big fucks small

NC-17
Заморожен
155
1
автор
stillburn гамма
Фэндом:
Размер:
249 страниц, 93 747 слов, 21 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
155 Нравится 59 Отзывы 58 В сборник

Письмо

Настройки
      — Да, слушаю. Случилось… что случилось?!       

«Иногда мне начинает казаться, что я любила тебя всю свою жизнь. С момента, как встретила, это чувство расцвело во мне бесконечно прекрасной сакурой. До встречи же оно было голым и бесполезным — все ждало и ждало своего часа. Жаль, ты никогда не был поклонником. Ни сакуры, ни ее цветения.       Прости меня, Тодо-аники. Я скончалась неделю назад.       Эти слова — вряд ли то, с чего надо бы начинать последнее письмо, но я по-другому не умею. Сам ведь знаешь. Еще пара строк, одна мысль наскочит на другую и всё. Смысл будет окончательно потерян. За это тоже прости, Тодо-аники.       Я обещаю постараться написать наиболее понятно и точно. Максимально сухо сжато. Безэмоционально.       Жаль, у меня не получится.       Прямо сейчас рядом с тобой стоит Тсукуйоми. И это не наш Фумикаге. Не спрашивай его имя, не задирай его, не пытайся снять с него маску и убери оружие в кобуру — верь мне. Он не уйдет, пока ты не дочитаешь это письмо и не отдашь ему ровно четверть от тех денег, что он принес тебе. Он заслужил их по праву. Спасибо, Тодо-аники.

      Шото трет пальцами слипающиеся, ноющие глаза — капилляры вспухли и расширились, теперь освещают алыми отблесками все его тайны: и усталость, и одиночество, и скорбь. Он прекрасно слышит волнение в голосе Кацуки, находящегося по ту сторону линии. Уже и не упомнить, когда они созванивались в последний раз, однако, номер мужчина не только не забыл, даже записал может быть. Добавил в контакты. Или может запомнил? Ох, вряд ли. Умора.       С первого раза воспринять все те эмоции и слова — мат через слово и злоба, но на фоне испуг, потрясение — что льются ему в ухо, непросто, и Шото вряд ли может сказать, что хорошо справляется. У него очередная полуночная возня сегодня — слово «бессонница» его откровенно раздражает еще с подросткового возраста, поэтому употреблять его он отказывается — и письмо в руках.       Прошло уже больше года — еще пара месяцев и полтора грянет, как печально — и оно все истерлось. Шото доставал его часто, иногда днем, иногда среди ночи: срединощные брожения по квартире так или иначе каждый раз приводили его в одно и то же место. Каждый раз Шото со вздохом садился в свое потрепанное годами кожаное кресло, крутился на нем пару минут вокруг своей оси, пытаясь переубедить себя делать это вновь, а после поворачивался назад к столу и тянулся к запертому на ключ ящику.       Был ли он виноват в том, что не замечал ее чувств?       Был ли он виноват в том, что не позаботился о ней вовремя?       Был ли виноват в том, что струсил и не полез в дела Кацуки, не разобрался?       Так или иначе, но вина стягивала кожу над самым кадыком, причиняя боль и не давая вдохнуть. Вина усаживалась ему на грудь. Складывала руки на груди. Только открывала рот — у Шото увядали уши, но он не мог перестать слушать. Упреки, обвинения, оскорбления, унижения, грубость и злоба.       Все это было в его голове. Так или иначе, но он чувствовал себя виноватым. И хоть кричи — а уже бессмысленно.       И сколько бы не крутился в кресле перед тем как достать письмо, ни разу еще ему не удалось переубедить себя. У него все еще было вопросов так же много, как и почти полтора года назад, когда посреди ночи на своем пороге он застал Тсукуйоми. Вначале обознался, потянулся обнять да пожать руку, и это было не удивительно.       Птичья маска была идентична. Удивительно идентична.       Детективное чутьё подсказывало, что это не реплика — ее просто в нужный момент сняли с трупа. Или приняли в подарок? Как путано.       — Я, блять, пытаюсь тебе донести, дубина!.. Проснись на десять блядских минут, выслушай меня и потом снова пойдешь спать, ясно?!       Кацуки привычно грубый, жесткий, но взволнованный. Шото слышит, что он курит, только вот уровень его собственной усталости даже не позволяет ему хоть немного пофантазировать. К счастью, завтра выходной… Радует ли его это? Отнюдь. А между большим и указательным пальцами он держит ее письмо — давным-давно нужно было его сжечь.       Оно до сих пор тут. На сгибах немного протерлось, там, где он брал его влажными от пота пальцами, чернила размылись. Ее идеальная шифрованная катакана испортилась под его влиянием, но это было равновесно, ведь он сам испортился под влиянием ее брата. Только… правда испортился ли? Как много бесконечных вопросов. Бумага меж пальцами мягкая, совсем не толстая — такая же в дешевых записных книжках, которые можно купить в каждом букинистическом магазине в Токио да и по всему миру, наверное.       В этой бумаге нет ничего ценного.       — Я не спал.       Как и в нем, впрочем. В них во всех. Трепыхаются так упорно и нагло, а все же исход один — он сам не спит, Кацуки курит, а мальчишка валяется без сознания. С ним что-то случилось, но, только убедившись, что звонок прошел, Кацуки начал говорить так быстро и материться так часто, что Шото не удалось разобрать ничего кроме: «валяется без сознания, падла». И надо было бы разволноваться тоже. У мальца что-то случилось, а они ведь все связаны теперь, вроде как. Они ведь все друг от друга зависимы, вроде как. Только что они сделают? Сами себе помочь не могут. Бесполезно все это.       И Шото говорит свои слова, словно кабуки реплику, медленно, безразлично. Говорит не для того, чтобы услышать сострадание или поддержку в ответ. Ох, нет, ведь Кацуки груб, часто жестит, в некоторых случаях даже и не пытается выказывать уважение — он доказывает все, что может действиями, а не словами. Хороших слов от него можно ждать веками. И еженедельно находить улики по застопорившимся делам у себя на пороге.       Даже не рассказывая ему об этих делах.       Если у него в груди и есть искренние чувства, то они выражаются определенно не в словах. Или просто выдаются под тенью искренних.       Однако, сейчас Шото чувствует, почти что видит — еще мгновение и волна грязи и жести накроет его с головой. Настроение у мужчины дряннее некуда, по голосу слышно, да и с мальцом стряслось что-то неважное… Ненавидит ли Кацуки, когда в отлаженном, идеальном плане резко и нагло возникают отклонения? О да, он ненавидит это. Не столь сильно, как предательства, и все же.       Шото слышит тяжелый вздох. Отложив письмо на стол, он трет переносицу, поджимает губы и жмурится. Отсчитывает с трех до нуля… А потом Кацуки говорит.       — Опять. И ты туда же, принцесса. Я собираюсь взять машину… и приехать. Через час или типа того.       Слишком сонный, измотанный Шото не удивляется, но вскидывает бровь. Приоткрывает рот и молчит — неожиданно не находит сил отказывать, стопорить, запрещать, угрожать, ос-та-на-вли-ва-ть.       

А ты заслужил спокойствия, но тебе его не видать, к сожалению. Это было ясно для меня еще тогда, когда ты только познакомился с Кацуки. Точнее он сам тебя нашел, он сам тебя выбрал. Упертый старший братец…       Я никогда не спрашивала тебя, но хочу, чтобы сейчас ты спросил у себя сам: ты знал, что он тебя не отпустит? Мне кажется, что знал. Ты так расцвел, после того как начал общаться с ним, раскрылся и стал еще привлекательнее. Смотреть на тебя было одно удовольствие, Тодо-аники, но, к сожалению, это было единственным, что я могла делать.       Упертый братец забрал все лавры и всех самых привлекательных парней. Какая досада.       Ты получил это письмо от меня, но не думай, что их было несколько. Лишь одно для тебя. Тсукуйоми получил свои указания еще давным-давно. Мы ждали этого почти два года. Становилось все неспокойнее. Инко, может, ты помнишь ее, Тодо-аники, еще тогда предупреждала меня — как только почувствую, что что-то изменилось, я должна быть готова. Коротышка-брокколи не из обычных. Если у него созрел план, это значит, что он будет приведен в исполнение моментально.       Так же, как и не значит, что он будет выполнен последовательно. Мальчик — та еще неваляшка. Позаботься о нем, Тодо-аники. Когда все кончится, ты же знаешь, что братец решит утилизировать его. Это не правильно, надеюсь, в этом ты согласен со мной.       Если бы коротышка-брокколи не появился в наших жизнях, кто знает, что сейчас было бы с нами со всеми.

      Воцаряется молчание. Шото опускает руку на стол, чуть неловко гладит поверхность столешницы, стряхивает с нее какую-то крошку. Одновременно с этим разглядывает собственные ногти, пальцы: указательный и средний шишковатые — ломаные — еще со времен, когда они все только начинали. И в голове так много воспоминаний вскидывают головы, тут же начинают мельтешить, мешаться, взгляд застилает пелена.       А Кацуки все молчит, словно нервы его испытывает. Ублюдок.       Его пальцы вначале скребут по столешнице, а после сминаются в кулаке. Она была права, точно была права — всегда по существу, временами по мелочи, но ведь права. И вот вновь: Кацуки его не отпустит. И это никогда не закончится. Шото может уйти и пройдут года, но он вернется. Его заставят. Его найдут. Его достанут из-под земли.       Сопротивление бесполезно. Сложите оружие и руки за спину. Наклонитесь вперед для удобства сразу. Будьте покладисты. Не зажимайтесь. Истекайте кровью.       Его взгляд вскидывается к выведенным скульптурной, нежной рукой иероглифам. Его взгляд, что у бесконечно упитого убийцы, которого в свое время так никто и не поймал. Кроме его совести. И вот они сидят втроем: он, она и бутылка.       Она всегда молчит, но ее взгляды категоричны да разочарованы.       Бутылка всегда полна.       Давным-давно убитый всегда мертв — он сам. Сам себе убийца.       Сам себя убил, искромсал, не защитил, отдал на растерзание, как только посмел, но все же сделал это и вот теперь тут — она смотрит, вздыхает, поджимает идеально накрашенные губы и постукивает ноготками по гранитной плите массивного стола. Кухня разрушена в дребезги. Бутылка молчит. Он уже даже не ищет себе стакан.       На самом деле Шото не алкоголик. Он пьет довольно редко, еще довольно редко курит и довольно редко занимается сексом. Но его глаза пустые и бездонные, под ними залегли тени и мешки — он не может спать с того вечера. Ненавидит себя и дрожит каждый раз вспоминая.       Его привкус. Его взгляд. Его голос. Шум в ушах. И синяк на бедре, оставшийся от его ботинка — задержался надолго да и сейчас: все светится желтизной.       Падение.       Отвращение к себе застилает глаза и не дает спать. Хочется умереть. От желания пережить тот вечер вновь и от желания предотвратить его в корне. Ни то, ни другое Шото осуществить не в силах, а желание умереть — не серьезное, жалкое, ему просто стыдно за себя, потому что нужно бы быть сильнее и не стелиться под Кацуки так просто, только вот… Дрянные чувства.       Они у него в груди. Они смеются над ним. Они над ним издеваются. Вина сидит на груди. Встанет ли? Не ее остановочка. Ей до конечной.       — Я… не буду трахаться с тобой.       Его брови скорбно сходятся к переносице, а на костяшках кожа натягивается с усердием и отбеливается. Он борется с потребностью шарахнуть кулаком по столу. Сколько бы лет ему ни было, Шото никогда не мог противостоять этому. Магнетизм, проклятие, магия, психология или НЛП, да, что, блять, угодно!.. Кацуки решает поцеловать его, и они слишком молоды для этого — поцелуй выходит больным и жестким. Кацуки решает забраться ему в штаны, и они слишком торопятся, чтобы вышло хоть немного нормально — решение оказывается плохим, потому что кроме прочего он забирается еще и в сердце.       Шото это не устраивает.       Но он просто плывет по течению. Сильному, неуправляемому, неумолимому. Сопротивление бесполезно. Сложите оружие.       Усталость преобразуется в раздражение. И вопросы. Их так много, что голова пухнет. Все воспоминания, задыхаясь в тесноте, сбегают. И руки за спину. Наклонитесь вперед для удобства сразу. Будьте покладисты.       И гремит: неужели я недостоин и грамма уважения?       Грохочет: неужели не заслужил и толики искреннего интереса?       Воды разума его мутнеют, на них расплываются мутные, радужные буквы: неужели всего, что я делаю, недостаточно?!       Боль и вина тычут в усталость пальцем, и та оборачивается — раздражение. Паленое, бесполезное, пустое. Сколько бы лет ему ни было… Никогда он не будет достаточно силен, чтобы что-то изменить, начать грести против течения и попросту вырезать из себя всю-всю чувствительность. Превратиться в подобие робота.       На эта нужна недюжинная смелость.       — Ха. Ты будешь со мной спать, принцесса.       На первом звуке, надменном и резком, что врезается Шото под язык горечью и болью — он тут не нужен, его не начнут ценить никогда, беги же — он прикрывает глаза. Ладно. Ему уже три десятка, работа в участке — подруга избирательная. Что не день, то случайная смерть.       Ему осталось недолго.       Притворяться сильным и бесчувственным.       Стелиться под Кацуки.       Творить полуночную возню.       Все это успевает промелькнуть в его голове на первом звуке, что Кацуки насмешливо выпускает изо рта и отпускает в свободное плавание. А после Шото слышит его слова. И бесправно сползает в кресле. Бессильно беззвучно смеется. Вытягивает в раз ослабевшие ноги. И вновь тянется к письму.       Ублюдок Кацуки знает, когда дать слабину, а когда надавить, но это меньшим ублюдком его не делает. Шото расслабляется. Потому что так за него решило течение.       Ироничная пляска по кругу.       Чуть помолчав, он сглатывает вязкую, полуночную слюну, подслеповато, болезненно моргает. После говорит. И одновременно пытается различить иероглифы, но глаза бегают по листу — забыл, где остановился.       — Так что там с этим мальцом? Я нихрена не понял из твоего ора.       

Однако, сейчас все лучше, чем могло быть, поэтому не будем расслабляться. У меня мало времени, коротышка-брокколи скоро вернется из университета. Постараюсь больше не отвлекаться (это тридцать первая, самая сокращенная версия, можешь гордиться, Тодо-аники).       Никто не должен знать об этом письме и моей смерти. Они будут гадать, волноваться, Кацуки будет играть на собственных и чужих чувствах — не смей даже рта открывать. Я могла бы пригрозить тебе расплатой от Тсукуойми, но понадеюсь на твою сознательность. Мы планировали это не один год, еще с того времени, как мать коротышки-брокколи была жива, так что имей уважение, Тодо-аники. И, прошу, помоги нам.       Я знаю, что у тебя уже есть много вопросов и что они были всегда… Ты можешь задать их. Когда Кама-итачи* будет мертв, ты можешь спросить моего братца обо всем, о чем только захочешь. Я обещаю тебе, он ответит. Что угодно.       Но не раньше срока.

      — Я видел ее, принцесса. Она мертва и теперь это уже точно. Можно больше не строить догадок. Все, блять, насмарку. Все было… Этот сученыш грохнул ее. Чтоб его.       Мужчина сплевывает, почти слышно скрипит зубами, а Шото не может оторвать глаз от письма. Вздыхает. Ему нечего сказать. Он знал все и уже давно. Было так странно в самом начале притворяться глупцом, строить догадки о том, что она жива, о том, где она и почему не сообщает о своем место положении. Было так странно грустить и стараться, чтобы никто не заметил, не почуял, не считал его скорби по складкам меж бровей и напряжению плеч.       Теперь Кацуки знает. Удивление прорывается на лицо Шото — он пожевывает губу, но все никак не решается спросить.       «И ты не убил его? Ты, правда, не убил его?»       Но Кацуки отвечает раньше любых вопросов. Рассказывает о произошедшем с остаточной злостью, матерится, хрипит, хлопает дверью машины — Шото не спрашивает откуда у него машина в Иокогаме, догадывается и сам; еще не предупреждает, чтобы придурок не гнал по трассе больше разрешенного. Просто слушает его голос — слышит его боль.       И негодование.       Негодования много больше чем боли. Ох. Игрок.       На словах про брошенный нож, ублюдок делает паузу такую театральную. И даже Шото со своей детективной интуицией не может не прищуриться — малец действительно может быть мертв сейчас. По-настоящему мертв. Вот черт.       Однако, стоит театральной паузе оборваться, как все успокаивается. Малец жив по воле случая, а Кацуки таким вещам привык доверять — она приучила. Шото выдыхает тихо-тихо, рефлекторно напрягшиеся челюсти и бедра расслабляются. Смерть мальчишки сейчас была бы неуместна: встала бы поперек горла, что та кость, и нарушила остатки их планов.       Кацуки понимал это, как никто другой, но отчего-то сомнений не было — сложись случай иначе, он убил бы Изуку. Все полетело бы в бездну. И приготовления, и вложенные финансы, и люди, которыми уже пожертвовали. Было ли Кацуки до этого дело? О да, естественно, это было чрезвычайно важно для него.       И лишь подтверждало, насколько психом он был. Лишь случай спас Изуку жизнь, и никто другой. А Кацуки защитил — от судьбы палача.       — Я перевязал его после… Плечо там и остальное…       — Плечо?.. Кацуки, какого хуя ты с ним сделал?       Сил на достаточную эмоцию нет от слова совсем. В вопросе так много измотанного, измочаленного и потрепанного, что Кацуки фыркает, но сразу не отвечает. Шото прикрывает глаза и почти видит, как мужчина за рулем кисло кривится, морщится, норовит сплюнуть — некуда.       На несколько секунд в трубке появляется шум трассы. Воздух, рассекаемый неумолимым, обозленным авто, норовит прорваться в салон, но только трепет сам себя. Кацуки все-таки сплевывает. Закрывает окно — шум пропадает.       Шото знает его слишком хорошо. Непозволительно слишком.       — По ходу напоролись на отпрыска Шимуры. Пизданутый малец попытался натравить на нас свое мясо, но ничего хорошего из этого не вышло. Декаданса потрепали и…       — Изуку.       — Что?       — У него есть имя, Кацуки. Его зовут Изуку.       И вновь пауза. Зря Шото сказал это, влез, втиснулся, но в прошлое не вернуться. Руки вновь становятся влажными, чернила письма под пальцами смазываются — она использовала чертовски плохую ручку, только страдать в итоге приходится не ей. Чуть шмыгнув носом, он перекладывает телефон в другую руку, перед тем как прижать к уху, вытирает его экран о подол футболки. Даже ночью в Токио невыносимо жарко. И надо бы включить вентилятор, но у Шото он сломан уже несколько месяцев как, и хоть как-то повлиять на этот факт он не в силах — сколько бы не планировал заняться починкой, руки не доходят, а желание, что удача, то и дело ласково ускользает меж его пальцев.       Кацуки молчит. После дышит так шумно: раздраженный вдох, следом раздраженный выдох. Шото готовится к волне мата — всегда готовится к ней, когда с мужчиной общается, так уж он выдрессирован, однако, зачастую она не накатывает или накатывает, не сбивая с ног.       Кацуки — игрок. Знает, когда ослабить давление, а когда прижать посильнее.       Вытерев вторую влажную руку о футболку тоже, Шото берет письмо осторожнее, закусывает губу. Трубку он не положит, но пока мужчина думает, что ответить, может по крайней мере отвлечься.       — Я знаю, окей. Я, блять, знаю, как его зовут, сука! Не дави на меня, ясно?! Я нихуя не готов, не дави, сука, слышишь, принцесса?! Все сложнее…       Или попытаться отвлечься.       Неслышно хмыкнув, Шото пару раз согласно качает головой. Все сложнее, чем кажется. Перед глазами письмо, ее письмо — когда писала его, уже знала, что умрет. Убежала? Отвернулась? Великая миссия вела ее за собой уверенно и неторопливо. Не зря говорят, что идейные люди самые опасные — это они все.       Перед ним письмо. В нем она дает ему кучу денег, берет с него обещание и не спрашивает, даст ли он это обещание ей. Еще она признается ему в любви. И шепчет так ласково: Кацуки тоже связан обещанием. Но Кацуки гребаный псих. Было б правильнее отправить его к мамаше, в соседнюю комнату. На руки ремни, под зад — утку. В кровь — успокоительное.       На века вечные, только кого это спасет? Шото уже без разницы. Что сейчас, что в этой иллюзии: от себя самого ему не сбежать. И он не пытается.       Откашлявшись, мужчина все-таки возвращается к рассказу. Говорит о том, как они с Изуку провозились на кухне допоздна, бинтовали друг друга, после пили чай. Пытались о чем-то говорить, но было неловко и муторно. Малец был молчалив, слишком много вздрагивал и часто пронзительно разглядывал Кацуки — тот делился своей неприязнью с Шото, но Шото ничем не мог ему помочь. У него были свои гештальты и свои проблемы.       У Кацуки был Декаданс, но не Изуку. Больше за весь разговор он так ни разу и не назвал его по кличке и, тем более, по имени. «Этот». «Малец». «Придурошный». «Пацаненок». «Мелкий».       Нахуй персонализацию, да, Кацуки. Нахуй ее.       Качнув головой — он не был согласен, но окажись в подобной ситуации вряд ли действовал по-другому, так что стыдить мужчину права не имел, она была дорога им всем — Шото откладывает письмо, трет переносицу, после глаза. Сколько времени они уже разговаривают? Он косится на экран телефона, не видя, складывает письмо и наощупь сует в ящик стола. Слишком долго. А значит, скоро он приедет.       Щелкнув замком, Шото запирает ящик на ключ, тот швыряет в один из других ящиков и откидывается на спинку кресла. Голос мужчины топит его в себе. Давит и давит. Шото не сопротивляется.       

На этом, пожалуй, закончим со вступлением. Я прошу тебя внимательно прочесть все, что я скажу тебе дальше. Часть денег ты отдашь Тсукуйоми, оставшиеся — плата за голову Изуку. За живую голову.       Тсукуйоми позаботится о том, чтобы о назначенной награде узнали нужные люди в достаточном количестве, но тебе нужно сказать ему, что ты согласен на это. Возможности отказаться нет, Тодо-аники. Коротышке-брокколи потребуется защита, и я больше не могу ему ее обеспечивать, поэтому тебе придется меня сменить. Раз в несколько месяцев или в полгода кто-нибудь будет приводить к тебе обманку, я молю тебя, будь безжалостен с ними.       Я знаю, ты можешь. И хочешь этого. Твой уход разбил моему братцу сердце, но пора закрывать это кабуки. Наигрался и будет, твои дела никуда не исчезли с момента твоего ухода от нас. Пора вернуться домой.       Если же они поймают Коротышку-брокколи, убей их. И отпусти его. Не называй себя. Не снимай маски. Он ничего не знает, и пусть так и будет. Пока Кама-итачи не сгинет, нам нельзя расслабляться.       Но после… Его мать взяла с меня обещание, Тодо-аники. С нас с братцем. Но я больше не смогу нести эту ношу, однако, одному человеку, одному лишь братику, не под силу совладать с этим чертенком.       У меня нет другого выбора, Тодо-аники. Ты помог мне взрастить в себе любовь к тебе, к себе самой и миру вокруг, и я отплачу тебе самым прекрасным подарком из всех, какой я только могла создать. Я беру с тебя обещание, что ты будешь защищать, оберегать и заботиться о Коротышке-брокколи до конца отведенных вам дней. Половина его счастья — твоя прерогатива, будь бережен и ответственен с нею.       За второй половиной проследит мой братец.       Держи сердце благосклонным, Тодо-аники. С любовью Твоя Очако

Примечания:
155 Нравится 59 Отзывы 58 В сборник
Отзывы (6)