Глава одиннадцатая, в которой Штольман говорит с ядовитой женщиной и неожиданно сталкивается со своим прошлым
30 июля 2018 г., 06:30
Примечания:
В этой главе будет немного детектива, зато обрисуется юность Якова Платоновича. Заранее прошу прощения, если кого-то что-то смутит в моей трактовке образа, но я себе представляю его таким :) Тапки принимаются, только уж очень не бейте) Я старалась
Фелисата Егоровна Просова, высокая сухая дама пятидесяти трех лет от роду, сосредоточенно и с недовольством пересчитывала ассигнации. Тонкие губы Фелисаты ходили ходуном от еле сдерживаемого раздражения, а светло-серые холодные глаза смотрели крайне недобро. День не задался с самого утра.
Для начала всю ночь она не могла уснуть. Погода давеча была ужасной, совершенно не по-мартовски дождливой, и противный звук капель, стучавших в окна, страшно мешал почивать. Все время казалось, что в квартиру вот-вот проникнут воры или кто-нибудь из этих полоумных неудачников — студентиков с воспаленными взглядами, не умеющих пить и играть офицериков да мелких ужей-чиновнишек. Вся эта публика вечно всем была должна, и с неизбывной тоской они несли ей свои последние гроши да интереснейшие фамильные вещицы. Особенно Фелисата Егоровна ценила хорошее золото и столовое серебро — капиталец понадежней всяких бумаг будет-с. Не брезговала она брать и монеты, и совсем уж дешевый лом, но золото и серебро были ее истинной страстью.
Вся эта человеческая накипь, что приносила эту красоту, Фелисату не трогала, но иной раз видела она во взорах что-то звериное, отчаянное, пугавшее ее. Подобные взгляды напоминали ей оные у шавок, загнанных в угол на собачьих боях [1]. Покойный муж Фелисаты любил подобные зрелища, и супругу к ним пристрастил. Помер этот аспид, любивший пить и бивать молодую супругу всяческими подручными предметами, а потом, уже трезвым, униженно вымаливать у нее прощения, от удара тому как двадцать лет, и не было ни дня, чтобы Фелисата мысленно не желала ему гореть в аду помучительнее. Если, конечно, был он этот ад, в чем она страшно сомневалась.
Под утро сон, наконец, пришел, но ненадолго — дура Пелагея, приживалка и по совместительству кухарка и горничная, слишком уж громко начала уборку, еще и чуть не уронила чашки, косорукая. Частенько Фелисата подумывала о том, чтобы прогнать ее взашей, но никого другого помогать ей с хозяйством за такую крохотную плату она бы не нашла, да и оставаться одной было боязно. Пелагея уже была совсем немолода, теряла зрение, прихрамывала, руки у нее в последнее время стали частенько дрожать, но Фелисата пока ее терпела. Больше всего она ненавидела, когда Пелагея начинала ей рассказывать о своем внуке, восьмилетнем Кольке. Родители у мальчика умерли, бабка была ему вместо отца и матери, потому Пелагея часто ходила на первый этаж в их с Колькой комнатушку: своих детей у Фелисаты никогда не было и терпеть их она не могла страшно, потому сразу поставила условием, чтобы мелкий паршивец не попадался ей на глаза. Рассказы же были исключительно про то, как такому умному и самому прекрасному на свете мальчику нужно непременно в гимназию. «Пусть только вздумает своего щенка за мой счет обучать», — каждый раз зло думала Фелисата.
Затем, после чая и глупой болтовни Пелагеи, к ней приходил некто Еремеев, светский хлыщ, который наделал карточных долгов. Фелисата все думала, что он предложит ей какую-нибудь интересную вещицу, уж очень жалостливо он говорил про свою маменьку из обедневшего дворянского рода, но обманул, стервец, думал, она стекляшки от камней за годы своего ремесла не научилась отличать. Дала ему три рубля, он грозился судом человеческим и Божьим, но ассигнацию [2] взял. Все они такие, сперва кричат, а потом платят исправно, и деньги берут.
Не менее отвратительная публика была и в доходном доме на Сенной, что держал его превосходительство Ребров. Когда-то энтот превосходительство бегал хвостом на побегушках у ее покойного мужа, а потом вдруг начал делать карьеру, еще и женился на смазливенькой аристократке. Прикупил себе несколько домов, и по старой памяти позвал Фелисату Егоровну собирать в одном из них арендную плату. Домик был на Сенной площади, у рынка; народец там был дрянной, спившийся, совсем со дна, но их Егоровна, пожалуй, уважала — они хотя бы не притворялись чистенькими, а жили и вели себя как свиньи, коими и является почти весь человеческий род. Предложи им штоф водки — все сделают, и убьют, и украдут. Поначалу она побаивалась с них деньги трясти, еще пришибут и поминай как звали, но затем поняла, что люди они слабые, никчемушные, и угрозы у них еще более пустые. Раз в два-три дня она собиралась в неблизкий путь в это сборище нечистот. Ходила она пешком — на извозчиках-обдиралах экономила, да и здоровью пользительно. И нынче как раз должна была.
Пересчитав до конца деньги — это занятие невероятно успокаивало ей нервы, и, пожалуй, единственное могло доставить ей наслаждение, с тех пор как вся еда стала казаться горькой (докторишка-шарлатан все говорил заумными словами, предлагал разные микстуры, но ни черта это не помогало) — Фелисата уж было крикнула вслед метнувшейся к своему ненаглядному внуку Пелагее, что идет на Сенную и накинула платок, однако в дверях ее квартиры появилось двое мужчин.
Один был по виду тоже светским щеголем, как утренний перепел. Одет он был с иголочки: пальто с бобровым воротником, трость, шляпа, саквояж, кожаные перчатки — ни дать ни взять картинка из журнала мод. Собою тоже был хорош, по молодости и бабьей глупости Фелисата таких, светлоглазых и кудрявых, любила, но нынче красавец вызвал лишь глухое раздражение — продал бы что из своей одежи и уже бы прокормился, а нет, всё деньги в рост хотят. Еще и торговаться небось будет.
Второй, угрюмый темноволосый тип, высокий и тощий, в форме урядника, ей вовсе не понравился. Что это уряднику у нее делать? Деньжат захотел? Или опять родственник какого-нибудь застрелившегося дурачка хочет с нее что-то стребовать? Так это мы разочаруем, бумаги мы ведем аккуратно.
— Госпожа Фелисата Егоровна Просова? — осведомился красавец.
— Ну я Фелисата Егоровна, — хмуро ответила женщина. — Чего надобно? Я сейчас занята, позже приходите.
— Я коллежский советник Яков Платонович Штольман, чиновник сыскного отделения Санкт-Петербургской полиции, — невозмутимо продолжил мужчина. — А это господин урядник Василий Никифорович Ксенофонтов.
— Рада познакомиться, и что дальше? — зло осведомилась Фелисата.
— Вы собираете арендную плату с жильцов доходного дома на Сенной площади, принадлежащего господину статскому советнику Леониду Евграфовичу Реброву?
— Ну я собираю, — хмуро ответила Фелисата. — Ничего супротив закону я не делаю. Он меня нанял, а я хожу вот, по трущобам этим.
— В четверг, тому два дня, в этом доме произошло убийство, — продолжил Штольман. — Хотели бы с вами беседу произвести.
— Убийство? — усмехнулась Фелисата. — Как удивительно — кого-то прирезали на Сенной площади. Кто бы это ни был, туда ему и дорога.
Яков поморщился, насчет старухи-процентщицы его прогноз оказался верным, да и буфетчик Матюхин по поводу пренеприятности особы ни разу не ошибся. Злой и раздраженный взгляд женщины, сухие тонкие губы ее чем-то смутно напомнили ему одного из его профессоров в университете, который всегда был вдвойне к нему пристрастен, поскольку считал, что разночинцам, да еще и без средств, науки ни к чему, и одним своим появлением в аудитории Яков уже оскорбил сам университетский дух. Здесь же сословной спеси не было, но угадывалась общая ненависть ко всему человеческому роду.
— Да, Фелисата Егоровна, убили одну из жилиц. Прямо в ее комнате. По показаниям свидетелей, прозвище ее было Люська Красная, документов при ней найдено не было. Вы знали ее?
— Как же не знать, — хмыкнула Фелисата. — Девица Людмила Ивановна Слепцова ее звали. Двадцати семи лет. Хотя какая она девица, прости Господи. Жила по желтому билету, из совсем опустившихся. Трезвой я ее не видала ни разу, не человечишка, дрянь.
Ксенофонтов хмуро посмотрел на начальника, а Яков, вздохнув, продолжил:
— Когда вы в последний раз ее видели?
— А когда она билет свой заменительный мне заложила, — зло усмехнулась Фелисата, повернувшись к Штольману спиной.
Через мгновение, к большому удивлению Якова, из недр комода был извлечен документ покойной проститутки.
— Вот они ваши документы, раз нужны вам так, — мрачно сказала ростовщица.
— Зачем же она заложила свой билет? И когда? — удивленно спросил Яков.
— А в четверг днем явилась и заложила. Совсем опустившаяся была. Не платила уже неделю за жилье, с клиентами у нее туго было — ей какой-то молодчик личико подретушировал по пьяному делу. А кто ж захочет знаться с немолодой гулящей, да еще и на лицо не приведи Господь? Фигурой-то Бог ее обделил, одним лицом и брала. Дала она мне свою эту бумаженцию в руки, мол, больше нет ничего, я деньги на днях принесу. Я ей все говорила, что пошто мне бумажка твоя грошовая, еще и если полицейские схватят, без документа ты в тюрьме окажешься, дура ты пропитая. А она, мол, так мол и так, деньги отработаю, а ежели нет, то вы на меня в полицию всегда донести сможете. Будто мне и его превосходительству будет в радость, если она на казенные хлеба переберется вместо того, чтобы долг заплатить. Так она насилу сунула. Паскуда. Вот сегодня хотела к ней с городовым наведаться, но не судьба, видать. Померла — туда ей и дорога, может, жилицу получше найдем, наконец.
— В котором часу вы с ней виделись? — поморщился Штольман. — И документ Слепцовой, будьте добры, в интересах следствия отдайте.
— Ой, да забирайте, нужен он мне, — усмехнулась Фелисата. — А около часу дня.
— Были ли у госпожи Слепцовой какие-то постоянные посетители? И не видели ли вы у нее или с ней высокого темноволосого мужчину? — вспомнил описание Матюхина Яков.
— Будто я разглядывала тех, кто к ней шлялся, — хмыкнула Фелисата. — Меня эта сволочь не интересует. Пусть занимаются чем хотят, лишь бы деньги платили.
— А родственники, друзья какие-то у нее были? — не сдавался Яков.
— Если какие и были, то гулящая эта им не нужна была. Не приходили, да и понятно почему, я б со стыда сгорела от эдакой parente [3]. Она пьяной, впрочем, любила жалостливые истории рассказывать, мол, была горничной в барском доме, а барин ее совратил и беременной оставил, а ребенок умер, а она в заведение, да только врала все, небось. Цену за комнату сбить хотела. Но не на ту напала, я свое дело знаю. Это все, господин следователь, или у вас ко мне еще вопросы есть? — зло закончила Фелисата. — Мне еще с другого сброда идти плату брать.
— Нет, пожалуй, все, Фелисата Егоровна, — не без облегчения закончил Яков общение с этой удивительно ядовитой женщиной. — Если нам понадобятся ваши показания, вы будете вызваны в участок.
— Это сколько угодно, — пожала плечами женщина. — У меня все по закону, скрывать мне нечего.
— Однако же государственные документы в залог берете, обрекаете человека на возможную тюрьму, — не удержался от едкого замечания Штольман. Хмурая злая женщина с таким радостным и светлым именем [4] начала его раздражать.
— Что клиенты и постояльцы дают, то и беру, — ответила зло Фелисата. — Не мое дело, откуда и что они приносят, да как собираются расплачиваться. Я им не мамка, свою голову на плечах надобно иметь. Супротив закону я ничего не делаю. И бумаги у меня все в порядке, можете проверить. А будете мне мешать, пожалуюсь его высокопревосходительству, что вы мне работать честно не даете, а он мне, между прочим, за работу деньги платит.
— И постояльцы тоже вам платят, небось, — не удержался и неожиданно прервал молчание Ксенофонтов. — Дерете с них втридорога, а разницу к себе в карман кладете.
— А это, голубчик, еще доказать надо, — пропела Фелисата. — А за поклеп и клевету я тоже могу пожаловаться, и даже в суд. Хороша полиция, людей честных оскорбляет.
— Ксенофонтов, прекратите, — не без сожаления остановил перепалку Штольман. — Госпожа Просова, спасибо вам за сведения, всего вам доброго.
— И вам не хворать, — хмыкнула Фелисата. — Пелагея, дура ты старая, я на Сенную иду! За квартирой пригляди! Куда тебя черти унесли?!
— Иду-иду, Фелисата Егоровна, — раздался добродушный старческий голос.
В дверях квартиры появилась пожилая, невысокая и чуть полноватая женщина. Волосы у нее были совсем седые, стянутые в небольшой пучок, а добродушные карие глаза чуть близоруко щурились на хозяйку. Черты лица ее были очень приятны и просто дышали добротой, но одета она была чрезвычайно бедно, а красноватые потрескавшиеся руки выдавали в ней человека, которому часто приходится стирать и много работать по хозяйству.
Штольман замер. С тех пор, как он видел ее в последний раз, прошло более десяти лет, она сильно постарела и даже немного сдала, но черты лица ее и, самое главное, лукаво-добродушное выражение глаз не изменилось. Он ее знал.
Подняв на него глаза, она тоже узнала его. На лице ее сначала проскочило удивление и даже некоторое недоверие, а затем радость. Губы ее растянулись в искренней доброй улыбке.
— Яков Платонович? Яков? Мальчик мой, неужели это вы? — радостно произнесла она.
Ксенофонтов с удивлением посмотрел на начальника, но благоразумно промолчал. Фелисата же зло поджала губы, но тоже вмешиваться не стала.
— Да, Пелагея Степановна, это я, — ответил Штольман и тоже улыбнулся в ответ.
— Голубчик мой, да как же это, как же, — защебетала женщина в ответ и чуть было не кинулась обнимать Штольмана. — Я уж думала, не увижу вас более, а Господь привел, сам Господь! Ах, Фелисата Егоровна, это же Яков, мой бывший жилец! Помните, я вам рассказывала, что комнаты сдавала в квартирке моей, когда еще средства были.
— Рассказывала сотню раз, — хмуро ответила Фелисата. — Может, хватит тебе, Пелагея, трещать как сорока и отнимать время у господина следователя впустую? Еще только ему твоих глупостей не хватало слушать.
— Так вы господин следователь? — восхищенно продолжила Пелагея Степановна, проигнорировав злую реплику хозяйки. — И одеты вы ну так шикарно, так красиво, бон-тон-но. Я всегда знала, что из вас выйдет толк, голубчик мой!
Штольман с теплом посмотрел на старушку.
— Да, Пелагея Степановна, ныне я служу в полиции, — ответил он.
— Ах, как же замечательно! — тут лицо Пелагеи стало комически-строгим. — А курс-то вы кончили? Помню, вы с одним экзаменом так маялись, так маялись, все ваших римских ам-пе-ра-то-ров повторяли. Мне так помочь вам хотелось, как вы мне, бывало, помогали письма Алешеньке в полк писать, а я женщина темная, необразованная, что я могла. Только и помолиться за вас.
— Да, любезная Пелагея Степановна, — улыбнулся Яков. — Кончил курс. Кандидатом.
— Какой же вы умница, голубчик мой, — просияла Пелагея. — Ваша маменька Лизавета Павловна, наверное, очень гордится вами. Помню, вы все письма ей тоже писали, длинные такие, подробные. Как ее здоровье?
Лицо Штольмана потемнело, и Ксенофонтов отметил искреннее расстройство на лице начальника.
— Она скончалась, Пелагея Степановна, — с трудом выдавил Яков. — Десять лет тому. Сердце у нее было слабое.
Лицо Пелагеи плаксиво сморщилось.
— Ох, горе-то какое, — запричитала она. — Святая женщина была, Царствие ей Небесное. Такая была дама, Фелисата Егоровна! Такая добрая душа, такая умная! Такого сына воспитала, без мужа считай, без средств!
— Пелагея, а я тебе не мешаю? — зло осведомилась Фелисата. — Ты умолкнешь наконец и займешься своими обязанностями?
Пелагея осеклась.
— Ах, простите, Яков Платонович, голубчик мой. Совсем я дура старая, — жалко протянула она. — И вам работать мешаю, и сама болтаю много. Просто… Вы так неожиданно пришли. Мне давеча сон снился вещий, в соннике говорится, что это к явлению старого знакомого, и вот поди ж ты, в руку оказался! Фелисата Егоровна, мне, может, вам чаю-с поставить, как придете, так выпьете?
— Было бы неплохо с твоей стороны, Пелагея, — заключила Фелисата. — И вам, господа, дня хорошего. Смотрите, не упустите душегуба, пока с этой языком трепать будете.
Ростовщица ушла. Поступь ее была тяжелой и неженской.
— Ксенофонтов, вы тоже внизу подождите, — попросил Штольман. — Я, как видите, старую знакомую встретил. Сейчас переговорю и к вам спущусь.
— Слушаюсь, ваше высокоблагородие, — ответил Ксенофонтов и не без сожаления тоже покинул квартиру.
Ему было интересно узнать о том, что связывало начальника и эту старушку. Уряднику до того никогда не приходило в голову, что Яков Платонович, оказывается, когда-то был студентом, снимавшим комнату у такой явственно небогатой женщины, и что у начальника, оказывается, была мать, и звали ее всего лишь Лизаветою Павловною, а не какой-нибудь Амалией Фридриховной. Штольман, с его умом и талантами, казался ему особенным и недосягаемым, а тут поди ж ты, и у такого человека была самая обыкновенная юность.
— Простите меня, Пелагея Степановна, — сказал Яков, едва Ксенофонтов спустился настолько, чтобы не слышать его голоса. — Я виноват перед вами, не навещал вас тех пор, как съехал.
— Ах, пустяки, мальчик мой, — ласково ответила Пелагея. — Ой, я ведь, наверное, вас и называть так не могу более. Вы вон уже, высокоблаг-родие, — с почтением закончила она. — А какой вы красивый стали! В юности вы тоже были чрезвычайно хороши, но сейчас вы еще и так одеты, так причесаны, не то, что тогда, мундир скубента нараспашку да волоса длинные кудрявые, и вечно-то вы в спешке были и летели куда-то как на крылах. Ой, простите снова, — опять сконфузилась Пелагея. — Смущаю вас только, старая болтунья.
— Любезная Пелагея Степановна, дорогая моя, вы не смущаете меня нисколько, — улыбнулся в ответ Штольман. — Я так рад вас видеть. Признаться, не думал тоже, что вас снова встречу. Расскажите мне, как вы тут оказались, у госпожи Просовой?
— Фелисата Егоровна моя благодетельница, — не без горечи ответила Пелагея. — Алешенька мой тоже скончался, не у вас одного горе.
— Как скончался? — поразился Яков. — Он же был так молод и делал армейскую карьеру, насколько я помню.
— Да, был бы он с вами одних лет нонче, — с болью и глубоким горем отозвалась Пелагея. — Однако ж, не привел Господь ему дожить. Он долгов наделал, а потом…потом… — женщина всхлипнула.
Штольман с сочувствием посмотрел на Пелагею Степановну. Он плохо знал сына своей бывшей квартирной хозяйки, но во все те редкие разы, что тот навещал свою мать, у Якова он оставлял пренеприятнейшее впечатление заносчивого эгоистичного молодого человека, для которого в жизни были важны лишь его удовольствия. О том, откуда его вдовая небогатая мать берет средства, Алешенька не задумывался ни разу, о помощи же и речи не шло. Единственное, в чем сошлись их с Яковом интересы, это в любви к шахматам и карточной игре, при этом Алексею постоянно не везло, да и был он довольно глуп для того, чтобы просчитывать свои ходы наперед. Яков тогда не стал взимать с него проигрыш, зная, что у него нет денег и искренне сочувствуя Пелагее Степановне, к почти материнской заботе которой он за время своего проживания успел привязаться, но то, что рано или поздно ее сын попадет в скверную историю с менее благородным человеком, он не сомневался и тогда.
— А потом он застрелился, — всплакнула Пелагея. — Жизни себя лишил. Ба…батюшка не дал мне его похоронить…сказал, пусть за оградой лежит как нехристь какой…за то, что грех самоубийства….а Фели….Егоровна…сказала, что ничего…продай жилище…одним кре-ди-то-рам отдашь… у меня порабо…долги прощу…
Сердце у Якова разрывалось от жалости. Все было даже хуже, чем он предположил поначалу.
— Мои соболезнования, Пелагея Степановна, — сказал он и позволил себе немного приобнять женщину. — Вы только себя не корите, не надо.
— Да, вы правы, мальчик мой, — утерла глаза платком Пелагея Степановна. — Чего уж теперь, быльем все поросло.
— А дочка ваша как? — с легким замиранием сердца спросил Яков. — Кажется, ее звали Аполлинарией.
Яков лгал. Он прекрасно помнил ее имя.
— Тоже нет ее, — еще более плаксиво сморщилась Пелагея Степановна. — Родами преставилась. Она за Илью-лавочника замуж вышла, через год примерно, как вы другое жилье нашли. Зять мой, впрочем, несильно ее пережил.
Яков прикрыл глаза.
Перед ним возникла тонкая легкая фигура в простеньком ситцевом платье. Веселые умные голубые глаза. Вздернутый носик. Забавные веснушки. Густой пучок светло-русых волос. Она не была красивой, но очень много смеялась, искренне и заразительно, и смех ее напоминал ему звон колокольчиков на тройке.
— Яша, ну что ж вы маменькин суп опять не съели, — в ушах вдруг зазвучал опять этот юный голос. — Я вот ей как пожалуюсь, что вы голодом себя морите.
— Полин-Васильна, оставьте, — вспомнил он свой раздраженный тон с еще не столичной манерой речи. — Не видите, что я занимаюсь, мне этот перевод аптекарю Францу еще в прошлый вторник сдать надо было.
— Ах, простите, простите, — кокетливо ухмыльнулась Поля. — А правда, что я в этом платье хороша?
И весело покрутилась.
— Необыкновенно, — буркнул он, однако не удержался, скользнул взглядом.
— Ну и бука же вы, Яша, — опять принялась теребить его она. — Кстати, кое-кто обещался мне пьесу одну на пьяноле разобрать, а то я все маюсь, маюсь второй день…
— Не пьянола, а пианино, — вздохнул он тогда. — Ну раз обещал, значит, покажу. Только не сейчас, Поленька, право, дел и впрямь много.
А Поленька радостно взвизгнула и со всей непосредственностью шестнадцати лет чмокнула его в щеку. Он покраснел, из непонятной злости утерся своим обтрепавшимся рукавом, словно смазав поцелуй, и этим обидел ее. В памяти осталось даже то, как она, не менее смущенная, выскочила из комнаты, а он тогда зачем-то непонимающе уставился на злосчастный рукав, покрытый пятнами чернил.
Он не любил ее тогда. Хотя нет, кому он лгал, конечно, любил и безотчетно обожал, как можно полюбить ласковое весеннее солнце, дарившее свой свет и радость. Она была совсем юной, беззаботной, мало знала о приличиях, да и вообще образование у нее было так себе, и Якову частенько приходилось ее поправлять или объяснять элементарное.
Сам-то он тогда думал, что влюблен в недоступную Лидочку — Лидию Александровну Раевскую, сестру его университетского друга Николая. Хотя, как сказать, друга. Николай был им всем не чета, потомственный дворянин, из знаменитого чуть ли еще не со времен Ивана Грозного рода. При этом Раевские были просто неприлично богатыми, а Лидия Александровна на каком-то балу или светском приеме (на великосветские мероприятия Якова никогда не приглашали, родословной не вышел, да и достаточно приличного костюма в его девятнадцать лет у него не было) танцевала чуть ли не с самим Наследником, а то и Его Величеством. Раевский смотрел на провинциальных разночинцев Штольмана и его лучшего друга Витьку Садовского, сына владимирского гимназического учителя, свысока и с нескрываемым презрением, иногда позволял себе довольно гнусные шуточки, на что Яков неизменно вспыхивал, тогда как более циничный и разумный Витька всегда его успокаивал.
И вдруг удача — недоступной прекрасной Лидочке с ее невозможными глазами с поволокой, фарфоровой кожей и прекрасными черными локонами понадобился учитель немецкого. Николай подумал, и предложил Штольману подзаработать. Платили довольно щедро, и хотя поводов для насмешек это только прибавило, Яков был готов и на большее унижение, лишь бы проводить время с прекрасной Лидочкой. Лидочка взамен учила его танцам, к которым он, к собственному удивлению, оказался очень способен, а также кокетничала и всячески стреляла глазами, однако довольно быстро ее брат в очень грубой форме дал понять, что Якову о такой красавице из такой семьи даже думать зазорно. Пылкий юный Штольман тогда хотел вызвать Раевского на дуэль за оскорбление, но тот лишь презрительно усмехнулся, что с «мужичьем» стреляться он не будет — много чести.
Потом Лиду выдали замуж за какого-то престарелого, но блестящего генерала с такой же блестящей придворной фамилией, и, судя по ее блаженному виду, партией она была весьма довольна, в отличие от героини картины Пукирева (да и брак-то был как раз равный [5]), а о незадачливом нищем ухажере-учителишке она и вовсе позабыла. Яков тогда с отчаяния сочинил целый ворох стихов в подражание Генриху Гейне, особо взяв за образец, разумеется, «Ich grolle nicht» [6] и целыми днями играл и пел «Прекрасную мельничиху» Шуберта [7], к наивному восторгу Поленьки — сейчас это было даже стыдно вспоминать. Витька же Садовский, из лучших побуждений, попытался было напоить друга в каком-то своем любимом публичном доме где-то на Лиговке, откуда Яков, пришедший в ужас от общей обстановки и размалеванного испитого лица своей vis-à-vis [8], с позором сбежал через четверть часа, так и не осуществив грехопадения. С тех пор он никогда не искал продажной любви при всем своем житейском сочувствии судьбе несчастной убитой Люськи Красной.
На фоне всей этой мелодрамы первого чувства и исходили наивные попытки приблизиться от совсем маленькой и безнадежно влюбленной Поленьки. Это потом уже Яков понял, что, возможно, тогда по глупости упустил свой кусочек счастья. Она очень хотела узнать его новый адрес и писать ему, даже порывалась встретиться и дружить как прежде, но после свадьбы Лидии он решил романтически порвать с прошлым и начать хотя бы свою частную жизнь с нового листа. Потом был необременительный роман с немолодой бездетной вдовой — его новой квартирной хозяйкой; затем весьма тягостная связь с одной эпатажной замужней особой, с которой он познакомился во время одного уголовного расследования и которая требовала без конца от него каких-то дурацких красивых жестов любви, что Яков, не приученный кричать о своих чувствах и никогда не любивший показное, считал ужасной пошлостью и глупостью; потом еще три или четыре женщины, не оставившие никакого следа в его сердце. А Поленьку он все равно иногда вспоминал с легкой горечью, впрочем, с годами все реже.
Интересно, что бы сталось с ним, не будь он тогда дураком и женись он на ней? Может, был бы счастливым отцом семейства, а она вовсе бы не умерла? Детей Яков всегда любил, хотя редко кому в этом признавался, и мечтал о такой семье, как у его родителей, которые женились по любви и были счастливы, хоть жили и весьма скромно. Любовь их, глубокая и чистая, длилась и после смерти отца, ведь Елизавета Павловна сохранила своему мужу верность. Но, увы, более такой чистоты и доброго сердца как у Поленьки и такого ума и порядочности как у матери он не встречал. Наверное, и вовсе ее нет, такой женщины, и умрет он холостым. Впрочем, невелика печаль, главное в жизни — дело. А работу свою Штольман любил и отдавался ей без остатка.
А перед матерью он все же был очень виноват. Слишком поздно получил весточку, что она совсем слегла от обострения своей давнишней болезни, о которой еще отец, всегда за нее переживавший, предупреждал. Яков мог скрупулезно воссоздать в памяти тот ужасный день: как ему в участок принесли письмо, как все сочувствовали молодому секретарю, как он не мог выйти из оцепенения и лишь сломал карандаш побелевшими пальцами. Когда он, наконец, смог приехать, завершив срочные текущие дела, мамы уже не было. Он так и не успел с ней попрощаться, и в его воспоминаниях ее последней фразой навсегда осталось дурацкое «Яшенька, не простудись там в Петербурге и не пей сырой воды». На похоронах он тоже не смог проронить ни слезы и, наверное, показался всем, как обыкновенно это бывало, бездушным и черствым.
Потом нужно было продавать родительский дом, все равно в тогдашних обстоятельствах там более жить было некому, да и никто не хотел. И лишь как-то под вечер, оставшись в одиночестве и бросив взгляд на родительские книги, которых было много и которые, кроме него и еще одного близкого ему человека, никому не были дороги и их планировалось пустить с молотка, он сломался и заплакал как в глубоком детстве, тихо и с отчаянием. Это был чуть ли не последний раз в его жизни, когда он позволил себе это сделать, потому что тогда долее держать чувства в себе было невыносимо.
— У вас есть внук, Пелагея Степановна? — прервал свои воспоминания Штольман.
— Да, голубчик, есть, — просияла Пелагея. — Только им и спасаюсь, кровиночкой моей. Один Коленька у меня и остался.
В дверях появился рыжий худенький мальчик с недетскими большими серьезными глазами.
— А вот и он, — просияла Пелагея. — Вы только Фелисате Егоровне не говорите, что я ему в ее отсутствие разрешаю здесь бывать. Оне не любят-с и воспрещают, — чуть понизила она голос. — Николенька, познакомься, это господин Яков Платонович Штольман. Он когда-то у меня жил и знал твою маменьку и дядюшку, упокой Господь их души.
— Здравствуйте, — вежливо ответил мальчик и принялся внимательно изучать Якова.
Внешне он не походил на Поленьку ничем, но что-то во взгляде мальчика было несомненно ее.
— Здравствуй, Николай, — смутился Яков. — Имел честь знать твою бабушку и маменьку.
— Говорят, маменька доброй была, — ответил мальчик.
— Да, — с чувством ответил Яков. — Она была замечательной. Я надеюсь, ты будешь радовать свою бабушку, как когда-то ее радовала она.
— Буду стараться, добрый господин, — ответил грустно и как-то по-нищенски ребенок, проигнорировав имя и отчество незнакомца.
Яков ощутил некоторую неловкость, а Пелагея Степановна, заметив его смущение, отослала Колю куда-то играть.
— Вот так и живем, Яков Платонович. Не сахарно, но Господь не оставит, — заключила Пелагея Степановна.
— Пелагея Степановна, если вам что-то будет нужно… — начал было Яков.
— Оставьте, голубчик, — сердито замахала руками Пелагея Степановна. — Ишь чего удумали! Вы приходите разве что, навестить нас, — смущенно продолжила она. — Я всегда буду рада вам. Если, конечно, вам несложно и дела не будут вам мешать.
— Разумеется. Вы еще раз простите, что я совершенно забыл о вас…
Пелагея только махнула рукой.
— Я все понимаю, мальчик мой, вы ещё молоды, полны сил, у вас блестящая карьера впереди, что вам старенькая Пелагея Феофанова, — извинительно улыбнулась она. — Только вы уж приходите, голубчик. Стара я стала…тоскую…
— А давно вы у Фелисаты Егоровны служите? — спросил Яков.
— Да третий год. Как зять помер от чахотки.
— Пелагея Степановна, а вы такую девицу Слепцову, Людмилу Ивановну, не помните? Или, может, видели?
— Слепцову? — нахмурилась Пелагея.
— Да, Слепцову. Она, прошу прощения, была не вполне приличного поведения, но не появлялась ли она тут?
— Гулящая? — задумалась Пелагея. — Да, была тут одна. На днях. В четверг, кажется.
— Она приходила к Фелисате Егоровне? — на всякий случай уточнил Яков.
— Это уж я не знаю, приходила она к кому или нет. Помню, что приметная, в нашей округе-то все приличные. С ней еще господин был.
— Какой господин?
— Ну высокий такой, видный. Пожалуй, повыше Вас, голубчик. И глаза у него такие…рыбьи.
Яков похолодел.
— В котором часу это было?
— Кажется, в первом.
— Они как-то необычно себя вели? Может, ругались или кричали?
— Да нет. Я и не помню, голубчик. Я буквально ненадолго выскочила купить чаю в соседнюю бакалею, Фелисата Егоровна очень кричали-с, что чаю нет. А что случилось?
Яков помрачнел.
— Убили эту женщину, Пелагея Степановна. Очень жестоко. Вы берегите себя и мальчика вашего.
— Страсть-то какая, — перекрестилась Пелагея.
— Что ж, позвольте откланяться. Служба.
— Идите-идите, голубчик, — расплылась в улыбке Пелагея. — Приходите к нам. Пусть у вас все будет хорошо, мальчик мой, а я за вас свечку поставлю.
Уголок рта у Штольмана чуть дернулся, и пришла в голову ему грустная мысль, что вот уже десять лет, наверное, больше и некому за него вот так просто помолиться. Разве что… Нет, весьма сомнительно.
Кивнув, он зашагал вниз к заждавшемуся Ксенофонтову. «Завтра же пришлю им денег, и ничего, что она стесняется, эта гадкая женщина их за рабов держит», — подумал Яков. Больше всего на свете он ненавидел несправедливость и неравенство, и думалось ему иногда, в особо мрачном состоянии духа, что однажды все это унижение и презрение к нижестоящим, которое и ему довелось испытать на своей собственной шкуре много лет назад, очень больно аукнется всей его стране.
— Поедемте, Ксенофонтов, в участок, — сказал он. — Кстати, наша дражайшая Фелисата Егоровна с нами была не до конца искренна. Покойная Слепцова, по-видимому, была у нее на квартире в день своей смерти с предполагаемым убийцей, а не просто закладывала свои документы.
— Как интересно, — протянул Ксенофонтов. — Прикажете потрясти?
— Не надо пока никого трясти, что у вас за выражения, — одернул его Штольман. — Посмотрим сперва, что нам доктор Иванов скажет насчет тела и насчет часов.
— Да что он скажет, ваше высокоблагородие, — хмыкнул Ксенофонтов. — Распотрошили и распотрошили.
— Вы недооцениваете науку и прогресс, — вздохнул Штольман. — Улики и тщательный осмотр зачастую дают большее, чем «тряска» свидетелей, как вы выразились. Люди могут солгать, а вот наука вряд ли. Запомните это, Ксенофонтов, если хотите стать следователем, а не провести всю свою жизнь в урядниках.
— Выше высокоблагородие, а вы правда жительствовали у этой дамы, как бишь ее… Пелагеи Степановны? — не удержался от любопытственного вопроса Ксенофонтов.
— Чистая правда, — насмешливо улыбнулся Штольман. — И у меня даже была мать.
Ксенофонтов с благоговением и даже каким-то восторгом посмотрел на начальника, и ненадолго его угрюмое лицо стало симпатичным. Штольман подозвал извозчика, и вскоре коляска повезла их по липким серым лужам к полицейскому участку.