Нон-стоп
19 июля 2019 г., 22:18
— Трахнешь Детектива для меня, милый?
Кацуки коротко изгибает губы в ухмылке — он думает об этом с того момента, как Шото зашел в комнату. И вряд ли Декаданс обладает телепатией или может какой-нибудь сверхъестественной силой. Скорее уж он просто чертов засранец, который слишком много знает и слишком много думает — о себе и о них одновременно.
Только вот будто бы Кацуки это не устраивает.
На самом деле устраивает и даже немного больше.
Шото вздрагивает, слыша вопрос перевозбужденного негодника, и вскидывает на него будто бы совсем не взволнованный, остекленевший взгляд. Он мог бы спрятать свой испуг и действительно делает это — только вот Кацуки прекрасно знает его. И поэтому также прекрасно видит, как мужчина начинает дышать чаще, как впивается пальцами в бока его телефона, как держится за край стола… Того и глядишь вот-вот стянет скатерть к чертям, чтобы залезть сверху и предложить себя.
Но, конечно же, Шото так не поступит. Он ведь гордый. Он ведь взрослый, сдержанный и очень-очень правильный. У него есть моральные ценности, а еще служба в полиции. И он больше никогда-никогда-никогда-никогда-никогда не свяжется с кем-то вроде самого Кацуки.
«Это все изначально было плохой затеей.»
Так этот гребанный лицемер сказал, разрывая все их обеты незадолго после взрыва и прогоняя его прочь — тогда Шото даже не пустил его на порог, ублюдок. И Кацуки запомнил эти его слова на всю свою оставшуюся жизнь в надежде когда-нибудь их вернуть, запихать ему в глотку вместе со своим членом и заставить задохнуться.
Откинувшись на спинку стула более вальяжно и подперев висок двумя пальцами, локтем Кацуки упирается в подлокотник. На его губах плавает довольная, наглая усмешка — от того одномоментного всплеска ненависти и гнева остался лишь еле ощутимый осадок. Все начало затихать еще когда Шото решил напугать мальца смертной казнью. Это настолько рассмешило Кацуки — незаметно и глубоко внутри, конечно же — что он даже замер.
Замер, присмотрелся, подмечая каждое доказательство чужого возбуждения, а после расслабился. По-настоящему он злился еще с час назад — когда только пришел сюда, получил в сообщении фотографию мертвого Чисаки и разбил телефон-пустышку об стену, не сдержано зарычав. Остатки того все еще валялись где-то по полу, и подбирать их он определенно не собирался. Да-да, тогда Кацуки был готов послать эту гребанную встречу к черту, он был готов сорваться, уехать и разыскать несносного мальца.
Затем дверь приоткрылась, Шото заглянул внутрь, и Кацуки остыл за мгновение. Фокус его внимания перекинулся резко и очень остро. В груди все сжалось, а в паху выкрутило — Кацуки никогда не признался бы, что был чуть возбужден еще до звонка этого гребанного Декаданса.
И признаваться не собирался. В том, что у него не под камелиями ликорис, а под ликорисом — метка. И имя ей Шото.
Тодороки Шото. Главный лицемер, лжец и самый отвратительный патрульный.
— Естественно, Декаданс.
Коротко вскинув бровь, он слышит, как засранец скидывает трубку, а затем видит собственными глазами, как у Шото дергается кадык. Вначале дергается его кадык, после коротко дергается голова — мужчина перехватывает телефон, пытается дозвониться вновь и заодно вычислить координаты.
С телефона Кацуки это можно сделать только при исходящем вызове, и приложение позволяющее это установлено у него еще со времен их совместной с Шото работы. Тот не спрашивает позволения, сжимает губы до побеления. Тупой говнюк. И сам ведь знает, что Декаданс уже уничтожил свой мобильный.
Но он все равно пытается. Сменить вектор внимания. Только бы сменить вектор внимания и убедить себя в своей собственной безопасности.
Но ведь ее нет. Клетка закрыта снаружи, а жертва — внутри.
— Ничего не получится. Ты же знаешь, что ничего не получится…
Подавшись вперед, Кацуки ставит локти на стол, переплетает пальцы и все еще разглядывает мужчину довольно, нагло. У Шото подрагивают кончики пальцев, он все-таки пытается дозвониться, но ничего у него, конечно же, не выходит. Бросив телефон на стол, безжалостно и грубо, он хлопает по столу ладонями и подрывается. С грохотом стул за его спиной опрокидывается.
Лишь пару минут до этого они лениво обсуждали какую-то политику. Они болтали сдержано, сухо и скрытно — от такого разговора Кацуки хотелось удавиться.
Теперь же хотелось только заставить мужчину напротив заскулить, кончить и закурить. Декаданс определенно благодатно влиял на его дела и встречи. За только что произошедшее вмешательство, теперь разворачивающееся для него испугом Шото, Кацуки даже готов был простить мальцу убийство Чесаки.
Наверное.
Конечно же, нет. Вот глупость.
— Какого черта ты позволяешь ему, а?! Ты!.. Он переубивает нас всех к чертям, когда закончит со своими делами, а ты ему потакаешь, ублюдок! Я подыхать не желаю, ясно?!
Кацуки почти готов рассмеяться с того, как мужчина пытается спрятать возбуждение за страхом, а страх за яростью — ничего у него не получается. Хотя бы потому что очевидно: такие сильные эмоции да еще и на поверхности ему не свойственны, а если и свойственны — не в этой ситуации. И следовательно это ложь. Блажь. Бездарный обман.
Коротко прокашлявшись, он потягивается, склоняет голову вначале к одному плечу, после к другому и поднимается, неторопливо отодвигая стул. Каждое его движение выверенное и неторопливое: пока Кацуки снимает пиджак, Шото только каменеет, вздрагивает и отступает.
— Ты же знаешь, что он не хочет твоей смерти. Он хочет тебя, придурок. А если Декаданс чего-то хочет…
Кинув пиджак на спинку стула, Кацуки вдыхает глубже и быстрыми, ладными движениями снимает запонки. После вытаскивает всякую мелочь из карманов — ключи от машины, портсигар, пару канцелярских скрепок и блистер лимонной жвачки. Сегодня на нем костюм тройка, из кармашка жилета выглядывает белый платок под цвет рубашке. Декаданс назвал бы его позером, а Шото, как бы не притворялся злым и готовым защищаться, определенно симпатизирует всему, что видит.
Ведь если бы ему не нравилось, он бы не смотрел так жадно, не рассматривал бы так требовательно — мельком. Кацуки всегда нравился ему в классике и всегда это знал. Но признаваться, что носил ее лишь из-за этого знания, не собирался.
Бросив запонки на стол, он подтягивает рукава, пощелкивает костяшками. И совсем не торопится по многим причинам. Для начала потому что мужчина напротив все еще не убежал. И для следствия: потому что его стояк очевиден так же, как и стояк самого Кацуки.
— Не смей! Ты!.. С каких пор ты слушаешься его, а?!
Шото сглатывает вновь, покачивает головой и берет под контроль свой голос. Тембр становится тверже, серьезнее, проскальзывает аромат легкого укора и непонимания. Он словно пытается пристыдить и взять на слабо одновременно. Уморительно. И ведь Кацуки был бы, ох, как рад объяснить и рассказать ему с каких пор да почему, но он видит чужие глаза — те выдают мужчину полностью.
Они выдают его голод. Жажду. Жадность.
Как интригующе. Ведь и в лучшие их времена Кацуки видел такой его взгляд только после очень и очень долгой разлуки, а тут… Мальчишка, слишком умный и прыткий, но всего лишь мальчишка, а как умело он взял их обоих в оборот!
Искусный ублюдок.
— Что бы ты не задумал, я…
Он верно хочет сказать, что остановит его, Кацуки, но договорить у него так и не получится. Вскинув бровь, словно внимательно-внимательно слушает его, Кацуки делает первый шаг, и Шото мгновенно отводит одну ногу назад, становясь в стойку. Его сильные руки поднимаются, сжимаются в кулаки, но пиджак он не снимает и это его ошибка — каким бы удобным тот не был, а все равно стесняет движения. Рукава не позволять в полную скорость обороняться или нападать, а значит вероятность проигрыша увеличивается.
Или победы? Ведь если Шото хочет быть пойман…
Кацуки чуть прищуривается и впервые задается вопросом: а не за тем ли тот выгнал его, выпер взашей и отгородился теми горделивыми словами от него еще давным-давно, чтобы притащить назад, чтобы силком привести сюда сейчас?!
Коротко рассмеявшись с мелькнувшей мысли, он делает еще один шаг. После — следующий. Торопиться совсем-совсем некуда, и эта медлительность Кацуки нравится. Ведь она пугает Шото, ох, она точно дочерта его пугает, и это так сладко. Кацуки вдыхает глубже, расправляет плечи. Если бы уверенность была запахом, у Шото еще с минуту назад случилось бы отравление ее парами.
Потому что Кацуки не боится. Максимум опасного, что может случится с ним сейчас — пулевое.
— Кацуки… Я безоружен, но это не значит — беззащитен.
Зря Шото произносит это вслух. Кацуки даже замирает на полушаге, а затем выдает резкую, наглую усмешку. В мире вряд ли был кто-то или что-то, что Кацуки ненавидел бы сильнее, чем человека перед собой, и к чему был столь же сильно привязан.
Чуть меньше Кацуки ненавидел предательства. И они оба прекрасно об этом знали. Шото зря согласился на эту встречу — они ведь собирались обсудить Сенсея, спокойно и миролюбиво, ага, если бы — и она изначально не могла принести ему что-то хорошее.
Но он пришел. Пришел безоружным.
Пришел, чтобы, наконец, получить сполна за то, как обошелся с Кацуки. Ведь тот все же чертовски сильно ненавидел.
Предательства.
И самого Шото, который его предал — только чуть больше.
— Ох, ты еще и безоружен… Я был о тебе лучшего мнения, но, так уж и быть, постараюсь сдержаться и не оставить следов на лице… Хотя, обещать ничего не могу. Ты же все-таки гребанная крыса, принцесса.
Он заканчивает полушаг, на котором замер и обходит стол окончательно. Преград между ними не остается, а мужчина напротив тяжело сглатывает. Его выставленная вперед нога вздрагивает, но кинуться на Кацуки первым он не решается. Тяжело, медленно вдыхает, и его грудная клетка расширяется, пальцы вплавляются в ладони и белеют — Шото правда пытается в ярость и злобу, даже в ненависть пытается, но он истосковался. По Кацуки, по этой работе, по азарту, по ощущениям и даже по запаху не табельного, настоящего и дорого оружия, так и что же…
Поморщившись словно от зубной боли и для виду, только заслышав такую знакомую и забытую одновременно кличку, Шото только лишь неосознанно покачивает бедрами, пытаясь облегчить давление узких брюк на твердый член. Это действие вызывает у Кацуки еще более надменную усмешку, и он медленно вдыхает. Его ноздри раздуваются, словно у дикого зверя, а глаза раскрываются шире.
Он делает рывок вперед.
— Не смей!
С грозным рыком Шото делает выпад, выбрасывает кулак вперед, делает шаг и быстрой сменой ног пытается подсечь Кацуки. Тот лишь уворачивается от руки и накрывает горячей, сильной ладонью лицо мужчины. Отскакивает от подсечки, оказывается еще на шаг ближе и без жалости вбивает колено в живот мужчины. Раздается поверженный, больной стон.
Все еще обхватив его лицо рукой, Кацуки хватает его за плечо и протаскивает до стены. Попутно с грубым, безжалостным смехом отворачивается от чужих рук, которые пытаются дотянуться до его глаз, волос или носа. В момент, когда Шото врезается спиной в стену, ему удается схватить Кацуки за горло, но того это будто бы вовсе и не волнует. Он прижимается ближе, раздвигает самые поджарые бедра на все это блядское Токио коленом, а затем тянется губами к уху.
Шото все еще держит его за горло, но сдавить не может. Просто не может пересилить себя, заставить себя, убедить себя, и вместо этого касается выступающего кадыка большим пальцем. Чуть давит. Прикусывает себе язык нарочно и до боли. Между бровей складываются скорбные, беспомощные морщинки.
Его глаза закрывают чужие пальцы, а центр чуть влажной ладони лежит как раз поверх губ — раньше Кацуки всегда использовал этот прием, когда хотел сказать о том, кто именно здесь главный, без слов. Он просто накрывал его своей дланью, лишал зрения, обоняния, голоса. А слух заполнялся его голосом, и ничего кроме него не оставалось.
Тактильные рецепторы содрогались в предоргазменных конвульсиях и один за другим умирали, потому что не оставалось ничего кроме ощущения его тела.
Это было нездорово. Нездорово и неправильно. Никогда Шото не хотел видеть и ощущать это — все это и эти отношения — в своей счастливой, спокойной жизни. Только вот уже который год он так старательно делал вид, что исправляется, излечивается с каждой минутой все полнее, и все равно все было в пустую. Вечерами он засыпал содрогаясь от нехватки жесткости и ярости, а утрами просыпался и задыхался в подушку — воспоминания о безжалостной нежности были хуже грамма полония, ведь убивали намного медленнее.
Он врал себе, что дело было лишь в близости телесной, но не мог ходить по улицам и подворотням, в которых они раньше временами тайно встречались, чтобы передать друг другу информацию. Он не мог есть острые блюда, столь любимые Кацуки, а в последнее время и вовсе перешел на полностью пресную пищу. Когда видел лимонную жвачку в магазинах — каждый их поцелуй был с ее привкусом — вздрагивал крупной дрожью и еле останавливал себя от того, чтобы обернуться, посмотреть по сторонам, попытаться найти его взглядом. Сегодня пришел лишь ради того, чтобы напомнить себе, ради чего вообще так мучается.
Кто же виноват, что само напоминание, в лице Кацуки, оказалось намного более соблазнительным, чем вся остальная, «спокойная» и «правильная» жизнь Шото? Упс.
— А кто меня остановит, а? Ты можешь возмущаться сколько тебе захочется, но у тебя стоит. На него, на меня и на все, что, блять, происходит. Ты разорвал все связи со мной, поигрался в «хорошего» парня, но всему есть предел. Еще не поздно покаяться, принцесса, и я даже, может, прощу тебя, если переметнешься, мм… Ты же хочешь, я же знаю, что ты хочешь. Его. Меня. И эту блядскую грязную жизнь.
Прижавшись к Шото бедрами, Кацуки обозленно, возбужденно срывается на него, но под конец его голос опускается до шепота. Он вылизывает нежное, чувствительно ухо мужчины, начинающее гореть под прикосновениями его языка, и чувствует, как тот приоткрывает рот, пытаясь не задыхаться от этого движения и не скулить слишком громко. Он вздрагивает, дергается, пытается распахнуть глаза, но Кацуки не боится, что он сбежит или выберется.
Даже несмотря на то, что почти что его и не держит.
Несильно прикусив хрящик уха, Кацуки вылизывает ушную раковину, проходится под завитком, а затем задевает козелок — и охает от резкой боли, разорвавшейся в боку. Секундное удивление и промедление становятся знаменованием его проигрыша, но испуга это не вызывает. Ударив его свободной рукой, о которой Кацуки совсем забыл — или же совсем не забыл, кто знает — Шото отталкивает его, хватает за грудки жилета и меняет их местами.
В паху все выжигает огнем, бедра начинают подрагивать от перенапряжения, но мужчина мысленно почти что клянется себе, что выбросится в окно, если поддастся собственным желаниям и позволит Кацуки разложить себя на столе. Как бы жарко и желанно это ни было.
— Не смей! Не смей, а то я!..
Мыслей не остается. Слова не складываются, голос дрожит, Шото вжимает его тело в стену, но словно бы сам к нему жмется. Когда Кацки открывает глаза, он дергается вперед и еле не целует его.
В его жизни не было ни единого другого человека, кто смотрел бы на него с таким вожделением и жаждой, с какими всегда смотрел Кацуки. Всегда.
Шото знал, как он ненавидит предательства. Шото знал о нем все, и он не мог злиться, как бы не старался притвориться злящимся прямо сейчас. Он просто хотел вернуться.
Без извинений.
И без проблем.
Так словно бы не выгонял Кацуки за порог в самый сложный для него миг, словно бы не предавал, словно бы не было всех этих лет.
Он совершил ошибку и полностью отказывался брать за нее ответственность, потому что Кацуки не был святым. Он был ублюдком, который разрушил все своей яростью, поубивал почти всех своей халатностью и не собирался ничего восстанавливать. Он заботился только о себе. И Шото отказывался принимать эту ответственность
Отказывался так же, как Кацуки отказывался давать ему передышку.
— Давай же! Давай же, принцесса! Мой член соскучился по твоему горячему ротику.
Широко ухмыльнувшись, Кацуки только поднимает руку, чтобы приобнять мужчину за талию — почти в то же мгновение его щеку обжигает дерзкая пощечина. Голова дергается в сторону, а глаза Шото затапливает растерянность.
Его трусость заставляет Кацуки зарычать и резким движением оттолкнуть от себя ради того, чтобы вновь вбить в стену спиной и схватить за горло резким движением. Потянув ладонь вверх, он заставляет мужчину поднять голову выше и, стискивая зубы, в гневе смотрит на него. Ни один из них даже не замечает, что, вот так меняясь местами и двигаясь вдоль стены, они уже достигли двери выхода. А ведь Шото мог бы сбежать, но, похоже, прямо сейчас далеко не это было для него приоритетным.
— Ты, кажется, забыл, как подобает себя вести, принцесса. Ну, ничего-ничего. Я тебе сейчас напомню. Сдавайся… Сдавайся и я разрешу тебе опуститься на колени.
Потянувшись вперед, Кацуки смотрит ему прямо в глаза и медленно касается языком его губ. Вылизывает нижнюю, упиваясь страданием и ужасом смешанными с восторгом и желанием в глубине чужих глаз, а затем впивается в чужой рот собственным. Задушенный звук окончательного падения, который издает Шото, заставляет Кацуки покрыться мурашками.
Опустив свободную руку ему на пах, он безжалостно обнимает пальцами член сквозь ткань, поглаживает его и жестко, издевательски трет головку. Шото под ним вздрагивает, безвольно дергается, хватается, наконец, за его плечи и стонет сквозь поцелуй — он никогда не умел сдерживать голос, каждый раз раскрываясь изысканным клематисом во время очередной прелюдии.
Где-то дома у Кацуки до сих пор валяется кляп. Даже жаль, что сейчас его с ним нет. Можно было бы очень хорошо позабавится. Прямо на столе.
Он целует его грубо и зло. Языком вылизывает изнутри щеки, десны и небо, даже не обращая внимания на жалкие попытки чужого языка выгнать его прочь. Шото держится хорошо, но сдается быстро — ведь на самом деле он сдался еще в тот миг, когда решился позвонить и решился назначить встречу.
Он был инициатором. Якобы, все ради Сенсея, все ради этого ублюдка Сенсея — Кацуки большей чепухи в жизни не слышал.
А когда увидел его, проходящего внутрь зарезервированной комнаты в выбранном не им дорогом ресторане, позабыл обо всем на свете.
Один на один. В замкнутом пространстве. Шото надеялся уйти невредимым, но не хотел этого.
Потому что если бы хотел — не пришел бы. Вся его чертова гордость сгнила именно в тот миг, как он набрал номер телефона Кацуки. Все, что стало происходить дальше — не больше чем кабуки.
Иронично.
— Дай… К-кацу, дай мн-не…
Стоит только разорвать поцелуй, как мужчина сипло стонет. Он не может открыть покорно закрывшиеся глаза и стыд заливает его лицо так, что уродливая молния шрама почти сливается с остальной кожей. Его пальцы впиваются в плечи Кацуки поверх одежды, а губы наливаются цветом и кровью. Подавшись вперед, Кацуки слизывает подтеки слюны с его подбородка, а затем медленным движением лижет залитую румянцем щеку, касается кончиком языка мочки уха, заставляя мужчину подавиться стоном для него.
— Дать тебе? Хочешь опуститься передом мной на колени и взять в рот, а, принцесса? Хочешь…
Перед глазами мутнеет, потому что Шото одновременно кивает и качает головой. Его сочные, зацелованные губы изгибаются в мучительной гримасе, а дрожащие бедра подаются Кацуки в руку, отдаются ему, раскрываются для него. Проведя ладонью по сильному, жилистому горлу, он переносит руку на плечо мужчине и с силой давит. Член напряженно изнывает в брюках, и терпеть он не намерен.
Прелюдию можно оставить на следующий раз. Который точно будет. Кацуки уже знает это.
— Опускайся.
Его голос звучит беспрекословно и жестко. Он знает, что на самом деле нравится Шото в постели, и одно лишь воспоминание о всей той грязи, которую они успели попробовать вместе, иногда заставляет его не слабо возбудится.
Вот и сейчас мужчине не требуется повторять дважды. Кацуки отступает на полтора шага, давая ему место у стены, и смотрит, как тот опускается на колени, а после усаживается на пятки. Он разводит ноги немного в стороны, насколько позволяют брюки, но глаз так и не открывает. Ему стыдно и неловко, как не было, наверное, даже в самый первый их раз, и Кацуки это знатно развлекает.
Но терпеть это он не собирается.
Стоит только Шото коснуться его ремня, как Кацуки тут же резким движением сбивает его руки в сторону. Той же рукой он хватает его за волосы, вплетается в мягкие пряди пальцами и тянет.
— Настолько сложно додуматься открыть глаза, что мне нужно указывать на это, принцесса?
Шото колеблется. Он слышит металл в чужом голосе и чувствует выкручивающее внутренности, больное возбуждение, но посмотреть на Кацуки слишком стыдно и сложно. Особенно после всего, что было.
— Я не буду толкать задушевную речь. Открывай свои ебанные глаза и приступай к делу, если не хочешь оказаться распластанным по столу.
Он открывает глаза. Медленно и медленно же поднимает руки. Пока его сильные, мозолистые пальцы расстегивают ремень, взгляд пытается прожечь Кацуки насквозь. Взгляд без злобы и без ненависти. Взгляд искусный, интригующий и слишком личный: в нем всего три ингредиента.
Жажда.
Обожание.
Невинность.
«Это мой мальчик» — Кацуки позволяет себе эту мысль и ухмыляется. Ему стесняться нечего и даже наоборот. Потребность обладать полностью удовлетворяется уже от одного присутствия Шото. От его присутствия на коленях удовлетворяется еще и сам Кацуки.
Приспустив чужое белье, Шото не отводит взгляда от чужого лица. Он подается вперед, осторожно касается губами налитой, влажной головки в почти целомудренном поцелуе, а после прижимается к ней щекой. Он осторожно трется о его член щекой и смотрит в глаза.
Его взгляд, что должен быть столь преданным и верным, исходит холодом или хотя бы пытается. Кацуки пропускает сквозь пальцы его цветные пряди, сгребает в охапку на затылке и притягивает ближе к себе. Мужчина понятливый и покладистый, приоткрывает губы, облизывает головку твердого члена, а после вбирает ее в рот. Таким он раньше бывал крайне редко, разве что под настроение — как бы внутренне Кацуки не хвалился и не кидался такими ярлыками, как «подстилка» и «тряпка».
Зачастую именно ему приходилось подстраиваться под чужой настрой, а впрочем это никогда и не было проблемой. Будучи на грани ярости практически постоянно, Кацуки всегда с легкостью злился, если это было нужно. Или же не злился.
Однако, сейчас было удивительно, как они совпали по эмоциям почти максимально. Волны возбуждения и настроение выдрать Шото так, чтобы он реально хромал еще хотя бы сутки, ничуть не успокаивали Кацуки, наоборот раззадоривая, делая его дыхание поверхностный и хриплым, а движения рук жесткими и грубыми. И Шото все еще смотрел на него снизу вверх, в его глазах было так много желания спрятать тоску и скуку, что затопили его и всплыть не позволили еще давным-давно, когда Кацуки только свалил, изгнанный на века. Но еще больше в его глазах было лишь поражения.
И Кацуки упивался всем этим. Собственной властью. И собственной силой.
— Открой ротик, принцесса.
Крепко держа мужчину за волосы и нарочно путая пряди разных цветов в пальцах, Кацуки отстраняет его от своего члена, а затем касается влажной нижней губы пальцем. Шото послушен, гибок и чертовски возбужден. Он приоткрывает губы, позволяет толкнуться пальцами ему в рот и вылизывает их языком. Подушечка указательного горчит от привкуса сигаретного фильтра, и это заставляет его вздрогнуть. Глаза против воли закатываются и чуть прикрываются.
Ведь Шото прекрасно знает Кацуки. Он знает его повадки, его характерные движения, его эмоции… Временами Кацуки курит, зажав сигарету между указательным и средним пальцами. Он делает это расслаблено и спокойно, но большим всегда стряхивает пепел резко — это движение выдает его животную, неистовую ярость, с которой он из века в века, всегда, будет ходить под руку.
Но реже, намного реже, он курит держа сигарету дешевым, грязным и слишком грубым жестом. Сигарета стенает, зажатая между большим и указательным пальцами, а Кацуки всегда недобро, жестко щурится. Одна его рука всегда в переднем кармане брюк, большой палец наружу, и ярость его будет почти ощутима — если только взглянешь ему в глаза. Когда он курит так, кто-то всегда уходит с новым малюсеньким сигаретным ожогом на теле.
Однажды, Шото слышал от Киришимы, как Кацуки прижег кому-то глазное яблоко.
Но даже эта история не помогла ему не испытывать возбуждение в те моменты, когда он видел Кацуки таким. Его сила покоряла, его ярость пленила, его грозный взгляд хотелось покорить.
Но это было невозможно.
Никому и никогда это бы не удалось.
Давным-давно Кацуки сказал ему:
— Я не привязываюсь. Но уважение — высшая форма доверия. И роскошь.
Шото никогда не хотел его уважения. Шото хотел его член и эту дикую, необузданную ярость в его глазах, которую невозможно было покорить.
Но которой можно было не бояться.
И вот сейчас Кацуки гневно хрипит, оттягивает его щеку большим пальцем, чтобы почти тут же неспешно натянуть его рот на свой член. Он входит до самого основания и успевает заметить, как мужчина вдыхает заранее, но впрочем Кацуки это не волнует вовсе. Он замирает вот так, медленно втягивает воздух носом, прочесывает тонкие, крашенные пряди — Шото не отстраняется.
— Сглатывай, принцесса. Сделай мне приятно.
И он сглатывает. Глотка сокращается, стискивает Кацуки внутри, где жарко, влажно и чертовски узко. В уголках ненавистных ему глаз выступает влага, между бровей залегают хрупкие морщинки. И цвет лица мужчины постепенно меняется, багровеет. Жалкие запасы воздуха расходуются быстро, слишком быстро.
Все еще оттягивая его щеку изнутри, Кацуки толкается глубже, резкими, поступательными движениями. Шото давится, некрасиво кривится, вздрагивает, пытаясь отстраниться инстинктивно, но неосознанно. Осознанно он продолжает сглатывать и не может открыть глаз.
Кацуки ему это прощает, хрипло стонет, продолжая двигаться. На самом деле он добряк. Всепрощающий добряк, но лучше его не злить.
— Хорошая принцесса.
Вытащив из его рта палец, он вытирает слюну о щеку и крепче берет его за волосы, а после отстраняет от себя. Только почувствовав, что может дышать, мужчина вдыхает, а следом стонет, жмурится. Его рот все равно полон слюны, и та стекает ему на подбородок, тягуче капли падают со ствола и стремительно шлепаются на пол. Кацуки входит снова. Он не набирает темпа, ведь чувствует — много времени ему, чтобы кончить, не потребуется.
Шото ерзает. Ему неудобно и жарко. Хочется потереться обо что-нибудь потяжелевшим, изнывающим членом. Хочется быстрее, жестче — Кацуки не станет стараться для его удовольствия. Он его унизит, растопчет, сломает.
Распахнув слезящиеся глаза и даже не пытаясь как-то сменить положение затекающей челюсти, Шото скорбно приподнимает сведенные брови, и чужая реакция становится мгновенной: Кацуки толкается грубее и глубже, тут же выходит и толкается вновь. Он его знает. Он его чувствует.
Ухмыляется развязно.
— Наступить на тебя, принцесса? Ты же это любишь, да? О да.
Шото не справляется и стонет прямо с членом во рту. Он жмурится, ерзает, пытается толкнуться бедрами, но привстать — не пытается. Он безволен. Бесправен. Ему нельзя ни говорить, ни двигаться, если он не хочет еще и хорошенько отхватить по лицу.
Время, когда ему можно было сопротивляться, закончилось. Началось время Белого питона.
Беспощадного.
Неотвратимого.
Ожесточенного.
Закусив губу, чтобы не застонать надсадно, грубо, Кацуки откидывается лопатками на стену, тянет голову мужчины ближе и чуть прикрывает глаза от удовольствия. Его лицо заливает жар возбуждения и, приподняв одну ногу, он упирается пяткой в колено Шото. А после опускает стопу ему на бедро. И давит. Скалится.
Мужчина впивается пальцами в его бедра, стискивает ткань классических брюк и вновь прикрывает глаза. Чужая власть зажимает, стискивает, обездвиживает его, заставляет коротко, мелко дрожать от перевозбуждения и, понимая, что сил больше нет — он так истосковался и так устал быть хоть малость правильным — он касается чужой мошонки. Кацуки вздрагивает от неожиданного прикосновения, его рука подрывается, зубы впиваются в собственные костяшки.
Меньше чем в полуметре от них персонал стучит в дверь, видимо, чтобы уточнить не нужно ли им чего. Слышится уверенный, но мягкий голос:
— Прошу прощения, вы…
— Проваливай.
Кацуки вбивает кулак, в который за мгновение до этого так сильно впивался зубами, в поверхность двери, и тут же хрипит — каждое глотательное движение словно поджигает в его теле очередной новый костер. Тепло скапливает в паху, выкручивает, выворачивает, уничтожает. Это горячо и восхитительно настолько, что почти больно. Стиснув в пальцах чужие волосы до боли, нарочно до боли, он уже собирается выйти из влажного, горячего рта, но резко вбивается назад, заставляя Шото подавиться, и тут же спускает. Жмурится. Придавливает бедро под своей ногой до больного мычания мужчины.
Наверное, там останется синяк. Ох, как же Кацуки хочет, чтобы он там остался.
В дверь больше никто не стучит. Откинувшись на стену, он расслабляется, отпускает волосы Шото и прочесывает собственные растрепавшиеся пряди. Тот — послушный, сука, какой же он, блять, послушный — вылизывает его член. Его лицо выглядит умиротворенным, а в трусах все точно липкое, горячее.
Немного отойдя от оргазма, Кацуки опускает взгляд вниз вновь, позволяет заправить свой член в белье, а после хватает Шото за подбородок. Смотрит прямо в глаза. Шепчет надсадно, предупреждающе:
— Ты вернешься, принцесса. Или пойдешь на дно. Но выбора у тебя нет.
Шото знает, что уже ничто не будет как прежде. Только вот кто ему запретит попытаться — пойдет на дно еще быстрее. Ведь никогда подчинение Кацуки в столь редкие моменты не лишало его внутренней злобы и ярости.
На самом деле они все уже давным-давно там. На самом дне.