ID работы: 6499932

Эссенция счастья

Другие виды отношений
R
Завершён
483
автор
Размер:
34 страницы, 4 части
Описание:
Посвящение:
Работа написана по заявке:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
483 Нравится 6 Отзывы 14 В сборник Скачать

Бредовое восприятие

Настройки текста

Мне, честно, страшно просыпаться по утрам, Смотреть, как кожа истлевает под рассветом, Как откровенность покидает свой плацдарм, Стыдливо прикрываясь грубостью от света И прячась по углам.

      Умиротворенное молчание разбавляет мерный треск костра, чужое сопящее дыхание, рокот разбивающихся о камни волн. Погруженный в ночную тишину лес постанывает, отдавшись во власть ветру, позволяет скрипучим порывам зарываться в широкие кроны и податливо отзывается на ласки протяжным звериным воем. Тут, на полянке среди сотен огненно-красных бликов, чувствуешь себя живым настолько, что забываешься. Кто ты? Что ты? Зачем ты здесь? Для чего? Откидываешься на спинку удобного кресла, и перед твоим жалким ограниченным взглядом простирается величественное безграничное небо. Звезды искрятся всеобъемлющим таинственным знанием, но все они меркнут в сравнении с вечностью Млечного Пути. Ты тонешь, осознавая, что целой жизни не жаль.       — Окунемся? — полет как нырок в небо. Простой вопрос, так неудобно напоминающий, что волшебства не существует. Как жаль, что мне пришлось познать агонию приобретения крыльев. Когда перья-лезвия разрывают ставшую вмиг тонкой кожу и, измазанные в твоей собственной крови, неделю не дают подняться, твердея и обращаясь в кость, это… Сложно объяснить то, что толком не помнишь. Было больно, жгуче больно. А как именно — не помню. Будто память услужливо оберегает меня от новых старых потрясений.       Оборачиваюсь, вглядываясь в черты, испещренные теневыми ямочками, и киваю. Мне хорошо, хорошо здесь и сейчас. Полупрозрачные, янтарные в свете пламени, глаза смотрят с теплой улыбкой, и я вижу в них себя, свой подернутый дымкой взгляд. Ночь невероятно сближает, делает одним целым две разные души. Только сегодня днем хотелось сбежать, укрыться от проницательного снисхождения под плотной завесой одиночества и книг. Сейчас же хочется дышать, жить… летать.       — Полетаем, — соглашаюсь, шепча одними губами, и расправляю крылья. Большие настолько, что не выходят из поля зрения. Ощущаю каждое перышко, каждое дуновение ветерка, застрявшее в них и холодящее кожу; ощущаю ярко, до мурашек. Будто само небо, сама ночь напитала меня энергией и позволила жить, дышать полной грудью.       Взмах дается тяжело, словно впервые, и я слышу тихий смех. Александр — за пару часов это имя въелось под кожу, пропитало собой атмосферу вокруг и стало неотъемлемой частью легкости — смеется. Застыв темным силуэтом могучего орла, он будто окунается в сияющую свежесть Млечного Пути. Будто рожден среди таких близких, но далеких звезд. Улыбка непроизвольно расползается по лицу. Взмах, еще один и еще… Тело невероятно тяжелое, несгибаемое. Инородный предмет среди невесомых порывов ветра, мягкого обволакивающего сияния и теплых отсветов луны и огня. Поднимаюсь к самому небу. Оно пленяет, заглатывает без остатка. Едва не теряю равновесие, попробовав сдвинуться с места, и неловко кувыркаюсь в воздухе. Как давно был последний полет! Александр подлетает тут же, подхватывая за локоть и возвращая потерянный контроль.       — Чувствуй, — выдыхает он, и все сразу становится таким уютным, — позволь почувствовать себя.       Кивнув, молча закрываю глаза. Вдох. Где-то лесное спокойствие нарушает вопль птицы. Позволяю крыльям расправиться во всю длину, лечь на ветер, стать с ним едиными. Костер что-то выплевывает со счастливым хрустом. Прохлада касается разгоряченной кожи, готовая пустить меня далеко за горизонт, в тайны, недоступные простым людям. И я срываюсь с места.       Небо порывами бьет в лицо, с насмешкой морозя нос, губы, щеки. Ладони конвульсивно сжимаются в кулаки, но остановиться у меня не выходит. Выше, выше, к самым звездам, к жизни и счастью. Мне слишком долго не доставало смелости взмыть под облака. Слишком долго меня сковывал страх камнем упасть в бездну. Существо, по ошибке получившее крылья, но забывшее — как летать. Каково это — тратить себя, свои душу и тело, на поиски персональной вечности среди высокого бессмертного неба.       — Эй! Стой, — голос Александра доносится словно издалека, из другой реальности, другой вселенной, — стой же!       Почему? Почему он просит остановиться, отказаться от этого пьянящего восторга? Неужели он сам не чувствует, что это просто невозможно? Что я не могу.       — Побереги с..! — как сквозь вату, рассеивая последние крохи чудес. Силы. Конечно, в этой не-сказке ты не можешь летать вечно. Только пока хватает сил. Натренированные крылья Александра выдержат, может, пару часов полета, мои же… Прислушиваюсь к ощущениям и не сдерживаю смеха.       Спина горит, кости и мышцы тянет так, что остается загадкой, как крылья еще движутся. Всего несколько минут, невообразимая высота, и я уже лицом к лицу со своим главным страхом — упасть. Мне не хватит выдержки, сил, спуститься к костру. Если только камнем сорваться прямо в огонь. Расслабляю крылья и просто позволяю себе упасть. За эту искрящуюся жизнь, прожитую в несколько часов, за эту кристально-чистую свободу…       — Ты что творишь? — голос выдирает из мыслей, и я тут же напрягаюсь всем телом. Думаешь так легко отделаться от этой жизни? А как же твоя трусость? Ты боишься смерти.       Крылья вытягиваются, выдергивая меня из свободного полета у самой земли, и я мягко падаю на колени. Жжение в спине, будто выдранные лопатки и полное отсутствие сил. Не выходит даже сложить вместе эти перьевые отростки. Не подниматься ввысь из-за боязни упасть — вполне здравая, оказывается, мысль. Хрипло, вымученно смеюсь.       Скоро рассвет.       — Ну ты даешь!.. — непонимающе смотрю на протянутую руку. Мои собственные отчего-то не шевелятся. — Ничего не сломалось?       — Все отлично, — шепчу одними губами и расплываюсь в улыбке. Надеюсь, она не выглядит слишком больной. У меня просто не получится объяснить, что… сегодня во мне было больше жизни, чем за предыдущие двадцать лет. — Спасибо тебе.       — За что? — Александр, оценивающее оглядев мое так и не шевельнувшееся тельце, вздыхает и, подняв за плечи, затаскивает в кресло. Благодарно киваю и вновь откидываюсь на спинку, игнорируя боль в неудобно лежащих крыльях.       Да, скоро рассвет. И искренне улыбаюсь, чувствуя, как над лесом воцаряется такое комфортное молчание…       …Воспоминания греют изнутри, разливаясь по телу приятным теплом. От сердца к нервным окончаниям.       Кажется, это я еще нескоро забуду.       Только вот разум уже сковывает льдом забвения радиоактивную, словно изотопы урана, жизнь, пытаясь избавиться от нее прежде, чем яд надежды проникнет внутрь. Надежды на то, что можно жить иначе. В окружении тепла и заботы, быть для кого-то не просто человеком, а необходимостью. Быть кислородом не столько для других, сколько для себя. Для второй половины собственной души.       Как таинственная Леночка для Александра, его лучшая мысль, придающая сил в полете. Он говорил о ней немного, но всегда с таким искренним теплом, такой страстью, что даже пламя костра как-то сразу меркло в сравнении со словами. Вместе, в моем воображении, они напоминали звезду, упавшую на землю. Осколки — яркие поодиночке. Но душа — ослепительная вместе. Головокружительная страсть.       Это, наверное, здорово — так любить.       Туда-сюда слоняются люди: от палаток до толстой сосны с рукомойником, застывшей на краю обрыва, и обратно. Еще пара десятков лет, если не меньше, и упадет она прямо в бурную речонку, перекрывая ей единственный путь. Тогда мощный поток, может быть, распадется на несколько неравных ручейков, чтобы ниже по течению вновь слиться в нечто большое и сильное… единое.       Такое неловкое чувство, будто в мою жизнь уже упало похожее дерево, разламывая ее на две неравные, но половины: на существование, которое я влачу ежедневно, и на жизнь, которой хватило ночи. И сейчас, вот-вот, они должны слиться воедино: в бесцветное месиво или же красочный ураган.       Взгляд невольно падает на Александра. Его крылья — мощные и острые, иссиня-черные с яркими красными вкраплениями, они, казалось, сочетают в себе все и сразу: черноту ночи и блеск дня, безграничность фантазии и приземленность реальности, гибкость ума и порывистость чувств. Костные наросты на сгибах, заменяющие броню древним воинам. Редкая мутация, олицетворяющая силу. Каждое перышко, граненное, сияющее, напоминало клинок старинного лезвия. Те коллекционные кинжалы, которые уже не пугают, как положено холодному оружию, а наоборот притягивают взгляды и разжигают сердца. И если верить сотням безумных теорий о том, что крылья — отображение внутреннего мира человека, его настоящая сущность… Александр был неподражаем. И подобрать других слов не выходит: они кажутся слишком пафосными и неестественными.       Но если в эту теорию душ не верить, то у него просто шикарные натренированные крылья. Какую же мечту он уготовил для костра, какую хочет вместе с дымом отослать вселенной в дань семейно-дружеской традиции?       — Мне нечего желать, — добродушно заверяет он, но все же что-то размашисто пишет на бумажке. Не смотрю. Зачем забираться в чужую голову, если тебя туда не пускают? Если не предлагают войти, не проводят экскурсию. Человек готов пригласить в свою жизнь другого именно тогда, когда это будет нужно. Видимо, время еще не пришло. Может, оно и не придет. Так или иначе, это будет не мое решение.       Лично мне некуда даже пускать: все лежит в руинах.       Что-то желать?       Вспоминаю о мечте, давно потерявшей актуальность. Мне хотелось получить Париж. Может, не полностью и без остатка, может, не в том смысле, какой принято подразумевать под словом «получить». Уже неважно. Меня больше не тянет во Францию. Наверное, меня больше никуда не тянет.       На моем обрывке только два слова.       «Хочу жить».       Эта мысль не уходит, нагнетая, и вымученная улыбка не кажется правдоподобной даже мне. Что-то меняется в светлом взгляде Александра, но то ли зрение, чувственное, оставило меня, то ли это все уже неважно. Может, даже яркие люди могут сдаваться? Понимать, что есть обреченные настолько, что помочь им уже нереально. Мы обмениваемся короткими кивками на прощание и пожимаем руки, расходясь. Вероятно, уже навсегда.

Мне, честно, страшно отличать от сна итог. А голова болит как будто бы с похмелья, Пусть вызванного стоном ночи, не вином. Не помню слабость в подкосившихся коленях, Не помнить б глупых слов.

      Город задыхается в грязном тумане. Сумрачные силуэты людей теряются среди вызывающих витрин и пафосно-ярких огней, обступают их плотным кольцом, как бабочки слетаясь на иллюзию солнца. И душат, душат все живое, что попадается на пути. Даже небо здесь — иронично высокое, подернутое льдом облаков, словно спрятанное за стекло. Будто шепчет: «Не пытайся улететь, у тебя ни шанса».       Идеальное место для клиники доктора Верлихтера, в которую меня угораздило попасть. На работу, слава богу. Потому что это место больше напоминает тюрьму, чем лечебницу. Одичавшие взгляды пациентов, сломано-воскресших; руки и одежда, перемазанные в крови, которую все дружно игнорируют; стерильно-приторный запах лаванды. И во главе всего черная бескрылая фигура, вырисовывавшаяся в едком электрическом свете из дверного проема. Артемий Верлихтер. Он пугал меня цепким проницательным взглядом, гибкими суждениями, идеально выверенными движениями… абсолютно всем. Сложно объяснить, почему я все еще здесь. Может, из-за договора, заключенного между клиникой и моим университетом. Может, из-за тягуче-болезненного желания понять, постичь суть доктора Верлихтера. Может, из-за чертовой упрямости и неестественного страха.       Доктор Верлихтер занимался только безнадежными больными: теми, от которых уже отказались все его коллеги-конкуренты или же для которых лечения якобы не существует. И чаще всего он дарил им новую жизнь. Я лично наблюдаю каждый будний день, как стертые в массе лица озаряет какой-то звериный оскал, ненормальное для них подобие улыбки. Они счастливы, вновь ощущая свой разум и прилив сил, второе дыхание…       …и все дружно закрывают глаза на то, что за спиной у этих людей остаются лишь шрамы, даже без обрубков.       Это зверство. И его будто никто, кроме меня, не видит. Доктор Верлихтер ампутирует догнивающие крылья, которые приносили людям обжигающе-настоящую боль; сталкивает их лицом к лицу с их главным страхом. И заставляет бороться, без крыльев, без надежды. Ослабевших. Бороться до победного конца. Просто до конца.       Я ежедневно вижу припадки несчастных, которые захлебываются собственным страхом, разлагаются на склизкое подобие себя, умоляют отпустить их. Помочь им. Они срывают голос в рыданиях, до посинения заламывают руки, разрывают клыками постоянно кровоточащие губы. Они упиваются собственным отчаянием, умирают на каждой чертовой процедуре и с мазохистским наслаждением позволяют себе воскреснуть для новой смерти. Потому что, умирая в последний раз, они получают такой невиданный, предсмертный, резерв сил, что начинают ощущать жизнь, бьющую в венах, искрящуюся в глазах, тянущую в небо. И его с лихвой хватает на те несколько дней «нормальной жизни», которые им остались.       Я боюсь оказаться среди этих несчастных.       — Собираетесь домой? — вздрагиваю, почувствовав ледяное прикосновение к запястью, и распахиваю глаза, в немом изумлении уставившись на синюю рубашку перед собой. Выше по полам халата — к такому пугающему взгляду. Верлихтер.       — Я… да… да, конечно, — едва удерживаюсь от того, чтобы не схватиться за горло. Страх сдавливает петлей. У меня нет причин бояться. Ну же, никаких. Кроме той, что он единственный выживший без крыльев из всех, кого я знаю…       Откуда-то из глубины коридора слышится вой, и холодные пальцы исчезают с моей разгоряченной кожи. Верлихтер вздыхает, качая головой, и я крепко зажмуриваюсь. Сердце выламывает ребра, что-то с силой сдавливает виски. Дышать, нужно дышать. Вдох — кулаки непроизвольно сжимаются — выдох — закусываю губу — вдох. Когда же хватает сил распахнуть глаза, доктор Верлихтер уже испарился во мраке одиноких стен.       С тех пор, как я работаю в клинике, у меня проблемы со сном. Темнота, так радовавшая меня года три назад, в роковом походе, теперь же царапала пугающей неизвестностью. Не обволакивала — бросала в себя, заглатывала, грозясь выплюнуть в самое пекло, в клубок шипящих проблем и смерти. Пульс учащался неосознанно, и, как бы мне не хотелось себя контролировать, перехожу на бег. Терпеть не могу эту позорную слабость, этот глупый детский страх! Раньше получалось брать себя в руки… после встречи с Верлихтером — нет. Колени подкашиваются, и я буквально прыгаю в кровать, судорожно накрываясь одеялом.       Будто оно способно спасти меня от собственных страхов.       В коридоре что-то хрустит. Замираю. Пальцы сами собой скрещиваются, и больше я не смею шевелиться. Просто что-то упало, или, может, сила тяжести шутит… Лихорадочный стук в ушах мешает соображать, очертания — и так неясные в ночи — расплываются. Отголоски здравого смысла шепчут, будто не решаясь говорить вслух, что бояться глупо. Бессмысленно, ведь в доме никого, кроме меня, все окна и двери наглухо закрыты, а мистического не существует. Но я все равно не могу даже нормально дышать. Не могу не вслушиваться в звенящую тишину. Не могу внутренне не вздрагивать от причудливой игры теней в зеркалах. Не могу не бояться.       Минута кажется вечностью, и наконец вспоминаю о сухом деревце в горшочке. Одна из веток и днем-то держалась на честном слове, а сейчас, видимо, окончательно сдалась, обломившись с тем самым пронзительным хрустом. Впору посмеяться со своей трусости. Позволяю себе улыбку и отворачиваюсь к стене, смыкая веки. Сердце все еще колотится, пропуская удары, а где-то в животе медленно рассасывается невесомая пустота, как после свободного падения. Такое даже рассказать стыдно…       Так плавно, переливаясь, и тягуче-приторно, словно мед, мысли стекаются в тугой комок. Сон подкрадывается, играя в добытчика, и я, как умудрено-послушная жертва, наблюдаю за этим с легким удовлетворением. Реальность и страхи отходят на задний план… Невесомое и холодное, словно дуновение ветерка, прикосновение к плечу… Все хорошо… Умиротворенно…       Так, как нужно.

Мне, честно, страшно утром открывать глаза, Читать почти что извинения сквозь горечь, Покорно ждать, когда не будет их с утра, Пропитого за встречей парных одиночеств, Предвестника конца.

      Палата №32 — воплощение ужаса во всей своей красе. Крики оттуда заставляют содрогаться даже бывалых докторов и бездушных палачей. Мольбы о пощаде, спасении выворачивают наизнанку и останавливают против воли. Заходить туда не рискнул бы никто, кроме доктора Верлихтера.       Потому что это — чертова детская палата.       И сейчас я стою перед неестественно-белой дверью, за которой кто-то — или что-то? — истошно вопит, заклинает помочь ему, освободить. И этот разбитый — недетский! — крик, полный отчаяния, страха и горькой проржавленной надежды… он почти заглушает тоненький шепоток под сáмой дверью. Дрожащий и невинно-искренний, он зовет родителей. Просит их прийти. Ведь он всего лишь маленький человечек и просто хочет, чтобы его любили. Молитва испуганно-правильная оттого, что не громче молчания. Тихая не от сорванного голоса, а от огромной тайны произносимых слов. Без сил опираюсь лбом на холодный металл, а рука сама ложится на то место, где сидит настоящий — непорочно-чистый — ребенок, будто пытаясь поддержать, поделиться теплом. Сквозь непреодолимую пропасть в стальную белую дверь.       У доктора Верлихтера странное чувство юмора. Иначе объяснить, как меня из приемных покоев перевели в наблюдение за палатой №32? Той самой, которую я до чертиков боюсь и обхожу стороной за версту. Вот уж веселенькая шуточка вселенной…       — Готовы? — ледяная ладонь тяжело опускается на плечо, и дрожь пробирает до костей. Холод, вымораживающий изнутри холод. Почти что синоним доктора Верлихтера.       Оттягивать дальше не имеет смысла. Рывком отодвигаюсь от двери и киваю. Иного выхода все равно нет. Рано или поздно придется войти, раз уволиться невозможно. Впервые думаю, что у меня чертова ужасная работа. Доктор Верлихтер беззвучно усмехается. Так, как умеет только человек, лишенный крыльев. Со смиренной завистью, с печально-обреченным превосходством, с утробным воем вырванной души. С непробиваемой маской, ставящей печать на эмоциях.       Иначе бы он не вошел в палату, отталкивая безмолвно молящего ребенка в сторону. Прохожу следом, слыша, как захлопывается за нами дверь. Отрезает мою прошлую, пусть и изрядно высеревшую, но такую привычную жизнь. Теперь есть только кошмар, ожидающий меня впереди.       Я терпеть не могу страдания. И будь моя воля — я с радостью приму на себя грехи этих детей. Потому что никто из них не мог совершить чего-то настолько ужасного, чтобы оказаться здесь. Чтобы лишиться надежды. Никто!       Хрипы сорванных голосов оглушают. Озираюсь в тщетной попытке укрыться от взглядов, полных животной ненависти к очередному мучителю — которым я непременно стану — и в то же время затравленной надежды. Они просто дети, маленькие люди, которые хотят быть счастливыми, хотят, чтобы их любили…       — Знакомьтесь, — доктор — какой он к чертям доктор?! — Верлихтер небрежно машет рукой в мою сторону, даже не озаботясь упоминанием имени, — этот человек будет за вами иногда присматривать.       Что дернуло меня повернуться к тому искреннему малышу? Почему я безотрывно смотрю, как в его глазах тухнут обрывки мечты? Мечты о свободе и доме. О любви. Стыдливо упираюсь взглядом в носки ботинок, не находя в себе отваги даже кивнуть на слабое — покорно-задушенное — приветствие. Глупо, наверное, и эгоистично, но… я этого не заслуживаю. Ни они, ни я этого не заслужили.       Мы никогда не должны были столкнуться.       — Не привязывайтесь к ним, — шепчет Верлихтер, и я едва справляюсь с желанием отшатнуться. Дыхание у него тоже какое-то свистяще-холодное. Весь он — как глыба льда. Только лед еще может растаять и стечь в реальность живительной влагой, а Верлихтер… мертвое болото, ловушка для самого себя. — У нас никто надолго не задерживается.       Зажмуриваюсь, пытаясь втянуть воздух сквозь сжатые зубы. Спину обдает невообразимо горячим воздухом, и дверь с оглушительным стуком оставляет меня наедине с детьми и страхами. Дыши. Нужно дышать. И открыть глаза. Но лучше дышать. Важнее дышать. Чувствую, как безумно трясутся руки, и так хочется провалиться сквозь землю. Я. Боюсь. Невинных. Детей. Ладони сжимаются в кулаки, по виску стекает что-то противно-теплое и влажно-липкое.       До одури боюсь.       — Простите, — тихий, пронзительно высокий голосок выкорчевывает ребра, и я многое отдам, лишь бы это происходило на самом деле. Если бы чувство физической боли не было последствием моральных терзаний и стыда. — Вы будете нас бить?       Открываю глаза, натыкаясь на бездну в каждом взгляде напротив. Они, эти дети, все понимают. Все знают и готовы принять любой ответ как должное, ведь… для них не бывает иначе. Им больно, но они считают себя достойными этой боли.       Или мне так кажется и в глазах напротив лишь отражение моих же ощущений?       Касаюсь рукой шелковистых волос, чувствуя, как малыш вздрагивает и спустя секунду уже сам тянется за лаской. Их, обреченных детей, немного. Пятеро, если говорить точно. Хотя… если уж совсем откровенно, в этой комнате нет детей. Кто-то утыкается мне в бок лбом, кто-то обнимает за колени. Им достаточно того, что я не отталкиваю.       Они изголодались даже по такой пародии на тепло и уют, изголодались по возможности дарить любовь. И, наверняка, ждут от меня чего-то невообразимого. Свободы, любви, защиты…       Я не смогу дать ничего. Выдыхаю, и разрывающее на части чувство пустоты прорывается наружу горько и отчаянно неправильно. Стекает по горящей от стыда щеке единственной прохладной каплей.       — Так нужно, — слова терзают глотку осколками разбивающихся чистых, правильных надежд. Омерзение к себе сползает по горлу, впитываясь во все, что только можно, сливаясь с кровью и затхлым воздухом в легких. Приоткрываю немеющие губы. Хотя бы вдох…       Но детские пальчики сильнее впиваются в ладонь, ручки крепче сжимают в объятиях. Нет, они ничего не ждали. Они все прекрасно понимают. Лучше меня.       Выхожу из палаты №32 я на негнущихся свинцовых ногах, едва не падая безвольной куклой в проходе. Темнота, в которой погряз коридор и в которой должны были погрязнуть дети, будто обсыпает солью свеженанесенные раны. Мимо проскальзывает белоснежно-сияющий силуэт, настолько непривычный и выбивающийся из атмосферы клиники, что я не могу поверить своему зрению. Усталость вполне могла превратить белый халат в сияющие доспехи. Проверять свою теорию нет ни мужества, ни желания. Мой напарник уже заступил на дежурство, а я… если снова войду в палату №32, сегодня, из нее меня уже придется выносить вперед ногами. Сердце, глухо постукивающее в груди, не выдержит.       Как добираюсь до дома? До кровати? Не вижу ничего, кроме все понимающих глаз. Не слышу ничего, кроме шума крови в ушах. И почти не удивляюсь, замирая где-то между забвением без снов и реальностью, когда ледяной ветер невесомо касается лба в пародии на поцелуй. Глупость, какая же глупость!.. Надо бы закрыть окно… когда и кто его вообще открыл?.. Невесомые почти прикосновения щекочут кожу рук, заставляя против воли расплываться в неестественной улыбке. Какая-то фантасмагория да и только!       …ветерок исчезает так же внезапно, как и появился, оставляя приятное послевкусие чуда.       …Я совершенно не думаю о реальности происходящего. Языки пламени, взлетающие к самым звездам, надрывный стрекот кузнечиков, лишающая сил жара и... страх. Дурманящий, заставляющий бежать все дальше во тьму. Дальше от света, тепла, других страхов. Где-то среди огня мелькают знакомые — их невозможно забыть — очертания крыльев воина и борца, а рядом отчего-то жгуче-сияющий белоснежный ангел. Мне бы только пару мгновений, и я точно вспомню — кто это. Но у меня нет пары мгновений. Каждый удар заходящегося грохотом сердца грозится стать последним.       Синеватый и холодный, бескрылый образ появляется из ниоткуда. Выныривает из-за деревьев, демонстрируя испещренную чернильными подтеками грудь. Будто легкие, напитавшись прогнившим воздухом, отравляют тело, начиная с ребер и кожи. Появляется прямо передо мной, насмешливо касаясь ледяными пальцами плеча. И я бегу, бегу со всех ног, насколько хватает дыхания, выдержки, меня. Колени подкашиваются, но мне нельзя падать, нельзя!       Из-за черного валуна показывается маленькая русая головка с белоснежными пуховыми крылышками за спиной. Я все-таки падаю. Оно, это знакомое по счастью лицо, смотрит на меня пронзительным взглядом обреченных детей. Вижу ручку, тянущуюся ко мне, и на локтях ползу как можно дальше. Ноги не шевелятся. Сердце пропускает удары, колотясь так неимоверно быстро, будто вот-вот разорвется. Пот градом стекает по позвоночнику и вискам. Горло стягивает тугим узлом.       В затылок упирается что-то холодное. И определенно стальное. Дуло револьвера, понимаю интуитивно. Вздрагиваю скорее от осознания, чем от испуга. Потому что больше пугаться некуда. И так вот-вот копыта отброшу от страха. От глупого страха перед иссиня-черным силуэтом.       Без крыльев. С чернильными легкими. И неестественно-холодными прикосновениями.       Доктор Артемий Верлихтер.       — Не бойся, — невесомая ладонь ложится на плечо, и я уже почти отпускаю рвущуюся наружу истерику…       Резко вскакиваю на кровати, хватаясь за сердце. Колотится о ребра. Судорожно провожу рукой по затылку. Никаких револьверов. Дышу загнанно. Страшно, просто до жути страшно. Не знаю, чего — или кого? — боюсь. Просто боюсь.       Падаю обратно, краем глаза отмечая закрытое окно. Странно, кажется, его нужно было закрыть? Или это одна из деталей кошмара?       Что вообще — реальность, а что — кошмар?       Я уже ничего не понимаю. И вряд ли хочу понимать.       Закрываю глаза, пытаясь дышать ровно. До рассвета, судя по темнеющему за стеклом небу, еще достаточно времени, а значит… надо бы выспаться. Прохладный ветерок касается изорванных губ. Мое собственное дыхание, конечно же. Вздрагиваю всем телом, отгоняя дурные мысли, и поворачиваюсь на живот.       Ни о чем не думать. Просто ни о чем не думать.

Мне, честно, страшно слышать приближенье дня, И в пеньи птиц я слышу треск слетевшей маски, Которую не склеить после соловья. Опять прикрою наготу дешевой сказкой — Пусть даже от себя.

      Казалось, я с утра просто не встану. Тело била крупная дрожь, а мысли… они просто утекали в неизвестном направлении. Вина крепким виски жжет изнутри, но отчего-то так холодно и душно. Не нужно, не иди назад, в эту клинику. В ту палату. Пусть уволят по статье, пусть изувечат жизнь. Но не выдержишь, ты не выдержишь их немой молитвы, молитвы в никуда… Надо бы протереть стекло. И умыться. Точно умыться. Только не думать о…       Яркий солнечный свет слепит глаза, полосками выжигая на коже лишь мне понятное «убийца». Раньше мне просто приходилось работать с убийцами, теперь же — я в их числе. И метаться поздно. Может, у меня хотя бы выйдет им помочь? Облегчить долю? Нет, не позволяй себе даже надеяться! Не позволяй думать об этом.       Верлихтер точно умеет читать мысли.       На работу я все же добираюсь и даже без опоздания. Удивительно, если вспомнить, как тяжело волочились ноги по бессердечной брусчатой мостовой. Как странно-каменное небо давило на грудь и плечи, грозясь пригвоздить к земле бездушной синевой. Как с каждым шагом цепи вины звенели в ушах все громче, отдаваясь уколами презрения по всему телу. Как хотелось спрятаться от людей, взгляд каждого из которых — неразбавленное отвращение. Они все смотрели на меня, почти знаю. Они не могли не смотреть.       — Не привязывайся к ним, — повторяет Верлихтер, замечая мои сгорбленные плечи, — и не вини себя. Ты помогаешь.       И растворяется где-то в лабиринтах своего детища. Дома ужаса и страданий. Я не могу не винить себя, ведь я почти что добровольно становлюсь его частью. Позволяю внутренним демонам разрывать на кусочки все живое, чтобы однажды сказать «сердце, которого нет» и не солгать. Позволяю себе сгнить в собственных страхах и иллюзиях, заблудиться и погибнуть, чтобы однажды проснуться не жалкой гусеницей, а прекрасным махаоном. Ведь всегда нужно чем-то жертвовать?       Пусть расплатой за чистоту послужат мои чувства.       Не хочу впиваться ногтями в ладони, сдерживая рвущийся наружу стон, когда открою холодную белую дверь. Касаюсь ручки, малодушно надеясь, что ее заклинит; поворачиваю, стараясь не взвыть от разочарования; и тяну на себя. Тяжелый металл со скрипом поддается, открывая картину… материнской нежности с горьким привкусом безысходности. На полу, рядом с детьми, сидит настоящий ангел. Огромные крылья, укрывающие абсолютно всех ребят от враждебного мира, переливаются всеми цветами радуги. Каждое перышко — словно шедевр. Выточенные из чистейшего хрусталя — или алмаза? — они сияли так оглушительно ярко, как не способны гореть даже звезды. Невесомые и гладкие даже на вид. И белоснежные прочные кости, серебрящиеся сквозь прозрачное оперение в пятнах преломленного света, не кажутся чем-то выпадающим, а только дополняют силуэт. Крылья — будто признание. Легче воздуха, глубже неба, чище бога.       И это солнце оборачивается. Кажется, челюсть все-таки отвисла. Стыдно…       — Вы, смею полагать, теперь работаете со мной? — жар приливает к щекам. Нельзя так разглядывать людей, это неприлично… Но что делать, если не получается отвести взгляда от тонкой кожи, острых оголенных плеч, теплых светлых волос?.. Боюсь даже посмотреть в глаза. Утону же… Или сгорю заживо, как и положено темным гнилым тварям в обществе такого звездного создания. — Доброго утра.       — Здравствуйте, — неловко отвечаю, сцепляя руки за спиной, и стараюсь не думать, что эта упавшая — а может, и нет? — звезда делает в палате №32. Потому что это просто невозможно — она и палач. Если только для монстров из-под кровати и из души. Нет-нет… даже так я не могу увидеть в ней то, что нужно видеть.       — Элина, — и имя у нее звездное и чистое, искрящееся.       Я неловко представляюсь, чувствуя, как жар пробирает до кончиков крыльев, осыпаясь на пол горсткой перьев. Вот черт! Опасливо поглядываю на новоиспеченную напарницу и мысленно выдыхаю: она вовсе не смотрит мне за спину. Только в глаза, выжигая изнутри, выдирая прокравшуюся со страхом темноту, словно разросшийся сорняк. Такое чувство, будто вместе с ней вывалится и истерящее сердце.       — Скоро начнется сеанс терапии, Вы простите… — она ласково улыбается, совершенно очаровательно скашивая глаза в пол. — Я не хочу этого видеть.       Элина треплет ближайшего малыша по макушке и поднимается. Будто нарочно облаченная в белое, она вся — не только крылья! — светится изнутри. Если возможно ослепнуть от чистоты, я слепец. Тварь во мне протестующе стонет, сворачиваясь клубком, и болью отдается в боку. Кажется, нужно хотя бы захлопнуть рот, но…       — Не давайте их в обиду, пожалуйста, — шепчет Элина так, чтобы дети не услышали, оглаживая теплым дыханием ухо. Забываю, как дышать. Идеальная, до мурашек идеальная. Само совершенство.       Все тело немеет, но, кажется, она прочла ответ в глазах: улыбается и, кивая на прощание, исчезает за массивной дверью.       После Элины палата №32 пахнет вовсе не отчаянием, нет…       Новой неестественной надеждой.       За которую нам всем предстоит расплатиться. Я понимаю это так ясно, что едва выходит улыбнуться застывшим за спиной детям. Мы ничего друг другу не должны. Не было никаких клятв в вечной любви и верности, не было мольбы и стенаний о помощи. Никакой привязанности, никаких эмоций.       И я не знаю, отчего моя ладонь сжимает маленькую слабенькую ручку. Не стоит, совершенно точно не стоит чувствовать этих детей. Нельзя позволять себе становиться их частью, нельзя позволять им становиться моим сердцем.       Я даже не помню, как их зовут. Ведь это неважно. Никто из них не должен задержаться здесь надолго.       Никто никому ничего не должен.       Так отчего же на душе так паршиво?       — Сеанс терапии начнется через пять минут, — гремит металлический голос, заставивший вздрогнуть и меня, и детей, и даже стены. Сильнее стискиваю ручку, услышав обреченный вздох.       Маленькое чудо, лишившее меня сил в первую недо-встречу, когда нас разделяла толстая дверь — будто пропасть! — и заставившее захлебываться словами сердце, приговорено. Ноги будто приросли к пушистому ковру. Заставить себя сойти с места и отвести его к… к… этому… этому… Нет! Пожалуйста, нет!..       — Чего ты боишься? — против воли с губ срывается вопрос, который не принято задавать в этих стенах. Вопрос, режущий одними своими звуками. Возвращающий в реальность. Страх — негласное табу, ведь именно он причина всех страданий. Именно он заставляет перья облетать, подобно осенней листве, и загоняет в рамки клиники Верлихтера.       Именно страх решает ваше будущее.       — Темноты, — негромко отвечает чудо, и я впервые вглядываюсь за его спину. С его крыльями все в порядке, разве только пара почерневших перышек. Но это же может быть просто особенностью? Почему оно здесь? Почему из-за какой-то детской боязни родители упекли его к Верлихтеру?       В кого они хотят превратить Ребенка? Малыша, который просто хочет любви.       — Почему? — нет, я совершенно точно не считаю себя великим психологом. Но… порой просто нужно знать. Сейчас — как раз-таки тот случай. Понять его, попытаться помочь… быть рядом и душой, и мыслями. В конце концов, дать его в обиду — предать в первую очередь себя.       Вранье это — что никто никому ничего не должен. Моя обязанность, моя клятва, — спасти. Если уж я нахожусь здесь, на десятом — утерянном для мира — круге Ада… мне необходимо сделать все, чтобы не стать чертом и не плясать на чужих — или своих? — костях.       — Все опасности всегда в темноте, — лаконично отвечает маленькое чудо и само тянет меня к выходу из палаты под тяжелыми сочувствующими взглядами детей и гробовую тишину.       Кажется, я тоже боюсь темноты.       Верлихтер как всегда сидит в своем кабинете. Невозмутимо-спокойный и какой-то совершенно по-человечески уставший. Дьяволам не позволено уставать. Им положено пить дорогой бренди, стряхивать невидимую пыль с идеально выглаженных лацканов пиджака и неизменно улыбаться. Ярко, многообещающе, опасно. Так, чтобы до одури хотелось окунуться в эту бездну с головой, заранее зная: «Оставь надежду всяк сюда входящий». Артемий выглядел как человек, лишенный крыльев.       Он им, по сути, и был.       — Мы уже полчаса ждем Вас в приемной, — негромко замечаю, с удивлением ловя взглядом чуть вздрогнувшие острые плечи, пустые печальные глаза и непонятный отпечаток… кажется, того же вездесущего отчаяния.       Может, Артемий держится не потому, что лишен души, а потому, что она просто огромная?       — Простите, я, кажется… — он трясет головой, и уже в следующую секунду от человека не остается и следа. Может, это просто моя очередная выдумка. Нельзя сымитировать очарование опасности — либо оно есть, либо его нет. Третьего не дано. И Артемий несомненно был опасен. Верлихтер.       Странно, что за пару мгновений называть его по фамилии стало так сложно. Будто два разных существа в одном теле, в разных взглядах: проницательный дьявол Верлихтер и Артемий, человек, желавший просто не утонуть в своей пустоте и отчаянии. И как-то неправильно убеждать себя, что я не вижу ту самую, по-детски наивную, просьбу в его глазах. Пусть даже тщательно скрытую за искрами дьявольского очарования.       Кажется, в этой клинике помощь нужна всем. И почему так неловко — так стыдно? — смотреть в эти глаза напротив? Почему я знаю, что не могу помочь, но продолжаю этого страстно желать? Просто. Почему. Я. Почему я, доктор Верлихтер… Артемий?       Мне положено Вас ненавидеть. Хотя бы за то чудо, что ждет нас за дверью и готовится с головой окунуться в собственный страх. Утонуть в нем, достичь дна, чтобы оттолкнуться и вылететь на поверхность…       Артемий обходит меня, первым собираясь покинуть кабинет.       — …так чего же боитесь Вы? — одними губами спрашиваю я у острых лопаток, и в какой-то момент даже кажется, что Артемий услышал, что вот-вот ответит. Щеки и шею заливает краской, буквально чувствую, как они пылают. Но так хочу услышать ответ.       Какой же страх смог утопить именно Вас, великий и несломимый… бескрылый доктор?       Но Артемий парой шагов оставляет меня и мои вопросы в кабинете, бросив короткое, привычно-холодное:       — Вы идете? — и мне не остается ничего, кроме как идти следом.       Нет, люди не могут так натурально играть. Быть, а не казаться.       Артемий вполне мог бы быть Дьяволом.       Артемий был Человеком.       — Готовы? — холод голоса рикошетит от стен, влетая осколками куда-то между ребер, пронзая насквозь мысли. Артемий вытягивается, словно по струнке, и неизменно держит за спиной левую руку. Его взгляд — льдисто-изучающий, в нем ни капли жалости или сочувствия, только искренний научный интерес. Он ищет. Может то, что сможет помочь ему самому? Или же спасти от его участи других?       Дьявол или Бог?       — Конечно, как всегда, — отвечает чудо, но ежится так зябко и смотрит так грустно… мне не верится. Оно не пытается скрыть своего страха пафосными жестами, ребячески обнимая себя за плечики. Нет, оно очень хочет быть готовым, но не готово.       Вскидываю глаза на Артемия, пытаюсь просить глазами отложить эту… что? Терапию? Пытку? Казнь? Но он только кивает, как-то отстраненно улыбнувшись. Скорее по привычке, чем из надобности. Он не похож на того, кто часто и искренне улыбается. Если он умеет, искренне-то.       — Тогда милости прошу, — Артемий сам распахивает дверь, и… честно говоря, туда бы не получилось войти даже у меня. Дверной проем казался чертовой зияющей дырой, чернота которой утягивала в самую бездну, в пропасть, из которой уже не выбраться. Темень была холодной и чужой, осколочно-острой и пропитанной бесцветным унынием. Ненастоящей, выедающе искусственной.       Но чудо, бросив на меня обреченный взгляд — «я маленький человечек, я просто хочу, чтобы меня любили», — шагает в удушливую тьму. Меня передергивает. Артемий закрывает дверь и нажимает пару кнопок, бросая в мою сторону несколько встревоженных взглядов.       Нет, мне определенно мерещится. Он подходит неслышно, или это я целиком поглощен короткими всхлипываниями за дверью? Чудо вновь не кричит, не рыдает во весь голос…       — Прошу, не привязывайся, — Артемий опасливо оглядывается на дверь, когда из-за нее раздается волчий вой и тоненький отчаянный полувскрик. Нет, все-таки… и для чуда есть предел. Поддаюсь вперед всем телом, даже не представляя, что я-то могу сделать. Но Артемий предусмотрительно хватает меня за руку и тянет куда-то прочь. Подальше от барабанящего в дверь ребенка. — Заклинаю, только не привязывайся…       Как же он прав!.. Как же хорошо, что у чуда — нет имени.       Как плохо, что чудес не бывает.       Артемий вел меня по длинным коридорам с ровными белыми стенами. Тошнит от них. В голове звенит тишина, взрываясь, словно искрами, криком чуда. Может быть, только в мыслях. Терапевтическая так далеко… Предплечье отзывается тупой болью, непонимающе смотрю на Артемия. Нет, в его глазах не может быть волнения. Дьявол не волнуется.       А Бог?       — Если Вам нужно домой, я вызову Елену, — глупо хлопаю глазами: слишком быстро, он говорит слишком быстро. Вялость обволакивает, ласкает, закутывает, словно в толстую теплую шубу. Улыбаюсь совсем по-дурацки, широко и искренне. Губы будто ватные, лицо словно из свинца. Все тело покалывает как щипцами, кажется, я расслабляюсь слишком сильно. — Вам нужна помощь?       Нужна ли мне помощь? Да. Конечно. Очень.       — Нет, спасибо, — с удивлением отмечаю, что покачиваюсь. Ха, смешно! Ха… — Я отработаю свою смену.       Артемий сверлит меня своим проницательным взглядом, и я прикладываю все возможные усилия, чтобы не рассмеяться. Он такой смешной, ха…       — Я запрещаю, — наконец выдыхает Артемий, покачав головой. — Идите домой.       Дома холодно и пусто, до тошноты одиноко. Сложно чувствовать себя лучше. Будто не чудо — меня! — запихнули в комнату «страха». И многочисленные слабости разрывают на части, выцарапывают жилки из-под кожи, выжирают изнутри. Мне бы не удалось выжить в той самой кабине. Потому что даже сейчас я вижу дорожку грязно-золотистых — скорее, пожухлых, что уж тут — перьев, остающуюся за мной. Боюсь смотреться в зеркало: только за сегодня мои крылья поредели вдвое.       Бессильно падаю лицом в кровать, с ужасом слыша, как хрустят кости. Скоро, совсем скоро придет и боль. Если стали осыпаться перья, значит, буквально через пару недель стеклом раскрошится скелет, и от крыльев не останется… ничего. Выпадут вместе с лопатками, под лающий кашель и кровавые брызги. А потряхивает уже сейчас. Крепко зажмуриваюсь, поворачиваясь на бок, и подтягиваю колени к груди. Так не хочется думать, отчего тело дергается, а капли — сухие, режущие — не-слез катятся по щекам.       Я долж… Как обрывать себя прежде, чем мысли начнут выедать сознание? Как научиться просто не думать? Чертова моя вина, что чужой — родной! — крик терзает остатки разума. Потому что помочь, спасти чудо было моей святой обязанностью! А я… ни действием… ни словом… Ногти впиваются в кожу почти бесконтрольно. И эта боль, она такая сладкая, такая заслуженная. Она именно для меня. Наказание — такое желанное, но такое несоразмерно малое! — помогает притупить агонию, так напоминает наркотик, впасть в зависимость от которого я совсем не против. Чтобы не думать, а действовать. Не чувствовать, а испытывать. Не разрываться, а рвать. Чтобы мысли не убили меня прежде, чем я смогу приготовиться к смерти.       …ведь я так часто все делаю не так!       Обнимаю себя за плечи, вгрызаясь в несчастную нижнюю губу. Меня бы шатало, меня бы шатало так, что тело непременно бы упало, если бы не валялось сейчас на кровати в столь жалком — достойном меня — виде. Я слишком много думаю о себе. Даже сейчас в онемении, оглушенном оборванным криком. Как там чудо? Сможет ли завтра подняться с кровати? Вытерпело ли пытку страхом? Не обломалось ли… что-то… в маленькой груди? И почему я сейчас лежу здесь не в силах шевельнуться, а не утешаю несчастное светлое дитя?       Почему все мое существование настолько жалкое?       И тут… вскакиваю с кровати! Нет, невозможно! Черт!       — Кто здесь?! — кричу в сумерки комнаты, потому что, твою же мать, я ясно это… Да быть же не может! Но… черт, да, моего плеча коснулось что-то холодное. Что-то, мать его, совершенно реальное и обжигающе-холодное! Твою же дивизию, твою же дивизию, твою же дивизию…       Дергаюсь, пытаясь быть сразу везде, вглядываюсь в очертания мебели, окон, стен. Но ничего! Абсолютно ничего! Н-но я же, я же… Оно было, оно не могло не быть… Черт, у меня галлюцинации. Это все от нервов, конечно же, от нервов. Пытаюсь выровнять дыхание. Гул сердца заглушает все звуки, не слышу даже собственных мыслей. Конечности все еще мелко подрагивают. Наверное, надо лечь обратно и поспать. Но ноги будто приросли к земле.       Прикосновение — а это было именно оно, не сомневаюсь! — ощущалось так явственно, что остатки мертвенного холода все еще неприятно холодили кожу. Не знаю, как теперь уснуть.       …оказывается, я до чертиков боюсь за свою жизнь. Отлично.       И вдруг холодные пальцы смыкаются на моем горле.       …Пламя обступает плотным кольцом, будто выжигая изнутри. Оно завораживает, затягивает, будто болото, и в голове, в осыпающемся пеплом сознании, бьется одна-единственная мысль: все кончено. Напрасно, ой как напрасно из года в год повторялось, что выхода нет только из гроба. В деревянной крышке возможно процарапать дыру, в земле — прокопать путь к спасению. А что делать с огнем? Либо гореть щепкой, либо выплевывать жизнь вместе с легкими и дымом.       Насмешливо-рыжие языки проходятся по рукам, одежде, телу, лаская на грани болезненного. Терпеливо пытают, касаясь и отскакивая, вынуждают тонуть в едком черном тумане. Словно тень, он всюду следует за пламенем. А оно извивается, заходясь в своем чертовом трескучем смехе, и внутренности сжимаются в комок. Несмотря на безумие, творящееся вокруг, душу сковывает холодом. Будто ей предстоит судьба разменной монеты.       Наверное, продать душу, чтобы выбраться отсюда — и выбраться живым! — не такая уж и высокая цена. Огонь смеется громче, почти дьявольски. И есть в этом смехе что-то до боли знакомое, заставляющее вздрагивать. По чью душу хохочет, заливается стихия? Совсем несложно догадаться. Кашель, словно осколками разбитой жизни — неужто жизнь, она стекло? — режет горло, вместе с брызгами крови вылетают частички ядерной надежды. Смирись, ты труп.       А жизнь отпустить так легко! Вранье, бессовестное вранье. Самое страшное заблуждение. Даже пожираемый пламенем, вымораживающийся изнутри страхом и разорванный едким дымом, хочешь жить. Сильнее, чем раньше. Так сильно, как никогда до этого.       Как банально: теряя, начинаешь ценить.       — Всего одна клятва, — гремит в раскаленном воздухе голос, и смех рвется наружу. На грани истерии. Потому что этот чертов голос заставляет обледенеть. Всегда заставлял.       Все-таки Дьявол.       — Одно желание, — кровь стекает с уголка губ, по подбородку. Мерзкая и липкая, с вяжущим солоноватым привкусом. И металлический — ртутный — осадок после очередного приступа смеха. Смеяться хочется постоянно, пусть легкие и жжет нехваткой кислорода. Пусть перед глазами темная мутная пелена, а щеки разъедает невольными слезами. Пусть смерть, пусть Дьявол дышит в затылок. Пусть отчетливо пахнет гарью и жареным мясом, а кисти проело уже до костей.       Так умирать — смешно…       Просыпаюсь от судорожного мучительного кашля, скрипов старого матраса. Воздуха не хватает, и жар, полыхающий в легких, выжимает из глаз глупые слезы. Чувствую, как они пачкают щеки и подушку, как мочат виски и ползут по шее. Противно, невероятно противно. И жарко, удушливо жарко. Сухие хрипы терзают горло, сгибая пополам, и мне вдруг становится так одиноко. Всего одна клятва. Целое одно желание.       Страшно признавать, но сейчас, в сумерках, прячась в засыпающем к рассвету городе, я вполне могу обменять свою душу на одну сокровенную, но совсем глупую мечту. Сейчас мне не составит труда поверить во что угодно, если честно. Сейчас мне душно, жарко, страшно и одиноко. Сердце ходит ходуном, все еще ощущая жар адского пламени и стальные тиски договора со смертью. Кожа еще вспыхивает, грозясь превратиться в пепел. Нос еще разъедает запахом гари и дыма. Я все еще в одиночестве, в ночи.       И объятия, ледяные объятия, — это так правильно, так к месту. Будто я больше не горю, будто не превращаюсь в бесполезный и жалкий уголек. Будто меня не оставили в пылающем лесу, наедине со стихией. Будто кому-то моя тушка показалась… нужной? И пусть это — игра моего воображения или даже сам Дьявол.       Я не против договора с Преисподней.       — Спасибо, мое персональное привидение, — холод успокаивающе оглаживает плечо, и я невольно сжимаю его, ловя пальцами пустоту с приятным призвуком… надежды?       Мне надоело бояться не быть среди людей.

Мне страшно. Я боюсь. Не света. Не утра. Нет, не воспоминаний совестливых сносок. Не ожиданий — тягостных, больных — конца. Боюсь до коликов я не проснуться вовсе, Не испугаться дня.

      Мне надоело двигаться наугад. Вся моя жизнь — череда упущенных возможностей и опавших перьев. Она состоит из обрывков настолько, что я просто не могу усмотреть целостности хоть в чем-то. Хоть в себе.       Что я могу вспомнить о своем прошлом? Осколочное ранение в грудь образами того самого полета, того мимолетного счастья. Обрубание мечты и стремлений к возвышенному появлением той самой работы, той серой стерильной рутиной. И прижигание тем самым криком, отчаянной мольбой о помощи не столько Чуда, сколько моей собственной загнивающей души. Порой я забываю даже о своем персональном привидении, преследующем меня в особо одинокие мгновения. Тогда, в те нередкие моменты забвения, я чувствую себя… как птица. Высокого полета. Будто у меня за спиной не поредевшие кости, обтянутые кожей и пожухлыми, словно ноябрьские листья, перьями, а полноправные — распахнутые! — крылья. И стоит только оттолкнуться — я взлечу выше неба. В гордом одиночестве орла, в самоуверенном знании, что на земле тобой будут восторгаться. Что выше тебя нет никого, что ты сам решаешь свою судьбу и можешь влиять на судьбы других. Да, в нередкие минуты забвения меня сносит волной атеизма.       Увы, моей силы духа не хватит, чтобы жить без Бога. Без Дьявола. Мне проще думать, что они есть. Мне проще говорить, что их нет.       И кто я после этого? Безбожник в стане верующих. Глупец среди атеистов. Это предательство — в любом случае. А предатели недостойны религии, недостойны поддержки. Недостойны Бога.       Может, именно поэтому я здесь? В клинике доктора Верлихтера. Может, это мое ритуальное сожжение, искупление грехов? Или же мое пребывание здесь — самый большой грех?       Все отдам лишь за возможность не думать. Не иметь времени, чтобы думать о себе. Мысли о том, что внутри, загоняют меня в ту трясину, из которой я точно буду не в силах выбраться.       Элина смотрит задумчиво. Даже взволнованно. И мне остается только растянуть губы — несогласно трескающиеся — в фальшивой улыбке. Надеюсь, хоть искусство обворожительного — кого пытаюсь провести?! — обмана меня не покинуло. Потому что объяснить свою реакцию я уже не могу.       — Все нормально? — кажется, у людей, меня окружающих, входит в привычку интересоваться, все ли со мной в порядке. Глупая привычка. Все, кончено же, ненормально. Конечно же...       — Все хорошо, — улыбаюсь еще шире, и губа рвется ровно посередине. Чувствую горьковатый металлический привкус.       Глаза Элины метали бы молнии, будь она способна на ярость. Ангелы, они не могут испытывать негатив. Поэтому она просто недоверчиво прищуривается. А я пытаюсь справиться с собой и не облизывать ранку, дербаня ее сильнее. В этом есть что-то справедливое — в причинении себе боли. Теплые, нежные даже на вид руки сжимают предплечья неожиданно сильно.       — Тебе здесь не место, — думаю, засмеяться сейчас будет... неловко. Конечно, мне не место здесь, среди персонала. Ты же видела мои пожелтевшие крылья, дорогая? Мне самое место среди больных.       — Спасибо за заботу, — выходит все же чуть насмешливо. Ее хватка ослабевает, но я все равно не выпутываюсь из чужих — теплых! — рук. — Но я справлюсь.       Элина кивает, ее ладони безвольно соскальзывают вниз. Она ни капли не поверила. И мне немного жаль. Жаль, что не удалось запомнить ее имя. Жаль, что приятные живые прикосновения исчезли. Жаль, что она не будет вмешиваться.       Кажется, что-то идет не так.       — Точно хочешь подняться к детям? — на всякий случай интересуется Элина. Но я-то знаю, что все пути к моему спасению «извне» перекрыты. Мною же.       — Чудо выписали, — пожимаю плечами, уже самостоятельно направляясь по заученному наизусть, через... боль? да что я знаю о боли!.. крики, пути.       Стены все такие же стерильно-белые, с неестественным серебряным налетом. Кажется, вот-вот — и смогу увидеть в них себя. Раньше этого не было... Стоп, не было? Резко торможу, уставившись в стену. Как это — не было? Абсурд! Просто оставалось незамеченным... конечно... Иначе просто не может быть.       — Привели нового пациента, — голос Элины раздается совсем над ухом. Слышу даже шелест ее крыльев, чувствую слабое подрагивание перышек. Ощущаю исходящее тепло и... тошнотворное волнение. Я не заслуживаю того, чтобы обо мне волновались!       — Прорвемся! — отвечаю бойко, игнорируя участившийся пульс, и подмигиваю, вновь срываясь с места. — Не впервой.       Кажется, раньше похвастаться такой чувствительностью у меня бы не вышло. Но сейчас замечаю даже мимолетную дрожь изящных пальцев Элины, оставшейся позади. Слышу, как она трясет головой. Чувствую, как с переливчатым звоном о стены разбиваются ее ненужные мысли. Знаю, что она идет за мной.       Можно мне возомнить себя богом? Хоть каким-нибудь мелким божком?       Лампы трещат в привычной усмешке и приветственно мигают едким теплым светом. Коридоры, поблескивающие зеркальным серебром, все больше напоминают лабиринт. Из которого однажды, уже совсем скоро, у меня не получится выйти.       Я не чувствую, я точно знаю, что что-то идет не так.       Иначе бы царапины на стенах не казались темными полосами. Иначе бы в ушах не стоял вопль ужаса человека, которого волокут на верную смерть. Иначе бы перед глазами не расплывалась нереальная картинка, в которой все тот же человек впивается ногтями в стену, выдирая их под корень, крича, брыкаясь, путаясь в длинных, свалявшихся волосах.       Потому что я также прекрасно знаю, что в клинике доктора Верлихтера нет таких пациентов. Даже «приговоренных» содержат в чистоте, достойной операционных. Поэтому в воздухе совершенно точно не может отчетливо пахнуть гнилью.       Но пахнет же!       Закусываю губу, встряхивая головой. Черт, это уже совсем плохо: запахи... Оглядываюсь через плечо на Элину, натыкаясь на все те же пронзительно-взволнованные глаза. Она не морщит носик и явно не чувствует ничего необычного. В то время как меня едва не вытряхивает наизнанку. Отворачиваюсь. Ладони судорожно сжимаются в кулаки, дыхание со свистом царапает язык, скрежечет на плотно сжатых зубах. Не думать, не думать о разъедающем легкие и глаза запахе. Которого быть не должно. Желудок скручивает рвотным позывом, и я невольно ускоряю шаг в попытке проветриться. Мне нужен воздух. Желательно, свежий. И у меня нет возможности его получить. Ох, черт! Едва успеваю увернуться от выскочившей из ниоткуда стены. От тошнотворного запаха уже кружится голова и временами темнеет в глазах. И он всегда рядом, будто что-то гниет поблизости от меня. Прямо под носом! Это бы частично объяснило, почему Элина не слышит нотки гнили, застывшие в воздухе: я уже достаточно далеко от нее. Настолько, что даже огромные искрящиеся крылья угадываются лишь в очертаниях. Впрочем, я и собственные руки вижу размыто...       Сложно что-то увидеть четко, когда перед глазами застыло мимолетно пойманное отражение в зеркальной стене. Приевшийся вкус собственной крови обжигает язык: на губах добавилось ран. Хочу, отчаянно хочу сосредоточиться на этом. Немного больно, нет, скорее дискомфортно. Пощипывает. Черт, нет! Голова будто ватой забита, и звенит в ушах. Дергаюсь, впиваясь пальцами в виски. Ногти под кожу; все, что угодно, лишь бы вытеснить ту самую картинку.       Но черви, кишащие между ребер чернильными кровоподтеками, разрывающие и так отслаивающуюся бледную кожу, копошащиеся в самом сердце...       Со стоном оседаю на пол, успевая заметить усмешку безумца-меня из зазеркалья, и крепко зажмуриваюсь прежде, чем удариться затылком о стену.       Я же... не могу быть... трупом?..       ...Четко осознаю, что это сон. И что при потере сознания снов не видят. Конечно, если с разумом все в порядке. Начинаю сомневаться в своей нормальности.       — Одна клятва, — здесь все еще жарко, здесь все еще грохочет льдистый голос.       Только теперь перед самым носом полыхают знакомые насмешливые глаза. Артемий бледнее, чем обычно — чем настоящий! — а его голову венчают два изогнутых алых рога. И весь он такой дорогой, такой величественный, что хочется, собрав весь пафос момента, отвесить поклон.       Да, здесь он настоящий Дьявол, чувствующий свое превосходство. Криво усмехается, будто читая мысли, и позволяет оглядеть себя со всех сторон, прохаживаясь туда-сюда. Но не сводя взгляда. Я чувствую этот выворачивающий взгляд. И вижу обрубки глубоких небесно-черных крыльев с сияющей россыпью... звезд? Ночь?       Должно быть, они были просто прекрасны. Где-то в перьях могла прятаться золотая луна или посеребренный месяц. А мерцающие точки складываться в целые созвездия. Люблю ночь. Так почему она досталась... Дьяволу.       — Одно желание, — едва заслышав мой охрипший от дыма голос, он резко тормозит, окидывая меня оценивающим взглядом, и деловито потирает руки, расплываясь в широкой улыбке. Становится еще жарче.       — Валяй, — приглашающе проводит рукой в воздухе и опускает ее мне на плечо, ободряя. Чувствую жжение по всему телу и горящую боль, пробирающую до самых костей. Запах горелого мяса бьет в ноздри наравне с дымом, и меня сгибает пополам, словно от удара под дых. — Любой каприз.       Вижу, насколько «любой».       — ...за наши деньги, — нахожу в себе силы рассмеяться, игнорируя кровавые капли, забрызгавшие землю, черную от копоти и расчерченную всполохами огня.       Перед глазами темнеет все больше, единственное видимое пятно — белое жаждущее лицо. На периферии сознания улавливаю какие-то посторонние вскрики, свое имя. Нет-нет, мне нужно успеть! Другой возможности может не представиться! И подтверждая это, Дьявол все сильнее впивается уже в оба плеча, прожигая мышцы до костей. Меня тошнит. Я ничего не чувствую. Голос в голове становится громче.       — Вечная жизнь в вечные тридцать пять, — выкрикиваю, дергаясь в цепких руках, и хватаю ртом воздух — нет, горящий уголь! Нужно договорить, нужно вставить все условия, нужно... Иначе... Уже сиплю, задыхаясь, на грани слышимости, перекрываемый прорывающимися в сон голосом: — В обмен на душу, включая эмоции и чувства.       У меня не должно быть слабых мест. Тогда вечная жизнь станет наградой, средством к достижению всего. Слышу раскатистый смех прямо над собой, но уже не могу контролировать уплывающие ощущения, картинки, запахи, звуки...       Но сделка... она же заключена?..       Мир вокруг все еще тягучий и крайне неустойчивый. Лицо Элины дрожит, губы шевелятся, будто она что-то говорит. Не слышу. За ней — обычные стены, желтоватые в электрическом свете. Ни зеркал, ни червей. Ни меня. Дрожь сотрясает все тело, неверяще смотрю на трясущуюся кисть.       Неужели сойти с ума так просто?       Элина молча протягивает мне руку, пытая взглядом. Она не поведет меня в палату №32, не поведет знакомиться с новым ребенком. Скорее, выпроводит из клиники доктора Верлихтера и убедительно попросит не возвращаться, потому что я здесь не выживу. И, конечно же, сделает все это молча. Будто лелея мою жалкую иллюзию того, что я справляюсь. У меня нет причин, помимо договора, здесь оставаться.       Но я не могу уйти.       — Все хорошо, — в эту ложь уже не верят, правда? Элина скептично изгибает бровь, позволяя себе полуулыбку уголком рта, и я, вздыхая, хватаюсь за протянутую ладонь.       Все действительно хорошо. Просто до сих пор чувствую, как по ребрам изнутри скользят липкие черви. И в воздухе все еще едва заметно ощущается тонкий аромат догнивающего мяса. И где-то над желудком ворочается тошнота. Но все хорошо. Нужно взять себя — свой разум — в руки, и все будет хорошо.       Элина рывком поднимает меня с пола, и на какой-то короткий миг мне даже кажется, что у нее нет крыльев. Абсурд. Видимо, прошли еще не все последствия обморока. Конечно же, они есть, огромные и искрящиеся. Достойные ангела. Элина настороженно оглядывается и с вопросом смотрит на меня. Она к ним так привыкла, что не считает чем-то особенным. Или просто она вся особенная, и крылья — часть настолько логичная, что не вызывает удивления. Пора уже перестать думать о всякой ерунде. Но лучше так, чем задавать вопросы себе. Например, почему стены больше не зеркальные? И что за чушь мне понадобилась от Дьявола? И отчего же мое больное воображение заковало в кандалы Ада Артемия, который ничего плохого мне не сделал? Более того, он достоин восхищения! Не каждому дано выжить без крыльев. Никому больше не дано.       — А сейчас я провожу тебя до выхода, посажу в такси, сама назову адрес и велю таксисту никуда не сворачивать, даже если ты начнешь брыкаться, — наконец, произносит Элина, видимо, не дождавшись от меня внятного ответа.       Киваю, тяжело опираясь на ее плечо и не выпуская из ладони теплых пальцев. Даже если начну… даже если начну, мне некуда больше идти. У меня есть только замкнутое пространство квартиры, в которой никто не ждет, и отчаяние палаты №32, в которую не пускают. Все просто: у меня никого нет, и это хорошо.       Потому что найти кого-то в клинике доктора Верлихтера — добровольное согласие на смертную казнь. Для двоих. А в моей квартире всегда пусто. Только я и мое персональное привидение. Врачи бы сказали, что заводить воображаемого друга поздновато. Но лучше так, чем… одиночество внутри.       Элина приобнимает меня за плечи, и на какой-то короткий миг мне даже не составляет труда поверить, что у меня появился друг. Но нет, глупо. Просто жалость и ничего более. Смирись, ты — ничтожество. Теперь еще и с больным разумом.       Да, вся моя жизнь — осколки реальности. Все люди в ней страдают от осколочных ранений, нанесенных мною. Поэтому будет честно никого в нее не пускать. Необходимо дать такую клятву. Чтобы уберечь хороших людей от себя.       Оглядываюсь на Элину, буквально несущую меня к выходу. Пробую не так сильно опираться на ее плечо, но тщетно: едва не опрокидываю ее всей своей массой. Правильно мне сказали однажды: ничтожество. Встряхиваю головой, пытаясь отогнать непрошеные воспоминания. Даже в осколочной жизни есть свои крупицы, доставляющие особо сильную боль, режущие пальцы.       Даже в однотонно-серой жизни есть то, что боишься вспоминать больше всего на свете. Потому что это больше, чем страх. Больше, чем ты.       Вымученно улыбаюсь, оглядываясь по сторонам. До рези в глазах ищу черные пятна в электрическом въедливом свете. Они мигают, все время ускользая из поля видимости, и я отчаянно мотаю головой, пытаясь за ними успеть. Это забавно, они забавные. Теплая ладонь поглаживает меня по плечу, будто пытаясь привлечь внимание. Нет, нет, не нужно. Я все равно не буду смотреть на тебя, Элина. Не хочу увидеть в твоих глазах то, о чем догадываюсь и без них. Не хочу знать, что постепенно схожу с ума. Кажется, это называется именно так?       — Вот черт, — ладонь исчезает, и Элина дергается в сторону. Едва не падаю, но она, будто извиняясь, помогает удержать равновесие. Все-таки смотрю. Не могу верить себе даже в таком мелочном решении. Элина смущенно бормочет, оправдываясь: — Я палату забыла закрыть.       Действительно, «вот черт». Если дети сбегут, несдобровать нам всем. И детям в том числе.       — Беги, я доберусь: ноги-руки целы, — подбадривающе хлопаю ее по плечу и рывком твердо встаю на ноги. Оно и к лучшему, хватит пользоваться чужим временем: не на меня рассчитано.       — Спасибо, — но Элина медлит, явно сомневаясь.       Вздыхаю, отвернувшись, и уверенной походкой направляюсь к выходу. Впереди еще лестница, но это так — ерунда. За спиной слышатся торопливые удаляющиеся шаги. Да, оно и к лучшему. Я остаюсь наедине с потрескиванием ламп и собственными мыслями. Лучше бы не думать ни о чем. Лучше бы ни во что не верить. И ничего не бояться. Но стоит сбоку раздаться шороху, как тут же скрещиваю пальцы. Размышляя о собственной никчемности и «вредности» для общества, так отчаянно хвататься за жизнь? Кажется, приговор уже был озвучен. Это глупо, недостойно. Это так по-моему. Заставляю себя расслабиться. Могло ведь просто показаться.       Но шорох повторяется. Черт, черт, черт. Пытаюсь дышать ровнее, усмирить трясущиеся от сердечного гула руки и уже совершенно не обращаю внимания на вновь скрестившиеся пальцы. Расслабься! Что здесь такого может произойти? Ты на охраняемой территории. Вместе с душевнобольными, и, в общем-то, сильная охрана не предусмотрена. Но это мелочи. Расслабься, пора домой. Но против воли напряженно вслушиваюсь в мерный электрический шум.       Новый шелест ткани — что еще может так шуршать? — раздается уже впереди. Замираю, не сделав нового шага, и сглатываю неоправданно громко.       — Успокойся, скорее всего, просто кто-то из деток убежал, — бурчу себе под нос, потому что мысленные заверения уже не помогают. И вглядываюсь в полумрак, вылавливая темный силуэт. Кажется, можно даже угадать контуры платья. Не совсем ребенок, но и вряд ли взрослый, если только низкого роста.       В клинике доктора Верлихтера не носят платьев, только белые рубашки со свободными штанами и халаты.       Шумно втягиваю носом воздух, нервно подергивая пальцами. Силуэт вздрагивает, замирая прямо напротив меня. Может, тоже боится? Или... Глупо даже думать, что он — скорее, она — опасен. Изучаю каждую черточку, медленно проступающую в темноте, и, что-то мне подсказывает, так же сейчас изучают меня. Но тут… словно молния. Словно вспышка. Горло пересыхает, к лицу приливает жар. Мысли путаются, и сердце, пытающееся не захлебнуться стуком, будто пронзает болью.       Ее глаза.       — Катерина!       Это конец.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.