ID работы: 7274775

О светлых днях, что минули

Джен
PG-13
Завершён
80
Пэйринг и персонажи:
Размер:
97 страниц, 20 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
80 Нравится 161 Отзывы 26 В сборник Скачать

6

Настройки текста
Да!.. Со многим я могла бы смириться, и, говоря по чести, когда я вспоминаю институт, то ужас мой скорее деланный. В первую голову восстают в памяти вовсе не холод дортуара и умывальни, не выходки фройлян Брайнер, не отвратительная пища, из-за которой все мы худели и бледнели из года в год, не все те недостатки, кои я уже описывала или опишу позднее. Нет, напротив, я вновь переживаю восхитительное чувство искреннего единения с подругами, бесценное знание, что меня поддержат в нехитрых радостях и утешат в недетских горестях. И как порой не хватало мне, выросшей и ставшей семейной женщиной, ощущения, что жизнь идет своим чередом, не изменяясь и не принося потрясений. Только в институте я знала, что день мой отмерен, каждая минута учтена, и ничего не может и не должно измениться. Подъем в 7 утра, молитва, уроки до обеда и после. Все решено за меня, и мне остается лишь подчиниться размеренной рутине, ни о чем не думая и не волнуясь. С Арсением я забыла о спокойствии напрочь, но, впрочем, не жалею о сем. Однако обожание неизменно заставляет меня стискивать зубы в бешенстве. Я бы слукавила, если бы сказала, что оно испортило судьбы множества институток. Нет, оно напоминало приступы падучей – страшные, затмевающие собой все, но спустя какое-то время пропадающие бесследно. Должно быть, именно сие сходство и выводило меня из себя. Обожание временно одурманивало девочек, будто подменяло их, но само было пустым и бессмысленным!.. Ты, Катенька, вероятно, не будешь обучаться в институте. По крайней мере, надеюсь, что Софи последует моему примеру и не станет разлучать тебя с семьей. Все домочадцы души в тебе не чают, и я, смотря на тебя, вижу свою маленькую копию. Только в кои-то веки копия вышла куда лучше оригинала: ты не воспринимаешь любовь и ласку как должное, нет, даже в таком неразумном возрасте ты стремишься ответить нам тем же. Как бы я хотела, чтобы, взрослея, ты сохраняла свою отзывчивость. Как я жалею, что не увижу сего. Так или иначе, ты никогда не подменишь любовь обожанием, поскольку не испытаешь в нем нужды. Оттого ты вряд ли прочувствуешь то, о чем я собираюсь поведать далее. Однако я ни на шаг не отступлю от истины и опишу все, что составляло мою жизнь в те годы, светлые дни. В Екатерининском институте обожание принимало различные формы, но их объединяло одно: ему, как болезни, были подвержены в основном маленькие девочки. К выпуску, но обычно уже ко второму классу, от него излечивалось большинство воспитанниц. С чего начиналось обожание?.. Затрудняюсь ответить с точностью, но попробую предположить. Оттаяв после отделения от семьи, придя в себя после потрясения (а потрясение, несомненно, испытывали все без исключения; разница заключалась лишь в том, легко или же трудно было с ним справиться), найдя особо милых сердцу подруг в классе, девочка вдруг чувствовала себя неудовлетворенной. Учителя хвалили или ругали, классные дамы выдавали шнурки за хорошее поведение или придирались к осанке и наклону головы, однокашницы весело играли вместе с ней в саду, в актовом зале или шептались за спиной… Все сии впечатления и события вдруг начинали казаться ненастоящими, будто девочка наблюдала за ними на сцене в плохом театре. Что-то обещало ей: вот-вот упадет занавес, закончится скверная постановка, и начнется настоящая жизнь, полная чувств и – непременно – самопожертвования. Однако предчувствия, возможно, естественные для взросления, но обманываемые искусственным распорядком в Екатерининском, не оправдывались. Лишить ребенка искреннего отношения к нему – все равно что посадить цветок в тенистой части сада. Он не зачахнет, но будет изо всех сил стремиться к солнцу, истончаясь, искривляя стебель. То же было и с нами. В сердце девочки вызревало неведомое ей нечто и настойчиво требовало выхода. И тогда она сама искала, на кого обратить избыток накопившихся чувств. А уж излишняя впечатлительность, вызванная оторванностью от внешнего мира, делала свое дело. Не обходилось без влияния наставлений maman, которая пыталась вбить нам в голову, что мы должны любить всех вокруг без исключения – ее саму, классных дам, учителей и подруг. И действительно поиски предмета вскорости увенчивались успехом. Забавно, но оказывалось, что и в стенах института, замкнутого государства в центре Петербурга, где все представали друг перед другом открытыми, как на ладони, можно найти персону для обожания. Мы могли обожать кого угодно, однако существовали негласные правила, которыми мы не пренебрегали. Не приветствовалось обожание подруг по классу. Да и сложно было восторженно вздыхать, преклоняться перед той, которую ты видела каждый день, все маленькие недостатки которой знала – кривоватый почерк, ошибки во французском, прыщики на плечах. К тому же, что самое ужасное, все твои жертвы ради подруги ничем не выделяются: любая девочка точно так же поможет ей с математикой, или поделится с ней домашним караваем, или расчешет волосы, сбившиеся за ночь. Однако мне было известно, что душка Верочка большую часть нашего обучения тихо обожала Лелю, а та либо ни о чем не подозревала, либо испытывала уважение к чувствам нашей тихой, запуганной подруги и не пользовалась ими. Также мы слышали, что несколько классов старше нашего чуть ли не поголовно обожали классных дам, однако у нас такое не было принято: слишком уж отталкивали от себя фройлян Брайнер и m-le Баранникова. Когда мы только начинали учиться, священник, который исповедовал нас, причащал и преподавал нам Закон Божий, часто становился предметом у трех-четырех девочек. Молодой, бледный, он вызывал у нас жалость – прекрасная почва для обожания. Но вскоре здоровье совсем подвело его, он вынужден был уехать жить куда-то на воды. Новый батюшка, старый и недружелюбный, пугал нас. И уж само собой разумеется, что никому не приходило в голову обожать эконома, хотя он, дородный, веселый и усатый, выглядел довольно представительным. Пусть он не обворовывал нас так нагло, как его предшественник, мы были обижены на него из-за скудной и безвкусной пищи. Так, чаще всего мы обожали старших воспитанниц и учителей. И последних мы считали как бы общими: их было много меньше, чем нас, а найти свой предмет хотелось всем. Девочки собирались в группки, стайки – и в сих стайках могли оказаться заклятые соперницы, – и распределяли между собой обязанности перед предметом. О, поверь мне, Катенька, обязанностей было предостаточно! Допустим, нашего немца обожали три девочки. Все они без исключения готовились к его предмету не меньше, чем на десятку (а отметки выше он ставил неохотно, так что нельзя их упрекнуть в недостаточном рвении). Без сих успехов их преданность немцу считалась бы недостаточной – величайший позор! Однако, например, Аня Балабанова в тетрадку с немецким писала своим лучшим почерком – почти печатным, по-детски старательным. Если ей, не дай бог, случалось поставить кляксу, то она всю ночь переписывала тетрадь начисто! Другая девочка, Лида Бекетова, раскладывала мел на кафедре, выбирая лучшие кусочки, которые не крошились в руках и царапали доску не со слишком уж противным звуком. Третья воспитанница – из тех, чьи личности не интересовали меня, – всегда вызывалась отвечать и приходила в непередаваемое расстройство, если немец не опрашивал ее. Можно себе представить, сколько волнения доставляли девочкам сии приготовления – не к урокам, а к встрече с предметом. Но и удовольствие, несомненно, тоже! Одно время среди институток нашего набора было принято даже выделять час или около того, чтобы помечтать о предмете. Окликать девочку, вдруг погрузившуюся в себя, воспрещалось точно так же, как будить блуждающую во сне! (Говорю со знанием дела: ученицы выпускного класса, не выдерживая нервного напряжения, зачастую начинали ходить ночами, не просыпаясь). Сей обычай казался мне совсем уж нелепым. И тут уж мы с Лелей поневоле объединились и, подвергая его насмешкам, заставили подруг отказаться от него. Впрочем, не стану преувеличивать свои с Лелей заслуги: то мог быть лишь очередной этап взросления, протекавший и без нашего участия. Как ты, верное, догадалась уже, Катенька, болезнь обожания обошла меня стороной. Сие не значит, что я не искала ни в ком того или ту, кому могла бы посвятить лучшие свои чувства. В конце концов, дома в Майском я привыкла открыто выражать их, не стесняясь ничего: кричать от радости, плакать от обиды, целовать, кто нравился мне. До известия о смерти отца и братьев я выискивала взглядом ту грузинскую княжну, которая учила меня немецкому. Замечая меня, она искренне улыбалась и спрашивала, хорошо ли я освоилась на новом месте, каковы мои успехи в учебе и все в таком духе. Любая другая не удержалась бы от того, чтобы потрепать меня по косам или по щеке, но она не позволяла себе сего. К моему тогдашнему горькому разочарованию, встречи происходили слишком редко. Княжна постоянно была чем-то занята: то украшала классы к праздникам, то помогала сестрам в лазарете, – и находилась будто бы не с нами. Затем она благополучно выпустилась, не оставив у меня ни тени сожалений или тоски. Конечно, я не совсем искренна. У меня была моя Зина, но сегодня мне трудно писать о ней: когда заношу перо над бумагой, начинает болеть сердце, по-старчески едва трепыхающееся. Мне не удастся увильнуть от сего рассказа, однако даже спустя больше полувека я боюсь, что сердце лопнет от горечи. Отложу воспоминания о Зине напоследок, а пока сосредоточусь на том, что уберегло меня от бездумного обожания. Вернее, кто уберег: Ириночка! Об образовании моей младшей сестры тетка Надежда Осиповна задумывалась еще в год, когда меня саму отправили в Петербург. В планах она имела устроить ее туда же, куда и меня, чтобы мы, дружные, не разлучались надолго. Однако, разумеется, ничего с точностью сказать было еще нельзя. Ириночка была так хрупка и болезненна! К тому же Надежда Осиповна не могла предвидеть, приживусь я в институте или нет. Позднее хлопот прибавила кончина Федота Лавреньевича: оказалось, что его роль в ведении дел Майского была не так мала, как мы привыкли думать, и матушка моя с теткой совершенно не знали, что делать, а Федот еще не был достаточно зрелым, чтобы его решения имели вес. О, братец Федот, ему пришлось рано повзрослеть... Позднее я и жалела его, и одновременно гордилась им. Однако в феврале 1843 года Георгий передал мне поразительную весть (я редко получала письма из дома: в Майском все знали, что корреспонденцию институток вскрывают, а сие претило моим родным). К середине лета должна была приехать тетка Надежда Осиповна и привезти Ириночку! Уже были посланы письма maman и, насколько я поняла, даже получен ответ – туманный, но его можно было воспринять как положительный. Младших дочек устроить не в пример легче, тем более что я к тому времени занимала не то пятое, не то четвертое место в классе по успеваемости. Подводили меня лишь отметки по арифметике и поведению, но шалости мои не были значительны в глазах maman и не портили особо ее мнения обо мне. Так что матушка с теткой могли спать спокойно и не волноваться насчет Ириночки. Едва выслушав Георгия, я с коротким вскриком обняла его, вызвав неудовольствие классной дамы – к счастью, не нашей, так что ее недовольным бормотанием мы пренебрегли. Долго еще я ходила сама не своя, не зная даже, отчего так волнуюсь и чего жду. В моем дневнике даже указана дата воссоединения с Ириночкой, хотя в институте я прекрасно обходилась без дат, ограничиваясь днем недели. 12 августа 1843 года – чуть позже, чем планировалось (Ириночка слегла с ангиной, потому произошла задержка), – в приемную, сопровождаемые Георгием, вошли мои родные. То было поистине знаменательное событие. Я пережила одно из самых сильных потрясений в стенах института. Первое, что я почувствовала, едва завидев тетку с Ириночкой, еще не приблизившись к ним, – это растерянность. Внезапно они показались мне такими чужими, а в следующий миг я осознала, что именно я безвозвратно отдалилась от них. Однако я заставила себя подойти и улыбнуться, ничем не выказывая страх, смешанный с разочарованием, – сказывалась институтская выправка! Я одновременно узнавала и не узнавала тетку с Ириночкой, не в силах отвести от них глаз. Они надолго поглотили мое внимание, так что Георгий, пришедший с ними, потерялся на их фоне. Первым делом я ужаснулась – про себя – как сдала и осунулась тетка Надежда Осиповна. Я помнила ее пусть и не молодой, но моложавой, полной энергии. Шаги тетка чеканила так, что отец мой усмехался порой, мол, Надежда-то Осиповна – ни дать ни взять офицер в юбке. Она всегда держала спину прямой, а голову – чуть вздернутой, но не настолько, чтобы можно было подумать, будто она смотрит на собеседника свысока. Речь ее всегда была безупречно вежливой до такой степени, что людям, не знакомым с теткой, казалось, что она насмехается над ними. Однако волей-неволей они подчинялись каким-то ее требованиям. Как нас выручала сия способность тетки настаивать на своем во время путешествия! А та женщина, которую я увидела спустя три года, мало походила на тетку Надежду Осиповну. Ей, должно быть, стукнуло уже не меньше пятидесяти пяти. Зрение ее угасало, а плечи, будто размякшие, сутулились. При ходьбе она постоянно опиралась на Георгия, заботливо и предупредительно подставлявшего ей руку. Голос ее был нетверд. Но, думаю, своего внутреннего стержня в ту пору тетка еще не утратила. Если бы я наблюдала ее постоянно, день за днем, час за часом, то, полагаю, вряд ли бы перемена казалась мне такой всеобъемлющей. Но, будучи четырнадцати лет от роду, я не могла сие понять. Тетка сердечно обняла меня и посетовала, что я, мол, похудела, побледнела и вытянулась, как тополь, но я расслышала сквозившую в ее тоне гордость за меня. Ворчала она скорее потому, что испытывала вину за то, что я оказалась оторвана от семьи, и теперь то же самое мои родичи собирались проделать с Ириночкой. Наконец, увернувшись от очередного поцелуя в нос, я смогла рассмотреть мою сестру. У Ириночки были темные волосы, но сама она всегда выглядела настолько бледной, что казалась отлитой из серебра. Она подросла и теперь больше напоминала взрослую женщину, только в миниатюре. Возможно, такое впечатление производила сетка голубоватых вен под глазами, вздувавшихся, когда Ириночка волновалась. Сами глаза, серые до прозрачности, посаженные далеко от носа и глубоко, заглядывали с недетской серьезностью в самое сердце того, с кем она говорила. А голос, ровный, тихий, без особых интонаций, лишь усиливал сие, не скрою, жутковатое ощущение. Мы болтали о всяких глупостях, и я, оттаяв, больше не выдумывала, будто мои любимые тетка с сестрой мне чужие. Однако, вопреки всем опасениям maman и тетки, я не ударилась в слезы, испытав острый приступ ностальгии. Совсем напротив: заметив, что тетка уже засобиралась уходить, я не испытала желания, взяв ее за руку, покинуть институт и вернуться в Майское. Тот дом, который я любила, умер вместе с моим отцом и большей частию дворовых людей. Мое место отныне было здесь, в институте, как затем – в доме Витковских. С тех пор так и повелось: везде, где бы я ни останавливалась, на час или на год, я была и своей, и чужой одновременно. Напоследок тетка велела мне и Георгию внимательно следить за здоровьем Ириночки и при малейшем беспокойстве сразу писать в Майское, чтобы ее забрали. Да, сестра моя была очень слаба, но, признаться, я до сих пор, уже схоронив Ириночку, не могу взять в толк, в чем заключалась сущность ее болезни. В институте она даже будто окрепла. Во всяком случае, я дважды в год неизменно оказывалась в лазарете с больным горлом и жаром. Ириночка – никогда. Возможно, сие связано с тем, что тетка, встретившись с maman, предупредила ту о здоровье младшей Драгомировой. Как бы то ни было, сестра в лазарете давала Ириночке три ложки рыбьего жира: больше, чем остальным. Я с первых мгновений поняла, что Ириночка, в отличие от меня, искренне полюбит институт. Дисциплина, размеренность, отстраненность классных дам и учителей – все, что лишь угнетало меня, было близко Ириночке, которая, как я осознала много позже, страдала от сумасбродности нашего семейства. Сие не означало, что она не находила в быту института никаких недостатков, и одним из них было злосчастное обожание. Пожалуй, три года, вместе проведенные в стенах Екатерининского, сблизили нас больше, чем жизнь в Майском. Мы были избавлены от необходимости обожать кого-то, находя утешение друг в друге. В то же время сам уклад нашей жизни не позволял мне чрезмерно опекать Ириночку, душа ее, как я привыкла делать в Майском. Среди подруг, оценивших ее проницательность и деликатность, Ириночка расцвела. Думаю, она нуждалась во мне куда меньше, чем я в ней. Бывало, Ириночка играла с подругами в саду или в актовом зале и не поворачивала голову в мою сторону, а у меня щемило в груди оттого, что кто-то был ей интереснее и важнее. Ириночка была спокойная и тихая, она не доставляла беспокойств учителям и классным дамам. Maman любила ее, в отличие от меня, принимая ее примерное поведение за покорность. О, едва ли maman подозревала, как едко отзывалась о ней и ее раболепии перед высокими господами моя сестра наедине со мной! Я сама не заметила за заботами о сестре, как миновала наша пора обожать и наступило время быть обожаемыми. Впрочем, сие касалось нас мало: несмываемым позором среди девочек считалось раскрыться предмету. Много позже я узнала от Ириночки, что три ее подруги обожали меня и иногда плакали от моей холодности. Ириночка говорила о них без тени насмешки или упрека, вновь безмерно удивив меня. Впрочем, забыла об одном забавном случае, связанном с обожанием. Незадолго до поступления Ириночки, воспользовавшись тем, что мы остались одни в классе, Маша взволнованно поведала мне: она, мол, бесповоротно потеряла голову от Дорохова. Я едва сдержала улыбку, настолько она была серьезна и потеряна. Но, право слово, обожать Дорохова – курам на смех! За ним бегали решительно почти все девочки как нашего набора, так и других. Если бы я взялась рассказывать об их подвигах, мне понадобилось бы втрое больше бумаги, чем я уже израсходовала! Маша не находила себе места и едва не плакала. Ей уже нечем было удивить Дорохова. Оставалось лишь съесть кусок мела за его здравие – крайняя мера, к коей прибегали совсем отчаявшиеся. Разумеется, Дорохов не должен был ничего знать о сей трапезе! Я лишь удивленно хлопала глазами. – И нет никаких иных способов доказать обожание? – Совсем нет, Надюша, ты не понимаешь!.. Помню, я обозлилась на нее. В тот год я уже сблизилась с Зиной, хотя тщательно скрывала ее ото всех, и сие замечание глубоко меня задело. – Ах, оставь ты сии глупости! Смотри: я смогу так сделать и без обожания. В раздражении я схватила с учительского стола два куска мела и, особо не раздумывая, поочередно отправила их в рот. Маша обомлела! До сих пор помню, с каким хрустом мел раскалывался под моими зубами! Сегодня-то, конечно, сами мои зубы почти все раскрошились, на такие подвиги я более не способна. А тогда, кажется, сия шалость лишь пошла на пользу моим челюстям. Именно в таком безобразном виде меня застала m-le Баранникова, видно, недосчитавшаяся нас с Машей в столовой. Она оторопела, озадаченная, пожалуй, больше Маши. – Что вы делаете, мадемуазель Драгомирова? – Наша классная дама, бедняжка, от поражения забыла говорить с нами по-французски. – Если вы так голодны, то уже пора обедать… Я невозмутимо отряхнула меловую крошку с губ и пальцев и бросила шепотом, мол, у меня чешутся зубы. Маша испуганно ахнула и, верно, стукнула бы меня, если бы не рисковала, что ее жест заметят. M-le Баранникова пошла пятнами, но не стала кричать. Все знали, что после тяжкой болезни ее маленькой племянницы она боится ругать своих воспитанниц из-за недомоганий, пусть и самых причудливых. Она пригрозила отвести меня в лазарет и лично проследить, чтобы сестра влила мне в рот целый пузырек касторки. Я поспешно отказалась, извинившись по-французски и сделав неплохой книксен. Сие заставило m-le Баранникову сменить гнев на милость, и моя выходка в очередной раз сошла мне с рук. Маша же весь день боролась со смехом, так что сие заняло все ее мысли, и к вечеру она избавилась от обожания. Оно и к лучшему! К чему Маше было заниматься притворством, театральщиной? Жизнь готовила ей великий дар, которого были лишены остальные институтки! Однажды Георгий, улучив момент, когда классная дама Ириночки подозвала ее к себе, спросил у меня робко и чуть заикаясь, возможно ли такое, чтобы он понравился Маше. Он коротко посмотрел в ее сторону: она разговаривала с отцом, улыбаясь слегка снисходительно, будто сама была родительницей Григория Артемьевича. Я пообещала разузнать и мучила брата, не зная, как подступиться к такому интимному вопросу, пока не решила действовать напролом. Нежный румянец, тронувший лицо Маши, мягко засиявшие глаза ее послужили мне лучшим ответом. Георгий с Машей обменивались взглядами в приемные дни, не осмеливаясь приблизиться друг к другу даже на расстояние вытянутой руки. Он передавал ей небольшие подарки через Григория Артемьевича, к которому набрался смелости подойти. Брат мой ничем не выдавал своей личности: то были невинные подношения, которые с равной вероятностью мог сделать и отец Маши. Так, Георгий с Машей полтора года, до выпуска, водили чопорных классных дам за нос, но не имели случая заговорить друг с другом. Потом они, кажется, не могли наговориться всю жизнь. Я была счастлива их счастьем. Хотя все еще посмеиваюсь, представляя, что было бы, стань моей невесткой Леля вместо Маши. Страшно и подумать! Но, как бы мне ни было приятно рассказывать о моих самых близких людях, вернусь к Георгию с Машей позже. Мой рассказ продолжается…
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.