ID работы: 7274775

О светлых днях, что минули

Джен
PG-13
Завершён
80
Пэйринг и персонажи:
Размер:
97 страниц, 20 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
80 Нравится 161 Отзывы 26 В сборник Скачать

4

Настройки текста
Маша Витковская. В замужестве – Драгомирова. Как трудно мне писать о ней – все равно, что описывать свою руку или ногу, то есть нечто, составляющее неотъемлемую часть меня самой. Однако я постараюсь, пока память не подводит меня, воскресить в мыслях ту спокойную, но уверенную в себе девочку, которая, однажды поддавшись любопытству и даже проказливости, приблизилась к диковатой малоросске, чуравшейся всех, и приручила ее. Маша была маленького роста, с круглым лицом, коротким подбородком и мелкими, аккуратными зубами – последние были предметом зависти у институток. Она всегда казалась старше своих лет, хотя никогда не чувствовала себя так. Помню, Маша переживала из-за кос, которые нас заставляли носить. Из-за волос косы выходили у нее чересчур тонкими и висели вдоль лица, подчеркивая полноту. Я ничего подобного не замечала: Машу я любила всем сердцем и не выделяла никаких изъянов в ее облике, впрочем, как и достоинств. Уже выпустившись, Маша стала зачесывать волосы в высокую, строгую прическу, которая делала ее взрослее и серьезнее. Тем сильнее удивлялись люди, узнавая ее озорной, легкий характер. Машина мать умерла, когда дочке было года три, не больше, так что моя Маша знала лишь отца, который и воспитывал ее, не женившись повторно. Григорий Артемьевич Витковский казался полной противоположностью своей дочери. Высокий и угловатый, с жидкими бакенбардами и рассеянным взглядом, он легко терялся в малейшем переполохе, смущался гордой осанки maman, когда ему случалось с ней встречаться, конфузился внимательного взгляда дежурных классных дам – особенно фройлян Брайнер, разумеется. Должно быть, Маша выросла такой разумной, чтобы уравновесить непостоянную натуру своего отца. Она опекала его с такой же безграничной любовью и кроткой терпеливостью, как он – ее. Иногда на Машу что-то находило, вечерами, ближе к воскресенью, и она начинала заламывать руки и нервно мерить шагами или актовый зал, или дорожки в нашем саду, или проходы между кроватями в дортуаре. Уже скоро я выучила, что означало ее волнение, какие вопросы она не решалась задать вслух, поскольку никто в целом не мог бы дать на них ответ. Не забыл ли Григорий Артемьевич поесть? Достаточно ли он спал? А может, он не принял лекарство, столь ему необходимое? Чем больше переживала Маша, тем скорее оказывалось так, что Григорий Артемьевич пропускал приемный час, поддавшись мечтательности. Впрочем, Маша не сердилась на отца, как можно было бы предположить. Он приходил на следующий день, в понедельник, и maman шла ему и Маше на уступки. Как я уже писала, Машу отпускали с занятий на час или даже дольше, благо что ей не составляло труда наверстать упущенное. Если девочка не была полной дурой, что встречалось весьма редко, учиться ей было совсем не сложно. Маша, пожалуй, немного гордилась своим отцом и ничуть не боялась, что остальные институтки сочтут его потешным. Узнав ее ближе, я поняла, что они с ним имели гораздо больше общего, нежели казалось со стороны. Говоря по чести, долгое время я полагала, что Маша склонна преувеличивать странности своего отца, поскольку была разлучена с ним и боялась, что станет ему более не нужной. Однако после выпуска я жила в ее доме на протяжении нескольких лет, и уже спустя месяц мне стало ясно, что Маша, напротив, кое-что не договаривала, на многое закрывала глаза, а каким-то причудам вовсе не придавала значения. Ужиться с Григорием Артемьевичем мне оказалось непросто, возможно, из-за схожести наших нерациональных характеров, однако я сумела установить между нами дружбу – насколько сие было возможным, учитывая разницу в возрасте и положении. Он всегда каялся и корил себя, когда осознавал, что своей невнимательностью опять доставил близким уйму хлопот и забот, так что его хотелось скорее простить и успокоить. К тому же он был исключительно добр, едва ли не до наивности, жалел всякую букашку и не держал зла, если кому-то случалось обидеть его. Как ни странно при таких чертах, отец Маши вовсе не был беззащитным. Его ум и образованность поражали меня, голодную до знаний после скудной духовной пищи, которой нас потчевали в институте. Именно он заставил мой мозг расшевелиться, растравил во мне желание видеть самую суть вещей, что окружали нас. Сие желание поддержал Арсений. Григорий Артемьевич был статским советником, но в чем состояла его должность – безусловно, соответствовавшая его чину, – я так и не уяснила. Признаться, я не интересовалась, а довольствовалась тем, что Арсений и Григорий Артемьевич знали друг друга по службе, хотя в те годы их никак нельзя было назвать равными. Этого короткого знакомства хватило, чтобы Арсений оказался вхож в дом Витковских. С Арсением свел меня Георгий, а Григорий Артемьевич, сам того не подозревая, устроил нам возможность часто видеться, узнавать постепенно наши идеалы, чтобы остаться вместе – до самого конца. То были славные деньки. Мы собирались в просторной гостиной, я держалась подле Арсения, Маша – подле Георгия, а Григорий Артемьевич возвышался над нами, как мудрый патриарх. Впрочем, его присутствие ничуть не стесняло, ведь на уме ни у одного из нас не было ничего дурного или неприличного. Впрочем, я еще успею рассказать о том, как поначалу пугалась Арсения, его горящего взора и дерзких суждений, как затем стала с нетерпением ждать его визитов и беспрестанно расспрашивала Георгия о сем странном молодом человеке, и о том, как тон Арсения стал понемногу смягчаться, а он сам – робеть, когда нам случалось разговориться. *** Итак, после того знаменательного случая с удачным диктантом по немецкому мы с Машей стали неразлучны. На уроках мы сидели вместе – на втором ряду ровно посередине, никогда не меняя излюбленного места. Мы ходили парой: в столовую, церковь, класс, сад и дортуар. Лара Салова долго обижалась на Машу за то, что та предпочла ей меня, я же не помню, с кем ходила до Маши, не видя в выборе особой важности. Вечерами Маша делала уроки со мной, терпеливо, как маленькому капризному ребенку, растолковывая мне все, что я упустила из объяснений учителей за месяцы, проведенные в апатии. Очень скоро я нагнала девочек, а к концу первого года большинство из них остались позади меня в списках. Подводили меня отметки по арифметике. Не буду называть фамилию учителя, но он не верил, что я могла так быстро самостоятельно преуспеть, и постоянно пытался поймать меня на списывании у Маши или найти шпаргалку – страницу тетради в парте или какие-то записи на промокашке. Все было тщетно: я не умела обманывать, хотя порой хотела. Моя предельная честность по отношению к окружающим даже оборачивалась против меня: мои замыслы выдавало изменившееся выражение лица. Математик злился и ставил мне семерки вместо десяток и пятерки вместо восьмерок. Я ничего не могла поделать с его предвзятостью, однако о том, как я портила ему жизнь, я напишу позже. Часто мне ставили низкие оценки и за поведение. Конечно, я не допускала семерок или, что еще хуже, шестерок, да и сцену с фройлян Брайнер мне простили. Однако то и дело закрадывались в журнал такие заметки: «говорила с Витковской после отбоя», «за обедом попросила по-русски передать ей хлеб и кидалась в Голикову», «на прогулке в саду влезла на клумбу и перепачкалась». А уж сколько шалостей прошло мимо глаз классных дам! Все же в институте царило железное правило: своих не выдавать. Никто не осмеливался и не желал его нарушать. К сим отметкам я относилась куда спокойнее, чем к пятеркам по математике. Институтская дисциплина слишком давила мне на лоб, на плечи, и порой я пренебрегала ей, сама того не замечая, без злого умысла, и радовалась глотку свободы. Признаю, однако, справедливость наказаний за болтовню в дортуаре. Мы с Машей мешали нашим подругам спать, да и сами не отдыхали и днем вели себя, как сомнамбулы, не вникая в уроки. Но как можно было не разговаривать! Ведь мы даже спали рядом после того, как Катя Голикова, бывшая соседка Маши, стала жаловаться, что ей дует от рамы. Я предложила ей поменяться местами, и m-le Баранникова позволила нам, зная, как часто простужалась Голикова и как долго в груди у нее что-то хрипело. Я же, крепкая здоровьем, не замечала никаких неудобств. Да, как же нам было не разговаривать! Маша страдала от одиночества точно так же, как и я, и мы обе испытали потребность открыть душу кому-то другому. Я рассказывала ей про кота Кулеврину и про княгиню Шаховскую, про Гриню (Маша пораженно ахала, когда слышала, как мы с ним лизали муравьев) и Марфиньку. Она мне – про стихи отца, которые он печатал в какой-то газете под псевдонимом, про могилу матери, про Венецию, куда однажды отвез ее Григорий Артемьевич. Что только не предпринимали классные дамы, чтобы пресечь наши ночные посиделки! Не возьму никак в толк, отчего нас не разместили по разные концы дортуара, но, возможно, они были снисходительны из-за моего горя. Впрочем, уже к весне 1841 года разговоры прекратились сами собой. Мы исчерпали темы, мы поведали все, что с нами происходило или мы хотели, чтобы произошло. Из нашей дружбы исчезла многословность, но нам не стало скучно друг с другом. Настало время благодатного молчания, когда нам было хорошо просто потому, что мы сидели бок о бок, выучивая наизусть очередную басню или решая задачи про банки с медом, и изредка одна касалась локтя другой. Маша помогла мне примириться с порядками в институте, с теми девочками, с которыми мы делили нашу жизнь, с учителями, от которых мы полностью зависели. К концу обучения я научилась не расстраиваться из-за математика и любила всех подруг, однако так и не избавилась от снисходительного отношения к ним. Тут и крылось наше главное с Машей различие. Она также отдаляла себя от подруг, но ставила их наравне с собой. Я же пыталась воспарить над ними, как орлица, и вела себя порой так же безобразно, как Леля. Оттого однажды мы с Машей крепко рассорились – первый и единственный раз в жизни. В 1841 году, когда мы перешли в пятый класс, в ноябре я вновь слегла в лазарет и задержалась там чуть дольше, чем на самом деле требовалось: сестра потакала мне в желании отдохнуть от шума в дортуаре и бесконечных занятий. Вернувшись, я обнаружила, что Маша беспечно болтает с Ларой Саловой, а та сидит рядом с ней. К счастью, Лара заняла не мое место, но Маша оказалась как бы стиснутой между нами. Если Лара звала ее, то Маша отворачивалась от меня, что страшно меня задевало. Я отказывалась создавать триумвират с Саловой, считая ее нудной и глупой, и когда сообщила о своем отношении Маше, то та возмутилась моей заносчивости. И перестала со мной разговаривать вовсе. Со стороны сие было незаметно: она по-прежнему сидела рядом, мы делали уроки и т.д. и т.п. Как горько я жалела о том, что больше не нуждалась в ее помощи, но выдумывать сложности, чтобы добиться ее внимания, мне не позволяло самолюбие. Насколько я поняла много позже, Маше тоже было довольно скучно с Саловой, но она была столь же упряма, как и я. Она не выносила мысли о том, чтобы принадлежать кому-то одному, поэтому выбрала ту, которая не посягала на ее свободу. Две недели я провела в полном одиночестве, изредка заговаривая с Балабановой и Голиковой или пытаясь развеселить душку Верочку – желание сделать всех счастливыми я сохранила еще из жизни в Майском, а постное лицо Хомутовой не оставляло меня равнодушной. Помня о жесткой отповеди Маши, я пыталась быть с подругами вежливее и мягче и стала находить в дружеском общении толику удовольствия. Однако они не заменили мне Машу, так же как Салова не заменила Маше меня. Помирились мы случайно. Через полмесяца после бурной ссоры класс начал готовиться к рождественскому балу, на котором обязательно присутствовали государь с государыней и детьми. Мы готовили номера, чтобы показать, чему научились в стенах института благодаря заботам царской фамилии. M-le Баранникова каждой поручила особое занятие. Маша должна была играть на фортепиано (она умела сие с детства, а в институте только развила навык), а Салова – подпевать ей. Однако вскоре Лара заболела, да так сильно, что у нее надолго пропал голос. M-le Баранникова, посоветовавшись с инспектрисой, поставила петь меня. Знала ли она о нашей размолвке? Сомневаюсь. Она пыталась быть с нами строгой, потом старалась стать нашей подругой, но ей вечно мешала ее неискренность. Начались бесконечные репетиции, отнимавшие почти все время. Мы едва успевали делать уроки. Однако Маша вела себя невозмутимо, делая вид, что мы едва знакомы. Я же выбивалась из сил, чтобы привлечь ее внимание. Сам рождественский бал я плохо помню, как и предыдущий, который maman устроила в 1840 году. Я даже почти не волновалась из-за присутствия высоких гостей, напротив, внимание царя с царицей придавало мне смелости. Маша играла превосходно, сосредоточенная, чуть хмурившая лоб, чтобы не сбиться во время игры. Как говорили, пела я достойно, сие признала даже Леля, и мне оставалось лишь верить ей на слово. Мои впечатления были туманными и смазанными. Я не помню название песни, но знаю наверняка, что сие была очередная глупость о том, как мы, институтский народец, обожаем государя с государыней и благоговеем перед их чистотой и величием. Да, именно благоговение на грани с лизоблюдством – вот чем нас пичкали, как гусей, которых откармливают на fois gras! Впрочем, государь одобрительно кивал нам, государыня растрогалась и приложила платочек к глазам, а затем, когда мы окончили выступление, потрепала нас по щекам. Maman, находившаяся всегда подле государыни, засияла от нашего успеха и казалась едва ли не более величественной и царственной, чем Александра Федоровна. Воспользовавшись трогательным моментом, я стиснула Машу в объятьях, и она не отстранилась от меня. Я готова была поступить так, как делали многие институтки, желавшие доказать искренность намерений. Мы, ученицы, были склонны к экзальтированным жестам: картинно упасть в обморок или грохнуться на колени, орошая ладонь подруги слезами, – вот наши излюбленные методы. Однако Маша, видимо, догадавшись о моих намерениях, остановила меня. – Tu es insupportable, mais tu me manquais, – шепнула она мне, не испугавшись, что ее услышат государыня или maman. Так проявлялась ее смелость. С тех пор мы не ссорились. Сорок восемь лет длилась наша дружба и продолжалась бы еще, если бы в 1888 году Маша, измученная головными болями, потерявшая половину веса, не узнававшая никого, кроме меня и Георгия, не преставилась в Майском. Эх, Маша! Единственная моя подруга!
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.