Атрей рисовал на бумаге чёрные размашистые штрихи.
Его линии — грубые, резкие — небрежно царапали полотно, оставляя едва заметные царапины, и оттого набросок казался каким-то грязным, неряшливым, будто заведомо обречённым на сожжение. И было в нём что-то до странности пугающее, почти раздражающее, может быть даже немного отчаянное, и каждое новое движение грифеля лишь усиливало это впечатление.
Юноша даже не знал, что хотел изобразить.
Хватаясь за последние ниточки памяти, как за маленькие рычажки, он всё пытался воспроизвести в своей голове тот туманный, смутно знакомый образ, что поселился ангелом в его кошмарных сновидениях. Он пытался собрать
её по крупицам, по тем маленьким осколкам, что так бережно хранились внутри, но ничего не выходило.
Атрей совсем
её не помнил.
Он столько раз отрицал сам факт её существования, саму её суть, но почему-то всё равно откидывал все сомнения прочь и упрямо принимался за работу. Он будто всё еще на что-то надеялся, будто всё ещё преданно верил в то, что где-то там, на просторах огромных девяти миров, его и вправду кто-то
ждал.
И всё же на его рисунках получались совсем не её глаза. Не её волосы и не её улыбка, не её лицо, и даже наклон головы казался каким-то жутко неправильным. Словно неподходящим.
Неверным.
Ложным.
Бумагу в кулак, свернуть до предела в твёрдый комок и мигом откинуть в сторону — и вот Атрей уже берется за новый лист и тщетно пытается снова: один раз, два, трижды — он стирает пальцы до крови и жгучих мозолей, но не получает абсолютно никакого результата. С каждой новой попыткой её образ в его сознании все больше размывается, стирается, как будто следы на песке, навсегда забывается. И вот она уже совсем не та, что прежде, и всё вокруг совершенно не то, а он всё тот же чудак, рисующий в уголках страниц никогда не существующее прошлое. Всё тот же безумец, живущий грезами о ком-то выдуманном и нереальном.
«Обыкновенный» больной мальчишка.
Ни больше, ни меньше.
«Ты бог, Атрей»
А он ведь верил когда-то наивно — правда, искренне верил! — что сказанные отцом слова — его
предназначение.
Его доля, нелёгкий крест, что с гордостью и честью он обязан будет пронести сквозь всю свою долгую жизнь. Как доверчивый ребенок, он порою мечтал о том, как будет править величественным Йотунхеймом и сеять добро по мертвым землям девяти опустевших миров.
Он ведь думал, что это —
награда.
Ценный приз в позолоченном коробе, что таил в себе все секреты человеческого счастья. Ты только открой, Атрей, только потяни посильней за ленту атласную, и солнце вдруг станет ярче в твоих глазах, а в душе вдруг проснется любовь — да, та самая,
настоящая, о которой по ночам ты так усердно молишь всех известных тебе богов.
Он ведь думал, что это —
благословение.
Но оказалось — всего лишь
проклятье.
«Ты бог, Атрей»
Как
клеймо, на ладонях вычерченное, выжженное, выцарапанное.
Оно под кожу въедалось ядом, по венам струилось до самого сердца, чтобы выстроить крепость из вечного льда. И не разрушить её никак, не сломать эти стены снежные, как усиленно ты ни пытайся. И оставалось только отчаяние — колотить кулаками по жердям собственной клетки, кричать во весь голос, срывая связки, лишь бы выбраться из этой глубокой ямы. Лишь бы эту метку паршивую с себя содрать кинжалом, разом с кожей, лишь бы выпустить эту проклятую кровь наружу и раз и навсегда забыть, кто ты есть на самом деле.
Его чувства были похожи на море тревоги и боли — и дна не сыскать, не найти маяков, что когда-то яркими звездами освещали путь кораблям. Это море было даже больше болото, чем море — такое вязкое и тягучее — и там внизу остался лишь торф, перемешанный с грязью, и множество бесформенных теней, что норовили утянуть его глубоко под землю. Ты только стань, мальчик, только попробуй перейти на другую сторону и вмиг окажешься под толстым слоем болотной тины.
Атрей за берег руками цеплялся так яростно, из последних сил, словно всё ещё тешил в груди эту глупейшую надежду на спасение. Но чужие костлявые пальцы только скорее на дно тянули, всё дальше и дальше от когда-то солнечного и радостного Мидгарда. Грязная вода заполняла гниющие лёгкие, ноги путались в зарослях водорослей, и полубог понимал — сил бороться с каждой секундой у него оставалось всё меньше. А он ещё барахтался, ещё вдыхал обрывками этот пропитанный ядом воздух, бесполезно пытался, хотя и знал наверняка, что вокруг — темнота, и чтобы он ни сделал — исход для него всегда останется только один.
Смерть.
И Атрей не боялся её совсем — лишь преданно ждал.
Он давно уже шагал по самому краю. По той маленькой тоненькой ниточке, что была натянута от точки А к точке Б и изрезана многочисленными узелками. Он всё время думал о том, что если бы вдруг потерял равновесие, сорвался бы вниз и намеренно не удерживал себя руками, то всё закончилось бы даже лучше, чем хорошо. Он бы позволил неизбежному наконец случиться и в одно мгновение избавил бы всех своих родных от этого угнетающего чувства жалости. И больше не будет никаких страданий, не будет вечных поисков лекарства, которого на самом деле никогда не существовало, не будет и беспомощности. И Атрей почему-то уверен: поступи он так — и больно бы не было. Напротив, было бы очень легко и быстро. Особенно, по сравнению с тем, что ему приходилось переживать каждый день на протяжении всех этих долгих лет.
Он ведь давно уже не любил рассветов, знаете?
Когда блеклое, потерявшее все свои краски солнце, окаймленное лишь ярко-оранжевой полосой, поднималось из-за горизонта, он мерно отсчитывал минуты до нового приступа — они всегда случались ближе к утру. Может, потому, что призрачным силуэтам, жившим в заснеженных лабиринтах разума, нравился свежий морозный воздух и тусклые солнечные лучи? Может, им полюбился рой бесконечных снежинок, укрывающих мертвую землю, или песни заскучавшей метели? Или, может, они просто хотели покончить с ним как можно скорее, пока рассвет ещё не пробудил от глубокого сна опустевший Мидгард?
Атрей не знал.
Он не хотел знать.
Но эти жуткие приступы с каждым разом становились всё хуже. Сиплый кашель старательно раздирал его глотку, кровь, оставшаяся знаком на ладони, приобрела нездоровый черный оттенок, а дыхание и вовсе сошло до хрипов. Его руки то и дело заходились в лихорадочной дрожи, в висках стучал мерный звон колоколов, и он ловил губами кислород, чтобы не задохнуться в собственной крови, перемешанной с рвотой.
И единственное, о чём Атрей продолжал неустанно спрашивать самого себя:
почему? Почему он не мог просто сдаться? Почему он продолжал цепляться за эти тонкие нити, сплетённые из хрусталя, словно и вправду заслуживал спасения? Почему он продолжал бессмысленно бороться, даже если шумные волны раз за разом захватывали его с головой? Зачем? Ради чего всё это?
Разве он имел право быть спасённым?
Разве он заслуживал? Заслуживал хотя бы единственный шанс?
Он ведь знал… Знал лучше всех на свете, что таким безумцам, как он, не протягивают руку помощи. Таких безумцев, как он, заставляют гнить на дне заросших травой оврагов. И из этого лабиринта не было выхода, как не было и света в этой бездонной, чернеющей пропасти. Атрею суждено было остаться здесь навсегда: только он и его голоса, неустанно молящие о глупом освобождении. Те, что бились в оковах усталого разума, зубами острыми вгрызались в самую душу и кричали — кричали так невыносимо громко, что мир вокруг него стремительно расходился по швам. Они отметины ярко-красные оставляли на его юном сердце —
выпусти, выпусти, выпусти нас, черт возьми!
И этот шёпот разъедал его рассудок. Атрей закрывал глаза и крепко зажимал руками уши, оседая на промерзлую землю — лишь бы просто не слышать… Никогда больше не слышать этих ужасных, настойчивых голосов!
В этом вихре безумия он потерял не только самого себя.
Весь мир вокруг.
И представить страшно: всё то, что когда-то так ярко цвело в его душе, теперь замёрзло намертво в северных льдах. Опутанные ветром из далёкого Хеля и доверху присыпанные снегом, его чувства давно уже спрятались под верхушкой огромного айсберга, оставив Атрею лишь пустоту — большую зияющую дыру посредине груди, что он не в силах был залатать. И всё внутри него продолжало гнить, подобно мертвой плоти, — и сердце живое, и лёгкие, и даже желудок, уже едва способный воспринимать хоть какую-то пищу.
Поэтому он хорошо понимал:
ему осталось недолго.
Смерть, которую он так долго ждал, уже бежала к его порогу, мерно постукивая старой косой о древесный порог. Он слышал её шаги, её мерзкий хохот, прерываемый старческим кашлем, и холодное дыхание, несравнимое даже с бурей ледяных древних.
Ему хотелось убедить самого себя — скоро всё это закончится. Скоро всё обязательно достигнет своего логического конца. Нужно лишь ещё немного подождать — скрестить пальцы за спиной и упрямо считать до восьмидесяти, пока дыхание, наконец, не сойдет до прерывистых вдохов, а пульс не устремится к нулю. И тогда всё будет кончено. И больше никому не придется смотреть на него этим отвратительным сожалеющим взглядом.
Так будет лучше.
Конечно, так будет лучше для всех.
И всё же Атрей боялся.
А как же быть иначе?
Врал самому себе, бесстыдно, прямо в глаза, и пытался спрятать этот очевидный страх за нахальной ухмылкой. Пытался посадить все эмоции под большой магический замок, чтобы никто, даже он сам, не смог бы подобрать ключей. Чтобы никто не узнал, никогда-никогда, насколько это страшно — жить в бесконечном ожидании неизбежного конца. Считать одинаковые дни по серым рассветам, угадывать время по ежечасным приступам и видеть сны счастливее, чем реальность.
Атрей ведь просто хотел быть
нормальным — таким же, как все,
самым обычным. Без этих дурацких голосов в голове и лихорадки, которая так старательно загоняла его в клетку безумия. Он был молод, полон надежд и мечтаний, и, конечно, он совсем не хотел умирать… Особенно,
так.
Надежда…
Спутница глупых и слабых.
Она всём ещё жила в его измученном сердце.
Он не признавал этого, он отрицал изо всех своих сил и злился, ловя себя на этих мыслях, но всё же этот маленький огонек по-прежнему догорал в его душе. Быть может, найдется решение? Может, такое нужное ему лекарство вдруг отыщется на просторах родных лесов, и одним прекрасным зимним утром Атрей проснётся, как самый обычный человек? Может, он всё-таки сможет
жить? Может, он сможет
полюбить кого-то однажды глубоко и страстно и
стать по-настоящему счастливым?
Может, ещё остался шанс? Хотя бы маленькая, совсем незначительная вероятность, что он всё же достоин этой простой
человеческой жизни?
Но это походило на бред.
Разве мог хоть кто-то в этом мёртвом мире полюбить такого жалкого и беспомощного мальчишку? Разве нужен был хоть кому-то едва живой безумец? Ответ лежал у него на ладони.
Нет, конечно же, нет!
Атрей знал, что его глупым мечтам никогда не суждено было сбыться.
Ведь мир, который встретил его восемнадцать лет назад, давно уже был разрушен. Люди гибли в нём почти каждый день, сотнями, тысячами, и он уже не был уверен, остался ли в ледяном Мидгарде хоть кто-то живой. Хоть кто-то в здравом уме. Хоть кто-то, кто сумел бы его понять. Он и сам был замкнут в совершенно мёртвом Диколесье. Здесь не было никого: ни животных, ни птиц. Что уж было говорить о людях? Их Атрей не видел уже очень много лет. Лишь монстры обыкновенно странствовали по этим заросшим тропам. Обремененный лишь угнетающей компанией своего отца и Мимира, он чувствовал себя бесконечно одиноким. Он был слишком слаб, чтобы попытаться сбежать из дома, да и некуда ему было бежать, некуда было податься и некого было искать, ведь всё вокруг было таким же пустым и безжизненным. И болезнь, конечно, забирала свое. А Атрей давно уже бросил разбираться в её причинах.
Каждый день здесь, в Диколесье, был точным повторением предыдущего. Нескончаемый круг.
И Атрей был уверен, что сегодня всё тоже будет как обычно
. Так же, как было вчера, позавчера и неделей тому назад. Точно так же, как будет завтра, послезавтра и месяц спустя.
Если он доживёт, конечно.
Он привычно притвориться сильным и сделает вид, что ему абсолютно всё безразлично. Он станет холодным и черствым, равнодушным ко всем людским слабостям, он пробудит в самых дальних закоулках своей души прежде не знакомую ему жестокость. Он навеки закроет своё сердце.
Как и учил его отец. Он запечатает его тысячами рун, если потребуется, окутает белёсо-изумрудным ветром из далекого Хеля, обвяжет омелой, чтобы ни за что и никогда не открыть. Если будет нужно, он окончательно спрячет себя глубоко внутри мертвой души.
И так будет правильно.
Ещё немного терпения и стойкости — и все его мучения наконец-то закончатся.
Раз и навсегда.
Дверь позади юноши отворилась со звучным скрипом, и вошедший ненароком впустил в хижину немного зимней прохлады. Очаговая яма недовольно вспыхнула и разгорелась ещё ярче, настойчивее, позволяя приятному теплу расплыться по небольшой комнате.
Атрей облизал пересохшие губы и устало прикрыл глаза, паршиво надеясь, что больше никогда их не откроет. Он потёр свои руки, пытаясь оставить в ладонях хоть немного целительного тепла, но оно утекло водой сквозь его тонкие пальцы всего за пару секунд, оставив лишь безнадежно колючий холод. Даже несмотря на то, что огонь горел уже достаточно давно, мальчик всё еще не мог согреться. По его бледному, почти серому лицу крупными каплями стекал холодный пот, его шатало из стороны в сторону, его трясло то ли холода, то ли от лихорадки, но он со спартанским усердием выдерживал эту идеальную осанку. И даже глаза его не выдали ни единой эмоции. Сумбурность мыслей вынуждала его выть от отчаяния, но он даже не пискнул.
Он знал, что эта слабость была ему не позволена.
И он терпел эту боль, стиснув зубы.
И вот, тяжелая рука отца легла на его плечо, и Атрей вздрогнул, сонно выпутываясь из собственных мыслей. Он спрятал дрожащие руки от внимательного взгляда золотистых глаз и глубоко вздохнул, вновь расправляя спину. Мышцы были неподатливыми, окоченевшими, движения давались Атрею с большим трудом.
— Ты подозрительно тихий, — грубый бас Кратоса разрезал настороженную тишину их небольшой приземистой хижины. Мужчина потянулся рукой ко лбу, чтобы измерить температуру, как прежде учила Фрейя, но юноша воспротивился прикосновению и тут же отпрянул. — Всё хорошо?
Его голос был привычно суров и холоден, но всё же играли в нём хорошо знакомые Атрею нотки волнения, которые выдавали спартанца с головой. От того, что Кратос искренне переживал за него, на душе стало капельку теплее.
Теплее, но явно не легче.
«Я умираю, разве может все быть хорошо?», — порывалось сказать сознание.
Атрей едва открыл рот, чтобы что-то ответить, но тут же отдёрнул себя.
«Не должен», — строго приказал он себе. —
«Не слабый». И в то же время ему так сильно хотелось закричать, показать Кратосу исцарапанные вдоль и поперек запястья и рухнуть в его объятья, как в спасительную лодку, отплывающую от тонущего корабля. Хотелось расплакаться, как мальчишка, и всё спрашивать, спрашивать снова и снова, цепляясь пальцами за чужие плечи, спрашивать лишь об одном:
«скажи, отец, а я умру до рассвета?», «полюбит ли хоть кто-нибудь мальчика с дурацкими голосами в голове?».
Но он снова смолчал.
Равнодушно отмахнулся от всех его вопросов и выдавил из себя никчёмное
«тебе просто показалось», прежде чем спокойно поднялся с кровати и, шатаясь на ватных ногах, последовал к двери, на ходу подхватывая с крючка старенький лук и тот самый нож, что когда-то отдал ему отец.
— Я вернусь к полудню. Как и всегда, — кратко и без лишних подробностей оповестил его юноша.
Нужно было прийти в себя.
Нужно было немного свежего воздуха.
Миллионы вопросов заполнили голову, но Атрей быстро отогнал их от себя. Мороз больно хлестнул его по щекам, едва он оказался на улице, грудная клетка вмиг наполнилась холодом, а сам юноша на мгновение задержал дыхание, наслаждаясь девственной тишиной Диколесья. Он поднял взгляд к небесам: когда-то ярко-голубые, его глаза давно уже выцвели, потускнели и приобрели этот мертвенный серый оттенок, и даже небо, прежде такое же голубое, под стать ему потеряло все свои краски.
Атрей умирал медленно и мучительно, и всё вокруг него, казалось, тоже прекращало жить. Он будто отравлял своим присутствием всё живое, убивал те жалкие крупицы, что остались от этого мира. И это делало его ещё более несчастным.
Он ушел от дома так далеко, как только мог, еле ковыляя на слабых ногах, и оставил после себя лишь смятые листы, целиком исписанные неаккуратными рунами.
— Кратос… — Мимир окликнул спартанца, пытаясь сказать о чём-то важном, но тот, и без того обременённый множеством беспокойств, будто даже его и не слышал. — Мальчик… Он совсем плох.
Бог ничего не ответил.
Его отцовское сердце и без того тревожилось сильнее обычного.
Он прикрыл глаза, надеясь привести мысли в порядок, но в ярких вспышках воспоминаний то и дело мелькал образ родного сына. Он видел, как отчаянно мальчик кричит, стараясь справиться с потоком голосов, как оседает на пол и бьет кулаками доски, разбивая костяшки в кровь в попытке хоть немного унять эту жуткую боль.
Кратос уже потерял Лисандру и Каллиопу.
Кратос уже потерял Фэй.
Он просто не мог потерять ещё и Атрея.
Он готов был стать на колени перед самой госпожой-смертью и умолять, не щадя ни хриплого голоса, ни чести, умолять просто не забирать у него то единственное,
родное, что осталось в этой разрушенной жизни. Он мог справиться с любой болью, с любой потерей, но только не с этим. Если жизнь любимого сына оборвётся одним холодным утром, это станет для Кратоса неминуемым концом.
И неужели, это всё, что останется? Несколько десятков пожелтевших страниц, исписанных рунами, что юноша не успел вбросить в жаркий огонь, и множество слов, множество странных рисунков, буквально кричащих о помощи? Неужели, это действительно…
всё?
Атрей умирал, а он — спартанец, стеревший греческий олимп со страниц истории — просто не знал, что с этим сделать. Это было выше его сил, выше его понимания, это было вне его власти. Врагов можно было уничтожить, в том числе и тех, что казались им непобедимыми, но нельзя было так же просто победить болезнь — особенно болезнь, одолевшую разум. Кратос искренне желал помочь, желал найти то самое, нужное всем лекарство, но судьба не спешила раскладывать перед ним карты, и в этой неравной игре он почему-то всегда оставался не удел.
Он точно бежал по лабиринту, ослепленный атаками настойчивых темных эльфов, и сквозь заговорщицкий шепот и жужжанье золотистых крыльев слышал крики родного сына. Где-то там, в далекой пустоте, мальчик звал его и молил о помощи, но Кратос действительно был не в силах.
И эта беспомощность ранила сильнее любого оружия.
Она была больнее всего на свете.
Грек понимал Фрейю, отчасти, и умер бы сам, если мог бы, только чтобы подарить Атрею жизнь, о которой он так давно мечтал. И Кратос злился на себя и на мальчишку, злился на все чёртовы девять миров. Ведь это было так несправедливо! Из всех живых существ на этом белом свете, из множества самых разных людей, злой рок постиг его сына.
Его сына!
Его доброго и ранимого мальчика, который совсем не заслуживал такой ужасной участи! Такой смерти, безжалостной и глупой!
Кратос медленно сжал в кулаке и без того смятый листок, и жалкая мысль вдруг сама по себе вспыхнула в его голове:
❝ Фэй, если ты всё ещё здесь, если ты всё ещё слышишь нас, умоляю — помоги нашему сыну.
Помоги нам найти лекарство.
Я не могу… Я просто не могу справиться с этим без тебя❞.
Он вбросил листок в огонь. Затихшее пламя возродилось с новой силой и последней догорающей надеждой потонуло в растерянном взгляде спартанца.
В горячем танце исчезло всего четыре коротких слова:
Можно ли полюбить безумца?