***
Когда после обеда Тянь вновь приходит в мастерскую – Чэн только хмыкнул и коротко кивнул, стоило объявить, что он опять уходит, но документы уже привычно берет с собой, – то картина, которую он застает, застревает поперек глотки бритвенными лезвиями. Тянь через силу медленно глубоко вдыхает. А потом делает шаг назад, заставляя себя отступить и вернуться на улицу. Зажигалка едва не выскальзывает, но Тянь сильнее стискивает зубы и заставляет хватку собственных треморных пальцев стать крепче. После первой затяжки шум в ушах приглушается. После второй затяжки дрожь начинает медленно уходить. После третьей затяжки мазохистски радостно принимающие никотин легкие перестают ощущаться черными дырами – и Тянь может дышать. Ему хочется истерично расхохотаться над тем, какой же он, сука, мудак. Сколько бы ни пытался измениться – а все равно мудаком остается. Данность. Сраная аксиома, мать ее. Потому что вид Шаня, обнимающего Хао Ши и ткнувшегося носом ей в макушку, не должен вызывать такую реакцию. Не тогда, когда Тянь прекрасно осознает, что в этом нет ничего большего, нет никакого подтекста; не тогда, когда Шань сам говорил ему, что Хао Ши сегодня уезжает – работа мечты в другом городе, она долго сомневалась, несмотря на все уговоры Шаня, но в последнюю секунду все же решилась. Есть у Тяня догадка, почему именно она решилась. Вообще складывается ощущение, что в последнее время разъезжаются и возвращаются к своим жизням те, кто негласно за ними приглядывал – негласно или очень даже гласно приглядывал, чтобы Тянь не сотворил очередную хуету. Но теперь они – уезжают. Сначала Цзянь, а вместе с ним и Чжань. Теперь Хао Ши. Будто наконец принимая, что Тянь с Шанем уже не дети, что могут они сами со всем разобраться; что Тянь – уже не ребенок и может сам починить то, что когда-то разрушил. Проблема в том, что к самому себе у Тяня такого доверия все еще нет. Вторая сигарета чуть не ломается в пальцах, но – еще один глубокий вдох и ее все же удается прикурить. Тянь осознает, что даже если бы в этом объятии что-то большее было – у него все еще не было бы права. Права на ревность. Права на зависть. Ни на что, блядь, права. А ведь он завидует. Он все равно, сука, завидует – и не может это контролировать, как ни пытается. Да, между ними с Шанем устанавливается доверие и даже дружба, да, Шань больше не избегает случайных прикосновений, от каждого из которых Тяня кроет похлеще любого трипа – но одна только мысль о том, что Шань однажды его обнимет… Одна только мысль… Сизый дым тает в серости неба, и Тянь мысленно признает, что это еще не все. В конце концов, чтобы перестать бежать в принципе – надо перестать бежать в первую очередь от себя самого. Поэтому неплохо для начала научиться быть честным хотя бы, блядь, с собой. А правда в том, что у Шаня и Хао Ши есть свой кусочек мира только-для-двоих, в котором Тяню нет места – и никогда места не будет. Потому что Тянь сам себя из него вырезал, когда ушел. Сбежал. Бросил. Когда проебался так, что двенадцать по Рихтеру сотрясали внутренности долгие годы после. Хао Ши была рядом с Шанем, поддерживала его и делила его боль в то время, когда Тянь травил себя алкоголем, никотином и ненавистью к себе; между ними всегда будет что-то, Тяню недоступное, будет уровень понимания, который Тяню никогда не постичь – и все, что ему остается, смириться с этим. Отступить. Трамбовать свои легкие сигаретной смолой, стоя на улице, в стороне, в тени – и давая им время. Он рад, правда рад, что Хао Ши была рядом с Шанем в самый тяжелый для него отрезок времени, рад, что Шаню не приходилось справляться одному – но Тянь не уверен, перестанет ли ему хоть когда-нибудь болеть от того, что не было его самого. Но и винить в этом он не может никого, кроме себя. Никого, блядь. В ногах Тяня уже валяется порядочно окурков, когда дверь наконец открывается, и из-за нее появляется Хао Ши. На секунду она замирает удивленно, когда их взгляды сталкиваются – но потом хмыкает со странным этого-стоило-ожидать видом и проходит вперед, становясь рядом с Тянем. На какое-то время они замирают в тишине, оба глядя куда-то за горизонт – и удивительным образом эта тишина не давит и не напрягает так, как можно было бы ожидать. А потом Хао Ши делает шаг. Еще один. На секунду останавливается к Тяню спиной, с запрокинутой к хмуро скалящемуся небу головой – и тут же резко оборачивается, перехватывая его взгляд. – Не проебись, – произносит Хао Ши с широкой яркой улыбкой, но в глазах ее – непролитые слезы и долгие-долгие мили тоски. И Тянь делает очередную затяжку, глядя на нее с равнодушной пристальностью – и понимает. Не может не понять, даже если бы захотел. Она решилась уехать – потому что она решилась отпустить. Можно ли Шаня вообще перестать любить, Тянь не представляет; ему подобная задача точно не под силу – проверено годами. Зато он знает, он видел, что все это время Хао Ши продолжала цепляться за призрачный шанс, за надежду. Появляется странное чувство общности, которого Тянь никогда не хотел и не просил; которое протягивается тонкой острой проволокой между ними, изготовленной из их чувств к одному и тому же человеку. Вдруг вспоминаются ее слова там, в больнице. Я не могла бороться с тобой, даже когда ты был призраком из прошлого. Я тем более не могу бороться с тобой сейчас. И именно ее Хао Ши отпускает. Надежду. Чтобы попробовать научиться без нее жить. Никакой симпатии к Хао Ши он никогда не испытывал – и не испытывает, колеблясь по отношению к ней от равнодушия к раздражению. Но сейчас против воли ощущает, как внутри зарождается что-то похожее на отстраненное уважение; и благодарность – за то, что была с Шанем, когда не было его самого, пусть у него на эту благодарность и нет права. Тянь не может ее ненавидеть, даже если хочет. Она не выбирала, к кому испытывать чувства – никто из них никогда не выбирает. Кто Тянь такой, чтобы осуждать кого-то за то, что невозможно контролировать – тогда как только он сам ответственен за руины, в которые превратилась его собственная жизнь? Коротко кивнув в ответ – и в этом кивке обещания больше, чем в любых блядских словах, – Тянь получает еще одну широкую улыбку, после которой Хао Ши разворачивается и уходит удивительно легкой походкой. Тянь не дожидается, пока чужой силуэт исчезнет за поворотом; не дожидается, пока едва прикуренная сигарета сожрет себя до фильтра. Растоптав ее подошвой ботинка, он отворачивается и заходит в мастерскую. Шань обнаруживается, излишне сосредоточенно возящимся с очередной машиной. Его брови нахмурены до глубокой складки между ними. Его губы сжаты в острую линию стали. Его плечи напряжены так, будто вместо костей в Шаня вплавлена стальная балка. Приходится сглотнуть настойчивую жажду, почти потребность подойти и обнять, прижать к себе; жажду опуститься губами на шейные позвонки, сцеловывая напряжение – забрать хотя бы часть этого напряжения себе. Вместо этого Тянь засовывает руки глубоко в карманы – чтобы не сотворить какую херню – и скользит ближе; становится рядом, опираясь боком о капот машины, над которой Шань работает. Мягко выдыхает: – Привет. Почти никакой реакции за этим не следует – Шань только коротко рвано кивает, не отрываясь от работы. Несколько минут Тянь наблюдает за его слаженными, точными движениями – это почти произведение искусства, то, как Шань работает, – но потом все же спрашивает осторожно: – Как ты? На что Шань вдруг резко замирает, напрягаясь еще сильнее; спрашивает, все так же не глядя на Тяня: – Ты ее встретил? Всего какую-то долю секунды Тянь колеблется прежде, чем ответить честно: – Я давно пришел и видел… вас. Не хотел мешать. Еще раз рвано кивнув, Шань опять берется за гаечный ключ, но почти тут же его откладывает – слишком осторожным, размеренным движением, так, будто борясь с желанием его швырнуть. Его грудная клетка вздымается и опадает, пока он упирается руками в капот и тяжело размеренно дышит. На первый взгляд могло бы показаться, что он зол – но Тянь прекрасно помнит, как когда-то, годы назад, Шань прикрывал злостью эмоции, которых избегал, которые пугали его; с которыми он не был готов столкнуться. Теперь Шань от себя самого больше спрятаться не пытается, больше не пытается никому ничего доказать – ему это не нужно. Он нашел себя. Он знает, чего хочет. И Тянь осознает: то, что сейчас – это не попытка прикрыть злостью что-то, что Шань чувствовать боится. Больше – нет. Просто очевидных для Тяня грусти и боли в нем сейчас так много, что они требуют выхода хотя бы как-то – но выдержка Шаня все равно сильнее этого. Мысль о том, насколько же Хао Ши дорога Шаню, неприятно царапает изнанку – но Тянь сцепляет зубы крепче и заталкивает собственную глупость поглубже. Конечно же, дорога. Как друг. Как сестра. Тянь знает. Понимает. Так будет всегда. Никакого права ревновать к этому у Тяня нет – тем более, сейчас есть вещи куда важнее. Непроизвольно подавшись вперед, он сжимает кулаки в карманах сильнее – эмоции Шаня отбиваются рикошетом ему по грудной клетке, и бороться с желанием обнять его все сложнее. – Она сильная и будет в порядке. Хотя ты знаешь это куда лучше меня, – хмыкает Тянь, понимая, как глупо он, наверное, звучит в своих бессмысленных попытках сделать что-то, хоть что-то. В идеале – правильное. Но в его распоряжении есть только слова, а слова мало помогают в таких ситуациях и вообще всегда плохо работали с Шанем; он ценит поступки, а не слова. И все-таки, Шань не кажется раздраженным или взбешенным его попытками. Только качает как-то безнадежно головой и произносит искренне – но немного разбито. – Это отличная возможность, и я рад за нее. Просто… – Я бы удивился, если бы ты не переживал, – чуть улыбается Тянь, прекрасно понимая, что именно Шань пытается сказать – и что ему произносить не нужно. Это ведь Шань, который переживал о Тяне даже в те дни, когда он становится редкостным, творившим дичь ублюдком – конечно же, Шань будет переживать о Хао Ши, одном из самых близких ему людей. За всеми его попытками строить из себя большого плохого парня скрывалось столько тепла, столько заботы даже в те далекие дни, когда они были подростками. Сейчас кажется, что за прошедшие годы это лишь помножилось стократно. Только нужды в том, чтобы пытаться отыгрывать плохого парня, у Шаня больше нет. Когда Шань наконец поднимает на него взгляд – в глазах его, в которых Тянь неизменно пропадает, плещется такая смесь грусти, мягкости и благодарности, что становится тяжелее дышать. Недовольно хмыкнув, Шань бурчит себе беззлобно под нос: – Запретила мне уходить с работы, чтобы проводить ее, – и у Тяня острый приступ нежности от того, что выглядит он при этом, как обиженный ребенок. Но. О. Судя по всему, именно этого Шань не понимает – а вот Тянь понять может. Скорее всего, Хао Ши попросту боялась, что не найдет в себе сил уехать, если Шань в этот момент будет рядом. Он сам ушел ночью, пока Шань спал – потому что никогда не смог бы отвернуться и уйти, глядя ему в глаза. С той лишь разницей, что в случае Тяня эта была абсолютная, чистейшая, мать ее, трусость – он бросил и сбежал, тогда как Хао Ши всего лишь пытается жить дальше. Встряхнув головой, Тянь понимает, что сказать ничего из этого вслух он не может – нет у него ни права ни говорить о чужом, ни выдавать свои догадки за истину, – поэтому остается лишь опять констатировать очевидное: – Она справится. Отвернувшись, Шань в очередной раз рвано кивает, переводя взгляд на машину – но плечи его при этом едва уловимо расслабляются, напряжение ослабляет свою стальную хватку на них, а пальцы перестают вжиматься в металл с такой силой. В конце концов, он отталкивается от капота и распрямляется, разминая руки – Тяню приходится заставить себя отвернуться, чтобы не залипнуть на отчетливо проступающих, играющих мышцах плеч и предплечий. Но потом он слышит звук шагов. Больше ощущает, чем осознает, как Шань оказывается к нему ближе. И ближе. Прошли годы – но нутро Тяня все еще неизменно на Шаня настроено. Тянь – компас. Шань – Север. Интересно, такое вообще лечится? Даже если вдруг да – он не хочет этого лечить; не думает, что здесь есть повод для лечения – мало что в его жизни ощущалось правильнее. Несколько мгновений тишины – и до Тяня доносится голос Шаня, от одного звука которого по позвонкам скачет горячечная дрожь. Страшно. Приятно. Восхитительно. – Значит, увидел меня с Хао Ши – развернулся и ушел? – Тянь отчетливо слышит, как в голосе Шаня проступает намек на беззлобное поддразнивание, безобидную, мягкую насмешку, и он судорожно сглатывает. Тянь понимает – Шань просто пытается переключиться с грызущего его беспокойства на что-то еще, и рад, если ему хотя бы немного удалось прийти в себя; если его хотя бы немного, хотя бы ненадолго отпустила тоска. Вот только для него самого такой Шань – это очень опасный Шань. Потому что, даже не глядя, Тянь все равно может увидеть тех чертей, которые сейчас наверняка в глазах Шаня пляшут, которые наливают светло-карюю кайму радужки темным шоколадом – которые всегда и неизменно сносили Тяню крышу до самого основания. Глубоко вдохнув и все еще не глядя на Шаня, он пытается кое-как собрать сбоящие, разбегающиеся мысли – хуже, чем подросток, господи, что же Шань с ним творит-то, а – и решает ответить правду. Он не хочет Шаню лгать. Никогда в жизни больше не хочет ему лгать. – Скурил почти пачку сигарет, пока ждал на улице, – хмыкает Тянь, пытаясь заставить свой голос звучать весело – но получается слишком глухо, слишком низко. Когда Шань никак на это не реагирует секунду. Вторую. Пятую. Тянь все же не выдерживает и смотрит на него – но не находит в знакомых теплых глазах ни следа пляшущих чертей. Вместо этого он находит там что-то задумчивое и до предела серьезное, что-то чуть-чуть надломленное, едва не отчаянное; что-то, сильно отличающееся от его грусти и боли по уезжающей Хао Ши – и совсем не в лучшую сторону. Тянь ошарашенно моргает. Что? Почему? Какого, блядь, черта? Но прежде, чем он успевает хотя бы попробовать понять, прежде чем успевает спросить – Шань уже спрашивает сам: – Ты же знаешь, что тебе не нужно постоянно ходить вокруг меня на цыпочках, правда? Или пытаться во всем мне угодить? – и голос его звучит тихо – но уверенно; спокойно – но как-то надтреснуто по краю. Хрипло, шумно выдохнув, Тянь ощущает, как паника стелется ему по изнанке вен. Вспоминает количество окурков, оставленных им на улице. Вспоминает, как внутренности скрутило, сплющило многотонным прессом, стоило увидеть Шаня, обнимающим Хао Ши. Вспоминает, что ушел физически – но от мыслей своих уйти не смог. И понимает – Шань знает. Конечно же, Шань знает. Знает, что Тянь все еще мудак. Знает, что он все еще жаждет слишком многого. Знает, что он только притворяется, неумело и топорно, будто стал другим. Как можно было опять проебаться в своих отчаянных попытках не проебаться? Если что-то и может принести Шаню больше боли, чем отъезд близкого человека – то это Тянь. Всегда Тянь. Блядь. Как именно все свернуло настолько не туда? – Я пытаюсь быть лучше, – хрипит Тянь – и это максимум, который он может; и получается слишком отчаянно, слишком открыто; настолько уязвимо, что до разрухи. – Но я никогда от тебя этого не требовал, – отвечает Шань так, будто слова Тяня что-то внутри него разбивают. – Я не хочу, чтобы менялся ради меня, не хочу, чтобы ты под меня подстраивался. Когда я веду себя, как придурок – ты имеешь право говорить мне о том, что я веду себя, как придурок. Я только хочу, чтобы ты был собой, Тянь. Настоящим, – судорожно, сорвано выдохнув, он добавляет: – Всегда хотел. И Тянь знает. Господи. Конечно же, он знает. Он помнит, каким Шань был тогда, помнит, как он всегда противостоял, как скалился и щерился на весь мудачизм Тяня, как тыкал в этот мудачизм носом, не боясь в ответ получить по ребрам ментально – поначалу не только ментально, и даже думать об этом Тяню почти физически больно. Как заставлял хотеть быть лучше – для него, ради него. Но – принимал таким, какой есть. Без требований. Без оговорок. И все-таки. Все-таки… – Вот только настоящий я – мудак, – хрипом выдыхает Тянь, потому что это правда. Потому что, как бы он ни пытался, сколько бы усилий не прилагал – он остается мразью и сволочью. Константа его ебучей жизни. – Мудак, – не спорит Шань, и уголки его губ чуть дергаются; не улыбка – скол переломанных ребер. – Но если бы ты был только мудаком, я бы никогда тебя не выбрал. Не выбирал бы тебя раз за разом. А потом Шань делает шаг к нему – ближе, ярче. Между ними до сих пор пара футов – и несколько пропастей, – но Тянь все равно делает глубокий вдох, забивая себе легкие Шанем, пока может. Пока слова его – между ребер лезвиями: нужно, правильно, больно. Ему кажется, все рушится. Ему кажется, мир рушится. Ему кажется, рушится он сам. – Ты самый большой самодовольный ублюдок в мире, Хэ Тянь, – продолжает Шань, звуча так мягко, что лезвия между ребер Тяня проворачиваются. – Но почему-то ты никогда не умел признавать то хорошее и светлое, что в тебе было. – Это ты делал меня лучше, Солнце, – хрипит Тянь, безвольно делая шаг вперед – канатами тащит, сопротивление невозможно. – Всегда ты. Но Шань сжимает губы в знакомую стальную линию и с таким же знакомым упрямством качает головой. – Херня. Ты всегда был таким – просто разучился это в себе видеть. – Зато ты видел. Уголки губ Тяня непроизвольно дергаются, пусть и выходит слишком ломано, потому что – в этом, наверное, суть. Шань видел – а Тянь Шаню верил. Верил куда больше, чем когда-либо верил себе. – Я и сейчас вижу, – хрипло признает Шань. – Мы изменились. Оба. Ты прав. И не только тебе хочется и нравится узнавать нового меня. Но ты… – в грудной клетке Тяня что-то вспыхивает на этих словах, взрывается сверхновой – и разъебывает внутренности к чертям, но самым восхитительным образом. Баюкая разрастающийся росток надежды в сильных мозолистых ладонях Шаня. Но Шань резко замолкает. Он молчит секунду. Другую. А когда вновь говорит – что-то горькое звучит в его голосе; что-то отчаянное тонет в глубине его глаз. – Ты заслуживаешь большего. Бах. Ладони сжимаются. Надежда схлопывается. – О чем ты, Шань? – настороженно переспрашивает Тянь, потому что фразы глупее, фразы бессмысленнее он, кажется, в жизни своей не слышал. Большего? Что значит – большего? Он не заслуживает и того, что у него есть здесь и сейчас. Так какое, нахрен, большего? А Шань прикрывает на секунду глаза. И Тянь видит, как кадык его дергается, когда он судорожно сглатывает. И, когда Шань вновь смотрит на него – в глазах его появляется твердость и решимость, и говорит он таким же твердым и решительным голосом: – Что ты будешь делать, если я сейчас скажу оставить меня в покое, развернусь и уйду? Бах. Бах. Бах. Рука тянется проверить – в грудной клетке наверняка должны были остаться следы от пулевых сквозных, которыми прилетело по диафрагме каждым из слов; Тяню едва удается остановить себя на половине движения. Истеричное сердце проламывает ребра. Падает Шаню под ноги. Ненужное. Гнилое. Изъеденное рубцами в кровавое месиво. Блядь. Ну блядь же. Мир кренится и разваливается на куски – но Тянь заставляет себя стоять. Заставляет. В горле пересыхает, там расстилается во всю ширь Сахара – но Тянь заставляет себя говорить. Заставляет себя озвучить то, что раз за разом произносил в собственной голове все последние недели. – Если ты уверен. Что так будет лучше для тебя. Я уйду. Получается безжизненно и рвано. Получается мертво. На выжженном пустыре внутренностей Тяня никогда и ничего больше не расцветет. – И ты будешь в порядке? – спрашивает Шань все тем же твердым бесцветным голосом, и Тяню хочется расхохотаться так же выжжено, как выстелено все у него внутри. В порядке? Блядь. Серьезно? Будет ли он, сука, в порядке? – Я выживу, – прикрыв глаза, сухо выдает Тянь максимум правды. – Пока буду знать, что где-то там ты счастлив, пусть и без меня, не благодаря мне – я выживу. И, да, он выживет. Пока Шань будет ходить с ним по одной земле. Он выживет. Он научится выживать, когда Шань – не рядом, но все еще есть. Как будет это выживание выглядеть – вопрос совсем другой. Но Тянь не хочет привязывать Шаня к себе насильно, больше – нет; хватит и того, что он творил, пока был отчаянным одиноким подростком, существующим на изломе. Поэтому… Да. Ладно. Он вывезет. Он должен вывезти. Обязан. – Всего лишь выживешь? – доносится до его ушей голос Шаня, больше не звучащий твердо и ровно, и Тянь резко распахивает глаза. У Шаня желваки под кожей ходят и глаза полыхают. у Шаня там, в глазах – огни преисподней, ярость и отчаяние тысяч из них. Шань рычит осипшим, рухнувшим шепотом, когда продолжает говорить. – Я хочу для тебя большего, Тянь. А не просто зависимости от меня. Несколько секунд Тянь осознает эти слова, мозг работает с перебоями, виснет и скручивает спиралью мысли, не давая ни за одну ухватиться. Но когда до него в полной мере доходит сказанное – Тянь едва не падает под силой того облегчения, которым его накрывает. Послевоенная разруха внутренних городов дышит пеплом. Но все-таки. Дышит. Бессознательно шагнув вперед, Тянь едва успевает остановить себя от того, чтобы обхватить ладонями скулы Шаня. Теперь, когда он знает, в чем проблема – какая же самоотверженная, бессмысленная, заботливая глупость в абсолютном духе Шаня, – ему вдруг становится так легко и свободно, что хочется рассмеяться. Но не пеплом и не горечью. Чертовым истеричным облегчением. – Солнце, – сипит Тянь рвано, и губы его тянет наползающей на лицо, немного безумной улыбкой. – Всегда поражался. Как ты можешь быть таким умным, но в то же время таким глупым, Солнце? – нежность отчетливо пробивается в голос с невозможностью контроля – да он контролировать и не пытается. – Это не зависимость, – когда Шань простреливает его хмурым взглядом, Тянь шумно втягивает носом солнце и послушно исправляется. – Ладно. Хорошо. Немного зависимость. Но не в каком-то больном параноидальном смысле, Солнце. А в том смысле, в котором день становится ярче, когда важные люди рядом. Это не убивает меня. Больше – нет. Разве не все хотя бы чуть-чуть зависимы от тех, кто им важен? Когда взгляд Шаня едва уловимо проясняется и смягчается, когда молнии в нем перестают ширять так яростно – прямиком Тяню по внутренностям, он против воли улыбается чуть шире; и придвигается ближе; и продолжает, отчетливо слыша, насколько уязвимо и ласково звучит собственный голос – но абсолютно ничего не планируя с этим делать. – И я правда выживу, Солнце. Я не хочу, чтобы ты оставался рядом со мной из-за чувства вины, долга, или из-за страха того, что со мной будет без тебя. Я не собираюсь давить на тебя или удерживать силой. Но если ты разрешишь мне остаться рядом, как другу, знакомому, просто как зрителю – я буду счастлив и благодарен. Если нет – я уйду. Я впервые по-настоящему думаю о ком-то другом больше, чем о себе. О тебе. Даже не представлял, что не быть эгоцентричным мудаком иногда настолько приятно. Я больше не собираюсь решать за двоих, но, если ты сам действительно поймешь, что для твоего счастья я должен быть как можно дальше от тебя – ладно. Пока ты будешь ходить со мной на одной земле – ладно. Я научусь. Так, как не смог научиться за все эти годы, потому что погряз в жалости к себе, в эгоцентричной ненависти к себе, в которой, оказывается, очень просто прятаться. Но я больше не хочу себя жалеть. Может быть, как бы херово это ни звучало, но мне и правда нужны были эти годы, чтобы… понять. Я просто хочу, чтобы ты был счастлив. В горле пересыхает, и собственная улыбка дрожит – Тянь знает, в ней куда больше горечи и надлома, чем ему хотелось бы. Но еще он знает, что все, сказанное им сейчас – правда. Что каждое из этих слов вытащено из-под ребер; оттуда, где хранится страшное – но искреннее и важное; оттуда, где – только для Шаня. И выражение лица Шаня в ответ смягчается окончательно, в теплом янтаре его глаз проскальзывает что-то, похожее на ответную нежность – и Тяню от этого легкие сжимает так, что вдохнуть сложно. Но самым восхитительным образом сложно. – Ты все тот же сентиментальный раздражающий придурок, каким был когда-то, да? – с мягким, наигранным раздражением спрашивает Шань – и Тянь в ответ тихо и коротко, но так упоительно легко, свободно смеется. – А ты – все тот же восхитительный засранец. Уголок губ Шаня дергается, и хотя он так и не улыбается – Тянь все равно засчитывает себе это за крохотную победу. Но уже в следующую секунду выражение лица Шаня опять становится серьезнее. Он спрашивает – и голос его разбивается на осколки грусти и горечи: – Но что на счет твоего счастья? И снова – так в духе Шаня, что контролировать себя становится еще сложнее; что удержать внутри потребность прижать его к себе – почти невозможность. Но Тянь справляется. Пока что – справляется. Вопрос Шаня – самый простой вопрос в его жизни. – Я счастлив в эту секунду, когда ты рядом, – выдыхает Тянь единственную истину своего мира; но потом все-таки добавляет, пусть это и стоит ему изрядных усилий, пока собственная улыбка стекает воском: – Не буду врать, Солнце, не хочу тебе больше врать – так что, да, я бы хотел большего. Но мне достаточно того, как все сейчас, – и, господи, как же приятно, как же хорошо, как светло от того, что это правда – даже если вместе с тем немного отчаянно и тоскливо. – Я благодарен за то, как все сейчас, за то, сколько всего ты мне даешь и открываешь, хотя я этого не заслуживаю. Тебя не заслуживаю. Никогда не заслуживал и вряд ли когда-нибудь заслужу, Солнце. От осознания последнего на корне языка горчит – но Шань все еще здесь. Рядом. Все еще смотрит на него – без отвращения или презрения, без ненависти, которую Тянь заслужил. И вот это – главное. Это – ключевое. Где-то в этот момент Тянь вдруг осознает, что уже несколько раз бессознательно назвал Шаня Солнцем – и Шань ни разу его не остановил, не исправил; тепло за его ребрами начинает искриться, как наэлектризованное – жаждущее вырваться на свободу. За окнами все еще грозовая серость туч – а Тяню Солнце светит так ярко, что глаза слепит. Впрочем, не то, которое с неба. Еще несколько секунд Шань продолжает молчать, ничего не отвечая; и взгляд у него странный, темный, нечитаемый; взгляд такой, что Тяня в него воронкой затягивает – не вытащить, но ему нравится. Он, блядь, в восторге. А потом Шань произносит тихо, на грани слышимости, на грани ощущений – и голос его звучит немного безнадежно и разбито. Но бесконечно нежно. – У меня не было ни единого блядского шанса, так ведь? Прежде, чем Тянь успевает спросить, о чем это, прежде чем успевает осознать происходящее – Шань уже подается вперед. Ближе. Ближе. Восхитительно, упоительно ближе. И Тянь вдруг ощущает на своем затылке чужую ладонь. И Тянь вдруг ощущает на своих губах чужие губы. И Тянь падает. И Тянь пропадает. А Шань так близко, что можно пересчитать каждую веснушку, каждую ресницу. И у Шаня губы – вкус мяты, свободы и жизни. И Шань весь. Свобода и жизнь. И Тянь не знает, что это. Галлюцинации? Трип? Самый охуенный в его жизни приход? Если все происходящее всего лишь сон – пожалуйста, пожалуйста, блядь, пусть этот сон продлится вечность. Целующий его Шань – все, чего Тянь когда-либо хотел. Все. Он хватает Шаня за ворот футболки, комкая ее в кулаке, чувствует под своими пальцами тепло его кожи, чувствует тепло его губ на своих губах… …и резко от него отшатывается. Ощущая, как паника и страх вгрызаются ему в изнанку, ощущая, как безумие подступается и щерится клыками – Тянь хрипит сбивчиво, глядя на Шаня до рези в сгорающей сетчатке. – Я… Ты не… И он успевает отловить тот момент, когда в глазах Шаня загорается ответный ужас. Тот момент, когда Шань сам отшатывается и из горла его вырывается безнадежное. Обреченное. Сырое. – Блядь. Я идиот. Требуется всего какая-то доля секунды, чтобы Тянь понял источник этого ужаса; чтобы до него дошло, насколько пиздецки неправильно Шань его понял – и он тут же тянется вперед сам, едва успевает перехватить ускользающий из пальцев ворот футболки. Ускользающего из пальцев Шаня. Паника усиливается, ядовито топит внутренности в тон разгорающемуся страху. Тянь скользит ладонью Шаню на затылок, притягивает его к себе, прижимаясь лбом к его лбу. Выдавливает из себя рвано и сбито – только бы Шань понял. Только бы понял. – Нет… Стой… Это не то… – Тянь горячо выдыхает Шаню в губы, все еще видя отголоски ужаса в его расширившихся, сожравших радужку зрачках, и отчаянно пытается подобрать слова. – Если ты не уверен, Солнце… Если… – а потом он прикрывает глаза и хрипит – убито, разбито, сорвано; так, что эти слова ему внутренности – в кровавые клочья. – Я не смогу отпустить тебя во второй раз. Несколько секунд ничего не происходит, и Тянь думает, что опять все разрушил; не успел получить шанс – как уже его к хренам проебал. Кровь обмерзает по изнанке вен, ток долбит по остаткам нервных окончаний. То жалкое, что еще от Тяня осталось – крошится и рушится, но потом он чувствует ласковое прикосновение мозолистых пальцев к своим скулам. И когда открывает глаза – тонет в океане нежности, которым сменился ужас в теплом взгляде Шаня. – Я и в первый раз не просил меня отпускать, – мягко и тихо – но уверенно и решительно произносит Шань, и какую-то долю секунды Тянь вглядывается в него в поисках подтверждения. Но искать подтверждения не нужно. Оно льется Тяню в гнилое, как никогда яростно и жадно трепыхающееся сердце ярким лучистым светлом – и последняя защита рушится. Последние стены осыпаются. Карфаген пал. Их общий. Каждого по отдельности. Впервые за долгие годы – может быть, впервые за всю свою чертову жизнь, Тянь чувствует. Себя. Живым. В этот раз он сам подается вперед, жадно припадая к губам Шаня. Под его веками Солнце полыхает во всю свою мощь. И греет. Греет. Греет.Солнце
26 сентября 2021 г., 22:08
Брови Чэна картинно ползут вверх, когда после короткого стука Тянь открывает дверь и заходит в кабинет. Чувство вины на секунду сжимает внутренности пружиной, но Тянь мысленно встряхивается и твердым уверенным шагом подходит ближе.
– Не настолько редко я здесь появляюсь, чтобы ты так удивлялся, – произносит он, кладя документы на стол и опускаясь в кресло напротив Чэна.
В ответ на это тот обманчиво любезно интересуется:
– И когда ты в последний раз здесь был?
Тянь открывает рот, чтобы ответить… и тут же захлопывает его. Не потому, что не помнит – а потому что правду озвучивать вслух как-то неловко. И виновато.
А еще потому, что Чэн явно не этого добивается.
– Ну, я же выполняю свою работу, – беззлобно бурчит Тянь под нос, подлив в голос беззлобной театральной детскости.
Впервые за долгие-долгие годы где-то за ребрами у него – там, где мрак и скалящиеся бесы, – так легко и спокойно, что хочется только корчить из себя придурка, а не быть им.
Удивительное дело, но Чэн на это лишь удовлетворенно кивает, отвечая:
– И именно поэтому я тебя все еще не уволил, – и звучит так, будто подписывается на сценарий, который Тянь отыгрывает, как на тот, который из множества вариантов устраивает его сильнее всего.
Удивительное дело, дубль второй – но уголки губ Тяня непроизвольно дергаются.
Он решает не упоминать, что Чэн не уволил его даже в то время, когда Тянь сутками пьянствовал-блядствовал и делал приблизительно абсолютное нихуя. Хреновая тактика, как для начальника – охеренная, как для брата.
Тянь оценил.
Не сразу, но оценил.
После этого они переключаются на работу и какое-то время сосредоточены исключительно на ней, разгребая документы, обсуждая текучку. Повисшая над ними спокойная тишина, выровненная, как морской горизонт во время штиля, прерывается лишь редким и короткими репликами по делу.
Оказывается очень сложно вспомнить, когда компания Чэна в последний раз приносила Тяню такое ощущение… комфорта? Когда в последний раз его присутствие не вызывало хотя бы проблеск раздражения или злости?
Пружина на внутренностях стягивается сильнее.
Блядь.
В очередной раз за последние дни Тяню кажется, что мир вокруг него изменился. Что краски стали ярче. Что серость неба над его головой теперь чище белизны свежевыпавшего снега.
Но рациональной частью сознания он понимает – мир все тот же.
Изменилось что-то внутри.
Понять бы, что.
– Ты больше не выглядишь так, будто в любую секунду можешь полезть в петлю, – вдруг доносится до ушей размеренный и бесцветный голос Чэна. – Могу ли я предположить, что с Шанем все идет неплохо?
Моргнув раз, чтобы окончательно вернуться в реальность, Тянь поднимает на него взгляд – и видит, что все внимание Чэна так и сосредоточено на работе; только постукивающий по столу указательный палец выдает некоторую долю напряжения и заинтересованности в том, что он говорит.
Тянь и не обратил бы внимания, если бы не знал Чэна достаточно хорошо, чтобы цепляться взглядом за такие мелочи.
Уголки губ опять против воли дергаются – что за день такой?
Все-таки сколько бы Чэн ни отыгрывал каменного и равнодушного – он всегда оставался братом для Тяня и человеком в целом больше, чем можно было бы себе вообразить. Пусть и понадобилось слишком много времени, чтобы Тянь наконец это понял.
Вот и сейчас Чэн спрашивает, пытаясь сделать вид, что его мало волнует ответ – но Тянь знает. Видит. Понимает.
Наконец – понимает.
– Можешь, – коротко отвечает Тянь, ткнувшись невидящим взглядом в документы и пытаясь подавить неуверенность, которая все равно смазано и неприятно царапает изнанку от одного произнесенного вслух слова.
Но он вспоминает их с Шанем разговоры и их с Шанем молчание, вспоминает их спокойные мирные ночи и яркость израненного звездами неба над их головами, вспоминает нимб рыжих волос Шаня на фоне рассветного солнца и его хриплое «да».
Его хриплое «скучал».
Пока тепло и надежда разливаются в солнышке одной маленькой бесконечностью, Тянь повторяет увереннее и ровнее – но до пугающего мягче и уязвимее:
– Можешь.
Шань дает ему так много – больше, чем Тянь когда-либо заслуживал или когда-либо сможет заслужить. И эту их хрупкую, зарождающуюся дружбу Тяню отчаянно хочется сберечь так, как он не смог сберечь все, что было между ними годы назад.
Когда Тянь вновь смотрит на Чэна – то в этот раз ловит пристальный взгляд на себе; на секунду кажется, что выражение его лица, всегда нечитаемое, всегда невозмутимо гранитное – едва уловимо смягчается, что углы его лица перестают резать так остро, что облегчение отчетливо проступает там, где весь пиздец этой жизни оставил непримиримо-жесткий отпечаток.
Где-то среди океанского тепла к Шаню, которым Тяня затопило с макушки до пят – зарождается отголосок тепла другого, ощущающегося совсем иначе.
Тепла к тому, кто сидит сейчас напротив него.
Кто всегда был на его стороне – даже если казалось иначе.
Призрачный Шань в голове Тяня почему-то смотрит на него с гордостью.
– Хорошо, – кивает Чэн коротко и уверенно, вновь возвращаясь взглядом к документам – и вновь возвращаясь к своей гранитно-нечитаемой маске.
Попытавшись сглотнуть откуда-то взявшийся в горле булыжник, Тянь вдруг осознает, что так и не сказал ему кое-что важное, кое-что ключевое, и прежде, чем он успевает как следует все обдумать – булыжник осыпается песком на внутренности и изо рта рвется неконтролируемо:
– Спасибо.
– За что? – спрашивает Чэн, на секунду отрываясь от бумаг и бросая на Тяня взгляд; брови его чуть приподнимаются в едва уловимом намеке на удивление, и Тянь открывает рот…
Но так ничего и не говорит.
Потому что изначально он хотел поблагодарить за галерею, за второй шанс, за возможность все исправить.
Но до Тяня вдруг доходит – он ведь никогда не говорил Чэну спасибо.
Ни разу за всю свою блядскую жизнь.
– За все, – просто отвечает Тянь, постепенно осознавая, что ведь и правда – за все. – Я знаю, как много ты для меня сделал – и продолжаешь делать.
Брови Чэна поднимаются еще выше, обычное безразличие его лица ломается об ошарашенность, пусть едва уловимую – но для Тяня вполне очевидно проступающую в глубине серых глаз, таких похожих и непохожих на его собственные.
Осознавая новый уровень своего мудачества – вот какого хера он никогда не говорил этого раньше? – Тянь чуть подается вперед и позволяет инстинктам, позволяет давно, еще со знакомства с Шанем привитой псиной чуйке собой управлять.
Позволяет словам неконтролируемо рваться из глотки – не обдуманным и выверенным.
А глубинным.
Правильным.
– Но тебе пора остановиться на этом. Все. Хватит. Прекрати заботиться обо мне и подумай хоть немного о себе, – Тянь видит, как пальцы Чэна цепляются за столешницу, как костяшки его белеют; он продолжает прежде, чем Чэн найдется со словами, прежде чем успеет его остановить. Собственный голос начинает звучать тверже, жестче. – За мои ошибки ты не в праве отвечать, а твои собственные прошлые поступки остались в прошлом, хватит пытаться их искупить. Ты не наш отец.
На последних словах Чэн дергается, сжимая челюсть так крепко, что под кожей начинают ходить желваки – и это самое сильное проявление эмоций с его стороны, которое Тянь может вспомнить за последние годы.
Возможно, за всю свою жизнь.
И именно это громче всего вопит ему о том, что нужно говорить дальше. Что Чэн должен это слушать.
Что должен был услышать это годы, блядь, назад.
– Ты выбрал другой путь и никогда не станешь, как он. А я здесь только благодаря тебе.
– Тянь… – пытается вклиниться Чэн, и Тянь видит, каким усталым жестом он прикрывает рукой лицо, как судорожно дергается его кадык, когда он сглатывает – и когда в последний раз Чэн разрешал себе не быть сильным?
Потому что слабым быть он по определению не умеет, Тянь знает.
– Не будь идиотом, брат, – жестко припечатывает он, ощутив спичкой чиркнувшую по изнанке вспышку злости и не давая Чэну закончить, какую бы самоуничижительную ересь он ни собирался сказать. – Ты имеешь право быть счастливым.
– Но это из-за меня вы с Шанем… – произносит Чэн приглушенно, фразу так и не заканчивая – и Тянь замирает, ошеломленный; понимая, как именно она должна была закончиться.
И почему люди вокруг него продолжают чувствовать свою вину там, где вина только за ним самим?
Почему, черт возьми?
– Нет, – тут же отвечает Тянь, без колебаний, подаваясь еще немного вперед – потому что на это у него есть безоговорочный ответ. – Нет, блядь. Ты сказал, что мы должны уехать, потому что так нужно было. Но ты не говорил мне бросать его, ничего не объясняя. Не говорил сбегать от него посреди ночи. Не говорил… – сделав глубокий вдох, когда ощущает, как опять начинает крыть виной и ненавистью к себе, Тянь заканчивает ровнее: – Это только мой проеб.
А потом повторяет, чеканя по отдельности каждое слово:
– Ты. Имеешь. Право. Быть. Счастливым.
Наконец отняв руку от лица, Чэн смотрит на него с недоверием и благодарностью, смесь которых оседает на самом дне его серых, в эти мгновения таких живых глаз – слишком уж долго они казались абсолютно безжизненными. Тянь тихо выдыхает, ощущая, как злость остывает так же резко, как вспыхнула, и, вспомнив кое-что еще, добавляет немного мягче, разрешив дразнящим ноткам скользнуть в голос:
– Тем более, что твое счастье, кажется, ходит прямиком по этому офису.
Какую-то долю секунду, всего лишь долю секунду – но Чэн выглядит, как смущенный подросток, абсолютно и безнадежно вляпавшийся. Почти моментально он берет себя в руки, вновь становясь тотально невозмутимым, беспристрастным – и Тянь осознает, как мало есть людей, которые могли бы заметить эти короткие мгновения.
Он вдруг рад быть одним из таких людей.
И он позволяет ухмылке скользнуть на свои губы, вспоминая о Хуа Би, вспоминая, как застал его в квартире Чэна, заявившись туда ночью, вспоминая их разговор с Чэном, случайно подслушанный – где, кажется, Хуа Би пытался убедить его в том же, в чем сейчас пытается убедить Тянь.
Убедить наконец начать жить.
Вспоминает, как холод масок временами идет трещинами, когда Чэн смотрит на Хуа Би – как они смотрят друг на друга, – и Тяню такой взгляд очень знаком. Он в зеркале его видел, когда думал о Шане.
Он видел его в глазах Шаня когда-то, годы назад.
А сейчас…
Сейчас Тяню достаточно того, что у них есть и так.
Достаточно.
Встряхнувшись мысленно, он вновь возвращается к реальности – и думает о том, что как многое брат может обрести, если наконец отпустит себя.
Несколько секунд они с Чэном просто смотрят друг на друга, и Тянь наслаждается тем покоем, который укутывает их вместе с наступившей тишиной. Он давно простил Чэна, давно осознал, что они оба были жертвами: жертвами того, как их воспитывали, растили, жертвами того, что им внушали. Осознал, сколько всего лежало на Чэне, как на старшем – и что он заботился так, как мог в тех условиях, в которые их загнали.
Черные глаза-бусины щенка, превратившегося в огромного счастливого пса, вряд ли когда-нибудь сотрутся из памяти Тяня.
Но находиться рядом с Чэном раньше все равно было сложно.
Может быть, потому что один его вид напоминал слишком о многом.
Может быть, потому что один его вид заставлял думать о собственных проебах.
Может быть, потому что они слишком похожи – пусть одновременно с этим и слишком разные, но видеть в Чэне собственное отражение всегда было слишком легко.
Может быть.
Тянь не уверен.
Но главное то, что сейчас ему спокойно.
Не прекращая ухмыляться, он произносит с насмешливой иронией, ровно и твердо глядя брату в глаза – больше не пытаясь скрыться от всего, что вспоминается при взгляде в эти глаза:
– Знаешь, наш отец был бы так горд. Оба его сына – пидоры.
Чэн моргает раз.
Второй.
Тянь уже думает, не перегнул ли он и не испортил ли, не разрушил ли то, что только-только, кажется, начало восстанавливаться – но потом Чэн вдруг запрокидывает голову и смеется. Смеется сипло и немного рвано – но так искренне и ярко, как, кажется, не смеялся ни разу на памяти Тяня.
Несколько секунд он разрешает себе просто наслаждаться звуком этого смеха – а потом вплетает в него искры смеха собственного.
Примечания:
если здесь внезапно еще есть герои, которые ждали и заглянули сюда - я рада вам
спасибо всем, кто оставляет теплые отзывы. ваши слова греют и помогают бороться с приступами рефлексии
и спасибо lea lly за подарок работе, неожиданно и очень приятно