ID работы: 7274775

О светлых днях, что минули

Джен
PG-13
Завершён
80
Пэйринг и персонажи:
Размер:
97 страниц, 20 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
80 Нравится 161 Отзывы 26 В сборник Скачать

5

Настройки текста
Постараюсь продолжить рассказ последовательно, выбирая лишь самые важные детали, однако сие дается мне с большим трудом. Мне понадобилось шесть лет, чтобы пережить все наши игры и забавы, радости и ссоры, печали детства и моменты взросления. А уж чтобы описать их всех, пожалуй, не хватит и того срока, что я живу на сем свете!.. Не перестаю удивляться, какими мы были впечатлительными и наивными. Отчего мы так остро и болезненно воспринимали несправедливость математика и грубость фройлян Брайнер, так охотно откликались на внимание Дорохова, Верещагина и других достойных учителей, так истово преклонялись – именно преклонялись – перед царской фамилией? В чем крылся верный ответ: в чуткой натуре ребенка или в стремлении бросить вызов институтской казенщине? Поясню свое недоумение. В моей долгой жизни случались потери – говоря по чести, когда мне перевалило за полсотни лет, она стала состоять из одних потерь, но бывали также и неожиданные знакомства. Я объехала Россию и пол-Европы. Сердце мое было исполнено горечью в годы Крымской войны; в 1860-е же я воспряла вместе со всей страной, дрожа от восторга перед грандиозными изменениями, и уже через двадцать лет почувствовала, как махина сих преобразований, скрипя заржавелыми механизмами, наконец застыла. Я произвела на свет дочь и взяла на себя заботы об осиротевших племянниках, когда трагично погибли Ириночка с ее мужем. Я выбилась из сил, чтобы найти сбежавшую с актером жену Федота, что удалось мне в конце концов благодаря связям Арсения, а, настигнув в Баден-Бадене, сделала все, чтобы сия недостойная женщина никогда не увидела своих детей и не смогла ни дурно повлиять на них, ни причинить еще большую боль моему брату. Но ни одно из последующих событий моей жизни не волновало меня так, как принесенные Георгием лакомства – их мы ели всем дортуаром – или как экзамен по географии, к которому я не смогла подготовиться, но который сдала на десятку. Представь, Катенька: мы втроем с Ларой (после нашего с Машей примирения я обнаружила, что с Саловой может быть довольно весело) сидим на французском за одной партой. Мы склонили головы, что-то старательно пишем, однако сие вовсе не очередные мудреные грамматические правила, а записочки. Ими мы обмениваемся ровно в тот момент, когда учитель отворачивается, чтобы нацарапать что-то мелом на доске, а фройлян Брайнер ведет в угол очередную мовешку, бормоча себе что-то под нос, но не решаясь нарушать ход урока руганью. Страшно, что нас поймают, – дух захватывает! Ведь в записочках сих мы насмехаемся над бородавками фройлян Брайнер, коих, кажется, за ночь стало только больше, и над выпирающей челюстью учителя. Или вот уже я с Катей Голиковой (к слову, она вскорости простила меня за то, что я бросала в нее куски хлеба, скатанные в ком), на прогулке решаемся вглядеться в поросший тиной колодец, что находился в глубине нашего сада; от напряжения у нас начинают болеть глаза, и вот нам кажется, что на дне шевелятся волосы утопленницы. С визгом мы убегаем прочь, хотя в глубине души понимаем, что никакой утопленницы не было и быть не могло. Плод нашего распаленного воображения, охочего до всего необычного, до всего, чему под силу разрушить естественный ход институтской рутины… А что творилось накануне Рождества! Уже в начале ноября начинали приходить подарки от родных, которые, желая угодить разлученной с ними девочке, заблаговременно отправляли посылки – чаще всего, оказией. Они имели смутное представление о том, как мы живем, и старались прислать всего и побольше. Теплые чулки, перья для письма, гребни, фартуки (те, которые мы шили, совсем никуда не годились), порой куклы. Им, как и любым игрушкам, мы радовались, даже будучи в четвертом и третьем классе, а позже и самые любящие и снисходительные родители перестали их дарить. Стыдно-то взрослым девицам в дочки-матери играть! Однако об одном не знали наши родные, так хотевшие побаловать нас, институток, – о том, что всего милее нам разного рода провизия. Хорошо, если девочка была из местечка неподалеку. Тогда заботливая мамаша или хлопотливый папаша распоряжались доставить в Екатерининский домашние варенья и соленья, а порой и выпечку, сдобные булки или ягодные пироги. Они, разумеется, теряли свой вкус в дороге, но нам, вечно недоедавшим, было хорошо до дрожи впиваться зубами в тесто, чувствуя, как растекается во рту начинка! Чуть менее нам нравилось, когда родители отсылали немного денег: их тяжелее было утаить от классных дам, которые непременно бы отобрали сии несчастные гроши и поместили бы в какой-нибудь ящик для сохранности!.. А уж написать письмецо бакалейщику и отдать инвалиду, чтобы тот снес записку в лавку и проследил, чтобы все было куплено строго по списку, – и вовсе почти невозможно. Однако мы, стремясь уйти от щемящего чувства голода, проворачивали сие за спиной не только у m-le Баранниковой, но и у фройлян Брайнер. Собственно говоря, если бы мы попались, то наказали бы нас за общение с прислугой в Екатерининском, а не за покупки… К пище отношение у нас было трепетным, если не сказать – фанатичным. Помню четкое разделение между едой, переданной нам на Рождество или после Пасхи, и любыми другими подарками. Игрушки, предметы туалета, памятные вещицы – сие становилось полной собственностью институтки, и она ничем из того не обязана была делиться с подругами (как недоставало нам таких личных предметов в повседневной жизни!). О том, чтобы не поделиться с однокашницами лакомствами, не могло быть и речи. Помню, принеся в пустую классную комнату тяжелые ящики с едой из дома, мы назначали девочку, которая бы справедливо и по чести распределила угощения между нами, никого не обидев. То была неизменно Маша. В обычные дни ее голос легко терялся в общем гаме и трескотне. Но накануне Рождества Маша становилась нашей маленькой царицей, которую слушали беспрекословно. Нас никто не учил, как вести себя с подругами, хотя о некоторых традициях вроде обожания мы были наслышаны от старших институток. Так, мы сами построили и упрочили порядок нашего общества, ограниченного, тесного мирка. Для сего нам не нужны были указы классных дам или наставления учителей. Я верю, и, думаю, именно опыт, полученный в Екатерининском, убедил меня в сем, что дети естественнейшим образом склонны к справедливости. Кто знает, возможно, бесконечные министры, чиновники, законники и прочий сброд и придумали бы однажды что-нибудь путное, если бы соизволили взглянуть на собственных чад! За все годы в Екатерининском не припомню ни единого случая, чтобы кто-то нарушил бы наши негласные законы. Пожадничать для подруг – о таком невозможно даже помыслить! Что уж говорить о воровстве! Всякое бывало, разумеется, но наш набор сие злое действо обошло стороной. Словом, ясно, что, перетерпев период, пока все девочки, попавшие в недружелюбную обстановку, привыкали к новой жизни, мы стали дружны и близки и впоследствии гордились нашей сплоченностью. Даже я нашла свое удовольствие в сем поразительном единстве. Однако не имею права покривить душой и представить так, будто мы провели шесть лет в скучнейшей идиллии. Было кому баламутить воду, и в первую голову вспоминается мне Леля Ошустоева. Не могу не улыбаться при мысли о Леле!.. Немногим ранее я описала ее едва ли не как бестию, и она действительно умела делать жизнь институток, и без того несладкую, совершенно невыносимой. Однако с ее существованием и ее причудами мы смирились и относились к ним снисходительно. Ведь, право слово, то была наша Леля!.. Как я рассказывала, в первые месяцы Леля пугала меня резкостью движений, грубостью поведения: от постоянного напряжения мое тело чесалось, так что я раздирала кожу на сгибах локтей в кровь, впрочем, не отдавая себе отчет, в чем состояла причина сему. Она обдавала меня брызгами холодной воды или утаскивала пирожное из-под носа, когда мы чаевничали у классной дамы, или могла засунуть любопытный нос в мою тетрадь с домашними уроками. От неожиданности я ставила досадную кляксу ровно посередине листа или сминала края страниц, чем вызывала неудовольствие учителей. Поначалу я не решалась одергивать Лелю, точнее, не думала, что необходимо давать ей отпор, не видя в сем ни смысла, ни надобности. Когда она выкидывала коленца, я, кривя рот в улыбке, тяжело смотрела на Лелю исподлобья, словно задаваясь вопросом, для чего она так дурачится. Будто мать, снисходительно взирающая на свое неразумное, непослушное дитя. О, как ее злил мой взгляд! Ведь она привыкла, что другие девочки ударялись в визг или слезы, а то и пытались стукнуть Лелю в ответ. А она уж только того и добивалась! Неудивительно, что я выводила ее из себя. Однако поначалу сие представлялось невозможным. Опишу подробнее гордую одесситку, которая делала – или, по меньшей мере, пыталась делать – нашу жизнь чередой испытаний. И ведь ей сие почти удавалось!.. Как я уже писала, мать Лели была француженкой, однако та ничего от нее не унаследовала – ни пикантной внешности, ни особого прононса. Леля удалась в отца Ошустоева – приземистого здоровяка с рыжими бакенбардами и раскатистым голосом, которым он заполнял все помещение, в коем находился. Конечно, язык бы не повернулся назвать Лелю толстухой, однако она была плотной и широкоплечей, а походка ее – тяжелой. Когда она шла по коридорам из классной в столовую, из столовой – в церковь, а из церкви в дортуар, то будто бы стремилась всех оповестить о своем приближении. До сих пор не знаю, крылось ли в сем какое-то неясное намерение или же Леля следовала своей естественной привычке. Сомневаюсь единственно потому, что сама ходила точно так же громко, чтобы бросить вызов классным дамам и всему институту, где нас учили ступать неслышно, не привлекая к себе излишнего внимания, вообще хоть какого-нибудь внимания. Я! Я здесь! Вот что я вкладывала в каждый свой шаг. Но возвращаюсь к Леле. Волосы ее притягивали к себе взгляд даже тех, кто не привык судить человека по наружности (имею в виду себя). Рыжие, как хвост лисицы, из-за сырости в Екатерининском они завивались сами по себе в мелкие кудряшки. Леля заплетала волосы в тугие косы, однако голова ее напоминала венчик одуванчика: как ни билась, она не могла пригладить свою шевелюру. Лицо ее было усыпано веснушками в таком обилии, что несколько оспин на щеке терялись среди них и были почти что незаметны. Однако поистине удивительными были ее глаза, серые, будто подернутые дымкой, с нависающими тяжелыми веками. Помню, как она впервые вошла в классную комнату. Стояла середина сентября 1840 года, на удивление погожая и ясная. Леля опоздала к началу занятий, поскольку ее отец никак не мог договориться с maman, чтобы его дочь приняли в институт. Maman сопротивлялась как могла: его чин по Табели о рангах был довольно низким, а родословная не слишком впечатляла. Она же стремилась превратить Екатерининский в оранжерею для изысканных цветов, оттого наотрез отказывалась брать Лелю на казенное попечение. Однако maman уступила баснословным деньгам, которыми располагал Ошустоев: уж ей-то не составляло труда найти применение 600 рублям в год! Говорю безо всякого сарказма, поскольку Екатерина Родзянко никогда не давала повода заподозрить ее в казнокрадстве. Итак, в класс к нам Леля вошла в сопровождении не только maman, но и отца, будто бы Ошустоев желал убедиться, что правильно вложил свои деньги. Само по себе появление отца институтки в самом сердце Екатерининского было из ряда вон выходящим событием, однако я почти не обратила на него внимания, смотря во все глаза на Лелю. Она не испытывала никакого стеснения. Рот ее был капризно сжат, а она сама уперла руки в боки и слегка выставила ногу вперед, словно для надежной опоры. Глаза Лели с напускным равнодушием скользили по потертым партам, по черной доске, по математику и его вспотевшей лысине, наконец, по нам, ее будущим подругам. Она держала себя так, будто ничего из происходящего в классе: ни приветственное слово maman, ни шепоток, пробежавший по рядам девочек, ни волнение фройлян Брайнер, – ее не касалось. Но я понимала, нет, скорее чувствовала, как, бывало, предугадывала перемены или большие беды в жизни, что на самом деле от внимания Лели не укрылась ни одна деталь. Она бесстыдно пялилась на нас, оценивая, кто мы и что из себя представляем, но в то же время вряд ли какая институтка, помимо меня, догадалась о сем! И, очевидно, мнение она составила о нас весьма слабое. Мы совсем ее не впечатлили. В классе ожидали, что я подружусь с Лелей. И, признаю, у наших однокашниц действительно были все основания так считать! Схожесть бросалась в глаза, однако никто не желал замечать, что она была хоть и яркой, но поверхностной. Те отличия, которые крылись в нас, делали нашу дружбу решительно невозможной – до 1844 года, пока мы с Лелей не примирились, так точно. Да, не скрою, мы обе с ней бросались в бой с душными порядками и традициями института. Я, пожалуй, так и не сумела ни разу расслабиться в стенах Екатерининского: мне постоянно казалось, что каждый камень на садовой дорожке, каждая трещина в стене дортуара запрещали мне быть самой собой. Часто я чувствовала к вечеру себя изнуренной, измочаленной, будто вела настоящее сражение. Особенно сие проявлялось в дежурства фройлян Брайнер: друг друга мы искренне ненавидели после инцидента в приемной. Однако меня нельзя было назвать анархисткой, скорее, я слишком тяготела к справедливости, чтобы спокойно сносить все, что бы с нами ни делали. В отсутствие же классных дам я пыталась установить собственный порядок, и, что меня сегодня, спустя полвека, поражает, многие девочки соглашались со мной. Ко мне обращались подруги из несокрушимого триумвирата, чтобы я рассудила их ссоры, а если начиналась пересуда в дортуаре, то достаточно было одного моего покашливания, и тотчас воцарялось напряженное молчание. Не сказала бы, что приходила в восторг от роли, которую мои же подруги мне навязали, однако сия доля была лучше, нежели гордое одиночество. Леля же бунтовала против порядков института исключительно для того, чтобы привлечь к себе внимание, пусть бы и вызывала неодобрение или даже ярость. Порой ее собственные бешеные приступы наносили вред самой Леле – когда, например, за швыряние чернильницей в подругу фройлян Брайнер на два дня оставляла ее без ужина. Бывало, с Лелей начиналась настоящая истерика, и тогда классной даме приходилось выливать на нее холодную воду, отчего та простужалась!.. Пожалуй, до сих пор не могу взять в толк, зачем Леля проделывала сии безумства. Мы с Лелей одинаково не испытывали недостатка в родительской любви и семейном тепле. Более того, мне всегда приходилось помнить, что, как бы матушка с Надеждой Осиповной ни ласкали меня, я должна делить их с остальными детьми. А Леля была единственной дочерью, причем поздней!.. Как бы то ни было, оставляю сие на совести Лели. Мы часто виделись с ней после выпуска. А в 1880-х годах я с моей племянницей Наташенькой даже жила в ее доме!.. К тому времени она, конечно, совершенно переменилась – или же я попросту научилась находить удовольствие в ее обществе. Однако я так и не решилась задать Леле вопрос насчет поведения в институте, полагая, что сия тема была для нее неприятной и болезненной. Одно могу сказать наверняка: я долго, пожалуй, слишком долго оставалась наивным ребенком, отрицая все явления, свойственные зрелости. Леля же, напротив, излишне тяготела ко взрослой жизни, причем к самым низменным ее составляющим – кокетство, меркантильность и т.д. и т.п… Справедливости ради отмечу, что Леля никогда не совершала подлостей исподтишка. Все – или почти все – она выделывала открыто. Да, должно быть, без свидетельниц ее шалости гроша ломаного не стоили бы!.. И уж в чем я уверена, так в том, что без Лели девочки вряд ли бы присудили мне роль мирового судьи нашего класса… Возможно, мне стоило бы поблагодарить Лелю, чего я, разумеется, никогда не сподобилась сделать! Однако рассказываю по порядку. Сойдясь с Машей в шестом классе, я вновь обрела уверенность в себе и ощутила, что имею достаточно сил, чтобы не бояться Лелю. Поначалу сие проявлялось лишь в том, что я перестала чесаться и ранки на коже затянулись (именно поэтому я считаю именно Лелю виновницей моего зуда, а не, например, колючие одеяла). Я более не дрожала, заслышав ее шаги, и внутренности мои не сжимались болезненно, когда Леля обращала на меня внимание. Пожалуй, она даже пробовала снискать мою дружбу, но делала сие до смешного неумело, а я, закрытая от всего мира, отгородившаяся от подруг за ширмой горя и растерянности, игнорировала ее. Затем, оттаяв, я начала замечать, как теряются девочки в присутствии Лели, как прекращаются игры с болтовней, стоит ей приблизиться к компании подруг. Открыто я возразила Леле в январе 1841 года, когда она снова вздумала, пробегая мимо девочек, выстроившихся в ряд у умывальников, одновременно шлепать их мокрой щеткой по спинам или икрам. Стоял жуткий холод, и я, как обычно, энергично терла лицо жесткой губкой, пытаясь хоть как-то согреться. Ледяное прикосновение к спине пронзило меня до самой макушки, и, не помня себя от ярости, я обернулась и несколько раз хлестнула Лелю по рукам тяжелой губкой, набрякшей от воды. Кожа ее покраснела от шлепков. Леля остолбенела. Произошедшее настолько не укладывалось в голове, что она не додумалась нажаловаться m-le Баранниковой. Девочки же, боровшиеся с холодом, едва ли заметили нашу стычку. Так я осталась безнаказанной. Лелю не скоро отучили от сей раздражающей привычки, но меня она перестала задирать в умывальне. В другой раз мы делали уроки. Леля, стоит отдать ей должное, схватывала все на лету и никогда не сидела подолгу за заданиями (если только не готовилась ответить на немецком!). Оценки ее были неважными, но мы все знали: если она что-то не усвоила немедленно, то ей без толку корпеть, ссутулившись, над учебниками. К сожалению, Леле недоставало понимания, что ее подругам требовалось больше времени, и она начинала отвлекать их разговорами, обычно бессмысленными и хвастливыми. Голос ее был громкий и крикливый, так что поневоле мешал и всем остальным. Не знаю, отчего классные дамы оставляли Лелю без внимания, но нам приходилось тяжело. Так вот, продолжаю. Сие случилось уже после того, как я побила Лелю в умывальне. Она закончила заниматься и пристала к Соне Шапошниковой – девочке, к которой Лелю посадила maman в день ее прибытия. Собственно, Соня натерпелась от Лели больше, чем остальные, ввиду того, что они были так же неразлучны, как я и Маша. Бедная Соня не знала, как избавиться от Лели. Мы же с Машей разучивали очередную басню к уроку русской словесности. А Дорохов взыскивал строго! И не так страшна была плохая отметка, как его насмешка – добрая, но меткая и колкая. Неудивительно, что мы волновались. Маша то и дело оборачивалась, недовольно хмурясь и вздыхая, однако ничего не делала. Меня голос Лели бил не хуже мокрой щетки. В какой-то момент чаша моего терпения преисполнилась. Я встала со своего места, подошла и, взяв Соню за запястье, отвела ее к нам. И снова Леля осталась пораженной и побежденной! Впрочем, сие происшествие ничуть не испортило отношений между Соней и Лелей. Соня оправдалась, что мы с Машей попросили ее о помощи, я, в свою очередь, не стала спорить. Надо добавить, что Соня с Лелей вообще неплохо ладили, особенно после, когда характер последней сделался более ровным. Но настоящее столкновение случилось весной, за пару месяцев до наших первых экзаменов. Помню, Машу увели в середине дня на встречу с отцом, и в течение десятиминутного перерыва между Законом Божиим и арифметикой я осталась одна. Леля собрала вокруг себя компанию из верной Сони, душки Верочки, Лиды Бекетовой и еще нескольких девочек, с которыми я никогда не была близка и о которых мне нечего сказать. Сквозь полудрему (мы с Машей вновь болтали ночь напролет) я слышала сбивчивый рассказ Лели о песике, коего отец Ошустоев подарил ей на именины. Она не говорила, что у него была шелковистая шерстка, а нос – влажный, глазки – блестящие или что-то в таком духе. Нет, ей запомнилось лишь то, что стоил песик сто пятьдесят рублей. Я невольно вспомнила о Мурке и коте Кулеврине, а также о холеном коне Георгия, который обошелся нашей семье в тысячу целковых. Тысяча! Я содрогаюсь, думая о такой сумме. Только обладая крепостными, которых можно было продать, мы могли позволить себе такие траты. Позднее, даже в пик деятельности Федота, приходилось быть более рачительными. Однако в то время вопрос денег меня не трогал, и в пылу ссоры, разгоревшейся спустя считанные минуты, я не догадалась козырнуть конем моего брата. – А ты что думаешь, Драгомирова? – обратилась ко мне Леля на плохом французском. Я неопределенно пожала плечом, показывая всем своим видом, что не желаю вступать в разговор. Такого Леля стерпеть не могла. – Отвечай, что молчишь! Я обернулась на нее, удивленно приподняв брови. Леля стояла в окружении девочек, скрестив руки на груди, и снисходительно улыбалась. Ямочки на щеках так странно и трогательно смотрелись на ее веснушчатом лице! И вдруг мне страсть как захотелось стереть сию улыбку. – Mais non, je ne veux pas parler avec toi… Tu m’ennuies terriblement!.. – усмехнулась я. – Tu ne sais que d’argent. Леля распахнула глаза, лицо ее неравномерно раскраснелось. – Ну ты и гордячка, Драгомирова! – прошипела она, понизив голос, чтобы m-le Баранникова не услышала русскую речь, которая подвергалась запрету ровно до ужина. Я хрипло – немного болело горло – расхохоталась от того, что именно Леля, заносчивая Леля упрекает меня за гордыню. Слово за слово, мы продолжили нашу ссору, перемежая русский и французский. Не буду приводить ее целиком: боюсь, она покажет тебе, Катенька, дурной пример. Но не скрою, что в пылу перебранки я выпалила страшное оскорбление: – Жидовка! Сие прозвучало так громко, что ссора прекратилась сама собой. Леля расплакалась: я задела ее за живое. Все, включая едва вошедшего в класс математика, были поражены, да я и сама тут же поняла, что хватила через край и испытала искреннее раскаяние. Но оно не уберегло меня от наказания. M-le Баранникова прибегла к крайним мерам: влепила нам с Лелей нули по поведению, поставила стоять без фартука во время обеда, а затем отвела к maman, чтобы та сделала нам внушение. Как я радовалась, что Маша не видела моего позора! Впрочем, прозвища «гордячка Драгомирова» и «жидовка» так и остались приклеенные к нам. Но, используемые нашими подругами, они потеряли свой обидный смысл, который мы вкладывали в них изначально. Несмотря на то что я вела себя ничуть не менее безобразно, именно после того случая крутой нрав Лели стал немного мягче. Она совсем перестала задирать меня и оставила в покое остальных институток, а если вновь принималась за былое, то моего вмешательства оказывалось достаточно, чтобы она успокаивалась. То было трудное сражение, которое я выдержала с честью. Еще какое-то время я позволяла Леле думать, что она верховодит нашим классом. Та указывала, какая девочка что должна любить (так, Лена Писарева, по ее мнению, терпеть не могла булочки со смородиной и должна была отдавать их Леле) или чем увлекаться. Однако круг институток, подверженных ее влиянию, стремительно сужался с каждым месяцем. Как интересно мне было просыпаться по утрам с мыслью, что еще учудит Леля! С ней же связана одна забавная история. Ее главным героем стал брат мой Георгий, но о сем обстоятельстве он даже не подозревал. Я оставила сие между нами по просьбе Лели, тем более что в тесной, людной приемной не было возможности рассказать о сем случае. После института мне было стыдно докучать брату детскими институтскими происшествиями, а затем оказии так и не представилось. Произошел сей анекдот в 1843 году, за полгода до того, как в Екатерининский прибыла Ириночка. Георгий исправно посещал меня каждое воскресенье без исключения. Мне завидовали все мои подруги, и слух о Георгии распространился среди старших воспитанниц. Я ничуть не удивлена! Мало того, что брат мой всегда находил для меня время; Георгий к тому времени давно приобрел военную выправку и был хорош собой, но сохранял в обхождении со мной мягкость, нежность и что-то вроде застенчивости. Не сомневаюсь, что в его жизни среди других офицеров хватало всяких непотребств, но мне, а впоследствии и Ириночке он никогда не демонстрировал такую свою сторону. Я всегда ждала его визитов с нетерпением. У нас не кончались темы для разговоров, мы находили, над чем посмеяться, а над чем – погрустить, а при расставании нам казалось, что мы разлучаемся не на неделю, а на долгие годы. Он приносил мне старые журналы с газетами, иногда – книги, еще реже – лакомства. Порой он не мог увидеться со мной, поскольку я часто болела и не всегда успевала оправиться к приемному дню. Но чтобы Георгий не сумел прийти ко мне!.. И каково же было мое удивление, когда я не дождалась моего старшего брата! Я постоянно спрашивала у Лели, не видела ли она Георгия. Леля к тому моменту уже выправила свое поведение настолько, чтобы ей разрешили дежурить в приемной и провожать подруг к их родным. Та послушно бегала проверять, не пришел ли он, но возвращалась с неизменно отрицательным ответом и казалась не менее ошеломленной, чем я. Вот закончились часы свиданий, а я так и не дождалась Георгия. Сие сильно меня обеспокоило, но я постаралась не придавать его отсутствию зловещего значения. В следующее воскресенье все повторилось, и тогда-то я неподдельно огорчилась. Леля утешала меня, как я думала, довольно искренне и обняла в порыве чувств. Я уже была не на шутку встревожена, как вдруг во вторник пепиньерка передала мне через maman письмо от Георгия, в котором он справлялся о моем здоровье, желал поскорее поправиться и говорил, что целует в горячий лоб. Сие совершенно сбило меня с толку. Я даже показала письмо Маше, но та не смогла посоветовать ничего вразумительного. Я сходила с ума от любопытства и непонимания, но не спешила отправлять ответ – не в последнюю очередь из-за необходимости показывать его классной даме. Отчего-то мне не хотелось впутывать в сию загадочную историю ни m-le Баранникову, ни тем более фройлян Брайнер! И вдруг утром, накануне приемных часов, меня осенило, что оба раза именно Леля встречала гостей и вызывала девочек. То была очередная моя смутная догадка, которую вряд ли хоть как-то можно было объяснить с логической точки зрения. Я решила понаблюдать за Лелей, не зная точно, чего должна искать или ожидать. Ожидая визита Георгия, я украдкой подходила к двери, ведущей в приемную, и подсматривала в щель. Как сие было неприлично! Но мне удавалось остаться незамеченной. К моему глубокому разочарованию, ничего интересного я не обнаруживала. Пробило час пополудни – обычное время, когда Георгий приходил ко мне. Я вся обратилась во внимание. Я скорее угадала, нежели сумела что-то увидеть или расслышать. Впрочем, сложно было не узнать рыжие косы Лели и высокую фигуру моего Георгия (он отрастил усы не в пример пышнее тех, что сбрил накануне отъезда из Майского). Леля говорила о чем-то, размахивая руками (но не до такой степени, чтобы ей сделали замечание), а Георгий кивал ей. Наконец, он отвернулся от Лели и направился к выходу, не без труда прокладывая себе путь через толпу. Я отпрянула от двери, но не стала возвращаться на свое обычное место, а осталась встретить Лелю. Увидев меня, Леля побледнела. – Мне пора идти к брату? – невинным тоном спросила я (или мне казалось, что он был невинным). Я заметила, что ответ дался ей с трудом. – Он не пришел. Еще бы! Не сознаваться же ей было во лжи на глазах у классных дам и едва ли не на самом месте преступления! С разочарованным вздохом я отправилась наверх – в актовый зал. Леля боялась, что я наябедничаю классным дамам. Я не держала такого в мыслях, однако она не могла знать сего. На то и был мой расчет. На обеде Леля едва съела тарелку супа и выпила пустой чай, жалуясь, что ее тошнит. M-le Баранникова, впрочем, сочла, что Лелю не следует пока отправлять в лазарет. Готовясь к урокам, Леля то и дело краснела и желтела, беспрестанно обмахиваясь старой тетрадью и жалуясь на духоту. Соня жалостливо гладила ее по спине, но участие подруги, казалось, совсем не трогало Лелю. Наконец, в умывальне я шепнула Леле, чтобы та задержалась. Вскоре мы оказались совсем одни. До отбоя оставалось больше часа, и все институтки были предоставлены сами себе. Леля замерла напротив меня, нервически проводя пальцами по тугим косам и по оспинам на щеке. Я молчала, как бы предоставляя ей право объясниться, а на самом деле – боясь рассмеяться. – Ты, небось, ждешь дуру Брайнер, – выпалила Леля, глотая буквы, – чтобы нажаловаться ей! А не Баранниковой! Я покачала головой. – Не собираюсь никому жаловаться. Леля приоткрыла рот, не в силах найти достойного ответа. Да и могла ли она подобрать подходящие слова в ее-то положении? – Ты его обожаешь, да? Леля дернулась, как от пощечины. – Люблю, – поправила она меня. Да, была большая разница между любовью и обожанием, и мы с Лелей, пожалуй, единственные из класса понимали ее. Я не сдержала усмешку. – Так люби. Зачем я-то тебе? Леля развернулась и быстрым шагом вышла из умывальни, удостоив меня только молчанием. Наутро я написала Георгию записку, в которой сетовала на затянувшуюся ангину и заверяла, что к следующему приемному дню окрепну достаточно, чтобы встретиться. А что сталось с чувствами Лели, я, признаться, не хотела знать. Очевидно было одно: она больше не препятствовала визитам Георгия. Была ли Леля благодарна мне за то, что я ни слова не сказала никому, даже Маше, даже самому Георгию? Осмелюсь предположить: да. Впрочем, окончательное примирение произошло спустя полтора года. О нем расскажу позже. В последние лет десять мы с Лелей потеряли связь, и я даже не знаю, жива ли она еще. Хочется верить, что жива. В ней всегда было столько энергии и любви к жизни, чтобы думать, что она так легко сдалась смерти! Но до сих пор восхищаюсь ее находчивостью. Нам, институткам, сложно было подобраться к предмету воздыхания – неважно, любили мы его или обожали. Она придумала изящное решение. Завидев Георгия, Леля не бежала ко мне – ей было сие ни к чему. Встреча с предметом (как коротко называли мы меж собой) продлилась бы тогда считанные секунды. Куда лучше сказать, что я заболела! Георгий тут же переключал все внимание на Лелю, расспрашивал, что ей известно обо мне, просил передать какие-нибудь ободряющие слова!.. И вот уже не секунды, а минуты, проведенные рядом с предметом! Пожалуй, настала пора подробнее рассказать об обожании, через которое прошла каждая без исключения институтка.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.