***
Их распятые нервы. Мир их, скупой, недрагоценный, сжимается до отдельных звуков: шелест одежды, скрип полов в темноте дряхлой квартиры, стекающая по ржавым трубам вода. Руки красные, смывающие кровь. Чимин тер себя в раковине час. В тишине и пустоте. Тер кожу. Разрывает нервы. — Тебя долго не было, — сухо кидает Пак, когда балкон открывается. Чимин сидит на полу рядом с дверью, ведущей в комнату Чонгука, и ждет, когда Чон разжует ему все, выплюнет в рот, брезгливо сморщится и оскалится. Чонгук стоит в полумраке комнаты живой статуей, и глаз его Чимин не видит, но чувствует. Кадык едет туда-сюда, как бульдозер. — Тело не за одну секунду исчезает, — равнодушно чеканит Чон, не сдвигаясь с места. Страх непоколебимый и бесперебойный. Его не остановить. А глаза Чимина — костяные пуговицы, он мычит что-то невнятное в ответ, мол, ага, как скажешь. Благоразумие сидит в углу комнаты, в панике глядя на них двоих. Кровь с Чонгука смыта лишь обрывками, плевками. Его одежда пропитана ею, от него пасет гнилью, гарью, железом. Не раскаленным — ледяным. Спокойствие — растяжимая дефиниция. Чонгук приоткрывает рот и просто смотрит. Словно вся грусть вымывается из него волнами. Хочется в истерике биться, рыдать, как ребенок, заблудившийся в толпе, но если Чон однажды и заплачет, то разве что в бронежилет. — Что? — гавкает Чонгук в ответ на чужое молчание, которое тонкое, хрупкое. Оно не чувствуется, но грудь прожигает. На лице Чимина остатки разводов крови. У них непростые отношения с ним, с этим лицом. Чонгук смотрел на него и сквозь толстые линзы бинокля, и угадывал его черты в красочных, бензиновых намеках тепловизора. Он может вычислить, составить это лицо из трех сероватых пикселей камеры наблюдения. Найти, вычислить в толпе, даже если эту толпу придется перерезать. Чон помнит, как всегда хотел поскорее умереть, но не помнит ни одного момента, когда умереть собирался. Как ножи и веревки гладили его горло, запястья, оставляя темные трупные пятна, и как его губы кривились при неудачных попытках. Как желание жить побеждало желание умереть, не мучить, да не мучиться. Как, запираясь в своей обители из скудной мебели и грязи, Юнги не мог достучаться до него сутками, пока Чонгук гадал на пыли: сдохнуть ли ему, коли нет. Чонгук теперь не думает о таком. Он хочет убить, но не убиться. И убьет, даже если убиться придется. Можно ли считать это одной из разновидностей суицида? Может быть. А, может быть, ему постоянно нужно было, чтобы за него держались, чтобы он знал, что кто-то будет реветь из-за него не от страха, а от горя потери. Чтобы он подумал, что умирать рано, да и не так уж необходимо. Чимин, ответь, сколько будут весить твои слезы за Чонгука на Божьих весах? И будут ли они вообще. Чимин, тебе просто должно быть плохо, когда Чонгука не станет. Чтоб боль вывернула тебе позвоночник, чтоб ты сдох от невозможности жить без него, чтоб ты вспомнил, каково терять и проебываться, но Чимин смотрит на него так, словно не боль свернет ему шею, а освобождение. Чимин, заплачешь ли ты, когда Чонгука не станет? Чимин, ответь. Ему важно это знать. Но вместо тысячи вопросов Чонгук повторяет: — Что? И лишь тогда, только тогда Чимин решает сказать: — Раньше я опасался, что ты увидишь меня таким, каким вижу себя я. Чонгук прокусывает очередной раз щеку, не моргая. В глазах спички. Он и не дышит, наверное, лишь думает. Чимин, скажи, о чем тем временем думаешь ты? Что там, внутри, какой пространственный разрыв, какой максимум? Но Чонгук молчит. Он не хочет знать ответ. Чонгук задается лишь вопросами, но ответами задаваться не хочет. Чимин, скажи, если в мире нас останется лишь двое, если ты проведешь со мной остаток жизни, если ножи от тебя будут спрятаны, а руки скованы, если легкие будут вынуждены работать, если пройдут года, заговоришь ли ты с Чонгуком однажды? Заговоришь ли ты? Или останешься молчать до предсмертного вздоха? Или ты говоришь, но это Чон глух и слеп к тебе? Чимин, если Чонгук заточит тебя в глуши, там, где ночью пугают совы, где для теплоты приходится колоть дрова и жечь печь, если в мире не останется ничего для тебя, кроме Чона, ты заговоришь? Привыкнешь ли? Смиришься ли? Если Чонгук не добьется от тебя ничего путем дарения свободы, то что случится, если свободу у тебя отнять? Если у тебя не останется ничего, кроме Чонгука. Что ты сделаешь, Чимин? — О чем ты, — сипло лает Чон. Чимин сидит на полу, склонив голову к плечу, разглядывает Чонгука без интереса, но с мыслями в голове. Я хочу с тобой трахаться. Хочу с тобой ходить в лес, да хоть искать в нем грибы, мальков ловить в пруду. Хочу рисовать и пить. Хочу оскорблять тебя и бить так, чтобы переломы были, и, вероятно (всего лишь вероятно), приносить тебе потом в больницу яблоки. Но я не могу тебя любить, Чонгук. Не могу. Если сосуд недостаточно велик, вливание любви в него приведет только к разлитой по столу луже. А ты, Чонгук, не вливаешь даже любовь. Ты вливаешь в меня боль, насилие, выкачиваешь из меня кровь и вливаешь чужую, мне неподходящую, ты цепляешься за мои запястья так, словно вывернешь их быстрее, чем выпустишь из своей тюрьмы, и это не любовь. Это одержимость. И Чимину, честно, плевать на то, что такое любовь. Он пытался понять. И он понял, но не проникся. Он смотрит на Чонгука, думая: «Что ты собираешься делать со мной дальше?» И ничего, ничего ему не говорит. — Все имеет смысл, пока я чувствую, Чонгук. — О чем ты, — на повторе, на грани мольбы. К мольбам Чимин слеп и глух, как Бог. Пак усмехается своим же мыслям. Плечи начинают подрагивать от короткого приступа смеха. Чонгук больной человек, не знавший, что такое любовь. Агрессор. Убийца. Что бы он ни сказал, что бы Чимину ни пообещал, это все будет брехней собачьей, потому что Пак видит его насквозь. Даже Чонгук не видит себя так, как видит его со стороны Чимин. И смех его становится громче, нездоровей. Громче, громче, громче. Пак начинает задыхаться от своего же собственного приступа, понимая, что избавиться от Чонгука сможет, лишь убив его своими же руками, или чужими. Чон наверняка даже не заметит подвоха, даже не заподозрит, что, повернувшись к Чимину спиной, тот воткнет ему нож в позвоночник, продырявит органы. Пока Чонгук не получит свое, он уже не успокоится, не оставит Чимина. А, получив, привяжет к батарее наручниками и будет кормить с руки, улыбаясь гладко, с запрятанными за улыбкой ранами. Ты можешь закрасить картину белой краской и нарисовать новую, но старая картина никуда от этого не денется. Чонгук не изменится, он лишь сменит метод. — Блять, — Чимин гортанно смеется, бьясь затылком об стену. — Я тебя так люблю, это пиздец… — и смеется. Смеется. Чимин смеется и кусается, а у Чонгука не падает сердце от этих слов. Он лишь в немой пустоте смотрит на парня, без окраски бросая, без веры, без надежды: — Что за хуйню ты несешь?.. И Пак от этих слов ржет лишь громче, ударяя себя по коленке, на глазах его слезы, грудь болит и колит. Он сжимает чужое сердце. — Вот именно, — смех. — «Что за хуйню»… И вырывает его. Грудь ломается. Скулит, повизгивая костями, рушится от рук Чимина. А Чонгук, обнищавший когда-то, но разбогатевший от синяков и красных слюней из-за пробитых десен, просто скалится зубастой пастью. Дрожащими мускулами лица. Чимин протягивает вдруг руку в ожидании, когда Чон, несущий за собой в тени смерть, подойдет к нему, и, конечно, конечно же он сдвигается со своего места, приближаясь к парню, который, схватив его за запястье, дергает резко на себя. Чонгук присаживается на корточки, одной рукой упираясь в стену над головой Чимина, который сверкает своими глазами в куполе темноты, в чужой крови, который улыбается так ярко, подкрадываясь ближе. Забираясь внутрь тела Чона. Хватаясь пальцами за ворот его майки, сжимая в кулак, склоняя его голову ближе к себе. Все должно быть сожжено на мусороперерабатывающем заводе. И завод вместе с ним, с городом, со страной и миром. Чимин цепляется своими губами за чужие мягко, играючи, и Чонгук позволял и будет ему это позволять. Потому что у него нет выбора, кроме как собирать разбросанные по всему дому клочки корма. Голодный, исхудавший до костей, он будет искать его по запаху. Он резко углубляет поцелуй, превращая его во вгрызание в плоть, в укусы, в плотоядность, рука его впивается в волосы Чимина, сжимая до жжения и боли, чтобы тот не сдвинулся с места, пока Чонгук не закончит удовлетворять свою ненависть, пока на губе Пака не останется кровь. А после вдруг отрывается от него, упираясь лбом в стену рядом с чужой головой. — Проваливай в ванную, — рявкает. — И смой с себя это дерьмо. Все, что произошло. — Запрешь дверь — я взломаю замок, — предупреждает Чонгук, отходя в сторону и падая на пол рядом с Чимином, который молча соскребает свое тело со дна, взъерошив непринужденно волосы. И посмеиваясь. Остаточно так, обрывками. Ненормально. И в тот момент, когда за Паком захлопывается дверь в ванную, на его телефон поступает звонок. Чонгук тянется рукой к столу, беря почти разряженный мобильный Чимина и поднимает трубку с незнакомого номера. Молчание надолго не затягивается. «Доброе утро, господин Пак, хотим Вам сообщить…» Чон прикрывает глаза, вслушиваясь в речь женщины по ту сторону, и на лице не дергается ни один мускул, ни одна эмоция не просачивается через трещины. Ни слова о показаниях, о соболезнованиях, о сгоревшем доме, о просьбе явиться на опознание остатков сдохшего родственника, ничего не заставляет Чонгука даже разодрать веки. Он выслушивает долгую речь, убирает от уха телефон, долго пялясь на экран. Женщина пытается получить от него ответ, достучаться, а Чон молча сбрасывает звонок. И когда он повторяется, Чонгук кидает трубку, и уведомления тоже удаляет, засовывая чужой телефон себе в карман. Тишина разбавляется звуками воды из ванной. Жесткий, мрачный взгляд Чонгука впечатывается в дверь напротив, туда, где моется Чимин, и поднимается с пола. Дом Чимина подожгли, как интересно. Чонгук проходит на кухню, раздумывая, что можно съесть, но, освещая кухню светом из холодильника, он понимает, что там пусто. Ладно, хотя бы в морозилке есть мясо, а где-то в столешницах рис. — Какой у тебя пароль на телефоне? — кричит Чон, дожидаясь ответа. Вода становится тише. — Два, девять, девять, шесть, пять, — без дополнительных вопросов отвечает Чимин, и Чонгук скупо интересуется: — Даже не спросишь, нахрена мне? — Мне плевать. Чон вводит пароль на телефоне, закидывая номер в черный список, очищая его из истории, удаляя пришедшее с этого номера сообщение, и выключает его, откидывая на кухонный стол без интереса. Достает из морозилки мясо, небрежно кидая в раковину. Действует на автомате. Если плевать, то плевать. Чонгуку же лучше. И равнодушная маска на его лице спадает. Чон опирается напряженными руками на столешницу, пытаясь сдержать улыбку, режущую его лицо. Он грубо прикрывает себе рот, но смех все равно прорезается наружу. Абсурдный, граничащий с экстазом, для получения которого даже таблетки не нужны. Не нужно ничего, кроме этого затягивающего в водоворот чувства удовлетворения. Делай и не блюй, Чонгук. Чонгук смеется громче, склоняясь ниже, ладонь закрывает рот, но глаза блестят от радости, что вмиг охватывает парня. Мера его эмоций — энтропия. Сознание расщепляется по кускам, мир тихий и больной сдается Чонгуку, его заглушенный смех становится громче, и когда вода в ванной перестает литься, из-за стены слышится: — Ты там смеешься? Нет, конечно, нет. Чон давится своим же смехом. Чимин выбирается из ванной, вставая голым в проеме кухни с мокрыми волосами, без остатков крови, словно настоящий чистый человек, полотенце сжимает в руках. — Одежду дашь? — Пак не спрашивает, а настаивает, глядя на сгорбившегося над столешницей Чонгука. Конечно, даст. Все, что есть, забирай, выкидывай, сжигай, топчи, носи, рви, раскрашивай кровью или красками, даже помадой — выбирай любой метод, даже если тебе захочется вместо ткани протыкать ему кожу булавками. Чимин, забирай все. Абсолютно все. Чонгук смеется все более явно, открыто. Он чувствует себя… Ясно. Слишком ясно, будто ветер безжалостно смахнул облака, оставив его под испепеляющим солнцем. Хочется пить. Хочется уронить свое тело в ледяную воду. Хочется насытиться, но Чонгук насытился только что, и этим наслаждается. Чимин, можно все. Ты можешь забраться внутрь Чона путем распотрошения. — Что? — не понимает причину таких эмоций Пак, но и интересоваться при этом не хочет. Спрашивает скорее из пагубной вежливости. Чонгук вновь опирается на обе руки, не глядя на парня, и с оскалом на губах пропевает: — Ничего. Совершенно ничего важного, Чимин, волноваться не о чем, поверь.***
Оры. Крики. Женские, жесткие, грубые. Такой ее свет не видел. У Чонгука к женским орам иммунитет с детства. Слушать их — все равно что игнорировать заезженную пластинку — первое время терпимо, но на вторые сутки уже начинает порядком раздражать, на третьи ты хочешь сунуть ее в костер. Через месяц к этой пластинке вырабатывается иммунитет, и то, что ты ненавидел, становится частью твоей рутины, даже чем-то приятным. И момент, когда звонкая пощечина прилетает в его лицо, он принимает без смятения. Чонгук боли-то не чувствует, он с ней сросся. Будто виноградник, пущенный по дому, — если не ухаживать, он разрушит всю конструкцию, проберется внутрь, пустит корни, сломает. И не останется от дома ничего. У Чона идей в двадцать открытых вкладок, прогрузить каждую — заебаться можно, но он старается. В каждой вкладке новое убийство в разной форме, вплоть до вбивания в чужое тело гвоздей. Распятие Иисуса. Чонгук равнодушным, стеклянным взглядом смотрит в стену. Нет, распять Сестру как Иисуса сомнительно. Слишком много чести для нее даже в понимании такого атеиста как Чон. Сестра в ярости. Чонгука даже тянет усмехнуться. Она в ужасе. И боится не столько происходящего, сколько тени за своей спиной, глаз Главного, его движений, его злости. Это боязнь потерять свою жизнь, а не бизнес. Падать больно. Страшнее то, что у Чонгука нет для нее новостей, потому что, честно, последние дни он лишь имитировал бурную деятельность. Он не копал под предателей, но информацию хоть какую-то ей достал. Она-то и привела Сестру в бешенство. Чонгук спрашивал о пропавших в их группировке людях. В большинстве своем это были молодые или не жалующиеся на здоровье девушки и парни, не злоупотребляющие алкоголем, некоторые даже не курили, что в их обществе редкость. И это единственное, связывающее пропавших. То, что они были здоровы. И вывод напрашивается один. Кто-то рубил деньги на продаже их органов. — Скоро приедет Главный, — шепчет женщина судорожно, впиваясь ногтями в челюсть Чонгука и вынуждая того глядеть в ее темные, затуманенные яростью глаза. — И если вы не принесете ему голову ублюдков, он снесет ваши. И твою в частности. Настолько очевидно, что Чон хочет закатить глаза. Сдерживается едва-едва. Женщина отталкивает от себя его голову, и Чонгук пользуется моментом, осматривая беглым взглядом ее стол. Где флешка. Где. Может быть. Ебучая. Флешка. Вся информация, за исключением редких бумаг… В сейфе. Единственное место, где она может быть. У Сестры и Главного, больше ни у кого. Досье на каждого человека, ввязавшегося в преступную деятельность, и вопрос только один: как до сейфа добраться? Чонгук всегда может скрутить женщину. И всегда ворвется охрана и прострелит ему башку. Чонгук вновь смотрит на Сестру, мысленно цокнув языком. Думай. — Когда приедет Главный? — интересуется Чон. Тихо. Часы стучат по циферблату. Женщина сощуривается, не принимая услышанное. — Что-что ты спросил? — она манерно прислоняет к уху руку, мол, повтори-ка, мальчик. — Когда приедет Главный? — с холодом в груди, с холодом снаружи спрашивает Чон, и по лицу приходится удар, по тому же самому месту. Вот теперь укол раздражения чувствуется. Он убьет ее. Из-за этих мыслей приходится сдерживать улыбку. — Тебя не должно волновать, когда он приедет, — цедит Сестра сквозь зубы, дыша на него яростью. — У тебя есть задачи, и ты их выполняешь вне зависимости от того, кто и когда приезжает. И если ты не справляешься, — она замолкает и небрежно похлопывает парня по щеке несколько раз. Не продолжает фразу. — Свободен, — выплевывает ему в лицо. Чонгуку хочется допытать ее еще, спросить, узнать, но он знает, что получит парочку ударов и присядет на колени, если их не отобьют. Даже никаких ответов не будет. Поэтому он, как и всегда, разворачивается, чтобы покинуть этот проклятый кабинет. Он стоит за захлопнувшейся дверью, бросая косые взгляды на охранников. — Чонгук, — женский голос раздается рядом. Парень поворачивает голову, взглянув на Муну, что стоит, прислонившись к стене со скрещенными на груди руками. — Херня происходит. Чон тычет языком в щеку, вздернув брови. — Я, по-твоему, слепой, блять? — Тебя ждет Гу. — М-м, — невнятно мычит Чонгук, шагнув к девушке, которая ждет, когда парень пройдет вперед, чтобы проследовать за ним. Но парень не торопится. Муна молчит какое-то время, глядя в пол, и спрашивает тише, чтобы охрана у кабинета не расслышала: — Мы убьем их? Чонгук становится рядом с ней, взглянув на силуэт девушки свысока. — Да. Страх отступает. Конечно, убьем. — Чудесно, — улыбается сжато, шагнув вслед за Чонгуком. Этими чудесами Чонгука скоро начнет выворачивать в мусорку. Спускаясь по лестнице, вкладки начинают грузиться быстрее. Они — все, чем забита голова. Ползунок в его мыслях все ползет и ползет, ползет… Ползет Гу с отрубленными ногами. Гу. Ева. Чонсоб. Гу. Ева. Чонсоб. Гу, Гу, Ева, трупы, трупы, трупытрупытрупытрупы… — Я тебя долго ждал, — лепечет Гу, поднимаясь с пола у лестницы, стоит Чонгуку сделать последний шаг вниз. — Давно не виделись, — подмигивает. Чон это замечает боковым зрением, потому что взгляд его сначала касается сидящего на полу Евы, а следом медленно, сканирующе скользит по стоящему рядом с Гу Чонсобу. Чонгуку нужна смирительная рубашка. Пальцы непроизвольно дергаются. Чон долго прожигает чужие прозрачные глаза, и оторваться от своего хобби приходится из-за руки, опустившейся ему на плечо. Чонгук звереет. В момент. Его губы приоткрываются в неверии, и не успевает он даже взглянуть на Гу, как Муна выходит чуть вперед, приставляя острие складного ножа к сердцу на шее ублюдка. — Руку, — голос девушки кислотный. Тело Чонгука начинает мелко подрагивать. Так, что не заметно, но чувствуется, прошибает. — Убери, блять, свою руку, — рявкает Муна, сильнее вдавливая нож в шею Гу. Гигантское помещение полупустое. Редкие зеваки косятся на них со стороны, из углов, из теней, из-за колонн, сверкая глазами, как лазерными указками. Шепчутся. В голове Чонгука этот шепот. Он настоящий, материальный, он может его даже коснуться. Вырезать бы всем глазницы. Чон резко перехватывает руку Гу на своем плече, выворачивая ее с той же скоростью, что и Чонсоб впивается в запястье Чонгука, сдавливая его. Молниеносная реакция. Нож остается у глотки Гу, рука его вывернута Чонгуком, а запястье последнего сжимает Чонсоб, не позволив действию продолжиться. Все четверо застывают во времени, Ева продолжает сидеть, приковывая к ним свой взгляд, молча, без позволения голоса не подавая. — Я всего лишь хотел поговорить, — с непоколебимой улыбкой щебечет Гу, глаза его маленькие, мерзкие, скрываются за складками. Где-то там, из-за этих щелей на Чонгука смотрит сама смерть. — Понимаешь, Интак отправился по делам, — начинает парень, словно ему не грозит нож и не повернута в сторону рука. Чонгук ее не отпускает, а потому Чонсоб не отпускает его самого. — Ты потерял шавку? — брови Чона издевательски взмывают вверх. — Печально, — поджимает губы. Он резко разжимает руку, и Чонсоб тут же отпускает парня, позволяя всем им двигаться. Муна убирает от шеи Гу нож, пока Чонгук наклоняется к нему ближе, ближе. Ближе. У Чонгука чешутся зубы. Он так близок к тому, чтоб откусить Гу мочку уха, но еще ближе он к последнему слову: — Поищи во дворах. Там всегда хоронят дворняг. Чонгук обходит парня стороной, пересекая грязное помещение, но на мгновение замирает, когда сбоку слышится знакомый голос, который на секунду кажется Чону чужим. — Че он от тебя хотел? Чонгук останавливается, взглянув на сидящего на скамье, скрытой во мраке, Юнги. Чон хмурится, вместо ответа говоря: — Я звонил тебе ночью. — Я не мог ответить, — Мин поднимается со своего места, сдирая с головы кепку, за которой копна растрепанных волос. — Почему не перезвонил? Юнги выгибает брови, сдержавшись от едкого замечания в ответ на этот допрос, равнодушно, как и всегда, бросив: — Было бы срочно, ты бы звонил раз пятьдесят. — Я еду домой, — ставит перед фактом Чонгук, бросая этот диалог на полпути. — Ты? — С тобой. И Чон шагает к выходу из здания, отсалютовав на прощание Муне, с которой они расходятся на улице. Чонгук думает пожелать ей быть крайне осторожной, но в итоге не говорит ничего, и они с Юнги в гробовом молчании идут к машине. — Куда торопишься? — Мин понимает, что парень спешит, учитывая, как быстро он идет. — Я считаю, — без эмоций бросает Чон. Отсчитывает свои последние мгновения. Счет на секунды. Юнги хрустит шеей, замолкая, потому что диалог, на который он был настроен, не складывается. Это Мин складывается пополам. — И что планируешь делать? — решает начать издалека Юнги, когда на глаза попадается машина. Чонгук резко дергает дверь, забираясь на водительское сиденье. — Для начала отправлю Юсефине восвояси. — Пиздатый план, — с легким сарказмом произносит Мин, плюхаясь на старое помятое жизнью место. На этом месте их с Чонгуком жизнь и прошла. Быстро, безостановочно, без стеснений. Они жили быстро, быстро и погаснут. — Тебе не позволит мать, — констатирует факт Юнги, на что Чон, заведя двигатель вместе с агрессией, дергает головой. — Заставлю. Юнги окидывает друга взглядом сверху вниз. Лево, право, ракурсы можно менять сколько угодно, а сюжет от этого лучше не станет. Лишенный последней крупицы сострадания, Чонгук становится слишком категоричным, недоступным. Мин хмурится, решая оставить это заявление без комментариев. Худшее, что могло произойти, происходит, и это сам Чон Чонгук воплоти. Когда-то от вины и боли он впадал в депрессивные состояния, из которых Юнги приходилось друга вытаскивать. Порой это доходило до повреждений, до суженых в подозрении глаз, когда, застывая на пороге ванной, внимание Мина переключалось на порезы на руках, на задумчивость друга. Стоя там, в ванной, Чонгук смотрел на порез на руке, на большее не решаясь. А потом они шли жрать, потому что на «харе страдать хуйней» у Чона не находилось аргументов. Правильно ли Юнги поступал, заставляя Чонгука жить дальше? Юнги видит в нем не самопожертвование, а готовность к жертвам. Последние успехи в налаживании контакта с матерью закончились на игнорировании ее звонков и сеансов с психотерапевтом. — Мне писал Хосок, — произносит Мин спустя минуты молчания. В салоне холодно и тихо, музыка не играет. — Ты послал его? — пытается догадаться Чонгук, слушая друга вполуха. Последнее, что его заботит на планете, это Хосок. Чону потребовалась секунды две на то, чтобы вспомнить, почему это имя ему знакомо. — Проигнорировал. — В твоем духе. Нет, Чонгук нихера не вовлечен в диалог. Ему насрать на Хосока. — Тэхен никогда не говорил при тебе о переезде? — попытка номер два. — А он все не выходит у тебя из башки? О, даже так. Юнги косится на друга с прищуром. И пускает смешок, бедный и бесцельный. Наверное, потому что это я его проебал, а не ты — сказать хочется, но Мин молчит. Раздражение друга передается ему быстро, и Юнги понимает окончательно — ничего у них не срастется. Надо ли было тогда, давным-давно, когда ошметки крови застывали на бетоне вместе с телом Чонгука, подбирать его? Кормить с рук и поить. Все это проносится вспышками воспоминаний, от которых нет толка. И оставшийся их путь проходит в молчании, среди вопросов без ответов. Но есть ли у них друг к другу эти вопросы и умели ли они их задавать? Никогда. И учиться уже поздно. Их дружба — порванная мораль. Машина паркуется у дома, Юнги вылезает через пассажирское сиденье вслед за Чонгуком, еще не зная, какой сюрприз ждет его. А их оказывается целых два, и первый поражает сильнее, чем второй. Мин встает на пороге квартиры, первым делом замечая только то, что разрисованная дверь в комнату Чонгука распахнута настежь. Свет из прихожей льется внутрь нее, и Юнги различает силуэт матраса, перевернутого одеяла и стола. Комната, которую друг запирал всегда и никогда в нее не пускал, открыта. Открыта и потеряна. Ее ценность падает курсом доллара. Чону плевать на свое личное пространство. Все это теряется и стирается, но Юнги понимает, что стирается «личное» Чонгука. Второй сюрприз — это выходящий из комнаты Чимин в одежде Чона. В черной майке с пятнами от акриловых красок, в свободных серых штанах, с красными порезами на руках. Он едва приподнимает руку, кинув Юнги: — Привет. Ага. И тебе тоже. — Что произошло? — с напряжением спрашивает Мин, проходя вперед и вставая рядом с Чимином, который поворачивает на него голову. Юнги этого парня открыто игнорирует и заглядывает в темную комнату Чонгука. — Что. Блять. Произошло? — с нажимом повторяет. Мин слишком хорошо знает друга, его дерганность и злость. Что-то случилось. Чон находит среди вещей одно из многочисленных своих худи. — Чимин убил Интака. Юнги кидает взгляд на Чимина в сантиметре от него, встречаясь с его пустыми, ни о чем не сожалеющими глазами. Они смотрят друг на друга безмолвно, а потом губы Пака дергаются, улыбаясь дежурно, мол, так бывает. Дерьмо случается, что уж. — Гу поэтому к тебе подходил? — понимает Юнги, а Чимин с легкой заторможенностью, словно он пьяный, выворачивает голову назад, к темноте, спросив: — Ты разговаривал с Гу? Нет, Пак не пил. Мин бы запах спирта учуял за километр. Чимин находится в своем уме, но ум его, похоже, отлетел на обочину. Юнги вновь косится на него. Блять. Было бы проще свернуть ему шею прямо сейчас, и тело бы обмякло на пороге, лишив Чонгука одной лишней привязанности, а Мина в ответ — жизни. Чимин, от тебя слишком много гребаных проблем. Сгинь с лица земли. Но Юнги холодной своей головой понимает, что уже слишком поздно. — Я проторчал здесь сутки, я уже заебался здесь находиться, — произносит Пак, шагнув вперед. Он думал, что свихнется в доме матери Чонгука, но, оказалось, он мог свихнуться всего часов за десять, на которые Чон оставил его здесь за запертой дверью. В тишине настолько ощутимой, что журчание воды стало Чимину даже приятным, заполняющим пустоту внутри него. Паку хватило часа, чтобы перевернуть все вещи Чона, его рисунки, его старые заметки, еще раз помыться, попытаться найти еду, побиться головой об стены, перерыть комнату Юнги. Кажется, тот связан с наркотой. Чимин понял это по каким-то документам и бумагам. Чтиво оказалось неинтересным. — Надень, — Чон бросает худи на голову Чимина, ответив другу: — Да, он собирался спросить об этом. — И ты ему?.. — Юнги пропускает парня вперед. — Тонко намекнул, — пускает мрачный смешок Чонгук. Мин прикусывает язык. Сдержанный круговорот раздражения. Блять. — Последний, с кем Интак виделся, Чимин. Как ты думаешь, достаточно ли это неочевидно? — плюется Чон желчью. А Юнги скоро плюнет в Чимина. Конечно, Чимин, кто же еще? Чимин. Мин косится на Пака, который лениво натягивает на себя худи. Лишняя шестеренка, мешающая всему механизму. Она его стопорит. Юнги, не сдержав злости, усмехается. — Они его убьют, — взгляд его пересекается с чиминовым, незаинтересованным, глухим к чужим словам. — Или тебя, — улыбается натянуто Чонгук, закрывая своей спиной Пака и вставая рядом с Юнги, губы которого искажаются в улыбке. Это вряд ли. — И каково тебе, Чимин, убить человека? — Юнги заглядывает другу за спину. Человека ли? — Просто. Провоцировать Чимина все равно что пытаться разбить руками бетонную стену. Бить будешь, пока сам себе кости не переломаешь. Чонгук на этот диалог закрывает глаза, поставив перед фактом: — Мы уходим. Юнги не спрашивает, почему Чимин, раз уж ему угрожает опасность, не оставит его в их квартире, потому что Чонгук чувствует, что опасность исходит от самого Мина. Их жилье — самый доступный и быстрый способ до Пака добраться, если Юнги не решит прикончить его раньше. Зато Мин хотя бы исполнил его заветное желание, ему должны были быть все благодарны, удружил так удружил. Чонгук подталкивает Чимина к выходу из квартиры, как безвольную куклу, накидывая ему сверху: — Шевелись. Пак цокает языком, но решает никак не отвечать. Ощущение, что Чонгук — единственный, кто пробуждает в нем хоть какие-то эмоции. Только с ним Чимин решает вступать в диалог, только на него агрессирует, игнорируя существование всего остального. Чонгук напрямую связывает его с жизнью. Чимин это терпеть не может. Он молча спускается по лестнице, следуя за Чоном, который дерганый и нервный, но не на уровне страха, а на уровне раздражения. Все, что он говорит, оказываясь в машине, это: — Тебе не понравится то, что ты увидишь, — не предупреждение, а факт. Смирись, Чимин, и смотри. — Мне не нравится все, что я вижу, — причитает Пак, прислоняясь к стеклу виском. — Конечно, как я мог забыть, — выплевывает Чонгук, стиснув руль до мерзкого треска кожи. — Тебе, блять, хоть что-то нравится? — бьет парень в ответ, давя на педаль газа. Чимин с заторможенностью косится на него, не веря в услышанное. Этот ублюдок серьезно? — Нет, блять, не нравится, — на манер ему отвечает. — Даже я? — неясно, с какой толикой серьезности спрашивает Чонгук, но ответ получает быстрый и безапелляционный: — Ты — тем более. Их взгляды встречаются собаками на привязи. Они натягивают цепи, скалят зубы. Ждут команды перегрызть друг другу глотки. И Чимин думает, что прямо сейчас цепь порвется, потому что такое не прощается и не поощряется — такое колет сердце, вызывая приступы, вынуждая врачей торчать в операционной в попытке вернуть человека к жизни. Но Чонгук наматывает цепь на кулак. Вместо ожиданий в нем разочарование, а вместо обиды отчаяние. — Ничего страшного, — говорит Чон терпеливо. Ничего страшного, Чимин. Так говорят, когда царапаются о бумагу, разбивают случайно коленку в детстве или никак не могут запомнить написание слова. Ничего страшного, все получится и все пройдет. Все проходит. Но «ничего страшного» Чонгука не о выздоровлении и не о бескрайних ошибках, а об обещании худшего. Чимин вспоминает, как оставил его тогда на кухне вместо поцелуев. Вместо объятий и громких слов просто ушел, вместо нежности, вместо того, на что Пак был способен, но не сделал. Потому что не надо меня любить, Чонгук, ведь я тебя любить не буду. А Чон не делает шаг назад. Он цепь накручивает сильнее и обещает вместо слов о любви: «Ничего страшного, будешь». Их путь награжден тяжелым молчанием. Таким, от которого вешаются даже на шнурках и от которого Чимина трогает чувство жалости. На уровне того, какое он испытывал в свое время к Маргаритке. Сжатое сердце от созерцания жалобного редкого и тихого гавканья. Чонгук. Чонгук, Чонгук, Чонгук. Что-то такое четкое, но при этом абстрактное, неумещающееся в голове. Наверное, его надо обнять. Чимин даже не вспомнит, делал ли так хотя бы раз — вроде бы никогда, да и порывов таких не было у них двоих ни разу. То, что между ними, вписывается в ненависть и жесткость, но не в нежность. Все попытки проявления нежности Чимин растоптал, разорвал и сжег. Не свои попытки — чужие. И в ответ Чонгук сожжет их двоих, если это поможет им согреться. Пак не замечает того, как ему открывают дверь. Чимин косится на парня, который пилит его взглядом, и молча, решая не противиться, выбирается на ночную улицу. — Иди в дом, я задержусь. Холодно. Пак привык обращаться с чужой обидой и отчужденностью с теплотой и мягкостью. Так проще и легче. И даже если Чимин хочет ее как-то проявить, он не может этого сделать. Чонгука надо обнять. Да, наверное, так будет правильно. Это будет по-человечески, это впишет их отношения хотя бы во что-то. Но Чимин его не обнимает, а молча направляется к дому будить его обитателей. Первыми его встречают собаки. Как же без них. Пак огораживается от них, вставая в проходе. Гостиная отдает крошечным теплым светом, и оттуда вылезает девчонка, потирая глаза: — Чимин? Вы где были? Пак натягивает на лицо самую мягкую и одновременно яркую улыбку, на которую может быть способен, и отвечает: — У меня были небольшие дела. С препарированием чужой глотки. Юсефине молча подходит к нему, и ее тонкие руки, спрятанные под свитшотом, касаются его спины. Чимин замирает, упирая свой взгляд в ее макушку. Вокруг них носится Пада, пока Бета тихонько присаживается рядышком. И Пак не знает, как на действие подростка реагировать. Он неуверенно кладет руку ей на голову, пригладив мягкие волосы, и только через пару секунд девочка отлипает от него. — Чонгук, — она тут же заглядывает за спину Пака, встретившись взглядом с братом. И на лице ее цветет улыбка. Чимин отходит в сторону, позволяя Юсефине накинуться на брата, который меняется кардинально в лице то ли намеренно, то ли действительно искренне, потому что даже ссадины не мешают ему улыбаться ей, даже боль. Он тут же поднимает ее на руки, а потом опускает обратно, присаживаясь на корточки, чтобы обнимать было удобнее. — Står til? (норвеж. Как ты?) — интересуется парень тихо, шепнув ей в уголок шеи. — Det kunne vært bedre (норвеж. Могло быть и лучше), — бурчит Юсефине, впиваясь пальцами в чужую одежду, надеясь достать до кожи под ней. — От тебя несет чем-то странным, — принюхивается показательно девочка. Чимин сбоку пускает едва слышный смешок, отвернув от этих двоих голову. — Псиной? — шутит Чонгук. Пак эту шутку оценивает, но к категории шуток все же не относит. — Хуже, — она кривит нос, пока Чон кивает ей, поднимаясь на ноги. — В тачке моей посидеть не хочешь? — С чего вдруг? — выгибает Юсефине бровь, а Чимин тем временем напрягается. — Мне надо с мамой поговорить. Она же дома? — уточняет, усмехнувшись с легкостью. — В кабинете своем. — Хорошо, — Чонгук достает из кармана кофты ключи, бросив ей. Та с уверенностью ловит. — Только не угони никуда. — Ты же меня в ней заблокируешь, — сощуривается Юсефине с подозрением, пока Чон подталкивает ее к выходу, наказав перед этим обуться. — Как ты догадалась? — притворно вздыхает Чонгук, и Чимин провожает их взглядом. Следит. Что-то ему это не нравится. Совершенно. — И? — спрашивает Пак, облокачиваясь на стену в коридоре со сложенными на груди руками. Говорит тихо. — Что «и»? — весь доброжелательный настрой Чонгука по возвращение канет в пропасть. Не остается от него и следа. Чимин получает версию парня, который не улыбается так ярко, с любовью. Вряд ли Чон улыбнется ему так когда-то в будущем, и Чимин, честно, не претендует. От улыбки этой трещат кости. — Меня выгнать не собираешься отсюда? — спрашивает Пак, не поняв, на кой черт он вообще здесь нужен, если Чонгук собрался говорить со своей матерью. — М-м, — придает себе вид задумчивости парень, приближаясь к Чимину почти что вплотную. — Нет. Незачем, — он проводит пальцем по чужой щеке невесомо, почти не касаясь, вцепившись в чужие глаза своими — нечитаемыми. — Мы связаны, помнишь? — шепчет, склонившись к парню, опаляя дыханием. — Намертво. И целует его. Чимин хмурится, оставаясь стоять у стены со сложенными руками, глаза не закрывает, не поняв сейчас действий парня, который усмехается в поцелуй, точно так же не закрывая свои глаза. Пак ему не отвечает, и уже через секунды две отворачивается в сторону, но улыбка Чонгука от этого не исчезает. Словно такой исход ему понятен. — Я смотрю на тебя, но ты постоянно отворачиваешься. Все, что бросает ему напоследок Чонгук, и, кажется, это первый раз, когда в потерянности остается Чимин. Что это, блять, тако… — Бета, Пада, идите сюда, мои хорошие, — Чон поманивает собак пальчиком, направляясь в ванную комнату. Нет, здесь что-то не так. Собаки спешат за своим главным хозяином и позволяют запереть себя в ванной комнате на чертов замок. — Что ты собрался делать?.. — Чимин напрягается на этот раз знатно, отлипая от стены и наблюдая за передвижениями Чонгука, который направляется к кабинету матери. И стучит по двери с такой яростью, что очередной стук мог бы проделать в ней дыру. Орет громко, на весь двухэтажный дом: — Mamma, kom ut (Мама, выходи)! — по ту сторону слышны передвижения. Приходится подождать, прежде чем дверь кабинета откроется. Женщина замирает на пороге в пиджаке и брюках, никак не ожидая увидеть перед собой сына. — Что ты здесь забыл? Гостеприимно. — Хочу немного поговорить, — крайне мирно начинает Чонгук, отходя в сторону. Женщина хмурится, прикрывая дверь кабинета. Следует за сыном чуть дальше, ближе к лестнице. — И о чем же? — со строгостью спрашивает, сложив руки на груди. Ограждаясь, и ведь не зря, потому что Чон говорит: — Оформи доверенность на путешествие Юсефине заграницу. И забери ее документы из школы. В идеале завтра, со скоростью света, ты и твои деньги можете себе это позволить. Ничем хорошим диалог не закончится — Чимин понимал это и минутами ранее, но сейчас убеждается с концами. Чонгук переступил порог дома с четким пониманием того, что всему пиздец, и, видимо, он скажет и сделает все, что потребуется для выполнения требований. — Что, — женщина не верит в услышанное. Может, это все проблемы ее мозга, которому требуется перезагрузка? Но нет, ее сын сейчас стоит здесь, спрятав ее в своей темноте, и говорит это. — Она уедет к отцу, — поясняет парень. Но Чимин чувствует, что он сорвется. Отсчитывает до этого мгновения и, кажется, понимает это лучше Хисон. Впервые Паку хочется ей сказать «не глупи, женщина, у тебя есть мозги, посмотри, кто перед тобой». Но она не знает, а лишь догадывается. Чонгук любит мать, но любит ли настолько, чтобы не причинить ей вред ради сестры? Вряд ли. Женщина кидала в него ножи — ничего не помешает сыну кинуть их в ответ. — Не уедет, — твердо заявляет женщина со сталью в голосе. — Уедет, — улыбается Чонгук ядовито. — Selvfølgelig (Конечно), — кивает Хисон, чуть ли не плюнув в парня. — В разгар учебы. Полетела, прямо сейчас, на месяц отдохнуть… — Можешь полететь с ней, хоть с ее отцом потрахаешься, подобрее станешь. — Заткни свой… Чонгук отводит взгляд в сторону в надежде взять себя в руки, которые сейчас потянутся к чужой шее, и перебивает мать, заговорив так, словно перед ним стоит самый конченый ублюдок. — А теперь послушай меня внимательно, — приподнимает руки, словно пытается ее успокоить, но он лишь предостерегает, и выговаривает по слогам: — Ты пойдешь завтра к нотариусу и напишешь. Сраную. Доверенность, — а потом вновь усмехается. — Иначе может выйти так, что не останется у тебя больше ни детей, ни тебя самой. — Ты мне угрожаешь? — сначала Хисон понижает голос до шепота, шагнув в сторону сына. Сужает подозрительно глаза, чтобы сорваться на ор в секунду: — Ты мне угрожаешь?! — Я тебя, блять, предупреждаю! — тут же срывается и сам Чонгук, протянув руку в сторону, туда, где за Чимином, за дверью, в машине сидит мелкая дочь. — Хотя бы раз в жизни послушай меня и отправь мою гребаную сестру к отцу! Женщина толкает его в грудь пальцем, выплевывая желчно: — Я не сделаю ничего, пока ты не назовешь мне причину. Торшер, стоящий рядом с лестницей, одним движением руки летит прямо между ними. Плафон отваливается к чертовой матери, лампочка разбивается, пролетаясь по гладкому полу, а где-то в ванной скребутся и лают запертые псины. Чимин сначала смотрит на осколоки, следом исподлобья косясь на тех, кто похож друг на друга как две капли воды. — Блять, — Чонгук трясется. Он проводит руками по лицу, оттягивая нижние веки, пока Хисон, не отреагировав на разбитый сыном торшер, шипит змеей: — Возьми себя в руки! — А ты собери с пола свои мозги и послушай меня! — Не смей повышать на меня голос! — она замахивается, норовя влепить сыну пощечину, но вовремя останавливается. «Слава Богу», — думает Чимин, следя исключительно за Чонгуком. За его руками. За тем, как они, трясясь и ломаясь, едва сдерживаются. Пак может себе представить, каких трудов Чону стоит не разбить женскую голову об стену. — Ей скоро четырнадцать, и она уедет к отцу, в Норвегию, — говорит Чонгук, слишком угрожающе понижая голос. — Она не собирается с тобой оставаться, так какая тебе разница, когда именно она уедет? — парень заходит с куда более болезненной для Хисон стороны, на что она, разогнавшись, орет: — А ты хоть раз спросил, чего хочет она?! Хах. Блять. Господи. — Я ее спрашивать не собираюсь, — губы Чонгука тянутся в нервную улыбку. — Он подаст в суд, если ты не отдашь ему Юсефине добровольно. И тебе ничего не останется. Ни-че-го. Поэтому ты спокойно пойдешь, заберешь документы, купишь ей сегодня же билеты на ближайшую дату и дашь ей уехать, — медленно, с расстановкой всех пунктов говорит Чонгук. — Нет. — Да, — мирно говорит Чон. Он просто ставит перед фактом и получает в ответ что-то похуже пощечины: — Ты отобрал у меня сына, а теперь отберешь еще и дочь?! И ни один мускул не дергается на его лице. Черви в голове всего лишь черви. Эмоции всего лишь эмоции. Вина всего лишь вина. Одной больше, одной меньше, Чонгук уже не видит разницы. Он проебался перед всеми, и даже если проебется перед Юсефине, — терять ему нечего, кроме ее жизни. Спокойствие Чонгука радиоактивное, забористое, жгучее. Оно его окрыляет, но он не летит все выше, а спускается ниже дна. — Никуда Юсефине не полетит, — напоследок швыряет эту фразу Хисон. Но ничего страшного, Чонгук отрастит ей крылья. — Тогда, полагаю… — парень молча достает из-под кофты пистолет и направляет на женщину. — Мне ничего не помешает сделать так. Я стреляю лучше, чем разговариваю. Чимин в этот момент понимает еще кое-что — Чонгук настроен не просто твердо, а радикально. Путем анархии, перекрытых дыхательных путей и крови. Собаки лают громко в ванной, стрессуя из-за шума в их родном доме, но им, пожалуй, приходится лучше всех. — Dra til helvette din stygge faen (Пошел к черту, ебаный урод), — шепчет женщина яростно, чья грудь находится в сантиметрах от дула пистолета, и Чимин правда, искренне не хочет даже знать, где Чонгук его взял. Он шел в этот дом зная, с чем имеет дело, и не остановит его даже сам Господь Бог. — Med glede (С удовольствием), — говорит Чонгук перед тем, как отводит пистолет в сторону от женщины, выстреливая. Чимин невольно вздрагивает одновременно с Хисон с отдающим в голову звоном, и на этот раз уже с очертаниями испуга смотря на мать и ребенка. Проблема отцов и детей одна — заводное ружье между ними. В последний раз Паку доводилось слышать выстрел только когда дядя застрелил Маргаритку, и, хоть звук тогда был гораздо более взрывной и пугающий, этот был равносилен ему. В двери кабинета Хисон покоится дыра. — Он заряжен, если ты подумала об этом, — Чонгук направляет пистолет обратно на мать, что намеренно давит испуг, продолжая стоять на своем. — Ты не застрелишь меня. — Нет, — соглашается Чон моментально. — Но прострелю тебе что-нибудь точно. Потом обязательно подлечу тебя, не волнуйся, ты до нотариуса дойдешь. — Ты больной на голову ублюдок, — неверяще произносит Хисон. В этот день, в эту ночь она просто нашла окончательное подтверждение своим словам. — Нам угрожает опасность из-за тебя, сволочь, — догадывается. — Мне в ладоши похлопать за стопроцентное попадание? — брови Чонгука вопросительно взлетают вверх. — Да, из-за меня, очень рад, что ты это теперь поняла, — улыбается парень холодно, переходя сразу к делу. — Я останусь здесь на ночь, не волнуйся. Все устройства я у тебя заберу после того, как ты купишь билеты, в полицию заявить не выйдет. А завтра мы мирно встанем, прогуляемся до школы и нотариуса, — расставляет по полочкам свой план Чон. — С Юсефине ты больше не контактируешь, отцу я наберу завтра сам. В идеале ты улетишь вместе с ней… — Я никуда не поеду, — тут же отрезает женщина и здесь уже Чонгуку не остается ничего, кроме как сказать от чистого сердца: — Еще бы. Ты же тупоголовая горделивая сука. Чонгук опускает пистолет ниже, дернув им. — Пошли в кабинет. Сопротивление женщина оказывает недолгое. Она с опасением отворачивается, толкнув простреленную сыном дверь, и они заходят внутрь помещения. Чонгук осматривает знакомое ему давно место. — Покупай билет, мам, — Чонгук указывает пистолетом на телефон, лежащий на столе. Хисон не остается ничего. Она молча, едва держа свой рот на замке, с тремором рук начинает искать билеты на ближайший рейс в Осло. — Завтра вечером, прекрасно, покупай. Это твое самое продуманное вложение, поздравляю, — бросает Чонгук. — Пошли, — не отпускает пистолет ни на секунду. Он заставляет Хисон встать и подталкивает ее в коридор, в сторону ванной комнаты. — Открой, — приказывает. Женщина щелкает замком, выпуская двух бедных собак, которые начинают носиться вокруг них, не понимая, что происходит. Животным не объяснишь, потому что происходящее сейчас в животные рамки не вписывается. Только в человеческие. Зря человеческий род приравнивают к животным, это что-то хуже, страшнее. Мучительнее. — Не обижайся. Думаю, ты нормально и в ванне поспишь. Там нет окон. Зная свою мать, та бы добралась до них, если бы Чонгук запер ее в любой из комнат. Высота ей была бы не помеха, ведь куда лучше сломать что-то, нежели находиться с тем, кто ей дуло пистолета к затылку приставляет. Понять можно. — Если подашь голос в ближайшие часов восемь, прострелю тебе руку, — предупреждает Чонгук. — Ты животное, — напоследок выплевывает женщина, захлопывая за собой дверь в ванную. Но Чонгук не животное, он человек. А это в разы страшнее. Чон щелкает замком, поставленным еще в далеком прошлом, чтобы запирать маленького Чонгука в ванной в качестве наказания, и лишь тогда он спокойно опускает пистолет, развернувшись лицом к тому, кто молчал все это время. И молчит до сих пор. Чон захлопывает дверь кабинета матери, отпихнув плафон, ничего не говоря, когда прячет пистолет за пазухой, выходя из дома, чтобы сообщить Юсефине радостную новость. Чимин в ахуе. Не настолько, чтобы умереть от ужаса, но на уровне нервозности. Он молча стоит у стены в коридоре, глядя в одну точку перед собой, слушая, как шум в его голове растет: журчит, сливается с ним, и не может выдохнуть так, чтобы тяжесть ушла. Он просто игнорирует и наблюдает. Как Чонгук возвращается с Юсефине, как та что-то спрашивает, а Чонгук отвечает, что повздорил с матерью и та будет работать допоздна, поэтому ложись спать, я останусь сегодня с вами. — Я не сделала домашку, — говорит девчонка у лестницы. Разбитый торшер для нее не новость, а дыру в темноте она не замечает. — Ничего страшного. На этой фразе Чимина передергивает. — Завтра у тебя законный выходной, — улыбается ей Чонгук. Собак рядом с собой он игнорирует. — Реально?! — она тут же прикрывает себе рот рукой. — Меня мама угандошит потом. — Не, — легко отмахивается парень. — Тебе ничего не будет, это с ее разрешения. — Бл… — она прерывает себя. — Спасибо, — искренне благодарит, улыбаясь счастливо. Как солнце распаляет земной шар, так улыбается она. Ведь завтра не надо в школу. — Катись, — помахивает ладонью Чонгук, чтобы она поспешила на второй этаж, заперлась у себя в комнате и мирно занималась своими делами допоздна. Чимин не знает, что сказать в этой ситуации. Было бы лучше, окажись он немым. Чтоб его лишили языка. Но когда шаги в его сторону становятся громче, об этом желании приходится забыть. — Промолчишь? — будто Чонгук просто уточняет. — А мне не опасно говорить, зная, что у тебя пушка в трусах? — с непроницаемым, но напряженным лицом спрашивает Чимин, понизив голос, чтобы их не слышала женщина в ванной. Пак кое-как отрывает от пола ноги, двинувшись в гостиную с диванами и большим столом. Бедный светильник спасает от кромешной темноты. — А ты боишься? — придает голосу удивление Чонгук, шагая вслед за парнем. Тот останавливается, и Чон останавливается в паре сантиметров от него, так, чтобы тот спиной его чувствовал, осязал, пропускал через себя. Любые эмоции, выдаваемые Чимином, Чонгук поглощает в себя, жрет их, питается ими, наслаждается. Какими бы омерзительными они ни были, Чонгук привыкает. — А мне не поздновато тебя бояться? — спрашивает Чимин, не оборачиваясь. — Никогда не бывает поздно. О, бывает, еще как. У таких, как Чимин, страх атрофировался, отпал, как рудимент, а у Чонгука болевой порог высокий — не переступишь. Им находиться рядом смертельно опасно. Заражение неминуемо. Никто из них после такого не выживет, потому что вакцину от их болезней не изобрели. От чумы придумали, от оспы, от туберкулеза. А от этого — нет. От этого лечатся в психушках безуспешно. — Мне бояться, что ты меня пристрелишь? — не понимает Чимин. — Ты сделаешь мне одолжение. — Но ты боишься боли, — противоречит ему Чонгук, носом зарываясь в чужие волосы. Конечно, Чимин ее боится. Потому что живет с ней каждую секунду мирового времени. Потому что он — один большой синяк, и если ему удвоить боль в пятикратном размере, он будет готов бесстыдно молить на коленях о том, чтобы ему вышибли мозги в эту же секунду. Но тот, кто хочет причинить боль, пойдет до конца. А вот этого уже Чимин боится. Потому что боль Чонгук ему хочет причинить явно. Душевную, физическую, нескончаемую, и будет прав во всем, только вот Чимину на его правоту насрать абсолютно. Паку отвратно только от того, что этот ублюдок как вызывал, так и продолжает вызывать в нем эмоции, колыхать то, что должно было умереть в зародыше. Ненависть, злость, отторжение, дрожь. Не бабочек в животе, а дрожь в коленях. — Если попробовать так? — тихо нашептывает Чонгук ему в затылок, и Чимин чувствует, как к его спине через одежду прикасается что-то округлое и жесткое, явно металлическое. Оружие. Честно? Чимин боится. Тихо и молчаливо. У Чонгука гора причин прострелить ему что-нибудь, и еще кучка мелких доводов сверху горстью земли на гроб. Но одновременно с этим страх у Пака отсутствует. И при этом он бежит по позвоночнику, заставляет Чимина чуть прогнуться и понять, что за каждым его движением следует дуло пистолета. Оружие скользит по телу выше, выше, Пак мысленно считает миллиметры, пока Чонгук наклоняется ближе к нему, чуть подышав на ухо. Пистолет останавливается прямо справа от его шеи, левую сторону которой Чон игриво прикусывает. И этого ужаса хватает, чтобы Чимина передернуло полностью. Кожа покрывается мурашками, пульс учащается вместе с дыханием, звон в голове растет, растет, растет… Чонгук медленно обжигает его и замораживает одновременно, клыками вновь прикусывая шею, сильнее, и вслед за этим целует, раздирая чувствительную кожу. Дышит ровно, в отличие от Чимина, руки которого трясутся то ли от стресса, то ли от… Блять. Ебучее блядство. Левая рука Чонгука отвратительно медленно пробирается под худи парня, под майку, холодные пальцы очерчивают позвоночник, мнут бок, перетекая плавно в сторону живота, который Чимин невольно напрягает. И ничего не делает. Он может лишь стоять. Стоять и чувствовать, как пистолет стекает к его плечу, угроза становится настолько реальной и осязаемой, что трястись хочется неконтролируемо. Потому что плечо Чонгук прострелить может так же играючи. А пистолет-то заряжен, все это поняли. Чимину должны вручить военную нашивку «Храброе сердце» за то, что оно еще держится, а не разрывается в клочья. Чимин Чонгука бросает об стены, без анастезии зашивает нанесенные ему раны, чтобы потом разорвать швы и пролезть внутрь них, раскрыть посильнее, но Чонгук же конченый — у него болевого порога нет. А у Чимина страха. Пальцы Чона, окровавленные, всегда разбитые, с поплывшими, как и смайлик на скуле, татуировками, скребется там, где у Чимина должно быть сердце, но найдет ли его там хоть кто-нибудь? Чонгук сможет убедиться только выстрелив в него и поняв — если Пак мертв, значит сердце его существовало. Чон настойчиво разворачивает парня к себе лицом, приподнимая голову того самым романтичным способом. Он давит пистолетом ему под подбородок, вынуждая взглянуть на себя. Чимин не боялся смерти. Но в эту секунду он ее боится. Смерть стоит рядом с ними с косой, и лишь одно неверное движение пальца, поставленного на курок, — и все мозги Пака разлетятся по гостиной. Он сомневается, что Чонгука будет волновать ее уборка или ужас сестры, которую вскоре он итак потеряет навсегда. Чон придерживает Чимина за талию, будто бы зная, что, убрав руку, тот упадет и разобьется. — Ранен? — шепчет Чонгук, не убирая от подбородка парня холодное оружие. — Убит, — выхрипывает из себя Пак на грани слышимости, не уступая Чону в сарказме. — Я тоже тебя люблю, — Чимин читает эту фразу по губам, а не слышит. Он видит, как губы Чонгука растягиваются в улыбке. Вспоминает, как сутки назад сказал ему то же самое. С самым отвратительным контекстом из издевательства. Чонгук, опустив дуло еще ниже, ближе к гортани, хорошо дает понять, насколько смертельной эта фраза была. Целуя его. Медленно, слишком медленно, глубоко, и ответ Чимина ощущается ему таблеткой экстази. Эффект примерно один и тот же. Потому что этот ответ присутствует в полной мере. Пак открывает рот, позволяя Чонгуку проникать глубже, отравлять, языком касаться чужого, прикусывать пухлые губы неторопливо — так, как смерть подкрадывается к безбожно больным, неизлечимым. Ладонь Чона стискивает талию Чимина, отчего тот вздрагивает, чуть промычав в неразрывный поцелуй. Тело колет. Достаточно для того, чтобы на время Пак забыл о том, что именно держит его голову на своем законном месте. Рука Чонгука крадется выше вместе с пистолетом, что уже холодом касается виска, а пальцы парня пробираются через ворот к шее Чимина, притягивая его резким движением ближе, впечатывая в свое тело. И в момент, когда пальцы на глотке сжимаются, не разрывая поцелуя, Пак мычит, забывая об отвращении к самому же себе и к своим чувствам, которые, блять, хватают его за шкирку и бьют, бьют, никак не угомонятся и отпустить не могут. Чимин прикусывает бесконтрольно верхнюю губу Чонгука, пальцами касаясь края его джинсов, спрятанного под майкой. Он тянет Чона на себя вместе с его же зверством, которое вынуждает того пальцы на шее сдавить посильнее, а поцелуй сделать напористее, ярче, необузданней. Чонгук чуть ли не рычит ему в рот, толкнув парня назад, чтобы тот впечатался в край большого стола, ладонь с шеи перемещается к щеке, обхватывая ее. Верхняя одежда Чимина от этого задирается лишь сильнее, а пальцы его царапают Чону талию, насрав на несуществующие границы и пистолет у виска. Чимин задыхается. Ему горячо и холодно, ему хочется блевать и не прекращать, не чувствовать и никого в этом мире никогда не любить, а Чонгуку хочется любить его. И им никто больше, включая них самих, не поможет. Чон разрывает поцелуй, сильно прикусив Чимину шею, лизнув ее, поцеловав. И он убирает пистолет, уложив руку с ним на стол, пока Пак, отсутствие спокойствия которого выдает сорванное дыхание, спрашивает: — И что это значит? — он смотрит перед собой мыльным взглядом, трясясь то ли от страха, то ли от возбуждения. Дожидается момента, когда Чонгук, облокотившись на руки по обе от парня стороны, не посмотрит на него и не шепнет на ухо: — Что ты ходишь по тонкому льду, и когда провалишься, там тебя буду ждать только я.