ID работы: 6499932

Эссенция счастья

Другие виды отношений
R
Завершён
483
автор
Размер:
34 страницы, 4 части
Описание:
Посвящение:
Работа написана по заявке:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
483 Нравится 6 Отзывы 14 В сборник Скачать

Бредовое толкование

Настройки текста

Мне придется прогнуться под то, Что реальность (бредовых фантазий) — Только страх не проснуться в поту, Только реквием по экстазу.

      Их было трое. Парнишка, съедающий каждую крошку со стола вне зависимости от того, хочет он есть или нет, — который боится голода. Девушка чуть старше его, скрючивающаяся от малейшего прикосновения к себе, от любого двусмысленного взгляда, — которая боится близости. И — малышка в сравнении с ними — Катерина.       Катерина. Мое проклятие. С той роковой секунды, когда наши глаза столкнулись в полумраке, было ясно: обратный отсчет пошел. И не в мою пользу. Потому что сердце болезненно защемило, когда она слегка склонила головку к плечу. Потому что дыхание сбилось, стоило ей разомкнуть губы для так и не произнесенных слов. Потому что внутри все перевернулось от дрогнувшей ко мне навстречу кисти. Потому что с той роковой секунды я избегаю ее глаз. Но не смотреть — выше моих сил. Наблюдаю исподтишка и чувствую себя воришкой, выхватывая на изученном до мельчайших подробностей лице новую черточку, новую эмоцию. С жадностью ловлю каждый жест.       Ее глаза.       Кристальные, искрящиеся, знакомые до дрожи и панического бессилия. Глаза, в которых так привычно ловить добродушную усмешку. После ласкового взгляда которых подставляешь макушку для нежного потрепывания. После негодующего — сжимаешься в комок, чувствуя, как алеют уши.       Глаза, обладательницу которых вспоминать — самосожжение. Видеть Катерину, так на нее похожую, — словно пеплом развеяться по ветру. Что до похода, что после него… только жгучей иглой да прямо по костям: «Прости».       — Прости за то, что я есть, — шепчу одними губами, проводя пальцем по тонким чертам личика с папки. Диагноз Катерины — альгофобия.       Мне уготовано стать ее болью. Страхом всех троих. И с этим придется смириться: борьба бесплодна, у меня не хватит на нее сил… и отваги. Нужно просто жить. Так жаль, что есть это имя, это проклятое имя — Катерина. Без него было бы проще.       Поднимаю глаза от бумаг, едва заметно улыбаясь своим деткам. Девушка ерзает на стуле, нервно дергаясь, а парнишка рыщет взглядом по комнате. Только Катерина смотрит на меня, как всегда, чуть склонив головку, кусая пальчик. Подмигиваю ей, стараясь не думать ни о чем. Им нужно чувствовать, что все хорошо. Что все будет хорошо.       Нам всем это нужно.       — Я буду вашим доктором, — под ребрами стягивается тугой ком. Три месяца, три проклятых месяца мне довелось наблюдать за этими детьми, и за это время вышло изучить каждую выемку их характера. Если на земле и есть человек, способный спасти — или уничтожить? — их, то этот человек — определенно я. Они привыкли ко мне — я не имею права привыкать к ним.       — Вернее сказать: «Я буду Вашим проклятием», — отчетливо слышу голос Элины.       Она права. Но страшно не это. Элина уволилась из клиники Верлихтера больше месяца назад. Ее здесь нет. Сглатываю, пробегаясь глазами по стенам, углам и теням, будто она могла где-то спрятаться, затаиться для прыжка. Будто я не схожу с ума.       — Лечи, доктор! — храбрится парнишка, вырывая из мыслей, и я даже проникаюсь к нему сочувствующим уважением. Сам весь маленький и полный, дрожит от страха и покрывается блестящим потом, а нет — упорно ломает комедию. Мне бы его силы.       Хотя ему они нужнее: впереди шоковая терапия. По возрасту он идет первым. Как туман, ей-богу, как проклятый сон. Как неправильная игра. Игра, которая... началась.       — Объект №53, прошу проследовать за мной? — против воли выходит вопросительно. Буквально чувствую презрительную насмешку стен. Зажмуриваюсь, крутанувшись на носках, и быстрым отчеканенным шагом покидаю роковую палату, не позволяя себе передумать. И каждый гулкий удар мягких тапочек позади — новым рубцом. Кровь пульсирует вместе с висками, зажимает голову, будто в тисках. Белые стены взрываются алыми всполохами. Иду вперед. Слабость — непозволительная роскошь.       Пара сотен таких шагов — и будет сердце, «которого нет».       — Что, даже не представитесь? — парнишка пытается ухмыльнуться, но голос дергается, словно в судорогах. Знаю по наблюдениям и медицинской карте — не только голос, но и лицо, и руки, и левое колено. Он был бы рад молчать. Но не может. Иначе волнение захлестнет с головой, поглотит и утопит в себе, заставив, минимум, свалиться в обморок. Максимум — его сердце остановится. Да и дрожь станет непозволительно сильной: настолько, что колено и руки просто откажут и тело безвольным мешком рухнет на пол. Кажется, что-то подобное произошло на второй день его прибытия. Я знаю о нем все, что нужно, чтобы сломать и построить заново.       — Имена здесь лишние, — собственные слова пафосом горчат на языке, но что поделать, если они — единственно позволенная правда. Спасти или убить. И для этого абсолютно не нужно имен. Толкаю дверь прямо перед собой, игнорируя вновь подернувшиеся зеркальным налетом стены, и она благодарно распахивается, обдавая лицо запахом чего-то съестного. Значит, «есть, но не дам»? Жестоко. — Объект №53, готовы?       Оборачиваюсь. Парнишка досадливо кивает, и пухлое бледное лицо передергивает нервным приступом. Лучше бы ошибиться. Его левая нога сгибается особенно сильно, натягивая и так трещащие по швам штаны. Лучше бы, но нет. Толстые короткие пальцы ходят ходуном. Пытаюсь запомнить каждую лишнюю складку на коже, каждый жирный блеск пота, каждое нервное движение — все проявления страха. Если парнишке станет лучше, я хоть сотню раз пройду через этот ад, приняв на себя все грехи. И лично принесу Артемию свое восхищение на блюдечке с золотой каемочкой.       — Нет, не готовы, — обрубаю, едва сдержав вздох, — и никогда не будете. Проходите в камеру.       Тяжелая стальная дверь захлопывается за подрагивающей сутулой фигурой, обдавая каким-то миражным холодом. Десять. Пять. Одна. Крик о помощи. Мельком бросаю взгляд на изображение со скрытых камер, будто не хватает звуков, иглами вонзающихся под ногти, обдирающих самое сердце. И какой-то отвратительный запах разложения проникает в душу вместе с парнишкой, метающимся от одной проекции к другой. Пряный аромат отступает перед смрадом гнили, заполняя легкие, проникая в кровь, отравляя каждую клеточку. Зажимаю нос рукой. На экране рука мальчика в очередной раз проходит сквозь столы, полные съестного. Он уже не сдерживает слез, трясется, захлебывается всхлипами, мечется раненным волком, натыкаясь на стены и углы. И когда отчаянный взгляд — так неправильно полный надежды! — случайно утыкается в камеру, я понимаю: запах гнили больше не уйдет. Он стал частью меня. Опускаю руку.       Даже с зажатым носом смрад разложения проникал все глубже. Изнутри.       Вина за все происходящее только на мне. Я умираю, ежедневно умираю душой, позволяю умирать другим. Эта гниль, эти отходы — мое сердце. Потому что меня не тянет нажать на кнопку и выпустить несчастное создание, позволить мальчишке жить спокойно со своей никому не мешающей фобией. Я смотрю в его глаза на экране и слышу только запах гнили. Мне почти не стыдно. Да, вина на мне. Да, он страдает. Да, я умираю.       Но это… доставляет какое-то жгучее мазохистское наслаждение. Непроизвольно увеличиваю число блюд на столе. Мальчик кричит. Уже не о помощи. Он кричит от настоящей боли. Фобия убивает душу. Она не заставляет захлебываться кровью, она заставляет расцарапывать в кровь шею, чтобы захлебнуться ей. Да, это садизм. Да, это моя вина. Да, я умираю.       Я последнее дерьмо. В моих руках пульт управления и чужая жизнь, в моих, а не Артемия. Вся вина и ответственность на мне. Мальчик наконец падает в обморок. Правое крыло надламывается прежде, чем грузное тело с глухим ударом падает на пол. Кровь и перья. Потрескивание компьютера, едва слышное журчание вытекающей из крыла крови, эфемерное звучание гнили — словно мелодия разбитых надежд. Запах смерти заполоняет все мое сознание. Туманит его, застилает глаза пеленой рефлекторных слез. Жму на кнопку выключения. Сеанс терапии закончен.       Да, я умираю.       — Пожалуйста, я не хочу! Не надо!       Не узнаю свой голос. Холод чужих невидимых рук оглаживает ребра, проходится по позвоночнику, спускается к бедрам. Не узнаю свои желания.       — Остановись!       Нет, умоляю, только не останавливайся. Перед глазами все размывается, мир бликует в пелене слез. Отвратительно мокро, до одури правильно. Ледяные пальцы — их нет, нет, нет! — очерчивают контуры пупка, и я пытаюсь поймать их своими. Но ловлю лишь холод. Меня сгибает от боли и наслаждения, от адского пламени глубоко внутри и льдистой прохлады персонального наваждения. Грудь прорывает колючим терновником, содрогаюсь от кашля. На полу только шипы и перья. И кровь. Много крови. Холод ласкает вспоротую кожу, успокаивает выломанные ребра. Зажмуриваюсь. Перед глазами — терновые стебли с чернильными ошметками легких.       — Хватит, я не выдержу!       Вместо крика — кровь. Вместо слез — кровь. Вместо просьбы остановиться — желание продолжать. Прикосновение к ключице нежнее кончиков пальцев, мокрее холода рук. Губы. Влажная дорожка девственных касаний. От ключицы по кругу. Петля. Все уже и уже. Веревкой стягивается на шее. Дыхание давно к черту сбилось, и с каждым рваным выдохом терновник в груди колышется, царапая кожу. Пальцы — мои? — проходятся по влажному следу, зажимают его в руках так, что останутся синяки. Терновник смеется, от дрожи путается в торчащих ребрах. Холодное дыхание на шее. Я вскрикиваю. Укус. Я вскрикиваю от удовольствия. На мгновение терновник исчез.       — Прошу…       Кровь крупными влажными каплями катится по ключицам, потоком стекает с ребер, пачкает бедра и ноги. Перья, осыпающиеся, словно осенние листья, липнут к коже. Шипы впиваются в ступни. Мне хорошо. Холодные руки ногтями проходятся по контору старых шрамов. Теперь неважно, откуда они взялись. Все они — след моей маленькой слабости. Моего наслаждения. Приоткрываю глаза.       — …продолжай.       У моего наваждения глаза бездонно-синие.       Крылья Катерины мощные, перья почти не осыпаются. Она играет со мной в гляделки во время приглашения на сеанс и вызова на опросы. Я пытаюсь избегать ее глаз, пытаюсь избавить себя от мыслей. Не выходит. Она — что-то сильнее меня.       В ее маленьких ручках пара салфеток и огрызок карандаша. Ручки — самые светлые, словно прозрачные. Нежные даже на вид. Она касается салфетки карандашом, а я представляю, как припаду губами к ее руке. Она выводит неровную линию, а губы в моей голове проходятся выше. Салфетка рвется от резкого движения, а мои губы впиваются ей в шею поцелуем.       Не рискую подойти: не сдержусь.       Пальчики перебирают уголки салфетки, вытягивают ее, комкают — дрожь проходит по холке и позвоночнику. Сжимают карандаш — растираю пальцами шею. Расправляют новую салфеточку — перекрываю кислород.       Катерина поднимает на меня глаза, и я не могу укрыться. Она тоже видит, как мои губы сцеловывают ее слезы после сеансов терапии, как руки оглаживают спину, как мое дыхание замирает на ее губах. В ее кристальных глазах ничего, кроме пустоты.       В моих — ужас.       Катерина опускает взгляд, и ее пальцы с карандашом трепетно парят над салфеткой. В мягких линиях угадываются черты лица, локоны волос, растерянные глаза. Она рисует человека, который мечтает попробовать на вкус ее кожу. Она рисует свою смерть.       В ее глазах пустота, в моих — ужас.

Мне придется смириться и с тем, Что лазурь бесконечного неба — Только фарс (исчерпавшихся) схем, Только проблеск болеющих верой.

      Пальцы горят, ощущая грубую кожу ремня. Она будто царапает их, обдирает нежные подушечки и поджигает. Слышу, как колотится сердце, и чувствую каждый его захлебывающийся удар. Мои глаза упираются в дверь. Вижу себя. На ребрах остатки гнилого мяса. Из-под бровей просачиваются личинки. Внутри обугленное легкое. Позади торчит голая кость с единственным пожухлым пером. Конечности отвратительного буро-зеленоватого цвета, с язвами и пролежнями. Глотаю ком в горле вместе с тошнотой. Блевота пачкает ребра изнутри, падает в гнилые остатки тела вместе с парой ошметков легкого. Не сдерживаясь, провожу рукой по своему отражению.       Оно впервые не исчезает.       Мертвец улыбается мне с превосходством короля, и даже осыпающиеся на пол зубы ему не мешают. Я умираю, это и есть я. Это разлагающееся существо — я. Это гнилое мясо — я. Это — я.       Слышу в воздухе запах ржавого металла и кислые нотки гнили. Ощущение, будто весь мир заразился от меня этой… болезнью. Этим умиранием. Забавно. Моя ничтожность не помешала мне уничтожить мир, ниспослать на него новую чуму. В моих силах уничтожить мир, и я это делаю, каждым своим выдохом отравляя жизнь вокруг. Интересно, если пойти в полицию, меня посадят?       Они же не смогут не почувствовать.       Пальцы свободной руки оглаживают холодный металл ручки, и это такой же пожар для горящей кожи, как ремень. Опустить вниз, дернуть на себя. Отравить Палату №32. Миссия провалена еще на первом шаге.       Симулятор причиняет Катерине слишком много боли. Лучше уж это буду делать я. Только я. Ладонь с ремнем сжимается в кулак, и будто бы все происходит без меня. Мое тело — больше не мое. Мой рассудок — такое же гнилое, склизкое и заплесневелое месиво, как сердце. Как то сердце в оголившихся ребрах. От которого, как от меня, за версту несет смертью.       Но, чтобы начать эту новую терапию, нужно войти в палату. Нужно вызвать ее. Нужно опустить ручку вниз и дернуть на себя. Отвести Катерину на лечение. Поднять руку, замахнуться и услышать крик за секунду до того, как грубая кожа коснется нежной спины.       — Ты этого не сделаешь, — голос Элины совсем тусклый, чуть встряхнешь головой — и не слышно. Пусть говорит, что взбредет ей в голову. Она бросила и меня, и детей. Ее здесь больше нет. Ей не понять, что так надо. Ей не понять, как ломается грудная клетка от истерящего сердца, когда симулятор бьет током. Разряд проходит сквозь меня, меня сжигает, а не мою малышку Катерину. Я кричу вместе с ней всякий раз, как только тело сжимается в судороге, а разум — в страхе. Бояться боли нормально, и я не понимаю резона лечить ее от этого. Но так надо, понимаешь, Элина? Так надо. И лучше это буду я, чем эта проклятая машина. Я же не ударю так сильно, да? Я только слегка оглажу ее кожу кожей ремня. Совсем немного. Ведь так, Элина? Ты ведь согласна, что так будет лучше?       Так ведь будет лучше?       Мне нужно только опустить ручку вниз и дернуть ее на себя. Только опустить и дернуть. Только…       Ручка поддается с трудом, всю ладонь обжигая холодом. Опустить — сделано. Силы уже на исходе. Гниль в воздухе — громче, насыщеннее. Слабо дергаю на себя. Лишь бы не поддавалась, лишь бы не поддавалась, лишь бы не поддавалась. Тогда я смогу отложить терапию на неопределенный срок. Убрать ремень куда-нибудь далеко, выключить — разломать! — симулятор. Вздохнуть полной грудью и улыбнуться миру, не чувствуя перед ним вины. Все сразу станет так хорошо.       Бездушная дверь открывается слишком легко. Мне даже кажется, я слышу ее шипящий смешок.       Катерина вскрикивает от первого удара, но мне чудятся стоны. Такие сладкие, протяжные... В груди что-то колет. Я заношу руку, стараясь не смотреть ей в глаза. Вижу слезы на щеках, чувствую жжение на своих. Покалывание в груди становится невыносимым, как и этот хлесткий звук удара.       Ложь.       Мне нравится. Мне нравится касаться пальцами алых полос. Мне нравится смотреть, как прогибается белая спина. Мне нравится видеть закушенные распухшие губы. Мне нравится слышать ее приглушенные — плевать, что болезненные! — стоны.       Она такая маленькая, так сжимается, стоит мне только занести руку с ремнем. И я слышу это — кожа о кожу — до того, как грубая — недостойная ее тела! — вещь оглаживает проступающие ребра.       Похоже на поцелуй.       Легкие так знакомо рвет изнутри. Сначала царапает легонько, потом скатывается внутри, словно змея, и все перед броском. Чувствую, как шипы моего терновника давят на мягкую ткань. Им не хочется идти сквозь уже имеющиеся дыры.       Однажды все мертвые станут цветами.       И я прикасаюсь губами к этому грязному, не подходящему моей Катерине следу.       Мои губы холоднее и грубее ремня.       Что-то ласкает внутри.       И на задворках сознания кричит убеждение: «Ей нравится». Склоняюсь к ее щеке, резко дергаю на себя лицо. Глаза, эти кристальные глаза — такие яркие на фоне ржавых белков, такие небесно-грозовые. В них дождь. В ночной черноте зрачка — звезды. Слипшиеся длиннющие ресницы. О да, я помню эти глаза до мелочей. Они всегда были такими.       Но мать не уходила от отца. Как бы ни кричала, ни звала на помощь, она не уходила. Она подбирала выдранные волосы, вытирала кровавые пятна, замазывала синяки и сама, без больниц, обрабатывала ножевые. Она не уходила, ведь ей нравилось.       И я вижу — по этому загнанному взгляду, покрасневшему носу и прокушенным губам. Катерине нравится.       — Пусти… — произносят губы, но я-то знаю, что они хотят сказать. Пусть она плачет. Пусть терновник разрывает ткани моего тела, вырываясь из легких и оплетая сердце. Пусть смрад разложения сопутствует мне всюду. Пусть.       Ты ведь хочешь этого, мой Катенок?       И я дергаю ее на себя сильнее, чтобы впиться в ее губы зубами. Терзать их, жевать и слегка ласкать раны языком, не позволяя им затянуться. Проталкивать язык глубже, в самую глотку, только бы дотянуться до гланд. Сдавить подбородок почти до хруста, лишь бы открыть этот восхитительный рот еще шире. Откройся же мне, откройся!       Привкус гнили.       Я отшатываюсь.       Боже, как, что!.. прихожу в себя. Боже.       — Прости, — но она забивается дальше в угол, насколько позволяют привязанные к кровати руки. Катерина боится боли. Катерина совсем еще малышка. Катерина сводит с ума.       Я зажмуриваюсь, лишь бы не смотреть, как стекает по нежному маленькому подбородку кровь и слюна. Ее кровь и моя слюна. Боже, пусть все это окажется кошмаром. Я открою глаза и все исчезнет. Три, два, один…       Не исчезает. Я смотрю в ее глаза и вижу ненависть.       Она совсем как мама. Их даже зовут одинаково.       Они ненавидят одинаково.       — Прости.       С их пушистых белых крыльев — некогда сильных — стекает гниль.       Симулятор приносил Катерине слишком много боли, и мне хотелось стать ее спасением. Но у жизни всегда иные планы. И она заразилась от меня умиранием.       Я чувствую, как тяжелая смердящая капля полуразложившейся кожи с моего крыла стекает по ноге, а за ней осыпаются перья.       Что ж, я живу только по одной причине.       Замечаю наливающиеся синяки на подбородке. Катерина отворачивает свои невозможные глаза. Алые полосы насмешливо мигают с белой спины, окрапленной грязными свежими каплями. Глухие рыдания и стыдливое шмыганье носом. Белое перо падает на пол. Еще одно. И еще. Понимаю, что гниль не ее. Моя. Просто испачкалась.       Я живу, потому что разлагаюсь.

Мне придется принять и тот факт, Что мечты, не добитые жизнью, — Только пафос изъезженных фраз, Только голос (из снов) атеизма.

      Мой отец был строгим человеком консервативных взглядов. И с детства мне были известны два его хобби: смотреть, как дерутся петухи, и колотить мать. Второе нередко доводило меня до слез, но со временем пришло понимание: все было добровольно. Однажды после особо неудачного выступления Петушителя, любимого петуха отца, он поднял руку и на меня, но мать очень быстро накатала заявление. Она забрала его на следующий же день, после клятвы отца прекратить побои, и мы переехали в этот город, где отец поспешно открыл филиал своего прогрессивного дела. Город был намного больше предыдущего, и здесь о петушиных боях пришлось забыть.       Так у отца появилось новое хобби — работа. Теперь он любил на несколько суток задерживаться на работе и колотить мать по возвращении домой.       Моя мать была прекрасна. Особенно, когда стояла на коленях перед отцом и умоляла остановиться, побояться бога. Особенно с порезами на щеках, раздутым носом и сломанной ключей или ребром. Она была прекрасна, и мне хотелось, чтобы она стояла на коленях передо мной. Именно узнав об этом, и так разозленный проигрышем отец меня ударил. Он надеялся выбить дурь из головы, но выбил только несколько перьев из крыла.       Не помню, чтобы до этого мое внимание цепляли его грязно-ржавые крылья. Они все были в петушином помете. Их можно было узнать из тысячи.       И после моего взросления мы каждые выходные собирались на семейный ужин, чтобы промолчать о самом важном за разговорами о погоде. Последние несколько месяцев отец их стабильно пропускал, а мать ничего не готовила. Мы проводили их в психиатрической клинике.       Мама была больна.       Она так похожа на мою Катерину. Только не прячется от меня, а наоборот, льнет ко мне. У нее в глазах звезд больше нет, а за спиной остались только кости. Она сейчас похожа на жалкую тень Катеньки, и сейчас ставить ее на колени не имеет смысла и даже не хочется. Сейчас ее хочется потрепать по холке, представляя между пальцев совсем другие волосы, и оставить в одиночестве доживать свой век. Без звезд в глазах она не интересна.       Мы говорим о погоде полтора часа, и все это время я держу ее сухую жилистую руку. Бумага кожи пожелтела, годы берут свое. Она не молодеет, и однажды эти глупые ужины наконец закончатся.       — Тяжело без отца, — вдруг вздыхает она, и я вздрагиваю. Мы не говорим об отце, пока его нет. Мы вообще никогда не говорим об отце.       — Почему он не приходит? — как можно спокойнее спрашиваю я. Это больше вежливость. Он не заслуживал такой женщины. Не из-за него она должна сейчас сидеть здесь. Если бы все было правильно, она бы здесь не сидела.       Но мать косится на меня с непониманием и даже ужасом. Эта смесь эмоций напоминает готовые пряные приправы для плова, которого варили целый казан каждый год перед Днем осеннего равноденствия. Или кубик для бульона от «Маги». И то, и то, вроде, вкусно, но горчит и как-то жжется. Что-то не то. И мне эти эмоции хорошо знакомы. Так смотрят на умалишенных их родственники на моей работе.       — Его нет с нами, — осторожно замечает мать, и я хмыкаю. Неужели до этой наивной наконец дошло?       — Его никогда и не было с нами, мама.       Она чуть склоняет голову, кусая пальчик, и мне это так знакомо. О, боже, да что происходит! Я резко бросаю ее ладонь и отворачиваюсь. Лишь совесть мешает сбежать. Мама молчит. Этого достаточно, чтобы почувствовать благодарность.       Я смотрю, как под моими ногами собирается кучка ржавеющих потрепанных перьев, и уже не удивляюсь гною на каждом из них. Некоторые разлагаются особенно сильно, прямо у меня на глазах. Это, наверное, отображает мое падение. В детстве мне хотелось поставить на колени собственную мать, а сейчас я хочу сломать ребенка. О, я заслуживаю куда больших кар, чем просто гниение.       Куда больше, чем разлагаться заживо в психиатрической лечебнице.       Я смеюсь потому, что это смешно, а не потому, что не могу остановиться. Но мама думает иначе, она хватает меня за плечи своими слабенькими ручками, пытается трясти, но у нее ничего не выходит. Я сильнее, я бью наотмашь.       И вместе со звоном удара раздается глухой звук. На пол падают мамины белые крылья, давно испачканные в крови.       Падает она сама.       С хрустом падает половина моего крыла.       Я ухожу под крики бегущих санитаров, заранее зная, что больше не вернусь.       Все вокруг смеется моим смехом, и это потому, что мое тело мертво, а значит, я везде.       Я везде смеюсь.       Я сейчас смеюсь.       Детское желание исполнено.       Осознание приходит намного позже: уже ночью, когда у меня никак не выходит заснуть под пронзительные завывания ветра и сирен за окном. Город живет, а сквозняк, которого не может быть в моем доме, выдувает остатки тепла из тела. Мне так холодно потому, что я мертвее всех мертвых, а не потому, что кто-то перед выходом забыл закрыть окно. Просто из тела выходят остатки жизни, скапывая вместе с гноем. Это, конечно, не пот. Мне слишком холодно, чтобы был пот.       Когда ребер знакомо касаются порывы ветра — руки призрачного друга! — становится теплее. Потому что он живой, а я — нет. Потому что он может делиться теплом, а я могу только отнимать его. Я стараюсь ухватиться за эту руку, но она просачивается сквозь пальцы. Он никогда не позволит схватить себя. Я зажмуриваюсь и пробую снова.       И снова.       И снова.       Ты жив, я — нет. У меня должно выходить касаться, у тебя — нет.       Я пытаюсь снова. И у меня выходит. Ледяная согревающая ладонь в моих руках. Кожа гладкая, мягкая на ощупь. Как у ребенка, как у Катерины. Провожу ладонью выше, по мягким, едва ощутимым редким волоскам, до сгиба. И открываю глаза.       Это лицо я узнаю из сотен тысяч. Я вижу его почти каждый день уже долгое время. Оно смотрит на меня и заставляет захлебываться страхом. Оно убивает меня почти каждый божий день.       Только из его глазниц не лезут черви. В его глазницах невозможно яркие синие глаза. Их я тоже узнаю из миллионов, ведь они всегда могли принадлежать лишь одному существу во всей вселенной. Существу, лишившему меня души.       Гребанный Верлихтер.       У моего отца глаза тоже были синие. И ненавидеть их у меня в крови, особенно, в последнее время. Мне не стоило бить мать, она слишком слаба, чтобы в должной мере сломаться, она уже сломана. Это не та мечта, не та мечта исполнена! Мне стоило ударить отца. Убить его, чтобы занять его место.       Голова прямо напротив кивает, сверкая в темноте своими глазищами, и улыбается. Она согласна, она довольна этой идеей. Она тянется ко мне ручищами, опуская на веки ледяные пальцы и пуская по телу волну мурашек и тепла. Я послушно закрываю глаза, и меня накрывает…       Воспоминаниями?       — Не будь идиотом, положи шампур на место!       Лицо отца кривится в страхе. Он слишком похож на меня, чтобы жить. Он слишком живой. Я — нет. В моих руках холод металла, и я подхожу ближе. Вокруг нас только плотное кольцо сосен, устремивших темные верхушки в затягивающееся ночью небо. Вокруг нас не души, и до лагеря столько километров пути…       Лицо отца кривится в страхе. Я стою вплотную.       — Идиотом всегда был только ты.       Я беру его руку, он вырывается, но я уже давно не ребенок. Я не знаю, почему я сильнее. Я знаю только то, что не хочу, чтобы он вырвался. Один удар под дых. Сгибается, выпрямляется, упрямится.       — Мы же только что хорошо проводили время!       И, идиот, послушно разгибает пальцы, когда я протягиваю ему шампур. Он берет его так стремительно, что я едва успеваю.       Едва успеваю ударить так, что его согнуло снова. И шампур воткнулся в слишком живое для мертвеца тело. Едва успеваю отскочить.       — О боже, нет! — раздается позади крик матери, и она подбегает к этому садисту.       Я подбегаю тоже и, оттолкнув ее, вгоняю железяку глубже. Намного глубже. Почему она не замечает? Она считает, что это случайность? Я хочу сказать, что нет, что она свободна, что мы свободны.       Она рыдает. Просит вызвать врача, и я вызываю, ведь отец уже покойник.       Перед смертью отец успевает дать ей пощечину.       Врача звали Александр Иванович.       Когда я открываю глаза, за окном уже светает. Чувство тревоги, сдавливающее груди, почему-то не хочет отпускать. Я собираюсь в тишине. Это был очень неприятный сон. Мама множество раз говорила, что моей вины в произошедшем с отцом нет. И мы оба знаем, что это правда: нельзя заставить человека остаться в семье, если он хочет уйти.       Я завтракаю чем-то сухим, царапающим горло и пахнущим тухлятиной.       Я одеваюсь, выхожу и впервые не здороваюсь с соседями.       Со мной, кажется, что-то может случиться. Но я так надеюсь, что у этого дурного предчувствия не будет дурных последствий.       Белые халаты, белые стены, запах медикаментов. В Палате №32 только одна Катерина: по расписанию, у других терапия с разными по профилю специалистами. «От» и «до» я веду только Катерину. И этот ребенок жмется от меня в угол, пытаясь спрятаться. Скольжу по ней взглядом и отворачиваюсь к небольшому столику, за котором она когда-то любила рисовать. Стул опрокинут, а сам стол существенно сдвинут. Видимо, она выскочила отсюда, как только увидела движущуюся ручку. Резонно. Лечение никогда не приносит удовольствия.       Я неспешно двигаю на место стол, поднимаю стул, ни о чем особо не думая. На полу рядом небольшой клочок бумаги. Нет, скорее, смятая салфетка. Беру в руки скорее машинально. И также машинально расправляю ее, положив на столешницу. Тот самый мой портрет.       С пронзительно-синими глазами, парой страшных рогов и ремнем в руке.       Дергаю кончиком губ в попытке улыбнуться.       — Красивый рисунок, малышка, — и голос мягкий, спокойный. Горжусь собой.       Очень горжусь, потому что я вижу эти линии-наброски крыльев и чего-то, кажется, колючего вокруг груди. Не знаю, что это, но мне это не нравится. Возможно, фобия девочки развивается в расстройство. Но больше всего меня пугает стертое сердечко вокруг рисунка.       — Очень красивый и любопытный.       И судя по тому, как от моего комплимента Катерина еще сильнее попыталась влиться в стену, она знала, что мне не понравится.       По этому поводу определенно нужно с кем-нибудь проконсультироваться.       — Позволишь забрать его на память? — спрашиваю я как можно более безобидно, заискивающе, но девочка продолжает дрожать и пытаться слиться со стеной. Но почему-то, пока не знаю почему, я чувствую сильнейшую необходимость заполучить этот клочок бумаги. Будто от него зависит моя жизнь. И я обещаю: — Тебе принесут новый альбом, краски, кисточки, много карандашей. Что ты хочешь, милая, за этот рисунок?       В палате стоит затягивающая, словно болото, тишина. В соседней палате мерно стучат часы. Кажется, прошло уже несколько минут. Я перестаю смотреть на рисунок: в нем находится все больше и больше странных стертых линий. На нем будто бы зеркала, а в них будто бы одно и то же лицо. Это очень любопытно и пугающе. Возможно, девочке пора в корне менять курс лечения. Я смотрю на Катеньку, натыкаясь на ее немигающий кристальный взгляд. По-детски светлый, невинный, чистый.       — Так чего же ты хочешь?       Почему-то все понимающий.       — Вас.       Я давлюсь воздухом и кашляю, кашляю, кашляю. Будто не воздух попал не туда, а сами легкие не на своем месте. Будто организм хочет меня подвести, разваливаясь. Но это чепуха, врачи одного из лучших многопрофильных медицинских центров города уже сказали, что моему здоровью можно позавидовать. А вот ответ Катеньки — не чепуха. Возможно, она просто что-то другое имела в виду? Может, хочет чаще проводить терапии? Или ей не нравятся другие специалисты моей клиники, иногда наблюдающие за ее осмотром?       — Прости, солнце? — переспрашиваю я. — Не могла бы ты повторить?       — Пожалуйста, никогда больше не приближайтесь ко мне.       Я поднимаю этот вопрос на собраниях, задаю всем коллегам, но они лишь отводят взгляд. Даже уборщики не хотят мне прояснить ситуацию. Молчит даже документация. Ключ ко всему — предыдущий куратор палаты №32, который вел дело Катерины. Она уволилась по собственному достаточно давно, но, почему-то, доступ к видеоматериалам и камерам наблюдения был только у нее и охраны. Охрана мне в доступе отказала. Значит, другого выхода нет.       К тому же, все равно пора перепрограммировать систему. Я нахожу в базе номер и набираю его. А ведь я не помню эту девушку, хотя, кажется, мы должны были некоторое время работать вместе.       Да и странно, что Елена Андреевна не передала доступ к файлам заранее, еще до увольнения.       Мы договорились встретиться в кафе неподалеку после работы. Здесь часто обедали сотрудники нашей клиники, но мне еще ни разу не доводилось бывать здесь вечером. Что ж, как и при свете дня, в сумерках заведение впечатляло мало. Елена сказала, что найдет меня за крайним столиком, отгороженным от остального зала шторкой. И я жду ее уже десять минут, выстукивая по столешнице мотив одной из песен «Сплин». Все это выглядит достаточно странно.       Давящее ощущение надвигающейся угрозы, с утра поселившееся в груди, почему-то напоминает терновник. Чепуха, на самом деле. Это невозможно с точки зрения физиологии, а ментально я более чем здоровый человек. Уж какое-нибудь расстройство мимо меня бы точно не прошло.       И почему-то лопатки болят, будто держат на себе какой-то вес. Причем одна болит сильнее. Привидится же такое. Мне определенно нужно больше отдыхать.       Елена приходит, здоровается, и я ей запросто улыбаюсь, здороваясь в ответ и протягивая руку для пожатия. Она молча смотрит на меня с минуту и как-то обреченно спрашивает:       — Ты же ничего не помнишь, да?       Я смотрю в ее глаза. Меня захлестывает ужас. Я смотрю за ее спину.       Боже.       — Держи, — она протягивает мне листок, даже не садясь, — это пароль, посмотри записи.       И она уходит, больше не сказав ни слова.       На салфетке Катерины кривой единорог.

Мне придется (но я не смогу): Что комедия, что эта драма — Только роль выбиравших игру, Только вечно открытая рана.

      Я все помню. Со мной все в порядке.       В моей груди бьется сердце.       В моей груди нет терновника.       За моей спиной нет крыльев.       За чужими спинами нет крыльев.       Крылья есть только у птиц.       Я не хочу свою мать.       Я не хочу своих пациентов.       Я не хочу детей.       Я не хочу Катерину.       Я не хочу боли.       Мой отец, доктор Александр Верлихтер, мертв.       Я — Артемий Александрович Верлихтер. И я болен.       Я мертв.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.