены давят, и нужно действовать сейчас же. Исидор достает свои запасы трав, их мало, но это ничего. Год урожайный. Скоро будет больше. Стук в дверь. — Явился, — выдыхает он гневно. — Песчанка здесь, Оюн. Ты знаешь, почему. — Знаю, — говорит тот низко, спокойно и неторопливо. Как можно быть неторопливым в такой час? — Готов ли ты уступить мне Подземный трон? Твоя жертва не была принята. — Я принесу другую. Исидор хочет спросить. Хочет понять. Хочет что-то изменить, когда его собственный удэй, перехваченный чужой сильной — чудовищно, слишком сильной рукой — бьет его в висок, и мир сходится в одной точке боли, а потом утекает сквозь пальцы. Духи кричат, но издалека, слишком издалека. Он тянется мыслями к так и лежащему на столе ореху, но стол, комната, дом — все ускользает, утекает сквозь пальцы, и на тающих предутренним туманом улицах города он видит белое сияние Многогранника. И пустоту. *** Ночная Степь спокойна. Ей дела нет ни до болезней, ни до смертей, ни до ночных поездов, что везут в город новых гостей. Столичный доктор снова и снова перечитывает письмо, не в силах успокоить свое сердце? Степняк с повадками чужака спит на полу вагона, надеясь хоть немного отдохнуть перед встречей с давно утраченной родиной? Степи нет дела. Как нет числа ее голосам, нет числа ее лицам, нет предела ее памяти. Степь не сочувствует, не боится, и ждет, безразличная в своем спокойствии, пока разгорится и снова погаснет пожар у подножия хрустальной розы Многогранника.