***
Я шел по улицам — и слышал голос. Он был сильнее, чем речитатив в наушниках, обычно пускающих невидимые щупальца из динамиков к мозгу и сердцу, вкачивающих ноты и их сплетения в вены, подменяющие кровь единством чувств, — но не сегодня. Он был вкрадчивее, чем шум проезжающих мимо машин, всхлипывающих шинами по потемневшему асфальту; громче, чем выкрики молодняка, раздающего листовки; навязчивее, чем беседы и смех идущих впереди прохожих. Он не говорил ни о чем — и припоминал все, что было, выгребал наружу трепещущие внутренности из резанной раны, чтобы болью по ним гулял ветер. …Я остановился посреди вздрагивающего от сотни ног тротуара — ощутивший как никогда прежде, что огромного куска меня не хватает. С того дня, как Антон с подачи Лизы впервые оказался в моем доме, я выучился дышать его словами и мыслями! — а теперь у меня вырвали легкое… Клубящиеся тучи опускались, рассекались об острые углы бизнес-высоток. От их свинцовых волн уворачивались голодные чайки — «белые призраки», символы свободы, запросто накидывающиеся на голубей и расклевывающие их живьем. Безликие массы слева-справа вышагивали марш, подчеркивали биение своих сердец, не имеющих со мной абсолютно никакой связи, разгоняющих по подкожным рекам кровь холодную, разбавленную — точь-в-точь вода в стакане после ополаскивания кисточки. Расстояние между бетоном и небесной твердью было жалким, пугающим, мизерным! А я — еще меньше… Я не эгоист и не лицемер. Не негодяй, готовый жертвовать другими ради своего благополучия и забывать про данное слово. Я не собирался отговаривать Антона от переезда — для меня равноценно было взять нож и всадить ему в живот, обнимая. Я не рассчитывал с ним помириться и так пойти наперекор во всем правому Владу. Я хотел лишь увидеть его: услышать гневный выкрик, получить пощечину с оскорблением в довесок — что угодно! — но вдохнуть свежесть искренней близости еще хоть разок, пусть перед смертью и не надышишься. Я бежал через город, позволяя транспорту (в минуты рези в боку) заглатывать меня: огромные тупомордые рыбы со стеклянными глазами лавировали по гладким камням, умирали на каждом светофоре, пока меня прожигал в салоне их желудочный сок. И вот объеденный, обожженный, хоть внешне и кажущийся лишь запыхавшимся да взмокшим, я ворвался на освещенную болезненным солнцем лестничную клетку, вдавил указательный палец в кнопку дверного звонка. Трель была слышна даже снаружи. Звук эхом проносился по комнатам, к коим мне было не подобраться, словно я смотрел на Рай через экран телевизора; отголоски звонка карабкались по лестнице, вытекая с площадки; я звонил снова и снова, как безумный, как спасающийся от преследующего меня убийцы с бензопилой!.. Но никто не открывал. Бетонная кишка дома разнесла по всем этажам звонкий лай. Тяжело вздыхая, по ступенькам спускалась полноватая женщина в возрасте, едва удерживающаяся от падения вперед, кое будто так и норовил подстроить ужаленный под хвост пушистый шпиц. Я терзал кнопку, несмотря на появление свидетеля, мне было все равно, но женщине, видимо, нет. Она остановилась у подножья лестницы отдышаться, облокотившись на перила, и сочувственно покачала головой. — Молодой человек, Вы так звонок испортите. Жильцов нет дома. Съехали они, — и она указала коротким розовым ногтем на картонку в углу у двери — несобранную коробку, наверное, лишнюю. Я стоял перед отвергнувшей меня квартирой, остекленев. Потом медленно повернул голову, ноющую на затекшей шее. — А… давно?.. — Часов… несколько назад, — призадумавшись, ответила она. — Я когда в ветаптеку за ушными каплями выходила, видела, как студенты с чемоданами ждали, пока грузчики коробки перетащат в машину во дворе. — «Студенты»?.. — Ну да, тут ведь три мальчика жили: двое старшеньких, один помладше. Студенты, значит, квартиру снимали. Она помолчала немного, надеясь, что представится еще повод поговорить чуток, но я, угрюмый, раздосадованный, сунув руки в карманы теплой куртки, прошел мимо и быстро спустился по лестнице. Как колет боль в боку после быстрого бега, так всю дорогу до дома одна и та же мысль раз за разом врезалась в особенно чувствительный нерв: «Так мне и надо; все так, как должно быть». Являйся я главным героем романтического фильма, рванул бы на такси в аэропорт, где во время моего появления Антон обязательно стоял бы в очереди на посадку — ни раньше, ни позже. Во всеуслышание я бы кричал ему о любви, поведал о том, как сильно он изменил мою жизнь, всего меня обратил к лучшему, светлому. Он бы бросился мне на шею, сперва, разумеется, — в качестве издевки над зрителем — слегка посопротивлявшись притяжению судьбы, а следом под позитивную музыку полетели бы титры. Вот только в реальности все абсолютно иначе. И хорошо, что так: жесткие рамки не позволят мне испортить Антону жизнь еще больше. Он, должно быть, все еще зол на меня, предателя… Покидает страну с легким сердцем, ведь так отдаляется от источника искр, кои могут за мгновение воспламенить всего его… На негнущихся ногах я преодолевал уже черт знает какую по счету лестницу за этот долгий, чертовски непростой день. За окном успело стемнеть, на лестничной клетке, вероятно, сосед из квартиры напротив зажег лампочку, и свет ее бликовал по металлу моей дверной ручки — и тонкой цепочке, на нее повязанной. Удивленный, отчасти испуганный неожиданными изменениями в личном мирке, пусть и такими незначительными, я подходил к двери квартиры словно к спящему дикому волку. Сквозняк покачивал цепочку, висящее на ней подобие медальона царапало дверь. Вместо того, чтобы снять цепочку и поднести к глазам, я присел на корточки, всмотрелся в нанизанный на нее кусок пластика. Этот серо-красный треугольник был мне отчего-то знаком, и чем дольше я его разглядывал, не касаясь, будто ядовитого, тем выраженнее становилось дежавю. Там, где серая краска сливалась с вишневой, ровная издали линия при ближайшем рассмотрении состояла из миниатюрных изгибистых волн, впадающих друг в друга вихрей… и в этот миг я вспомнил… …Я вспомнил любимые тонкие пальцы, держащие кусок пластика перед сосредоточенными глазами. Я вспомнил предшествовавший этому грохот разлетающегося на куски электрического чайника. Зацепившись именно за эту случайность, я впервые пригласил Антона в ресторан. Отчетливо осознал, что смотрим мы на мир одинаково, когда заметил, что он, так же как я, углядел эти вихри и надолго зацепился за них взглядом. Этот осколок был на его шее, когда мы сцепились в кинотеатре и он публично меня поцеловал, спасая от нападок моей бывшей и Лизы. Этот осколок — без преувеличения символ наших отношений. Так почему же Антон его вернул?.. Он больше ничего не значит?.. Или это памятный подарок, безмолвная просьба его не забывать?.. Сняв цепочку с ручки, я опустился на пыльный бетон, вытер спиной не менее чистую дверь. Запястья лежали на согнутых коленях, пальцы неторопливо вращали осколок того «судьбоносного» чайника: я сам сделал его таковым, решив использовать возможность перевести наше с Антоном общение в другую ипостась; судьба, предначертание и знаки свыше не значат ничего без людей, их решений и действий. …и вот теперь осколок чайника здесь, в моих руках, а где Антон — я не знаю… Пока в дверь с другой стороны не заскреб почуявший меня Везунчик, я плавал в фантазии, успокаивающей меня только тем, что в ней был Антон: через нереалистично чистый иллюминатор, привалившись виском к ледяному стеклу, он смотрел на ванильные закатные облака и захлебывался от боли расставания в меньшей мере, чем я, — пусть ему будет легче… пусть вообще забудет меня и живет долго и счастливо… Но в эти несколько минут ради моего утешения воображаемый Антон поглаживал подушечками пальцев циферблат подаренных мною наручных часов, по-прежнему носил — как обручальное — кольцо, брат-близнец которого всегда будет на моем пальце.Глава 98
18 июля 2020 г., 23:54
Кому-то становится легче просто от присутствия близкого рядом. Я, видимо, не такой человек. В бывшей комнате брата (теперь уже, получается, в комнате Кати) я сидел на краю постели вместе с Лизой, разодетой во все черное, кричащее о горе, напоминающее как назло, и бездумно смотрел, как поднимается пухловатый живот племянницы от мерного дыхания во сне. Кот на ее фиолетовой футболке словно дышал. Ресницы подергивались, потому что под веками двигались глаза: ей снилось что-то хорошее, и этой редкости я был несказанно рад; слишком часто в последние дни по ее щекам текли слезы даже во сне…
Лиза осунулась и побледнела с тех пор, как новость обо всем произошедшем стала достоянием семьи в широком смысле слова. Губы отныне вечно были темными, покрытыми жесткой пленкой, под которой заживали раны после нервных укусов. Пальцы перестали быть ухоженными: возле ногтей вечно краснели точки от вырванных заусенцев. Все чаще она жаловалась на головные боли и недосып, двигала широкий черный обруч, отделяющий челку от остальных волос, — с ее же слов, слишком тугой, сдавливающий череп в висках, однако отказывалась снимать его, появляясь передо мной, моей матерью или Катей. Я не понимал, наказывает ли она себя за что, пытается ли уйти от мучительных переживаний и волнений за нас в боль физическую, тогда как на самом деле ее волосы казались ей чересчур будничными, не траурными, а потому могли ранить дорогих ей людей недостаточной блеклостью и приглушенностью красок. Удивительно тонкая забота и витиеватая попытка хоть как-то помочь, вписаться во впервые переживаемый траур.
— Как думаешь, — шепотом спросила она после долгих часов складывания многотонного вопроса из вполне очевидных разрозненных фактов, — он… действительно убил ее?..
Я кратко взглянул на двоюродную сестру, неосознанно сцепившую пальцы в замок так же, как и я.
— Я не знаю, — столь же тихо ответил я. Голос был полон гудения мотора: лишен души; сплошной механизм. — Никто не знает наверняка.
— Я спросила не «Не знаешь ли ты…?», а «Что думаешь…?»
Потухшими глазами я смотрел на мирно сопящую Катю. Голова ее съехала в ямку между подушками, подобранные большой «праздничной» резинкой волосы спутались. Эту резинку купила ей ее мама…
— Когда я был в твоем возрасте, уже во всей полноте понимал суть родительских ссор, невооруженным глазом видел выплескивающуюся наружу ярость отцовских скандалов. И в какой-то момент, против собственной воли на всю жизнь запоминая его сердитую гримасу, похожий на рык гремящий голос, раздувающиеся ноздри, угрожающую позу и даже поступь, тяжелую, давящую, я озвучил в мыслях допущение… Что когда-нибудь в пылу ссоры он может убить обороняющуюся криком мать… Или, затаив злобу, навредить ей, мне, жившим в те годы домашним животным — потому что они были дороги нам, но не бессердечному ему. Этот страх разрушал меня бессилием, неспособностью повлиять на ситуацию, необходимостью смиренно ждать, когда подобное может грянуть… Все дошло до того, что я какое-то время спал, держа ножницы под подушкой: чтобы если вдруг что… суметь защитить себя… Сейчас я понимаю, что даже моя ненависть к тому человеку и желание покончить со всем, освободить от него семью, спасти то, что мне дорого, пусть любой ценой, — не проявление глубокой обиды. Запуганный дикий зверь бросается на превосходящего его хищника не под давлением гонора, не желая доказать себе или миру что-то; свирепость порождается паникой… «Убей — или будешь убит…»
Лиза слушала мой похрипывающий шепот так напряженно, что под сведенными бровями мышцы, должно быть, нещадно болели. Пальцы давно уже смяли покрывало и так и не расслабились.
— Стало быть… «да»?.. — попыталась она интерпретировать мой длинный ответ.
— Агрессия приводит к страху, а он — к тупой эмоциональной жестокости обеих сторон конфликта.
Лиза скорбно кивнула, потупив взор, как вдруг встрепенулась и всмотрелась в меня с еще большей тревогой.
— Не всегда, — возразила она. — Я… слышала в школе ублюдков, которые хвалились тем, что выжили Антона оттуда… Ты отказываешься рассказывать, что случилось, — продолжила она, подметив, как напряглись жилы у меня на висках, — но Антон никогда бы не стал в ответ бить лежачего в каком бы то ни было смысле. Не ответил бы бесчеловечностью на направленную на него жестокость…
— Я бы ответил, — жестоко заявил я. — И все еще могу сорваться, поэтому ради блага всей семьи, пожалуйста, не говори со мной об этом и никогда не рассказывай мне, о ком идет речь, даже если начну просить тебя или принуждать.
…Еще одного убийцу материнское сердце не выдержит…
— Он уезжает, — озвучила Лиза воздушную очевидность, окруженную звенящим битым стеклом. — Ты ничего не сделаешь?..
— Заставить его остаться в стране, где его могут убить? Ты знаешь, что существуют объединения фанатичных жестоких уродов, охотящихся на всех представителей ЛГБТ и убивающих их? Почитай новости на ночь глядя: о забитых до смерти геях, расчлененных трансгендерах, изнасилованных и утопленных лесбиянках, — и навсегда потеряешь сон… Он должен уехать. Все должны, раз никто из сжимающих в кулаке власть не приходит на помощь, а лишь разжигают ненависть и гонения, проталкивая всевозможные ограничения под столом, будто мухлюющие картежники… Ты теряешь в его лице лучшего друга — я понимаю. Понимаю лучше, чем хотелось бы. Но я теряю в нем…
…себя… Голос подвел, упал с высокой ступени — да так и не поднялся. Глаза щипали, словно под веки задуло мелкий песок. Я жевал внутреннюю выстилку рта, создавал побелевшими от напряжения пальцами новые складки на шортах. Мне не было нужды заканчивать мысль: Лиза и так прекрасно меня поняла, услышала больше, чем я хотел ей сказать, — все то, о чем думал, чего страшусь уже долгие годы, являясь в той или иной мере публичным лицом. Я чувствовал, как в ней жужжат, роятся верные мысли, способные заставить меня одуматься в некотором смысле, но также обязательно вспорят тончайшие нитки, не дающие краям сердечных ран разойтись и вновь начаться бурному кровотечению. И посему, выбрав человечную жалость, она обняла меня за излишне широкие для ее хрупких рук плечи; скрипнула кровать. Катя обронила что-то сладкое сквозь сон, повернулась на бок, обняла подушку.
Я тоже хотел бы видеть сон — отрывок нашей прежней жизни…
Примечания:
После написания этой части "Ficbook" начал мне рекламировать клиники психиатрической помощи. Обожаю подстраивающуюся рекламу!