Молодой щенок сорока девяти лет
1 марта 2018 г., 12:17
Молодость — это недостаток, который легко исправить.
Гриф не любил вопросы о возрасте. Ежели щенок, то не видать уважения, ежели стар — ещё хлеще, слабаком посчитают. В воровском деле оно и того хуже, нету там золотой середины, к всякой цифре подкопаются, найдут червоточинку, чтобы воскликнуть: «Аха! И не больно-то хорош!».
Только вот хочется быть хорошим. Не так, как это в городе понимают, и не по степным воображениям, а для своих, для обычных рабочих мужиков. Они все простые, бесхитростные, но как что не по их, то и на ножи поднять могут. Тем страннее, что вся эта шобла стекается к складам, приживается, проникается жизнью воровской. Когда Гриф впервые слышит «отец родимый», ему и смешно и лестно: чтоб эти суровые рабочие, которые ему самому в родичи годятся, да так обращались, по-свойски, по-тёплому. Вроде есть в этом какая-то добрая насмешка, да оттого лишь приятней.
Тогда Гриф одобрительно кивает, откликается, подшучивает беззлобно в ответ, и прозвище разлетается по воровской братии. Поначалу шутка, а там уже и всерьёз, проникновенно, на выдохе, когда латает раненых дурней, как может, пусть не менху, не дохтур, а всяко по-своему разумеет. Пальцы у Гришки ловкие, рука лёгкая, иглой протыкает быстро, тянет жилку-нитку, придерживает края разорванной плоти. Ножевые он терпеть не может, ругается гнидой, что его подопечный на лезвия полез.
— Что ж ты головой своей не думал, опазливый? — ворчит, понижает тон, и снова восклицает. — Ладно на кулаках решаете, так всё туда же, за ножи похватались! Штопать-то кто вас будет, а? Вот прознают однажды степняки, и меня за хулу разорвут, и вас до кучи!
— Да ты не ругайся, отец Григорий, — бормочут где-то за спиной. — Мы же за дело, за правое.
— За правое, так за правое, а у этого вон, — Гриф вскидывает свободную руку, указывает пальцем на закусившего кулак мужика. — Дочерям одной семь, другой двадцать. Им я тоже за правое дело папкину кончину пояснять буду?
Игла выскальзывает из холодных пальцев, и Григорий ругается, ухватывает снова, довязывает узел, чтоб на совесть. Мамка-то давно его журила, будто в прошлой жизни, чтоб не трогал крючков и иголок, а ему всё интересно было. Так и аукнулось, нежданно, к добру, а не к худу. Сколько он уже так перештопал, скольких научил этому нехитрому делу — не упомнить. Жизнь в Городе-на-Горхоне всегда стремилась утечь в землю, стоит линиям нарушиться.
— Самому-то сколько, папаша? — слышится снова со спины.
Столпились, смотрят, переживают. Григорию от них только душно, коптят свечи, и листовые стены как парилка. Однако не гонит, пусть их, может, запомнят что-то, что потом пригодится, когда Грифа рядом не будет. Филин утирает лоб тыльной стороной ладони, пачкается кровью с перчатки, отвечает рассеянно.
— Без двух годков пол века стукнуло, если верно помню. Ну-ка, давайте, воздух пустите, дышать нечем!
Много позже Гриф поймёт, что спрашивали его вовсе не о возрасте «пациента». Посмеется, утирая невольные слёзы, когда услышит пересказ досужих сплетен, дескать, к чарам каким-то Филин прибегает, чтобы моложаво выглядеть, а самому-то пол века почти.
Поначалу Григорий даже думает опровергнуть слухи. Садится на улице у бочки, цедит неторопливо твирин. Чем дольше размышляет, и чем меньше настойки остаётся в бутылке, тем более его забавляют внезапно прибавившиеся с подачи бандитов года. В конце концов, Грифу так кажется даже солидней. Фигура его становится более мистической, а значит, не прослыть уже сопливым юнцом.
Ведь молодость — это недостаток, который легко исправить.