Чонгук и не мог подумать, что очнется так скоро. Он надеялся, что этого не случится вовсе. Впрочем, странное заточение было не лучше. Но Кукки не обманул — Гук не почувствовал и толики боли за всё это время. Он просто падал. Стремительно долго. Бесконечную вечность. Он падал в самую пустоту, словно бы с обрыва сиганул, но дна оказалось не предусмотрено. А потому было не больно. Было никак.
Всё, из чего состоял мир Чон Чонгука последнюю жизнь, длиной с падение в пропасть, — пустошь. И только одно неизменно сопровождало его падение. Три удара чего-то тяжелого. Раз, два, три. А потом приземистый, едва различимый хрип, расходящийся по телу рябью. И снова тишина падения. Она сводила с ума. Она грозилась исполосовать тело, и только три тихих удара, периодично прошивающих тело напоминанием того, что где-то там, немного глубже и ниже, куда Чонгуку ещё падать и падать, осталось в нём что-то живое, не давали ему забыть, кто он такой.
А потом одним ударом сердца, гулким вскриком и пронзительной болью мир перевернулся. Всё потресканное и усыпанное неустанными попытками себя собрать во что-то единое, его ждало то самое дно, которого быть не должно. Его личное дно встретило его ещё большими хрипами, пеплом каждого из тысячи, что он складывал себе из бумаги словно сумасшедший, сердец. И наружу было слишком далеко карабкаться, а Чон не видел в этом смысла. На дне тоже было неплохо. Пусть и не было там ничего, кроме глупых попыток быть нужным.
Он так и думал остаться там. В конце концов, ему не было больно и ничего не хотелось. Ему не нужно было двигаться и вновь бесполезно пытаться что-либо делать. Он мог просто прикрыть тяжелеющие веки, досчитать до десяти и прекратить всякое своё существование. Только вот всё равно очнулся по итогу. И тут же об этом пожалел.
Первое и то самое нежеланное, что довелось почувствовать Чон Чонгуку в первые же доли секунд своего возвращения — невероятная, точно с него живьём сдирали кожу, боль. Свинцовый груз собственного тела не позволял двинуть и пальцем. Груз этот, точно вино, разливался в нём рубиновым океаном, затапливал и заставлял захлёбываться. Где-то в голове эхом страха отбивались всхлипы его новой искорёженной кем-то брони. Кукки закашливался кровью и слезами. Кукки крупно дрожал и зажимал себе израненными руками уши. Он жмурил глаза и точно мантру вторил, что больше не хочет носить его, Гука, имя.
Его последний оплот защиты, стена обороны, окружающая душу, казалось, непробиваемым камнем, была пробита. И теперь это некогда ненавистное создание тихо погибало где-то на кромке сознания. Там пахло догнивающей своё плотью и засохшей кровью. Там пахло ненужными воспоминаниями и болью. Всё это смешивалось в неприятный коктейль, всплывало останками эмоций и становилось частью самого Чона.
Спутанное сознание подкидывало самые неприятные моменты детства, качественно мешало их с жутким настоящим и укладывалось на душу очередной кровящей раной. В вены его будто бы вливали кипящую лаву или раскалённую сталь, обжигающую нутро. Голову буквально разрывало от диких болей и казалось, что рёбра распарывают тонкую кожу, выходя наружу. Суставы и кости дико ломило — создавалось впечатление, будто бы по нему то и дело прокатывали тяжелые телеги, запряженные лошадиной тройкой.
Кукки растворяется в нём, и Гук едва понимает, где он находится. Тело его наполняется тяжёлым страхом, липнущим к каждой частичке тела. Этот страх давит органы, по миллиметру отрывает кожу и втирается солью в самое мясо. Чон чувствует сладковатый мерзкий привкус сумасшествия на языке и словно окунается в густой туман накрывшей его паники. До ушей, будто сквозь толщу воды, доносятся невнятные звуки, а сам он, не слыша собственного крика, продолжает орать от боли, корчась в страшных конвульсиях и продолжая разрываться диким ором даже тогда, когда сорванный голос превращается в неприятные сиплые хрипы. Ему кажется, что кто-то ковыряется в его мозгу, вскрывая черепную коробку и вынимая голыми руками серое вещество.
Ему дурно, но Кукки больше не желает быть собой. Чонгуком в чистом виде он не желает быть тоже. И потому рвёт все оболочки, дерёт все покровы и зарывается руками в самое естество. Не ясно вовсе, то ли сбежать хочет, то ли покой найти. Но сабу не до этого вовсе — он не может отделаться от ощущения, будто его топят в обжигающем кипятке, из-за чего кожа вздувается пузырями. Смоляная жидкость окружает его как внутри, так и снаружи. Он чувствует, как острые тонкие когти смердящей гнилью твари вонзаются в кожу, оставляя глубокие борозды. Кукки слишком страшно, и потому он всё глубже проникает зубами в податливую плоть, терзая и разрывая тело на шмоты, пытаясь изничтожить их обоих за раз.
Глаза его полны ужаса, и, если честно, очень хочется сдаться, прекратив гонку за жизнь, но гулкий приятный звук расходится волнами по всему телу, прося терпеть и выжить. Гук едва шепчет имя того, кого бы ненавидеть, и давится знанием того, кому принадлежит этот успокаивающий, словно окутывающий всё его существование голос. Крик. Нет, визг. Бьющий по ушам, разрушающий мозг и разъедающий сознание. Просто невыносимый визг, разносящийся отовсюду и ниоткуда. И голос, будто оттиском на подкорке сознания выдалбливающий младшему: "Борись". Там, на этой подкорке, смазанные воспоминания о холодных мягких подушечках пальцев, любовно оглаживающих кожу, черничные озёра, смотрящие прямо в душу, и пухлые губы, из которых льются такие необходимые "я рядом" и "ты выкарабкаешься, я в тебя верю".
Чона мутит и колотит, он тонет в едких кошмарах, но пытается вырваться из замкнутого круга. Он бредит, и тело его покрывается множественными синяками лопнувших капилляров и сосудиков. Гуку кажется, словно бы то не Кукки пытается слиться с ним, перемешавшись в одно единое нечто, а он сам себя из своего же тела выдирает, чтобы измученную за недолгую жизнь душу отпустить, наконец.
Всё заканчивается внезапно. Он просто вдруг чувствует чужие руки, тянущие его на себя, и весь покрывается болью от этих прикосновений. Осознание того, что именно происходит, приходит к нему не сразу. Но чужие руки блуждают по телу и расползаются омерзением. Гуку плохо так, что боль глаза застилает пятнами белыми, в голове перепутанными буквами рассыпаются новые воспоминания решившего исчезнуть Кукки. Но касания не исчезают. Сжимают расписанные порезами бока, а потом расползаются слюнявым следом по метке, вмиг отрезвляя и вновь наполняя тем самым, что он так стремился выгнать из себя, страхом. Ночные звёзды тут же усыпают полотно души, точно небо, и, когда Гук чувствует новое касание на внутренней части бедра, взрываются одна за одной.
Тело срабатывает как-то само, и Чон начинает вырываться, впиваясь в чужую кожу пальцами, всячески стараясь отодвинуть решившегося на него покуситься человека.
— Не дёргайся, мразь, больнее же будет, — хрипит чей-то голос, и сабу вдруг совершенно на боль плевать.
Он в спасение не верит. Он знает, что будет дальше. И не хочет. От каждого движения рвётся на куски, ошмётками сползает, но находит отличную помощь в огне. Прежде, чем он сам понимает, что делает, в руках его оказывается горящее полешко из камина, и он одним за другим ударом безжалостно наносит удары одним из концов полыхающей древесины. Мужчина хватается тут же руками за своё лицо, расходясь дурным криком боли. Гук и сам не знает, откуда в его теле оказывается хоть какая-нибудь сила, но голос Чимина, молящий его, Чон Чонгука, бороться, тут же заставляет опрокинуть неудавшегося насильника на спину, оседлать и что есть мочи воткнуть конец небольшого брёвнышка аккурат в глаз. Сначала один, потом во второй.
В воздухе тут же начинает неприятно пахнуть сгоревшим мясом. Человек под ним мечется, отдёргивает руки от невытащенного из глаза полешка и не может найти себе место. Саб наклоняется и хрипит едва от разрывающей его на куски агонии, едва ловя ускользающее сознание, когда в комнату вваливается несколько других сторожил. Один из них тут же куда-то бежит, а сабмиссив лишь выдёргивает крепко застрявшее в чужом лице бревно, обращая звериный загнанный взгляд на своих мучителей. Он твёрдо намерен избавиться от каждого из них, пусть только посмеют те дёрнуться в его сторону.
Но те не спешат помогать, застывшие в ожидании. Жар обугленного дерева опаливает пальцы, слизывая с них кожу, но Чон ни на секунду не ослабляет хватку. Руки расслабляются лишь в ту секунду, когда он видит вошедшего в комнату Хосока. Деревяшка, уже потухшая, но столько же горячая, как и прежде, обваливается чёрными углями на живот мужчины, которого оседлал младший. И весь мир перестаёт иметь значение. Поломанная улыбка тут же криво укладывается на лицо. Он впервые видит старшего с того дня в лесу, когда он заходился рыданиями и истерикой в руках своего доминанта. И пусть он знал, что Хосок был более чем жив, это протыкает душу острым клинком.
Они так и смотрят друг на друга. Хо в отблесках каминного огня совсем нереальный, мираж будто. Стоит каменным изваянием, нависает над ним мрачной горгульей, что защищают замки от зла, и Гук взгляда оторвать в себе сил не находит.
— Я ранил твою шавку, — бесцветно констатирует факт младший.
— Я рад слышать это. С возвращением, — незаметно пытаясь прочистить дерущее горло, отвечает ему король. —
Рад тебя видеть, Чонгук-а.
Голос брата расползается по ранам вязким мёдом, и саб в самом деле не знает, что чувствует, кроме адской боли, занимающей собой каждую клетку тела. Доминант проходит глубже в комнату, на ходу доставая из ножен клинок, и жестким ударом протыкает глотку всё ещё вьющегося от своей боли мужчину под братом. Красный тут же льётся на пол и топит в себе мех дорогих шкур, коими устлан пол комнаты. Та расползается столь же уродливым, как грех слуги, пятном, тут же впитываясь в подшерсток. Хосоку на всё это совершенно плевать. Куда больше попорченных ковров его раздражал его поросячий визг и нечеловеческий крик. Он без того теперь был абсолютно бесполезным в своём деле — с выжженными глазами у него люди не служат. Он и без того подписал себе смертный приговор, когда посмел прикоснуться к Чонгуку. Таких грехов безжалостное солнце этого королевства никому не прощает.
—
Я скучал, — жадно впиваясь в осознанный, пусть и мутный от физической боли взгляд, шепчет Хо, садясь к младшему и промакивая одно из колен в чужой крови. Он сглатывает, не отводя глаз, и тянется рукой к лицу брата. — Не передать словами, как же мне тебя не хватало.
Гук отмирает за мгновение до касания и лицо отворачивает, не позволяя ладони старшего лечь на его щеку. Он смотрит с вызовом и презрением. И это вызывает у Хо довольную улыбку.
— Это совершенно точно неразделенное с моей стороны чувство, — сипит Чон-младший.
Внутри у него разверзается засасывающая всё и вся сквозная дыра. Ему сердце щемит, перед глазами всё ещё разодранное животными тело. Ему кажется, что дыра эта и есть та самая пропасть, до дна которой лететь не менее бесконечности. Ему кажется, что дыра эта и есть та самая пропасть, на дне которой неминуемая гибель и ставший жутким кровожадным до Чоновой крови Кукки. Гук знает это, потому что на дне этом он нашел своё пристанище. Потому что там кости свои раскидал. А ещё потому что Кукки там тело его растерзал, смешивая их общую кровь и разную суть. У него новые способы выживать.
— Надеюсь, ты будешь рад хотя бы врачу, — тянет улыбку Хосок, прося прислугу привести Джиёна. — Твои руки в ужасном состоянии, но лекарь в этом замке просто чудесен. Позволь, я помогу тебе перебраться на кровать. Я полагаю, ты страшно слаб и устал.
— Лучше бы в том лесу сдох ты, — хрипит Чонгук, не обращая внимания на речи верхнего. — Мне омерзительно знать, что я оплакивал твоего слугу. Если и есть то, чему бы я был сейчас рад, так это тому, чтобы ты подох самой отвратительной из всех смертей.
— Когда тебе станет лучше, обещаю, я позволю тебе воплотить твою мечту в реальность.
— Я чувствую себя достаточно хорошо для того, чтобы задушить тебя голыми руками, — едва цепляясь за реальность, шипит младший.
— Уверен, для моей смерти найдётся день получше, — Хосок отмечает ускользающее из чужих глаз сознание и дарит последнюю, прежде чем поймать измученного саба в свои руки, улыбку.
Чон пышет жаром, и король тут же сгребает его в бережные объятия, подбирает и укладывает на кровать. Он не отрывается от него ни на секунду и не уходит, даже когда приходит лекарь. Он следит за тем, как черноволосый аккуратно обмывает обожженные руки, смазывая их непонятными субстанциями и обматывая тряпками. Он обрабатывает и ноги, сдирает прилипший к ранам воск, размалывает травы, втирает и бинтует. Квон долго ворочает саба в своих руках, игнорируя присутствие короля, и занимается своим делом. Обмотанный множеством бинтов и одежд, лекарь словно бы превращает Гука в свою копию, после принимая решение оставить его лежать на животе — вся спина жутко изодрана, и даже ему едва ли удастся убрать всё так, чтобы после не было шрамов.
— Даже не скажешь ничего по поводу того, во что я превратил тело своего брата? — ведя бровью, усмехается доминант.
— Ваш брат для меня не более чем обычный пациент, и, пусть раны его ужасны, меня едва ли волнует то, каким образом и от кого он их получил, — безразлично хмыкает лекарь, собирая свои вещи. — Тем более, я едва ли имею право судить, заслужил ли этот саб своих мук, а пойди я своим мнением против Вашего, вовсе рискую лишиться головы.
Но если Вам столь жизненно необходимо узнать, что я думаю, так и быть: я сказочно рад тому, что Ваша любовь пала не на меня, я бы её не пережил. Судя по состоянию вашего сабмиссива это достаточно болезненно быть любимым Вами. И даже смертельно опасно.
Хосок ловит смех, витающий в чужих угольных глазах, и так же не может сдержать ироничной улыбки — сказав, что не станет комментировать и судить, Квон Джиён умело поливает короля своим мнением и ядом действительности. А потом, стоит дому его отпустить, как ни в чём не бывало выходит прочь. Лекарь выходит, и лезвия его слов всё ещё колют виной где-то под рёбрами. Хосок справедливо решает, что заслужил. Но всё равно задумчиво провожает фигуру врача. Тот застывает в своих мешковатых балахонах в проёме комнаты, давая служанкам указания к действиям. Его голову скрывает капюшон и огромный, свободно свисающий ворот, весь он обмотан, казалось, бесчисленными слоями одежды и представляет собой жуткую загадку. Король напоминает себе непременно узнать о каждой из них, а после возвращает внимание к брату. Он лежит без намёка на сознание, тяжело выдыхает горячий воздух и совершенно не двигается. Чон кривит губы и одёргивает себя, не позволяя думать, что явно перестарался с изгнанием неугодного из чужого тела.
У Гука хмуро переломленные от жуткой боли брови, липкое от пота лицо и мокрые от него же волосы. Тело борется со всем тем ужасом, что позволил причинить ему доминант. Полопавшиеся и пересохшие губы порой беззвучно двигаются. И Хосок не смеет подойти к нему ближе, понимая, что как только его брат пойдёт на поправку, ему нужно будет сломать его ещё один, Чон искренне надеется, что последний раз. Он проводит в комнате саба несколько ночей, наблюдая за тем, как тому обмывают раны, вновь всё обрабатывая, смазывая и скрывая за бинтами.
День на третий открывается поистине страшная картина в виде полностью красных белков, скачков температуры от адского пекла до почти льда зимних озёр. Он наказал Джи не отходить от брата и на секунду, и тот на указ лишь тихо хмыкнул, словно бы он сам посмел бы отойти от столь больного человека. Он то и дело обтирал более менее живые участки кожи, неустанно следил и давал слугам указания. Порой сабу на пару часов становилось лучше, тогда он приходил в себя на несколько минут, смотря на мир мутным взглядом полопавшихся глаз и что-то хрипло бормоча.
Бордовые сеточки лопнувших капилляров, контрастирующие на оливковой коже, даже можно было бы назвать завораживающими, если бы вся картина в целом так не пугала многое повидавшего Хосока. Он может поклясться, что несколько раз видел, как из глаз его брата лились красные слёзы, оставаясь бледными розоватыми бороздами на щеках, а из носа текла кровь. Даже из лопнувшей кожи потрескавшихся губ проявлялись бусины бордовой жидкости. Казалось, он не иначе как умирал. Под глазами его залегли тёмные тени, и дыхание его было всё чаще слабым, но всё таким же тяжелым, а кожа запястий и лодыжек была растёрта до крови в попытках освободить конечности от пут. И теперь король при всём желании не мог сделать вид, что не считает происходящее с младшим своей виной.
Ещё несколько дней он провёл в состоянии лихорадки, мечась по простыням и разражаясь хриплыми стонами, время от времени приходя в себя, но всё так же оставаясь в бреду. Пару раз доминант отчётливо слышал, как его брат отчаянно звал к себе Пак Чимина. И на жалкие мгновения это заставляло его жалеть о своём желании столь спешно выкрасть Чонгука. В своём бреду он на грани слышимости шептал о том, как дорог ему король другого государства. Он, точно умалишенный, рассказывал о своей любви. Пожар, которым разрастались его муки, полыхал на губах словами, предназначенными истинному доминанту. Хо неприятно нахмурился, отмечая, что заготовленная новость, вероятно, сделает больнее, чем он мог предположить. Думать об этом не хотелось совершенно. Хотелось лишь дождаться того, когда главная его драгоценность пойдёт на поправку.
Чонгуку полегчало на шестой день. Жар пошел на спад, дыхание начало нормализовываться, а загнанный до ужаса пульс пришел в норму, и саб, наконец, просто провалился в сон, более не выгибаясь от боли и не корчась в агонии. Только тогда король понял, что теперь может позволить сон и себе тоже. В тот день он отменил все возможные встречи и провёл в кровати остаток дня, вымотанный не меньше родного брата. На следующий день Джиён, наконец, пришел к нему с добрыми известиями. Хотя, куда больше, казалось, это добрыми известиями было для него самого: Чон Чонгук очнулся, и теперь лекарь может оставить его на попечение служанок.
Несмотря на то, что лекарь всё ещё советовал нижнему лежать, Хо обнаружил его сидящим на кровати. Он подпирал плечом одну из балок постели и смотрел на свои перебинтованные руки.
— Это сделал я сам или кто-то из твоих людей? — безэмоционально выдавил из себя младший.
— Ты схватил из камина небольшое полешко и выжег им глаза своему обидчику. В остальном твои раны следствие моих приказов.
— Я тебя ненавижу.
— Знаю. И всё же я рад тому, что ты выкарабкался.
— Я был бы рад твоей смерти.
— Я обещал тебе такую возможность, — усмехается старший, вытаскивая из ножен меч и протягивая его эфесом в сторону саба. Рукоятка укладывается в руки острой болью, и Чонгук тут же шипит, стиснув зубы, но всё равно сжимает её в ладонях, отмечая, что его сила едва ли позволит ему сейчас замахнуться. Король направляет руками лезвие в свою сторону, останавливая острие аккурат у основания шеи. —
Как думаешь, насколько сегодня хороший день для смерти?
Хо улыбается, находя во взгляде напротив растерянность и непонимание происходящего. Ему всё ещё дурно.
— Тебе лучше убить меня сейчас, потому что после я совершенно точно не позволю тебе этого сделать.
Чонгук жадно впивается взглядом, всё ещё немного заволоченным болью, в лицо напротив, и пытается найти в себе сил на то, чтобы доказать себе, что в самом деле хочет смерти единственного оставшегося в живых родного человека.
— Ты столь долго был жертвой, что разучился быть палачом? Разве ты не решил, что предпочитаешь видеть меня мёртвым? Не тяни.
— Что будет, если я сделаю это?
— Полагаю, я буду мёртвым, — усмехается король, не отводя взгляда от смятения на чужом лице.
— И следом убьют меня тоже.
—
Так и есть.
Чонгук тянет на лицо ироничную ухмылку и выпускает из рук меч, позволяя ему немного оцарапать королевскую кожу и упасть под ноги братьев.
— В таком случае я потерплю до тех пор, пока ты не вернёшь меня к моему Хозяину.
— Прости, — почти искренне смеётся Хосок, отступая назад на несколько шагов. Гук разбит, и то, что он скажет, совершенно точно размажет его. Делать этого не хочется. Но он всё равно сделает. — Боюсь тебя огорчить, но тебя совершенно точно никто не заберёт. Ты, полагаю, не знаешь, но ты находишься в этом замке уже более месяца.
Пак Чимин не заберёт тебя, Чонгук-а.
— Откуда в тебе столько уверенности? — младший не хочет показывать всей своей уязвлённости и уязвимости, когда дело касается его отношений с истинным домом.
—
Потому что мы заключили с ним мир, — Хо подбирается ближе и шепчет брату на самое ухо. —
В обмен на тебя я согласился не объявлять ему войну и не трогать его замечательное королевство. Пак Чимин не заберёт тебя, потому что сам продал тебя мне, Чонгук-а.
Он вновь отдаляется и смотрит на то, как по лицу саба одна за другой сменяются эмоции. Они столь многогранны и невероятны, что это даже завораживает. Хосок едва не физически ощущает на себе то, как внутри Чон Чонгука гаснут звёзды. Он весь вмиг словно бы истирается. Хосок видит подкатывающую истерику и уже знает, что тот скажет.
— Этого не может быть, — он отчаянно цепляется за эту мысль, гоня прочь ворох ненужных мыслей. — Я не верю ни единому твоему слову! Мой король никогда бы не сделал этого!
— Пока мне принесут эти замечательные бумаги, можешь ощупать свою шею. Ты не найдёшь там своего ошейника, — нарочито спокойным голосом проговаривает Хо и вытягивает руку, в которую незамедлительно вкладывается несколько свёртков и писем. Он протягивает, едва не вкладывает в руки младшему каждую из бумаг, и смотрит, как посекундно рушатся чужие надежды. На каждом из документов стоят обе королевские печати и подписи. — Твой король выплатил своим бандитам кругленькую сумму за то, чтобы твоё исчезновение выглядело как похищение.
Сколько бы Чон Хосоку не хотелось в это верить, брат его осыпается от этой новости пеплом под ноги и выглядит едва ли не хуже, чем когда его тело терзала агония. Лицо Гука вмиг теряет всякие краски. Он не хочет верить ни единому слову, но королевская печать буквально жжет глаза. Услужливая память, жадно записывающая каждое слово Чимина, тут же заливает в уши одну из давних шуток Чимина о том, что он, Чон Чонгук — создание бесполезное от пят до самой макушки и что если он не начнёт приносить хоть какую-нибудь пользу, он всенепременно продаст его какому-нибудь иному королю. Он помнит, как доминант тогда улыбнулся, потрепал его по волосам и добавил:
—
Шутка. Ну, кто тебя такого бесполезного купит? Мне ещё доплачивать придётся.
И пусть эти слова были произнесены вечность назад, глаза саба застилает ровно такая же, как и тогда, белая пелена боли. Потому что таки отдал. Потому что в самом деле доплатил. Цена Чон Чонгука — не начавшаяся война и две тысячи золотых за то, чтобы всё выглядело словно похищение. Гук усмехается, и от злой иронии, поселившейся в уголках его губ кожа лопается. Пак Чимин прилично переплатил за его бесполезность.
— Уходи, — голос расходится трещинами, надламывается в самом своём начале, но младший охотно скидывает это на дерущее болью горло.
Он таким быть для других не привык, и потому обнажать эмоции перед собственным братом, тем самым, которого он судорожно любил, оплакивал и дважды похоронил в своей душе, не хочется совершенно. Это кажется ему очевидно самой унизительной из всех происходивших с ним вещей. Внутри всё страшно леденеет в секунду и застывает безупречной вечной мерзлотой. Из головы стирается всякая надежда на что бы то ни было. Хо подбирает меч, пряча лезвие в ножнах, и покидает пределы комнаты. Ненавистные бумаги остаются лежать на столе, доброжелательно сложенные туда братом.
Чонгук обещает себе, что посидит ещё секунду и обязательно соскребёт себя с того дна, где всё пропахло гнилью безобразно разложившейся души, а потом всенепременно сожжет ненавистные документы. Перед глазами всё ещё стоят выведенные точно почерком его хозяина слова о том, что он отказывается от своего сабмиссива и возвращает ему фамилию, передавая в руки старшего брата. Отчаянные попытки заставить себя подняться не приводят ни к чему. Не в этот раз, думает саб. "Не в этой жизни", — шепчет ему внутренний голос.
У его любви испорченный вкус.
Такая никому не сдалась. От этой мысли жутко хохочется. Только жить не хочется. Потому что "никому" имеет вполне себе чёткую последовательность букв, выведенную у него на ключицах. У него по ладоням расползается кровь от того, что он сжал их в кулаки. У него в лёгких разрастается пустота от того, что Пак Чимин это "все", и если нет его, то нет "ничего". Его душит жутко, потому что Чимин его пришил к себе, а потом оторвал, но как жить без себя не сказал. И когда к вечеру ему приносят ужин, он слепо смотрит на яблоки. На вкус кисло оказывается настолько, что челюсть сводит и во рту всё в секунду вязнет. С Чимином так же. Отмыть бы с языка этот привкус и не пробовать никогда больше. Но прежде чем он понимает это, уже тянется к новому кусочку, надеясь втайне, что в этот раз ему точно понравится, в этот раз как на вид, так и на вкус будет сладко. Но вот незадача:
Червивое.
С губ срывается смешок, и младший больше не сопротивляется. Глаза закрывает, повинуясь приказам тела, рукой их накрывая сверху, и роняет пару сухих почти истеричных всхлипов. Как долго до него доходило: если не хочешь разочаровываться — не ожидай. Как он был глуп: если не хочешь плеваться от гадкого привкуса — просто не ешь. Ему от мысли этой кислой настолько, что больно, кажется. Потому что ещё хочется. И так живут, наверное, тоже. И ему, конечно, будет ещё раз больно. И он, конечно, станет ещё чуточку взрослее. Он непременно проглотит каждую всплывшую истину.
А пока стоит начать собирать себя по кускам.
— Его Величество Чон Хосок желает Вас увидеть, — учтиво склоняется слуга, заходя после стука.
— Это невзаимно, — тут же отзывается Гук.
Он обещает себе вернуть на место и похищенную гордость, и столь необходимую волю к жизни. Он напоминает себе, что слабым может быть только перед Пак Чимином. И если ему он настолько противен, что от него избавились с доплатой, значит он слабым не имеет права быть вовсе. Знания эти лягут поверх обнаженных костей новой бронёй.
— Его Величество Чон Хосок желает Вас видеть, — приходит та же слуга на следующий день.
— Как вернусь в королевство Пак, всенепременно навещу его могилу, — безразлично припечатывает Чон, словно бы не видел его и оставил брата мёртвым телом в тёмном лесу.
Пусть за бронёй пустота абсолютная, люди и не так живут. Он переживёт тоже. А потому собирает новые латы и прикрывает доспехами тишину, поселившуюся между рёбер. Прячет чувства за наглостью и выгоняет каждую из вьющихся в нём лентами змей. Сталь старой потрёпанной маски ложится на душу как вторая кожа. Он справится. Точно справится. Иначе и быть не может.
— Его Величество Чон Хосок желает отобедать с Вами, — как и каждый прочий день слуга смиренно опускает голову, не смея поднять взгляда, и ожидает ответа, уже заранее его зная.
— Я не принимаю аудиенций.
Проходят дни, и каждый из них он отказывает собственному брату в чём угодно, вкладывая слугам вместо ответов бутылёк с ядом. В составе выжимки из ненависти, нежелание верить и видеть, презрение и обещание никогда больше не обронить перед доминантом вложенного в руку меча. Он не разрешает заходить к себе никому, кроме слуг, обрабатывающих его раны и приносящих ему поесть.
— Его Величество Чон Хосок хочет видеть Вас подле себя, — обречённо, но вышколенно извещает его другой слуга. Видимо, более трёх отказов от одного и того же человека король не терпит.
— Его Величество Чон Чонгук считает, что ему рано подыхать, — саб даже не поворачивается в сторону мужчины, отсчитывая его первое появление в комнате.
Тот выходит, но возвращается на следующий день всё равно.
— Его Величество Чон Хосок велел привести Вас к нему.
—
Рискните, — хмыкает Гук и отсчитывает в своей голове "два". Слуга не рискует.
На следующий день его оповещает уже другой. Лица сменяются одно другим, но Чону плевать где-то на уровне между "совершенно" и "совсем". Язык становится всё более колким. За отстроенную гордость слуги платят жизнью, и Чонгука более чем устраивает такой расклад. Мужчины сменяются женщинами, парней заменяют девушки, а после доминантов неизменно приходят сабмиссивы. Гук травил в себе себя, заменял любовь гордостью, топтал себя и возвращал к первому самому состоянию. Будь рядом Пак, он бы ни за что не смог, не подумал бы даже о таком раскладе. Он бы распластался в ногах и умирал самой мучительно-желанной смертью. Он повторял бы слова любви по первой просьбе и просто так тоже.
Как жаль, что тому единственному "никому" это не нужно ни в каком виде и образе.
— Его Величество Чон Хосок думает, что Вам стоит лучше питаться, — напоминает очередной, которого Чон уже даже не пытается запомнить, слуга, кивая на так же очередной недоеденный ужин, завтрак или же обед.
— Его Величество Чон Хосок слишком много думает, — вымученная улыбка становится старой новой привычкой.
У него невероятно много причин ненавидеть своего короля, но ненависть та лишь конвертируется в ненависть к родному брату. Того самого, чья прихоть лишила его тихих песен и долгих разговоров ни о чём. Того самого, которого похоронил в душе дважды, и которого не смог похоронить в третий. Он любил Пак Чимина и ненавидел отчего-то не того, кто его продал, а того кто купил. Не верит и не ждёт ничего, коптит потолок дыханием, потому что неба не видать, уговаривает, что дальше будет легче, и на следующий ожидаемый визит слуги отвечает такой же ожидаемой колкостью:
— Его Величество Чон Хосок просил передать, что теряет своё терпение.
— Могу пожелать ему удачи в его поисках.
Раз, два, три. Завтра его будет встречать другой или другая. Это не так уж и важно, потому что и следующий слуга тоже ляжет костьми, став деталями его новой брони. Чонгук думал, что чтобы у Пак Чимина было сердце, ему нужно вырвать своё. Оказалось всё проще — нужно было не существовать. Раны заживают, нужно только время. Чонгук весь однажды заживёт тоже. А пока он будет испытывать своего брата на терпение, полировать чужими жизнями железо своих новых безупречных доспехов. Они никогда не спасали от его короля, но точно уберегут от Хосока.
— Его Величество...
—
Скажите его величеству, что он слишком болтлив для трупа.
Слугам давно известно, что бывает за подобные ответы, и люди перед ним всё обречённей. Мысль Генриетта оказывается гениальной в своей правильности, и когда за тебя умирает кто-то другой становится намного легче. Мысль о том, что Генриетт, должно быть, тоже умер за него, некрасиво полосует следом, но Чонгук уже в броне, а потому не больно ни на йоту. Люди ранят других, когда больно им самим — истина проста как дважды два. Причины оказываются ещё проще.
—
Ваш брат желает поговорить с Вами, — твёрдо говорит девушка, и Гук понимает, что у его брата, наконец, лопнуло то самое терпение, что он столь искренне желал ему найти.
—
Моего брата сначала сожрали звери, а теперь жрут черви. Я думаю, ему не до разговоров, — колкость слетает языка, и пусть всё тело до сих пор болит, он держит его с королевским достоинством, не отводя взгляда от довольно улыбающегося Хосока.
У его любви испорченный вкус, — напоминает себе Чонгук. У его любви вкус кислых червивых яблок, гниющих от сердцевины. И если Чон Хосоку так не терпится узнать, как от этой кислоты распухает язык, он с радостью ему покажет. Можно жить, как жил. Можно дышать самостоятельно, двигаться и выбирать самому. И не чувствовать предательской зависимости от другого человека. Можно не путаться в эмоциях, глядя на серебристые волосы, развивающиеся на ветру и лезущие доминанту в глаза. И не думать, — ненавидишь или любишь до скрежета зубов. Можно вновь надеть старые маски и вернуться. Всё просто настолько, что тошно.
— Я рад видеть тебя в добром здравии, — первое, что говорит старший. — Я страшно скучал. Не желаешь спуститься со мной в обеденную и отведать изумительного мяса?
— Я мясо не ем.
— Что ж, к чёрту мясо, там много других вкусностей. Я невероятно давно не обедал в кругу семьи. Даже отвык проверять блюда на яд.
Хосок довольно улыбается, и младший вдруг улыбается тоже, согласно поднимаясь. У него внутри крепости на костях и стоны умирающих под маской чувств. У его эмоций перерезаны связки, такие больше не поют. Для Чон Хосока у него особая маска. А потому он в самом деле идёт вслед за ним. Доминант говорит, что любит, и не отводит от саба взгляда.
—
В таком случае советую нанять дегустаторов, ведь с тобой живу я.
— Так значит теперь ты будешь обедать со мной каждый день?
—
Всенепременно.
Хосок картинно улыбается, театрально хлопает в ладоши, повторяет, что невероятно скучал и приглашает к столу. Нижний вытаскивает старую улыбку из своих запасов и делает вид, что более его ничего не беспокоит. За столом в самом деле оказывается многим лучше, чем в собственной клетке. Пережевывая овощи, младший много шутит, перекидываясь с братом одна за другой колкостью, и думает, что если кто из них двоих и переломает зубы, это будет точно не он. Хосок говорит, что отныне жизнь саба будет полна райских полей, расписывая новую жизнь яркой сказкой, но Чонгук в фальшивые чудеса больше не верит.
Ему хватило.