Люди говорят, что любят тебя

R
Завершён
73
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
68 страниц, 28 226 слов, 9 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
73 Нравится 27 Отзывы 19 В сборник

... 7 ...

Настройки
~*~       Люди никогда не нуждались в тебе.       Твой слух дразнит писк твоего собственного сердцебиения. Ты еще не знаешь, что это оно, ты еще совсем ничего о себе не знаешь, но назойливый звук будит тебя, вырывая из забытья без чувств и видений. Тело ощущается невесомым, чужим и чуждым — когда-то давно ты был силён и крепок. Когда-то давно в твоих жилах и в твоей крови бурлила магия, а улыбка светилась живостью твоего собственного озорства. Когда-то давно твое сердце беззвучно билось.       Лишь по его улыбку.       Теперь оно бьется громко. Ты морщишься, щуришься на слепящем свете потолочных электрических ламп — они пытаются выжечь тебе глаза похлеще любого змеиного яда, но ты не можешь поднять руки. Ты не можешь закрыть взор собственных глаз ладонью, ведь та слаба и еле имеет не возможность даже, какое-то право подняться с поверхности постели. Ты не можешь закрыться, отгородиться и помнишь только, как рухнул на пороге собственного дома в беспамятстве. Ты вышел, чтобы встретить чужака, но не помнил уже ни его слов, ни его голоса. Ты помнил только светлые пряди его волос, помнил его пронзительные, голубые глаза…       Но давно уже не помнил его лица. Каждый светловолосый и голубоглазый мужчина теперь был призраком для тебя — несбыточной иллюзией его за тобой прихода. Она была подобна тем, что ты сам когда-то умел создавать, но была много злее того, что мог бы создать именно ты.       В этой иллюзии его присутствия для тебя крылась вся божественная жестокость.       А в свете ламп пряталось твое раздражение. Глазам удаётся привыкнуть к нему не сразу, лишь через злой десяток минут и только когда ты вынуждаешь себя повернуться на бок. Магия больше не чувствуется в твоём теле вовсе — она вытекла будто бы вся вместе с крайними каплями крови, что покинули твой нос, твои капилляры, артерии и все твое тело. Теперь ты был совсем как каждый из тех бессмысленных людишек, что населяли мир, ставший для тебя тюрьмой.       Теперь ты был совсем как они, будто изуродованная жестокой болезнью копия, но все еще ты не хранил в себе к ним понимания. К их глупости, беспощадности и, пожалуй, к краткости их жизни, что никогда не была в цене здесь, в мире, что стал для тебя тюрьмой.       Свет потолочных ламп не удаётся закрыть неподъемной ладонью, но ты прячешь лицо за собственным исхудалым плечом. Моргаешь в бесконечной, разрозненной слабости. Она становится противна тебе еще за мгновения до того, как ты приходишь в себя, эта слабость, беспомощность, подгрызаемая изнутри ужасом, в котором ты никогда себе не признаешься. Сейчас не признаешься тоже. Твоя разрушаемая физической болью шея разворачивается, голова тянется к плечу, не давая вовсе ни помощи, ни удачи — то самое плечо, на котором кончиком собственного языка ты мог бы вывести рунный став, закрыто тканью больничной рубашки.       То самое плечо, к которому ты потянулся с тяжестью, болью, беспомощностью собственного, очеловеченного в истинной жестокости божественного наказания тела…       Люди никогда не нуждались в тебе.       На то, чтобы подтянуть руку к лицу, ты тратишь переполненные страданием минуты. Мышцы где-то внутри будто бы рвутся от боли под музыку писка твоего собственного, еще бьющегося сердца, но ты старательно и усердно тянешь руку к себе. Ты нуждаешься в том, чтобы нарисовать на ладони хотя бы единый рунный знак пересохшим без слюны языком. Ты нуждаешься в том, чтобы поднять себя на ноги, разыскать одежду, а после уйти, но, впрочем, ни в ком не нуждаешься вовсе.       И вновь прощаешься с затеей о том, чтобы искать себе нового временного питомца — ты делаешь так каждый раз, когда прощаешься с предыдущим. Или когда умираешь.       Каждая новая смерть приносит тебе переосмысление, но то ни к чему не ведёт, лишь множа непонимание и незаслуженность. Его отец сослал тебя сюда за новый проступок или за все вместе? Он сам не пришёл за тобой, потому что не желал больше знаться?       Или потому что не мог пойти против Короля Богов?       Из всех физических отягощений и болей, из всего ужаса, что смерть порождала в тебе, уже показываясь за новым углом твоего бесконечного странствия, эта мысль была самой жестокой и самой страшной. И ты не думал ее, не думал, не думал, но вновь и вновь натыкался на неё, уже чувствуя, как слабеет твое собственное сердце. В мысли той была надежда, что всегда несла в складках собственной юбки его мать, а еще бессмысленная бравада, что всегда сопровождала его боевую подругу. В мысли той…       Ты подтягиваешь руку к самому своему лицо, а после тратишь минуты на то, чтобы набрать во рту хоть сколько-нибудь слюны. Ты чувствуешь лишь холод и боль, но стараешься с должным, обязательным усердием — ты знаешь, что уже себя не спасёшь.       Но ты так сильно желаешь увидеть еще хоть раз звездное небо.       Ты стараешься не думать о том, что эта смерть станет твоей последней, но у тебя просто не получается.       А мысли привычным, больным строем уже накидываются, окружают ту единую, что оправдывает его тихим голосом перед каждой новой твоей смертью. Та единая мысль почему-то всегда забывает о его проступках и его к тебе нелюбви. Она забывает о боли, о предательстве и прекращает обвинять его, но поселяет его в твоём разуме.       Смерть обращает тебя истинным мидгардцем каждый новый раз, заполняя кровоток сожалением того, что ты упустил. Смерть выжирает твою магию — она становится платой за десятилетия и века проживания в мире, не созданном для магии вовсе, но созданном для тебя жестокой клеткой. Смерть обращает тебя человеком… Кончик твоего языка выводит первую руну поверх кожи ладони, и слеза, что скатывается из твоего закрытого глаза, ощущается злобной насмешкой самого Всеотца, потому что слюну ты набирал минуты, часы и десятилетия, а слеза зародилась сама. Поскользнулась о щеку, скатилась вниз — в ее безмолвии была вся горечь твоего одиночества.       И вся правда сознания — та мысль, что пыталась его оправдать, никогда не могла быть права.       Но приходила вновь, и вновь, и опять, заставляя твои легкие заболевать омерзением, которого не изгнал бы даже ядовитый, отравленный табачный смог. Она заражала твой желудок жалостью, ранила кисти беспомощностью, и все шептала, гнездилась в самом центре твоей головы.       Она говорила о том, что он был всего лишь слаб пред лицом своего отца.       Ты молчал о том, что когда-то давно ради него был готов пойти против любого. Даже против себя самого.       Люди никогда не нуждались в тебе.       Рунный став подсыхает на ладони. Твоя слюна пахнет болезнью, нечищеный ртом и голодом, который не будет тобой утолён. Времени на это просто не хватит, не останется вовсе — тебе бы добраться до крыши, взглянуть на небо. Может быть, покурить. Вначале ты одеваешься. Оговоренные руны, что древнее даже самих норн и всего мироздания, тлеют теплом на твоей руке, мерный писк сердца обращается единой тревожной нотой, что никак не желает затихнуть, когда ты сбрасываешь прищепку пульсометра с пальца. Ты игнорируешь и его, и собственную мысль о его безвинности, потому что они ни к чему не ведут.       Ещё — потому что обвини ты себя во всех его «грехах», как сказали бы эти бессмысленные мидгардцы, и в каждой его ошибке, ничего не изменится. Радужный мост не прорежет ночной тьмы, будто твой излюбленный Альфхеймский клинок. Никто не придёт за тобой. Никто тебя не спасёт.       Руны придают тебе сил и лишают боли, но вопросом о том, куда делись те, что ты вырезал на себе до этого, ты не задаешься. Они испарились, разметались по вечности, а ты больше уже не имел ни единого ответа на все свои малочисленные вопросы. Вопросов тех, впрочем, ты уже почти не имел тоже. И прекрасно знал, а еще прекрасно помнил — когда все начнётся, будет ужасающе страшно. Так уже было и отнюдь не единый раз, но каждый новый тебе становится именно так, будто впервые. Дрожь укрывает рот, искривляются губы и мольба глохнет где-то в самом центре твоего горла.       Она никогда не звучит.       А ты всегда держишься — за честь, за гордость, за собственное к себе уважение.       За страхом приходит неистовая боль, но она всегда знаменует конец и никогда не длится слишком уж долго. Она усыпляет тебя резко и ловко, оставляя за собой хвост не дольше секунды — тот хвост воняет смрадом одинокого, холодного сожаления, что тебе вовсе не по зубам и никогда ни было. Даже ты, рождённый во льдах самого Йотунхейма, никогда не встречал таких холодов до самого первого прихода за тобой смерти.       Но именно ты никогда бы уже не смог забыть его — этого растерянного, удивленного и ранящего насквозь холода, что был противен, противоположен всегда теплу, которое ты так и не смог познать.       Поднявшись с больничной койки, ты одеваешься. Всю свою немногочисленную одежду находишь на стуле — светло-зелёный, перепачканный твоей собственной кровью свитер сложен аккуратной стопкой вместе с потертыми домашними штанами. Зажигалки ни рядом, ни в складках одежды нет. Сигарет — тоже. Где-то у больничной постели стоят твои сентиментальные кеды, и ты натягиваешь их с тяжелым вздохом, но шнурки завязать у тебя так и не получается. Голова идёт по окружности, руки вздрагивают знакомой тебе слабостью.       Время, что тебе осталось, расходуется и просыпается прямо на пол, каплет новой кровью, что уже течёт из твоего носа. Ты пихаешь шнурки своих сентиментальных кед внутрь и зажимаешь нос рукавом. Ты распрямляешься — покачиваешься. Идущая кругом голова не желает пускать тебя прочь от больничной постели, не желает пускать тебя ни к выходу из палаты, ни на крышу.       С той же силой, с какой он желал изгнать тебя прочь из твоего дома?       Ты не желаешь думать о нем, но близость смерти не оставляет тебе ни шансов, ни возможностей. Сентиментальные кеды протягиваются нить к твоему сердцу, заражая его — они занимались этим все то время, что ты носил их. Они занимались этим, пока ты отворачивался, игнорировал и хватался дрожащими, слабеющими пальцами за собственную божественность. Что было в ней ценного кроме магии и бесконечной жизни?       Пока мидгардцы истязали друг друга и друг с другом грызлись, боги бились с богами во имя лживой чести и собственной ядовитой гордости, и ты разбирался в этом уж точно получше многих. Будучи лжецом. Будучи ядовитой змеей, сброшенной с груди, на которой она только успела пригреться. А тебе бы хотелось сейчас взять в руки вновь свою сентиментальную зажигалку и провести кончиком пальца по выгравированному «Little Lofty», чтобы ощутить мелкое тепло где-то за давным-давно уже не божественными рёбрами. Чтобы вспомнить, как его мать говорила, что тебе стоит отказаться от сигарет, что тебе стоит не уподобляться им, живущим собственный миг, что слишком краток в сравнении с божественной вечностью.       Ты так и не спросил у неё, кому, если не им, тебе стоит уподобляться. Ты так и не высказал ей ни единого слова, что горчило на твоём языке всегда, подобно сигаретному табаку. До собственной смерти она приходила к тебе, навещала тебя — сбегая из-под всевидящего ока Короля Богов, она приходила к тебе, но никогда не смогла бы тебя утешить.       Она никогда тебя не понимала, наделяя тебя величием тех богов, что отвернулись от тебя, стоило только тебе уродиться — мидградцы, создавшие себе кумиров и давшие названия добру и злу, знали об этом много больше. Они знали об одиночестве, отвержении. О гонениях и жестокости.       Они знали. Но так и не смогли ни понять тебя, ни принять.       Быть может, тебе стоило хотя бы единожды не надевать чужого лица и остаться самим собой?       Люди никогда не нуждались в тебе.       В больничном коридоре тишину разбавляет лишь твой шаркающий шаг и звон капель твоей крови о кафельный пол. Ты бредёшь под светом ярких ламп, что были созданы задолго после твоей ссылки прочь из твоего настоящего дома. Ты бредешь и держишься рукой за стену, не зная карты собственного пути, но все ещё помня карту всех девяти миров. Ты ведь был в них, ты вышагивал их поперёк и вдоль сам или подле его плеча.       И ты вряд ли ещё помнил его лицо, но точно помнил, как вы охотились вместе. А еще помнил, как в свете костра и в его тишине горели его глаза, отражая тот огонь, что жил внутри твоей груди. У костра и под полотном звездного неба он всегда был тих и спокоен. Он был сыт, умиротворён битвой или охотой, но никогда пред ним не засыпал.       Или может просто не засыпал напротив тебя, боясь, что ты убьешь его, не дрогнув ни рукой, ни помыслом?       Ты зажимаешь нос влажным насквозь рукавом крепче и разыскиваешь впереди, в самом конце коридора, изображение выхода на лестницу. Сквозь слезящийся взор оно пробивается нехотя, но свете ярче любой мидгардской звезды и любого моста, что никогда уже не придёт за тобой, что никогда уже не заберёт тебя домой. Потому что ты умираешь. Потому что ты чувствуешь конечность, но никак не может почувствовать завершенности.       Его мать всегда говорила, что тебе не стоит перенимать их привычки и уподобляться им, но где проходила та граница меж людским и божественным? Ты больше не знал ее, не видел ее больным взором собственных, запавших от худобы глаз. Когда-то давно ведь и сам презирал их, низменных, глупых и обделённых божественной вечностью, ты презирал, ненавидел их — быть может, именно эта ненависть сыграла с тобой злую шутку, вынудив заглянуть на денёк в их бесполезный, бездарный мир.       И вот истекли века. Ты умирал, зарождаясь вновь, чтобы с каждой новой собственной смертью терять запасы магии, запасы божественности и презрения. Теперь ты был совсем, как они. Ничтожен и слаб, беспомощен, болен всем собой. Бредя по коридору шаркающим эхом собственных шагов, ты держался за стену, только бы не упасть, а еще зажимал предплечьем кровоточащий нос. Ты брел и стремился, но отнюдь не ради спасения.       Ты брел к тем звёздам, что когда-то давным-давно отказались от тебя его глазами и толчком его жестоких рук.       Любил ли ты его?       Ты никогда, никогда, никогда не смог бы набраться смелости ответить на этот вопрос.       Но ты всегда знал на него ответ.       Люди никогда не нуждались в тебе.       Ни единый страж, живущий меж стен больничного коридора, не останавливает тебя. Перед глазами не оказывается выбеленного халата, уши не слышат взволнованного шепота или крика. Ты истекаешь кровью, но добредаешь до лестницы, чтобы после приложить всего себя в виде усилия — крепкая, тяжелая дверь не желает поддаваться вовсе. И все равно поддаётся так же, как десятки раз ты поддавался на его уговоры и просьбы, когда он желал найти для себя новое приключение и очередную победу. В эти моменты его глаза всегда озарялись, и ты не желал думать о нем никогда, но смерть уже была здесь, уже держала тебя под руку, помогая взбираться по лестнице к самой крыше той больницы, в которой ты оказался случайно и чрезвычайно безнадобно. Для чего тот человек, что ступил на твой порог, привёз тебя сюда?       Ты не знал. Ты не помнил его лица и его голоса, но помнил золото его волос. Ты хотел бы обрушиться всей своей болью на каждую из тех ступеней, что перешагивал собственными сентиментальными кедами — человек, желавший спасти тебя, имел слишком много общего с богом, что тебя погубил.       И где здесь была правота его матери? Где она крылась и где она пряталась? Она так опасалась, что ты уподобишься им, в душе презирая их подобно тебе, но как могла она упустить мимо собственных глаз, что именно боги погубили тебя. Она упустила. Она, верно, думала тоже, что ты виновен, пускай ни единого раза не сказала этого вслух.       Если бы сказала, ты не смог бы спросить ее ни о чем. Ты не задал бы ей и единого собственного вопроса, а еще не сказал бы о том, что боги всегда имели много больше общего с людьми, чем иметь бы желали. Ты не сказал бы ей, что боги нуждались в «козле отпущения» ровно также, как люди, что вовсе создали это название. Ты не сказал бы ей, что боги были жестоки и кровожадны, а еще не сказал бы, что боги убивали и предавали.       Вряд ли меньше людей. Но вероятно — больше.       Твоя кровь окропляет весь твой собственный путь на два этажа выше. Он занимает тебя, а еще занимает у тебя время, силы и дыхание так, будто бы ты еще можешь что-то ему одолжить. Он занимает все равно. А ты задыхаешься. И сглатываешь вновь и вновь всю собственную кровь, не чувствуя вовсе ни единого воспоминания собственной жизни на кончике языка. Эта твоя способность работает лишь с людьми да с богами, пускай никогда у тебя не было ни возможности, ни права испить божественной крови.       Хотел ли ты этого?       Быть может, когда-то давно. Вся злость, что жила в тебе после изгнания, уже вымерла, подобно тем выдуманным животным, которых мидгардцы звали «динозаврами». Вымерла ярость и ненависть, вымерла месть. И за их спинами не осталось в тебе ничего, кроме скорби и бесконечной печали.       Ты так сильно пытался найти себе дом все эти тысячелетия, но смог найти лишь понимание: и то место, что было тебе домом, им никогда не являлось. И вряд ли когда-нибудь могло бы стать.       Ты взбираешься на вершину лестницы, что слишком похожа на вершины гор, выросших из земли на самой границе того мира, именованного тобой домом когда-то. Ты пытаешься отдышаться, но уже чувствует холодный ветерок ночи, что пробивается в замочную скважину. Эта ночь манит тебя звездным небом и воспоминанием о том, как его глаза когда-то давно горели отблесками костра — ты сдаёшься, пускай сдался уже давным-давно. Ты толкаешь дверь слабой, дрожащей рукой.       Вкус твоей собственной крови, растекающийся по всему твоему языку, требует от тебя ответа, но у тебя нет и единого, что придётся ему по вкусу. Ты просто хочешь домой. Ты устал от этой пытки одиночеством, а еще устал от Мидгарда. Ты не желаешь больше ничего, и в особенности не желаешь выдумывать новый образ, чтобы соответствовать своему очередному домашнему зверьку какие-то жалкие месяцы. Ты просто хочешь домой, и твой нос истекает кровью, пока глаза твои роняют горячие молчаливые слёзы на твои иссохшие щеки.       Ты выходишь на крышу. И ночь кружит твою голову, давая сделать лишь несколько тяжелых, медленных шагов. Небесное полотно усыпано звёздами, что ярко горят, обретая собственную красоту и пряча всю суть камня, что безумно пылает где-то слишком далеко, чтобы до него ещё можно было дотянуться. Ты хочешь улыбнуться, но просто не можешь. Холод пробивается сквозь ткань твоего свитера, влажный от крови рукав липнет к предплечью, а где-то на пятке чувствуется мозоль от твоих сентиментальных кед. Даже они уже не могут выносить происходящего — ты понимаешь их. Ты опускаешься в самом центре крыши на ледяную поверхность ее покрытия.       И кровь сменяет собственное направление, уже не стремясь наружу. Тебе больше не нужно сдерживать ее, потому что вся она утекает внутрь, заполняя тебя до краев последствиями той раны, что тебе нанёс он уже слишком давно, чтобы об этом ещё можно было помнить. Ты не помнишь и ничего больше не знаешь. Ты убираешь руку прочь от носа, и она валится на крышу больницы, в которую тебя точно привёз тот чужак с глазами его цвета и волосами его золота.       Ты умираешь один, в бесконечной растерянности, что длинной должна бы быть с твою божественную бессмертную жизнь, но уже никогда не будет. Ты умираешь один. И не думаешь, но чувствуешь, как беззвучный стук твоего сердца выбивает твои мысли собственным ритмом. И каждая первая переполнена болью от невозможности ни вернуться, ни обрести для себя дома, который всегда был тебе столь сильно нужен.       Каждая первая твоя мысль переполнена желанием быть его и быть честным с ним. Не прятать лица, не создавать иллюзии и не давать ему всего того, что ты давал безвозмездно Роуз-Розамунда и десяткам тысяч других, что людей, что богов.       Этого никогда уже не случится и ты чувствуешь, чувствуешь, как слабеет твое тело, как меркнет твое сознание. Меж задрожавших в неистовом, беззвучном вое губ, что принадлежат тебе, уже желает возникнуть шепот, на который никто, конечно же, не ответит. Страж не внемлет тебе и останется глух, а он, уже давно тебя позабывший, не вспомнит и вряд ли очнётся от дурного сна, в котором ты придёшь к нему.       Ты придёшь, но не ради прощания.       Ты придёшь, чтобы просто взглянуть. Чтобы просто вспомнить его лицо.       Ты так ничего и не говоришь. Обдуваемый всеми четырьмя ветрами, ты не чувствуешь, как коченеет твое тело, и забываешь сглатывать новую кровь, что забивает собой твое горло. Ты плачешь, чувствуя, как горячие слёзы замерзают поверх твоего лица, напоминая собственным холодом о том йотуне, которого ты потерял где-то в глубинах себя самого ещё очень давно. Напоминая о том, что ты всего себя потерял.       И вряд ли когда-нибудь вновь смог бы найти.       Перед твоими глазами ширится бесконечное звездное небо, что не прячет в себе ни твоего спасения, ни прощения, которого тебе никто уже не отдаст. Ты не просишь. Не молишь, молчишь. Только губы дрожат, искривляются — они реагируют на ту искру резко, не человеческой, не божественной, лишь просто жесткой боли, что, наконец, настигает тебя. Ты хочешь спросить, почему, а еще хочешь просто вернуться домой.       Но ты так ничего и не спрашиваешь.       Ты так никуда и не возвращаешься.       Ты умираешь, коченея собственным сердцем и запертой в нем правдой о том, что люди никогда не нуждались в тебе. Как, впрочем, и боги. ~~*~~
73 Нравится 27 Отзывы 19 В сборник