Боль
22 июня 2021 г., 21:37
Мир не меняется.
Конечно же, не меняется – твердит Тяню крохотная рациональная часть сознания, продолжающая слабо давать о себе знать.
Не меняется, ведь это так не работает.
Серые безликие дни остаются все такими же серыми и безликими, унылые изможденные лица людей остаются все такими же унылыми и изможденными. Зачастивший дождь дробит мир на оттенки стали, затягивает небо пеленой сигаретной хмари.
Все статично.
Привычно.
Обыденно.
Мир попросту не мог измениться – тогда почему Тяню кажется, будто бы он да?
Будто краски стали ярче.
Будто дни стали светлее.
Будто, когда он делает длинный глубокий вдох, глотая насквозь просмоленный городской воздух – его такие же насквозь просмоленные никотином легкие благодарно всхлипывают, наслаждаясь чем-то свежим и пряным, хлынувшим в них с лихвой.
Это так глупо – думает Тянь, и уголки губ кусает чем-то подозрительно похожим на тень улыбки, пока он уже привычно наблюдает за работающим Шанем.
И автомастерская все такая же обшарпанная и дряхлая, видавшая виды и едва не требующая основательного ремонта.
Но она вдруг.
Вдруг.
Кажется ему лучшим и самым прекрасным местом, в котором Тянь когда-либо бывал.
А ведь он в свое время поколесил по миру. Он был там, где сердце должно бы заходиться от восторга. Он видел то, чему классики посвящали прозу. Слагали стихи. Сонеты.
Он знает, какова она – та красота, что общим мнением человечества красотой признана.
И в месте прекраснее, чем эта захудалая автомастерская, он не был никогда.
Так глупо, – повторяет себе Тянь.
Глупо.
Глупо.
Глупо…
– Хватит пялиться. Займись уже чем-нибудь, – доносится до него такое знакомое, совершенно беззлобное ворчание, и Тянь вдруг понимает, что не успел отловить тот момент, когда губы и впрямь растянулись в улыбке.
Понимает, что Шань продолжает копаться в очередном движке – ему и не нужно останавливаться, оборачиваться, чтобы понять. Почувствовать.
Тихий смех сам собой вырывается из глотки, такой мягкий, обволакивающий собой гортань. Оказывается, это невероятно приятно – смеяться вот так.
Без горечи и надрыва.
Тянь успел забыть.
Но он определенно может к этому привыкнуть. На самом деле, кажется, уже начинает – самое невероятное из всего.
Заставить себя оторвать взгляд от Шаня стоит ему огромных трудов, но Тянь учится. Ему не хочется, чтобы Шаню было некомфортно или неприятно. Так что, да, взгляд от солнечного всполоха волос Тянь отрывает – и переводит на экран ноутбука. Пялится на него пару секунд, наверняка со стороны выглядя основательно пришибленным, если не окончательно отбитым – а потом сдается, и, проглотив обреченный вздох, смотрит в сторону окна.
А по оконным стеклам истерично барабанит дождь.
Природе серо, уныло и пасмурно.
Тяню – ярко, красочно и тепло.
В конце концов, он все-таки заставляет себя вернуть все внимание открытым на ноутбуке документам. Одна из важных вещей, которой ему предстоит научиться – не быть эгоцентричным мудаком. А подводить брата хуепинанием вполне вписывается в концепцию «эгоцентричного мудачизма».
На какое-то время ему даже удается сосредоточиться на работе. Не забыться в ней, абсолютно нет – Тянь ни секунду не забывает ни где он, ни с кем. Тянь ни на секунду не теряет это ощущение чего-то тлеющего и греющего в грудной клетке, с которым ему впервые за долгие годы не существуется.
Живется.
У Тяня все органы чувств на Шаня настроены, даже когда он сам сконцентрирован на чем-то другом.
Краем зрения он продолжает улавливать малейшие его движения.
Слухом – любой шорох, звон металла, гаечного ключа.
Кажется, он даже кончиками пальцев может почувствовать разгоряченную работой кожу Шаня, и Тяню приходится на секунду прикрыть глаза, сглотнуть. Сжать-разжать кулаки, чтобы прогнать эфемерное ощущение.
Чтобы прогнать тоскливое, основательно ударившее по теплу в солнышке сожаление о том, что физически ощущать кожу Шаня – недоступная Тяню роскошь.
И едва ли когда-нибудь станет доступной.
Тянь всегда был жадным – но он учится с этой жадностью бороться, учится ценить то, что у него есть. Он, блядь, учится.
Вот только, если бы Тянь был компасом – Шань был бы его Севером.
А потом его из дымки концентрации сразу на двух мирах – рабочем и этом, ярком-красочном-теплом, – его вырывает короткий сигнал телефона.
Тянь хмурится.
Уже тянется рукой к карману – проверить, что там… но телефон отзывается сигналом еще раз.
И третий.
И пятый.
Не сдержавшись, Тянь закатывает глаза и тут же передумывает читать пришедшие сообщения.
Он и так может прикинуть приблизительное их содержание.
Со стороны Шаня доносится очень многозначительное, понимающее хмыканье, и Тянь тут же находит его взглядом – чтобы моментально вмазаться в глубину карего, в красочные оттенки-переливы шоколада и янтаря.
Шань улыбается не губами – но улыбается глазами, в которых пляшут смешинки, и Тянь чуть-чуть задыхается.
И до чего же ему нравится вот так задыхаться.
Они не обмениваются ни словом, но Тянь почти может услышать их молчаливый диалог – и, господи, как же он по этому скучал. Шаню не нужно задавать вопросов, чтобы знать, кто именно заваливает сейчас Тяня десятками сообщений – наверняка Шаня тот же человек заваливает сообщениями точно так же.
Хотя Цзянь уехал уже больше недели назад, его в жизни Тяня – в их жизни, – каким-то образом стало только больше. Впрочем, это же Цзянь.
Стоит ли удивляться?
Пока они с Шанем смотрят друг на друга, Тяню приходится закусить щеку изнутри, чтобы опять не начать лыбиться, как идиот – Шань так скоро в больничку его отправит, прямиком к мягким белым стенам, и будет вполне себе в праве, – а потом Шань все-таки отводит взгляд первым, возвращаясь к работе.
А Тянь тихо-тихо выдыхает.
И наконец вытаскивает телефон.
Все-таки, сколько бы он показательно ни ворчал на излишнюю назойливость Цзяня, по-настоящему игнорировать его совсем не хочется. Тем более, Тянь понимает. Правда понимает. Хотя Цзянь и пытается вести себя адекватно – ну, насколько вообще в силах Цзяня адекватно себя вести, – он все еще беспокоится. Он не пытается все выспросить и вызнать, не пытается залезть в душу – удивительное дело, но, несмотря на всю свою болтливость и навязчивость, он действительно умеет это, когда захочет: в душу не лезть, – и все равно беспокойство сквозит в его сообщениях, в тембре его голоса.
В вопросах, которые он вворачивает невзначай.
И вопросы эти не о внешнем, Цзянь с очевидной жадностью и готовностью впитывает в себя все, что Тянь готов ему о них с Шанем рассказать – но волнует Цзяня не внешнее.
Волнует Цзяня внутреннее.
Через все его слова сквозит сплошное: вы в порядке?
Не ты.
Не он.
Вы.
И ответа на этот вопрос Тянь не знает.
Иногда Тяню становится до оглушительного тревожно и панически при мысли о том, что только ему самому здесь ярко-красочно-тепло, а для Шаня его присутствие – тягость. Бремя. Привязанный к глотке булыжник, тащащий на дно – а не крылья, возносящие к небесам, чем для самого Тяня становится присутствие Шаня рядом.
Но потом Тянь вновь смотрит на Шаня.
Вновь наблюдает за ним.
И замечает, что напряжение в линии его плеч почти не осталось, что почти не осталось стали в его выпрямленных в жердь позвонках; что, даже когда он не погружен с головой в работу, он кажется куда расслабленнее и спокойнее прежнего; что Арктики его глаз уходят под глубину, оставляя за собой майское тепло, заливающееся Тяню в легкие вместо просмоленного городского воздуха.
А потом Тянь вспоминает тихое – но уверенное, отчетливое:
«Да, я тоже скучал».
Подаренное ему и рассветному солнцу – и ему вдруг становится так легко-легко, как не было, кажется, даже в те их далекие дни, на двоих разделенные.
Они учатся молчать.
Они учатся говорить.
Они – совсем не те, что были раньше, больше не изломанные подростки, хотя те подростки вряд ли когда-нибудь окончательно их покинут. Они всегда будут частью их изломанных взрослых.
Хотя взрослость явно переоценивают и Тянь уже не уверен, что эта мифическая взрослость вообще существует.
Что хоть когда-нибудь приходит это понимание мира и понимание самого себя.
Понимание того, что ты сам, нахрен, делаешь.
Но их с Шанем изломы теперь другие, они не всегда оказываются там, где были прежде; иногда там, где прежде – изломы, находятся рубцы разной степени уродливости. Иногда там, где прежде – цельная плоть, находятся кровоточащие рваные раны, которые они-мифически-взрослые умеют скрывать лучше, чем умели они-подростки.
Они другие.
И они узнают друг друга.
Часть Тяня хотела бы ответить на вопрос Цзяня уверенное «да» – а другая часть не уверена также, что и такое понятие, как «в порядке», вообще существует. Что для них с Шанем – и вместе, и по отдельности, – оно когда-либо было истиной и когда-либо станет.
Годы без Шаня варьировались для Тяня от пометки «в петлю бы» до пометки «терпимо».
Годы до этого, с Шанем – от пометки «пиздец хуево» до пометки «пиздец охуенно».
Сейчас, рядом с Шанем, Тяню ярко-красочно-тепло.
Но в порядке ли он?
Тянь не хочет врать – нет, он не в порядке. Он все еще перемолотая через мясорубку, собранная по кускам имитация человека – и Шань вдыхает в эту имитацию жизнь.
Так всегда было.
Так всегда будет.
Когда-то давно Тянь рассчитывал, верил, что Шань сможет его исцелить – и это было такой эгоцентричной глупостью с его стороны.
Это так не работает.
Нельзя щелчком пальцев излечить все изломы, и шрамы, и кровоточащие. Шань совершал чудо – он был рядом, и он помогал рваным ранам затянуться, помогал шрамам стать менее уродливыми. Благодаря ему изломы становились не такими острыми, впивались не так болезненно.
Но теперь Тянь понимает – есть вещи, которые не уйдут никогда.
Вот только Шань вновь рядом – и вновь совершает чудо.
Потому что Тяню вновь легче дышится.
И, нет, они вместе – тоже не «в порядке». Слишком многое между ними лежит – с первого дня их знакомства лежало, даже без прошедших лет. Стены и пропасти, которые Тянь готов вечность проламывать, вечность преодолевать. Всегда был готов. Просто теперь будет сложнее, потому что годы – вот они, здесь. Потому что проеб Тяня – вот он, никуда не делся. Но это не страшно.
Не страшно, пока Шань там, по другую сторону, пока встречает его взгляд, пока не уходит, спиной повернувшись; пока дает шанс – даже мизерный, призрачный шанс хоть на что-то.
А вот свои собственные, личные стены-пропасти, те, которые по внутренностям, по сколам ребер – к ним Тянь ни в пятнадцать, ни в девятнадцать готов не был.
Сейчас он хочет научиться быть к ним готовым.
Иногда бороться с собой гораздо сложнее, чем бороться с целым миром – Тяню пришлось потерять все и пробить все возможные уровни дна, чтобы это понять.
Но шанс – второй, мизерный-призрачный, вновь милостиво и незаслуженно, но все-таки Тяню в руки вручен.
И в планы Тяня входит его оправдать.
А потом Тянь смотрит на Шаня.
И думает – в порядке ли Шань?
И вспоминает все, что сотворил сам. Все, через что Шаню пришлось пройти по его вине – и все, через что пришлось пройти без его гребаной помощи тоже.
И, нет, он не знает, научился ли Шань быть в порядке.
Но есть кое-что куда более важное, что Тянь знает – чертовски недостаточно, чтобы Шань пребывал в состоянии статичного, безликого в порядке.
Возможно, в порядке переоценивают точно так же, как и мифическую взрослость, – думает Тянь.
Потому что в счастье – минимум, которого Шань заслуживает.
И у Тяня нет ответа на вопрос Цзяня, но ему самому ярко-красочно-тепло, а Шань рядом с ним – все спокойнее и расслабленнее, и Арктик в его глазах все меньше.
Этого все еще мало.
Но это уже что-то.
И Тянь разрешает крохотной надежде пустить хрупкие корни на выжженной почве его сердца – может быть, они никогда и не смогут быть «в порядке». Но, может, у них есть шанс на что-то лучшее. Даже если фундаментом этого чего-то будет только дружба.
Узнавать Шаня заново – одна из лучших вещей, которые с Тянем случались.
И он ни на что бы это не променял.
(кроме, вероятно, возможности быть с Шанем рядом все эти годы
но есть вещи, которые исправить невозможно
с ними можно только научиться жить)
И Тянь отвечает Цзяню парой коротких сообщений – ровно тот уровень раздражения, по которому Цзянь сможет понять, что он не злится, но и отвечать в ближайшее время больше не будет. И это, конечно, не останавливает Цзяня от того, чтобы продолжать сообщениями сыпать еще какое-то время, но теперь Тянь спокойно их игнорирует.
А потом день как-то незаметно клонится к концу.
И смена Шаня заканчивается.
И Тянь ощущает смесь предвкушения и разочарования – будь у него такая возможность, он выделил бы целую жизнь на то, чтобы просто сидеть в этом стареньком дряхлом кресле и наблюдать за тем, как Шань работает. Но, в то же время, за концом дня следуют их вечера и их ночи, их разговоры и их молчание, и Тянь ждет этого так, как не ждал ничего в своей жизни.
И сегодняшний вечер становится третьим за последнюю неделю, за все время, когда они решают никуда не идти – Тянь совершенно не против.
Абсолютно глупая, какая-то по-детски наивная его часть, которую Тянь считал давно истоптанной в ничто, начинает считать автомастерскую их местом, и он прекрасно осознает – где-то отсюда и растут корни того, что именно эта захудалая мастерская становится для него лучшим, самым прекрасным местом на земле.
Именно здесь они перешли от зловещей, тяжелой тишины к уютному, мирному молчанию.
Именно здесь Тянь провел часы и часы, наблюдая за Шанем и один за другим пряча себе за ребра новые оттенки в нем.
Именно здесь Тянь медленно, шаг за шагом, получал свой второй шанс.
Разве была у этой автомастерской возможность не стать для Тяня самым важным для него местом в мире?
Звучит все еще предельно глупо – но Тяню сложно отыскать в этом что-то плохое.
И они расстилают плед – тот самый, которым Шань однажды укрыл Тяня.
И Шань достает контейнеры с приготовленной им едой.
И это не должно казаться таким восхитительным – ужин на грязном полу автомастерской, забытой и богом, и дьяволом.
Вот только оно кажется.
И они молчат.
И они говорят.
И они узнают друг друга заново, и этот крошечный кусочек вселенной, всего четыре бетонные стены – он только их. Для них. И весь мир за его пределами перестает существовать.
А потом Тянь открывает свой гребаный рот.
Задает свой гребаный вопрос.
И все к чертям рушится.
– Расскажи мне о Хао Ши.
И Шань поднимает на него взгляд. И глаза его становятся чуть больше – и это первое настолько яркое проявление удивления на его лице за все то время, прошедшее с дня, когда они познакомились во второй раз.
И, пожалуй, это выглядит чуть-чуть комично.
Чуть-чуть до очаровательного нелепо.
И Тяню бы рассмеяться – вот только ему как-то нихуя не смешно, ему глотку булыжниками забивает. Тут не то, что смех – тут бы вдох хоть один протолкнуть.
– Ты уверен? – спрашивает Шань, и брови его сходятся к переносице, и линия его плеч – острая резь горизонта, и Тяню бы откатить, отыграть, сделать вид, что он не задавал никакого вопроса, что этот вопрос – случайность, глупость, потому что он все еще ни хрена не уверен, что готов к ответу, не уверен, готов ли к тому, что за ним последует…
– Она важна для тебя. А я хочу знать обо всем, что тебе важно, – вместо этого заставляет себя сказать Тянь, и голос звучит слишком хрипло, слишком сипло, чтобы можно было поверить в его спокойствие – но Тянь и не пытается спокойствие отыграть.
Шань ведь все равно увидит правду.
Шань знает его слишком хорошо даже сейчас, когда годы.
Когда – теперь другие.
И Тянь не лжет, он действительно хочет знать обо всем, что Шаню важно – даже если это будет болезненно и страшно, даже если через собственные изломы.
Но в следующую секунду до Тяня кое-что доходит, и он спешит добавить:
– Если ты не против рассказать, конечно, – потому что иногда чертовски сложно помнить, что «давать выбор» это также проговаривать словами через рот, что выбор даешь.
Хотя, конечно, Шаню его разрешение ни черта и не нужно, но…
Но это все равно отчего-то кажется важным.
Несколько секунд Шань продолжает всматриваться в Тяня внимательным, цепким взглядом, в котором удивления больше не остается – но появляется что-то другое, что-то любопытное; будто Шань увидел что-то совсем новое для себя и теперь пытается это что-то разгадать.
А потом он начинает говорить.
Не неуверенно – но медленно, размеренно, явно взвешивая каждое слово и будто ожидая, что в любую секунду Тянь может его остановить; будто готовясь по одному его слову остановиться.
Но Тянь не останавливает.
И Шань постепенно перестает осторожничать, и рассказ его такой типично-шаневски сдержанный, скупой на излишние эмоции и образы – констатация фактов, сухой пересказ событий. Но искра в грудной клетке Тяня колко теплеет, когда он понимает, что все равно до сих пор может эти эмоции и образы за отрывистыми словами Шаня прочитать.
И поначалу все в порядке.
Пока Шань рассказывает о больнице.
Пока рассказывает о том, что именно в больнице они с Хао Ши познакомились.
О том, что тогда он мало о чем мог думать, кроме своей матери – у него не было ни времени, ни сил на что-либо другое, и Тянь судорожно сглатывает, когда все равно читает между строк, в том, как на секунду болезненно кривятся губы и судорожно сжимаются пальцы Шаня.
Почти не было.
И Тянь знает, откуда это почти.
Знает, из-за кого – и кто занимал остатки времени-сил Шаня; занимал вопреки тому, что рядом его не было – из-за того, что рядом не было.
На секунду Тянь прикрывает глаза.
И заставляет себя сосредоточиться на том, что Шань говорит, отодвинув – временно – чувство вины на задворки.
А Шань рассказывает, что с Хао Ши их сблизило понимание, общность; то, что в больнице они торчали сутками по схожим причинам. Кто именно был такой причиной для Хао Ши, Шань не уточняет – Тянь не спрашивает. Шань никогда не был тем, кто треплется о чужом, Тянь слишком хорошо это знает – да и вопрос его о другом.
И Тянь узнает, что Хао Ши так же, как Цзянь с Чжанем, была рядом с Шанем, когда весь его мир рухнул.
И что она была рядом множество раз после, пока Шань собирал себя по осколкам и заставлял идти дальше.
И Тянь с удивлением осознает, что его не кроет ревностью так основательно, как ожидалось; нет, он все еще ревнует бешено, он все еще эгоцентричный мудак и сволочь – но благодарность собой почти перебивает ревность.
Потому что Тянь попросту благодарен за то, что, пока он сам оставил Шаня тогда, когда сильнее всего был ему нужен – кто-то все же оставался рядом с ним.
Кто-то все же стоял рядом, готовый подхватить, если он упадет.
Пусть сам Шань никогда не позволил бы себя подхватить.
Тянь с горечью осознает – именно это в нем ни черта не изменилось.
Вот только на почве этих мыслей и чувство вины становится контролировать, удерживать все сложнее. Оно вскипает под ребрами, вязнет в потолки лавы, горячечные и злые, жрущие Тяню вены; он бессильно сжимает руки в кулаки и прикрывает глаза.
И ему хочется сказать:
Прости меня.
Ему хочется сказать:
Мне жаль.
Ему хочется сказать:
Я так проебался.
Но последнее – слишком очевидно, а первые два… Ни черта Шаню его «жаль» не нужно, оно ничего не исправит.
– Я должен был быть там, – и это все еще слишком очевидно, слишком не нужно, слишком не исправит, но Тянь не контролирует свой чертов язык, когда слова хрипом срываются с него.
И где-то здесь все начинает рушиться.
Тянь тут же открывает глаза – и успевает заметить, как перед тем, как в этот раз глаза закрывает уже Шань, в них успевает рухнуть что-то под таким потоком боли, что из-за нее могла бы разлететься ошметками не одна вселенная.
– Не должен был, – тихо говорит Шань, и Тянь чертовски не согласен, Тянь уже открывает рот, преисполненный совершенно уебанского желания начать спорить, но Шань его опережает, продолжая; жестко припечатывая, пока губы его кривятся в горьком изломе: – И не вздумай сказать, что хотел бы. Потому что тебя не было. А значит, нихера ты не хотел.
И теперь уже на Тяня рушится такой поток боли, что под ним ломаются кости и вселенные обращаются обломками.
Больно.
Страшно.
Справедливо.
А тем временем Шань открывает глаза; а тем временем Шань смотрит на него – и там, в этих глазах, на смену боли и ядовитой жесткости приходит сожаление.
Тянь качает головой.
Нет, это неправильно.
Не Шань здесь должен сожалеть.
– Я понимаю, почему ты так думаешь, – сипит Тянь, не давая Шаню ничего больше сказать – сожаление в его глазах и так слишком ломающее, Тянь не выдержит, если он извинится или скажет, что не должен был этого произносить.
А потом Тянь озвучивает то, чего не говорил даже тогда.
То, о чем боялся говорить даже себе.
То, от чего сбежал в ту ночь – и бежал годами после.
– Ты был моим всем. А это… – и он сбивается, срывается на начале фразы – в пропасть куда-то срывается, но потом все же заставляет себя закончить; заставляет себя вслух признать собственную трусость. – Это страшно, когда кто-то один становится всем.
В глазах Шань вновь появляется что-то жесткое – но теперь эта жесткость горчит не ядом; она горчит болью.
– Думаешь, я, блядь, не знаю?
Несколько секунд Тянь молча смотрит на него, заставляет себя смотреть, заставляет себя осознавать всю боль, которую причинил, заставляет себя увидеть в чужих глазах все города, по которым прошелся, обращая их в пепел.
– Ты всегда был храбрее меня, – тихо признает Тянь, и знал он это тоже всегда.
Это всегда было аксиомой.
Вот только он не всегда умел это признавать.
А в ответ Шань поджимает губы и гулко втягивает носом воздух, пока что-то почти злое, почти отчаянное искажает его черты – но схлопывается почти сразу, оставляя за собой усталость. Такую вековую, бесконечную усталость-заебанность, которой хватило бы на десяток-другой поколений, что Тянь почти молится – пусть она вновь сменится злостью.
Злость Шань хоть смог бы на него выплеснуть.
Заслужил ведь Тянь куда худшее.
– Это нечестно, – тихо говорит Шань, голосом-надломом, голосом-усталостью. – Не я все это начал тогда. Не я, черт возьми.
И это правда.
Блядь.
Это правда.
Все это начал Тянь. Тянь был тем, кто ворвался в жизнь Шаня и попытался начать распоряжаться ею, как своей собственной. Попытался – но ни хрена не вышло, и в то же время оставить Шаня в покое тоже нихрена не вышло. А то, что получилось вместо этого…
Понадобилось много времени для того, чтобы осознать, принять – но сейчас Тянь осознает. Шань всегда знал больше, чем он. Понимал больше, чем он. Именно поэтому сопротивлялся так долго, пока Тянь, не осознавая, какое дерьмо творит, продолжал напирать, продолжал снова и снова ломиться в его жизнь.
Тогда Тянь просто делал, не задумываясь над причинами, над мотивами своих поступков; не задумываясь над их последствиями.
К Шаню тянуло.
Шань пылал так ярко – но не опалял. Согревал.
С Шанем что-то внутри выло и болело не так сильно.
Но Тянь не хотел знать тогда, к чему это приведет, не хотел понимать, что уже не выберется из того, в чем увязает неотвратимо, что вот это – оно же не временное, оно не может быть временным. Но Шань? Шань понимал всегда. Возможно, не осознавал – но понимал чем-то глубинным, внутренним; понимал – и держался от Тяня подальше так долго, как только мог.
Знал, что если однажды сделает шаг навстречу.
Назад дороги для него не будет.
Потому что сам Шань никогда дорогу назад не выбирает.
Тянь же?
Тянь бежал от понимания и осознания так долго и так неотвратимо, что, когда дорога грозилась вывести его во что-то незнакомое, и новое, и лучшее – но ему одному не подвластное…
Он струсил.
Пока Тянь тащился вперед на упрямстве и идиотизме, на эгоистичной жажде сделать лучше себе, но не сталкиваться с последствиями – каждый шаг вперед Шаня был продуман, выверен.
Когда Шань выбрал Тяня – он понимал, что делает.
Когда Тянь выбрал Шаня…
Черт.
Тянь был просто пятнадцатилетним, одиноким, сломленным ребенком. И это нихрена не оправдание. Хотя бы потому что Шань был таким же.
И день вдруг становится таким серым, блеклым, безжизненным, каким на самом деле всегда был.
И от яркости-красок-тепла и внутри Тяня, и снаружи не остается и следа.
И искра в его грудине потухает до крохотного, едва тлеющего огарка.
И все, чем Тянь вдруг становится, чем себя осознает – это боль.
Концентрированная.
Абсолютная.
Тянь не выдерживает.
Он поднимается на ноги, удивляясь тому, что те все еще его держат. Удивляясь тому, что не рушится тут же, что не рушится под пол, под магму, к центру земли; прямиком в преисподнюю, где ему самое место.
Впрочем, он уже в своей преисподней.
Впрочем, он создал себе преисподнюю собственными руками.
Сил на то, чтобы продолжать смотреть Шаню в глаза, больше не остается. Тянь слабак. Трус. Эгоцентричный мудак. И Тянь отворачивается, от глаз Шаня, от боли, которую там поселил он сам, от вселенных, которые он сам разрушил.
Он начинает говорить, расфокусировано глядя на то, как дождевые капли разбивают себя об оконное стекло – и что-то внутри него тоже себя разбивает.
– Я струсил, Шань, – голос звучит низко и хрипло, так, будто Тянь не говорил годами – или будто ему горло забило слезами, которых он годами не мог пролить, не может пролить до сих пор; Тянь не пытается прокашлятся и это исправить. Он не уверен, что может это исправить. Что может исправить хоть что-то.
Вместо этого он продолжает говорить, произнося вслух все, что отказывался признавать перед самим собой.
– Блядь. Я просто струсил. Я был всего лишь тупым поломанным ребенком, который получил в свои руки что-то невероятное, что-то бесконечно важное и светлое. Ценность. Сокровище. Смысл ебаной жизни. Что нужно делать, когда получаешь этот самый смысл? Я не знал. Я боялся потерять его. Боялся, что не заслуживаю, не оправдаю. Боялся, что… До этого мне ведь моя жизнь не особенно-то и нужна была, я же и не жил вообще, блядь, а тут вдруг – смысл. И осознание того факта, что вся эта, раньше нахрен не нужная жизнь, теперь будет подчинена одному конкретному смыслу. Что теперь контроль над моей жизнью перейдет в руки этого смысла. В твои руки. Я не… Я испугался. Черт. Я просто испугался. Я возомнил, будто знаю, что делаю, будто я хоть что-то, нахрен, понимаю – но я нихрена не понимал. И я сбежал. И это было самой огромной ебаной ошибкой. Потому что без смысла, без тебя, эта сраная жизнь мне опять стала не нужна.
И в голове Тяня нет ни единой мысли, там вакуум, сплошная гулкая больная пустота, и все слова его – они не обдуманы, они о мыслях, не о рациональном. Эти слова рождаются не в голове – они рождаются где-то за ребрами, там, где кровоточит гнилью и болью, где жадно и вопреки пульсирует, где просится просится просится в чужие руки, которых Тянь не заслужил.
Эти слова – они о том, о чем Тянь думать всегда боялся.
Эти слова – они о том, как разрушить всю свою жизнь собственными руками.
И Тянь замолкает.
И он знает, что речь его получилась сбивчивой и нестройной, но в ней так много всего, так много того, что – как оголенные провода, как распанаханная грудина Тяня и транспарант над ней «смотри, смотри, смотри!» – но при этом он не уверен, что ему удалось высказать хотя бы сотую часть всего, что он сказать хочет, сказать должен. Он не хочет себя оправдывать, он не заслуживает оправданий – но он хочет…
Хочет, чтобы Шань знал.
Шань заслуживает знать.
Даже если после этого он не захочет знать самого Тяня.
Но вдруг оказывается, что иногда слов так неебически недостаточно.
И Тяню становится жаль, что он и впрямь не может распанахать себе грудину, чтобы Шань увидел все сам.
Тянь стискивает зубы.
И прикрывает веки, ожидая приговора, который опрокинет его на новый, конечный уровень ада.
А потом за его спиной раздается тихий, надколотый голос.
– Все эти годы я думал, что проблема была во мне.
А Тянь тут же открывает глаза и разворачивается так, что едва не падает. Шань, тоже поднявшийся, теперь стоит в футе-другом от него.
И Тянь смотрит на него.
И смотрит.
И…
И вот теперь он действительно падает.
Действительно рушится.
На колени рушится.
И ему вспоминается другая ночь. И другие декорации. Вспоминается пыльный запах дороги и свет уличного фонаря, нимбом сиявшего над головой Шаня. Вспоминается все то, что он сам тогда Шаню сказал прежде, чем так же преклонить своему божеству колени.
И он такой урод.
Он такой гребаный ублюдок.
Как Шань вообще дал ему шанс?
Откуда он нашел на это силы?
– Ты был совершенством, – сипит Тянь, запрокидывая голову и ловя взглядом яркие, темнеющие болью глаза Шаня; но тут же заставляет себя исправиться, прежде чем Шань начнет спорить. – Нет, не так. Ты был идиотом, упрямцем, раздражающим, колючим, иногда с тобой было так неебически сложно… – глоток кислорода; легкие всхлипывают; Тянь продолжает, и это – его единственная истина, его точка отсчета, его начало и его конец. – Но для меня ты был совершенством. Сокровищем. Смыслом. Проблема не могла быть в тебе. Она всегда была во мне. В моей ебаной голове.
И Тянь – атомы.
И каждый из атомов – Шаню.
Шаню – алтари и псалмы.
Шаню – себя на эшафот.
Тянь смотрит на него снизу вверх, смертный перед божеством, единственным, в которое он когда-либо верил.
И Тянь – где-то в преисподней.
А Шань – где-то в небесах.
И между ними – стены.
И пропасти.
И световые годы.
И Тяню глаза слепить его светом – но он продолжает смотреть. И смотреть. И будет смотреть всегда.
Снизу вверх.
Коленопреклоненный.
Готовый вечность веровать и в жертву себя приносить.
Вот только Шаня, кажется, такой расклад не устраивает.
Шань вдруг – вдруг – наклоняется ниже, и ниже, и касается кончиками пальцев щеки Тяня; а Тянь в благоговении льнет к прикосновению, как смертный, в жизни которого есть только его вера, как верная псина, как нуждающийся, до которого снизошло его божество.
Благословение, о котором даже не мечталось.
Но Шань на этом не останавливается.
Шань вдруг начинается опускаться сам – и вот, он уже тоже стоит на коленях напротив Тяня, и не смотрит больше сверху вниз – смотрит прямо, как на равного, и Тянь ошарашенно моргает.
Оказывается, иногда боги все же спускаются с небес к своим смертным.
Или, может, все дело в том, что Шань все же не божество, и Тяню нужно себе об этом напомнить. Что Шань сам сделал себя тем, кто он есть – и от этого он лишь восхищает сильнее.
Легко быть совершенством, когда ты бог.
Куда сложнее быть совершенством, когда ты всего лишь смертный.
А Шань скользит пальцами дальше, и опускает всю ладонь Тяню на скулу – а Тянь тут же зарывается в нее носом, на секунду прикрывая веки и глубоко, глубоко вдыхая. Чтобы тут же открыть глаза и вновь посмотреть на Шаня – потому что даже секунду провести, не глядя на него, отдается почти физической болью.
– Тянь, – удивительно мягко говорит Шань, и эта мягкость, какая-то грустная, тоскливая мягкость отражается в его глазах, отражается в движении его большого пальца, которым он осторожно и бережно оглаживает скулу Тяня – и Тянь от этого сочетания к чертям подыхает самым охуительным образом.
Подыхает основательнее и целительнее, когда Шань продолжает так же мягко и так же тихо:
– Я уже не тот, кем был когда-то, Тянь.
И в голове Тяня всплывают смутные обрывки фраз, холод корпуса телефона под пальцами – и холод голоса Шаня в ушах, вязкость темноты ночи, клубящаяся где-то под ребрами.
Тогда Тянь сказал что-то не то, что-то неправильное, что-то, что с легкостью могло все разрушить.
Но правильные слова находятся сейчас – когда искать их больше не нужно.
– Я знаю, – тихо и уверенно говорит Тянь, и добавляет, наконец произнося то, что – его новая истина, новый столп и фундамент его заново отстраивающегося мира. – Но узнавать этого, нового тебя – одна из лучших вещей, что со мной случались. Ты всегда был моим смыслом, Солнце, – а вот и абсолютная, неизменная истина его мира. – Всегда будешь.
Тяню хочется добавить, что он ведь тоже изменился, что и для него эти годы не прошли бесследно – но Шань смотрит так, что любые слова самым восхитительным образом в глотке застревают.
Впрочем, вряд ли есть смысл озвучивать очевидное.
Шань знает его – даже сейчас знает лучше, чем знает себя сам Тянь.
А потом Шань говорит – и тоски-грусти в его голосе на йоту-другую меньше, зато мягкости – на йоту-другую больше. И это так мало.
Но это так много.
– Может быть, так должно было случиться. Иначе ты бы всегда сомневался.
Несколько секунд Тянь смотрит Шаню в глаза, и там, в этих глазах – все еще боль, все еще разруха разоренных Тянем вселенных. Но там есть и другие вселенные, которые Шань наконец ему показывает. Яркие. Сильные. Те, которые Тяню лишь предстоит узнать – и он надеется, что ему еще выпадет такой шанс.
Он знает, что будет беречь их сильнее, чем что-либо в своей жизни.
Тянь мог бы поспорить, мог бы сказать, что из-за него они потеряли годы, долбаные годы, которые могли бы разделить на двоих – но они оба и так это знают.
И, может быть…
Может быть…
Может быть, Шань все-таки прав.
Часть Тяня трусила бы всегда, если бы он не познакомился со своей трусостью и со всеми ее последствиями в лицо. Не пожал бы каждому из последствий руку – и не сломался бы каждым из них.
Когда Тянь отвечает, он ощущает ту уверенность и решимость, которых не испытывал никогда в своей жизни.
– Я больше не сомневаюсь. И не хочу бежать.
Тянь не столько слышит, сколько ощущает хриплый длинный вдох, который Шань делает прежде, чем хрипло выдохнуть:
– Хорошо.
Какое-то время они продолжают стоять так, на грязном полу автомастерской, и Тянь не уверен, когда именно, в какой момент они соприкасаются лбами, начиная дышать одним воздухом. Но Тянь смотрит в глаза Шаня. И смотрит. И смотрит.
И умирает.
И воскресает.
И Тянь не знает, сколько времени так проходит – минуты, или часы, или вечности.
Они всего лишь продолжают тонуть в глазах друг друга.
Друг другом дышать.
Не мало.
Охуительно много.
И тяжесть на плечах Тяня, которой он даже не осознавал, вдруг становится так ощутимо легче, что проще дышится.
Что тиски боли, сжимающей ему внутренности годами, начинают слабнуть.
Дождь продолжает разбивать себя об оконные стекла.
А Тянь больше не разбивается.
Искра в его грудной клетке медленно разгорается в согревающее пламя.
Примечания:
этому опять понадобилось куда больше времени, чем я надеялась, и мне очень жаль
спасибо всем, что ждал-и-дождался, если вы есть и если вы здесь, спасибо за ваше чудесное тепло и отдачу в отзывах
и спасибо dolgaya_zima123 и Just Debosh за подарки работе, мне неожиданно и очень приятно