Глава 48
21 июля 2024 г., 09:00
Примечания:
Придержала специально для вас и этой главы:
Safe house — Cherry Animals
~~~
— Кто-нибудь может мне уже объяснить, что здесь происходит, а?!
Голос Бальдра врезается напряженной интонацией в заднюю стенку его сознания, проходя весь череп насквозь острой иглой и утыкаясь в самую болевую точку — Баль здесь. Где бы сам Локи ни был и что бы ни происходило, Баль здесь и в этом определенно нет ничего хорошего. Не было. Быть не может. Что-то случается? Ему помнится калитка, что огораживает его дом высоким каменным забором, а ещё точно помнится — там должен был быть патруль. Где-то там, рядом с его домом, прямо перед ним или за углом точно должен был быть Брок.
Локи же должен был позвонить Огуну и назвать имя, потому что тогда была пятница.
Но какой день был теперь и сейчас?
Еле заметно качнув бедром, теплым, все ещё живым, Локи не удерживается от того, чтобы мелко сморщиться, и, конечно же, вдыхает, но вовсе не ради того, чтобы почувствовать висящий в воздухе смрад плесневелой затхлости. И он чувствует его. Он чувствует тот самый феромон Лаувейя, который не получается спутать с запахом темного подвала — сквозь те его глаза, что так сильно не хочется открывать, только бы не усиливать острую головную боль, уже продирается яркий свет. И Бальдр здесь. Но как может действительно быть…
Вновь звучит:
— Отец? — вопросительная, слишком знакомая и слишком необременительная интонация раздается опять, собственным существования вспарывая какую-то часть его сознания. На громкий звук то реагирует болью ничуть не меньше, чем сам Локи уже реагирует на запах — среди всего смрада отцовского феромона не удается почувствовать ничего больше. Вопроса же о том, кто действительно выкрал его, так и не появляется. Врезал, вероятно, Бюлейст, потому что всегда был настроен с большей активной агрессией. Тащил скорее всего Тюр, потому что Бюлейст банально никогда бы не согласился к нему прикасаться. Но Бальдр? Он не мог быть причастен, он не мог знать и он звучал напряженно, напуганно и требовательно уже.
Никто, правда, отвечать ему совершенно не собирался.
— Если вы не успокоите его прямо сейчас, я прострелю ему колено. Прими меры, Тюр, — мерзлый, пустой голос раздается слишком близко к уже отзвучавшему голосу Бальдра, чтобы это выглядело хоть немного безопасно, Локи же покрывается мурашками против собственной воли. Это — все, что ему доступно сейчас. Требуха или мелочь, бесполезная херня, ничтожность его положения. Чужой феромон вяжет в воздухе, будто привкус хурмы на языке, а ещё вдавливает его в твердое сиденье. Стул или кресло? У свисающих вниз предплечий ощущаются острые, деревянные подлокотники. У лодыжек не ощущается стяжек так же, как у запястий. Лаувей просто не боится, что он сбежит, но на самом деле Лаувей знает — как убивать омежий дух, как выдирать его с корнем из тела и как рвать на части, забрызгивая кровью пол, потолок и всё дальние стены.
И Локи знает тоже.
Как временами это случается. Как вся жизнь обращается принадлежащей кому-то игрой в Sims. Как в единый день прозрачный купол, перекрывающий каждый выезд из города, обращается черным цветом запрета — на движение или вдох. Голос Лаувейя уже слышится, лишая любой надежды каждого, а ещё высылая по коже Локи те самые мурашки. Теперь они властвуют. Теперь они правят баллом.
Позвонить Огуну до, позвонить Огуну и предупредить угрозу — Локи так и не успевает.
Лишь медленно, через силу, заставляет себя приоткрыть щурящиеся от яркого освещения глаза — головная боль, острая, осколочная, оседает у затылка его черепа и всех вялых мыслей задолго до того, как он просыпается. С момента той самой пятницы? К нынешней секунде может пройти час, могут пройти сутки, может пройти неделя, пока головная боль не позволяет за миг вычислить болит ли затылок. Кто-то успевает укусить его, кто-то успевает взять его кровь, кто-то успевает просто, сам же Локи морщится, щурится на ярком свете электрической, роскошной люстры, свисающей из-под потолка. Он не помнит ее настолько же, насколько помнит все коридоры и комнаты этого поместья. Вид из его окон. Запах его стен. Расположение розеток, тихий зуд электричества в стенах, местоположение кухни, коридоры подвала, винтовая лестница для прислуги… Он знает поместье Лафейсонов будто свои пять пальцев, люстру же не узнает вовсе, пускай даже не поднимает к ней глаз. Ещё не узнает зала.
Здесь ведь раньше была столовая? Точно была, точно хранила себя долгие годы в размерах, меньших раза в два, если не в три — после случился ремонт. Лаувейю разонравилось помещение, Лаувей принял решение, Лаувей все поменял, не усомнившись. Вот как он всегда поступал со своей собственностью, была той очередная комната поместья, жизнь Фарбаути или присутствие Бальдра.
Сквозь сморщенный прищур Локи видит широкий рабочий стол, перед чьим передним краем стоит Бальдр. Растерянный. Напуганный. Лаувей ведь нуждается в Локи, не так ли? Тюр, что стоит рядом с Бальдром, между ним и отцом, не говорит ни единого слова, не делает ни единого движения — только качает головой, глядя Балю прямо в глаза. Тот вздрагивает. Пытается будто бы потянуться ладонью к карману светлого кардигана, за телефоном или за тем теплом, которого в зале и так слишком много, но так и не дотягивается. В молчании смердящей плесенью тишины Тюр сжимает зубы, предупреждая слишком многозначительно. И именно благодаря его молчанию, именно благодаря тишине, благодаря напуганному Балю, чье присутствие здесь пугает самого Локи лишь сильнее, а ещё благодаря Лаувейю, что даже не пытается обернуться в его сторону, встряв у переднего края стола и перебирая какие-то документы…
Голос Бюлейста, что суровой, жесткой башней стоит с другого боку от Бальдра, звучит будто взрыв среди самого хрустального и темного предрассветного часа.
— Проснулся, — краткое. Сухое. Твердое. И выломанное режущей слух интонацией. За что или за что-то определенное? Локи перебрасывает к Бюлейсту собственный взгляд, на секунду допуская ошибку и пропуская на поверхность зрачка ту самую мольбу — Бюлейст отдает ему в ответ высокомерие и никогда не смог бы отдать что-то иное. Это было невозможно. Это было немыслимо. Бюлейст пиздил его, Бюлейст убивал его и Бюлейст точно желал ему смерти с самого рождения Локи. Пока нынешняя его жестокость вовсе не была удивительна. Пока Локи не рассчитывал вовсе, что она не проявится.
Как мог обращаться к ней, очевидной и закономерной, с мольбой? Он допускает секундную ошибку и смаргивает ее тут же, все равно чувствуя, как изнутри становится гадко от себя самого. Или собственной трусости. Или собственного промедления. Быть может, ему хочется ещё немножко пораздумывать, прежде чем набирать номер Огуна? Ему не хочется, не хочется, не хочется убивать, пока любое его желание, омежье, как и все иные, в реальном альфьем мире вовсе не котируется. Лаувей дает ему жизнь — Лаувей же приходит, чтобы забрать ее назад, а ещё спросить с Локи те самые проценты, о которых никогда будто бы не шло речи.
О них ему писал Фарбаути. Фарбаути предупреждал его. Фарбаути заклинал его бежать!
Бюлейст приходит за ним вместе с Тюром по приказу Лаувейя и здесь не нужно быть ни магом, ни провидцем, чтобы понимать настолько банальную истину. Где-то до того момента Лаувей узнает, что брачный договор расторгнут… Или Тор сообщает ему? Локи щурится на ярком электрическом свете, льющемся из-под потолка, и еле переносит тяжелые, переполненные чужим плесневелым феромоном кисти на подлокотники кресла, а ещё отказывается провоцировать весь тот страх, что и без его помощи с легкостью обратится ужасом. Через три, через две, через — Бальдр зовёт его завтра на выставку в галерею, сейчас же смотрит на Тюра и этот кадр подобно всем другим отпечатывается в сознании Локи, прижигая мозговые извилины.
Они вовсе не болят.
Но дымятся и уже смердят обожженной, меченой плотью, пока болящая у застенок голова позволяет ему прочувствовать отнюдь не сразу. Самое важное, самое уязвимое, самое ценное — все ещё в безопасности. У затылка не чувствуется синяка от чужого укуса. Его не мутит той самой тошнотой гормональной перестройки, пускай и подташнивает от вероятного сотрясения. Бьет со спины точно Бюлейст, пускай Локи и не может сказать, что у того же Тюра есть хоть какая-то честь.
Тюр просто передает те приказы, которые ему отдает Лаувей.
Бюлейст — просто является поводырем. И уже говорит, уже произносит, уже выдает реальности те факты, которые Локи и пытался бы спрятать, но бежать было больше некуда. Как не за чем было и спрашивать. Что он делает здесь? Он ведь не получал приглашения на семейный ужин, так и зачем его привезли? Чтобы убивать, линчевать, мучить, а ещё, конечно же, задабривать и предлагать согласиться. Не лишать надежды сразу и оставить ее ему подобно той, что мучает его уже долгие годы.
Быть может, Лаувей просто забудет про него…
— Какого… — сдавленное першением горло исходит хрипом, позволяя другим еле различить среди него единое слово, пока все новые, все любые дополнительные так и не звучат. Секунда в секунду его бьет отцовским феромоном почти в полную силу, и Локи сгибается вдвое, чуть ли не укладываясь грудью на собственные колени. Дрожащие пальцы впиваются в подлокотники кресла, рот приоткрывается, пытаясь продышать не физическую боль, но замыкающее собственными нейронными связями сознание: подчиниться, не сопротивляться, согласиться с чужим положением и всей чужой властью, склонить голову и позволить, позволить, позволить отрубить… Лаувей не дергается и даже не оборачивается, так и продолжая перебирать какие-то документы на единственном столе, что стоит в зале.
Когда они успевают отремонтировать его? Теперь из-под потолка свисает большая, яркая люстра, рассыпая по стенам прозрачными стекляшками ничуть не радостные цветные отблески. Вечеринка его заточения, празднество окончания его сомнительно вольной жизни. Локи сглатывает вязкую, омерзительного привкуса побелки слюну и вскидывает голову вперёд до того, как распрямляется в кресле вновь. Страх скручивает ему кишки, дрожь ужаса пробегается по конечностям, порождая слабость в коленях и крайнее, беспомощное отчаяние. Никогда больше — его не отпустят, не отпустят, не отпустят.
А он так и не успевает отзвониться Огуну. Растрачивает время, берет то для себя, будто обладает большими его запасами. Лаувей ведь не успеет? Успевает всегда. Лгать, юлить, манипулировать, а после изымать из реальности все, что ему необходимо, будто та реальность успела ему задолжать. Так он забирает Фарбаути. Так он забирает всех тех, кто был до него. И именно так он приходит за Локи теперь. Огун? Локи тянется подрагивающей, отравленной присутствием чужого феромона рукой к заднему карману, еле распрямляясь по ходу, но иллюзия возможности сбежать не дает ему ничего — все те упущения, которые допускает Патрик, почти клятвенно обещающий, что они не трогают омег, Лаувей берет на излом, оставляя его среди территорий заочного поражения.
То случается годы назад, когда он угрожает ему Видаром и лжет, что отпустит, если Локи найдет себе альфу.
То случается ещё в момент его рождения и в момент смерти Фарбаути.
То случается сейчас.
И Лаувей говорит:
— Как прошли твои каникулы, Локи? — интонация холодной, отравленной стали идет под руку с тем движением, которым Лаувей откладывает на стол какую-то папку, а после оборачивается. Рослый. Сухой. И с проблеском еле заметной седины в волосах. Ему давно уже за пятьдесят, но выглядит он отнюдь не на свой возраст. Инфернальный, жестокий монстр вне времени и пространства — его лицо является лицом насилия, его глаза является глазами смерти. Острые скулы, внимательный и выхолощенный взгляд. Он делает разве что два шага, оборачиваясь вокруг собственной оси, пока Бальдр отворачивается от Тюра прочь и влепляется в Локи собственным, переполненным волнением взглядом. Зачем они приводят его сюда и как быстро он поймёт? Локи ненавидит его правым желудочком собственного сердца, бесконечно и безмерно любя левой камерой. От этой любви у него не получится избавить никогда, не выйдет ни убить ее, ни выкурить, потому что вот ведь он — темноволосый и кудрявый, крепко закутавшийся в собственный шерстяной кардиган, напряженный и взволнованный. Это все отнюдь не его дело, но он здесь и именно за него Локи боится много больше, чем стал бы бояться за себя, потому что в единый миг не догадаться у Бальдра не получится — он, кто угодно другой, весь окружающий их мир. Все, что есть, все, что ещё живо, и даже то, что давно уже мертво является для Лаувейя расходным материалом на пути к его цели. На пути к господству, власти и первому месту в великой и бесславной гонке вооружений. Мелочно, презрительно усмехнувшись в ответ всем его, Локи, попыткам разыскать в задних карманах собственный телефон, Лаувей говорит: — Надеюсь, ты успел отдохнуть, потому что вскоре у тебя будет много работы.
Плотная затхлость феромона смердит плесенью и вдавливает, вдавливает, вдавливает его в сиденье, пускай вновь так и не бьет. Он ведь не нужен Лаувейю мертвым? Умереть — это привилегия, которая не является доступной Локи. Фарбаути забирает ее у него, позволяя ему родиться. Тюр забирает ее у него, запрещая засыпать среди февральского холода и у папиной могилы.
А после проходят годы и Локи забирает ее у себя сам — выбирая никуда не бежать, выбирая остаться под самым центром того купола, что протягивается от горизонта до горизонта. И даже выбирая биться? Не все те действия, что может выдумать сознание, являются реально осуществимыми. С легкостью и без напряжения. С этой удивительной спонтанностью самой жизни. Ему требуется время, чтобы подготовиться к звонку Огуна, и он успевает, он с собой договаривается, он соглашается до самой смерти переживать ту боль от убийства, что останется с ним навсегда. Жаль, забывается — время иллюзия. И Лаувей, вероятно, узнает обо всем сразу же, как только Локи съезжает из квартиры Тора, но все же сразу за ним не приходит. Этот план и эта стратегия много больше любит неспешное запугивание медленно входящим меж рёбер стилетом и тонкой, вымучивающей мышцы болью. Она изматывает раньше, чем нападает. Она изматывает достаточно, чтобы любое сопротивление в момент необходимости оказалось минимальным.
А после просто сжирает вместе с костями.
— Что происходит? — Бальдр оборачивается к Лаувейю на единый миг, задевает взглядом челюсть Тюра и новым движением головы обращает собственное внимание к Локи. В его глазах подрагивает слишком хорошо сдерживаемый страх — Локи никогда не станет спрашивать, где Бальдр обучился этому. Локи знает все и так. А Тим походит на молодого Лаувейя чуть ли не один в один, но Бальдр является расходным материалом, потому что его кровь стоит дешевле Chupa Chups’а. Никто не станет гоняться за ним. Никто не станет его запугивать, изматывать и сжирать. И ради плана подсовывать ему в партнеры подставную пустышку никто не станет тоже — ту пустышку с именем Тима Баль выбирает сам. Сейчас же смотрит, глядит, прячет страх, а ещё нервно обнимает себя как можно крепче, не пытаясь поправить криво лежащую поверх лба прядь кудрявых волос. Высокий ворот черной водолазки скрывает его горло, вместе с ним скрывая те сотни вещей, о которых они никогда не поговорят.
Потому что Локи просто не сможет — ни спасти, ни разобраться, ни, вероятно, выдержать. А Фандралу говорит почти прямо в лицо: против того мира, где верховенствует имя Тима, даже он является лучшим вариантом. Кто угодно из тех, кого Баль никогда не выберет, является лучшим вариантом.
Выбирает ли приехать сюда сам или его тоже привозят — Локи медленно садится ровнее, пытаясь дышать поверхностно и чувствуя, как все его тело задыхается без достаточно глубокого вдоха. Все его тело переполняется смрадом побелки, смрадом плесени, смрадом смерти и заточения на будущие года. Ничего хорошего больше не существует. Для радости не находится места. Ему нужно вызвать, вызвать, вызвать хоть кого-нибудь, но вот ведь он, мир альф, созданный для альф — Локи может обеспечить себе всю возможную иллюзорную безопасность, но ее никогда не будет достаточно. У них будут связи. У них будет власть и будут деньги. И они выкупят его без сомнения.
Бросив лишь взгляд в сторону Бальдра, с пренебрежением и почти ощутимой на кончиках пальцев жалостью, Лаувей интересуется почти беспечно:
— Ты так и не рассказал ему, верно? — будто ему и дела нет, будто до этого ему дела никогда не будет, но в любом случае он использует и это. Сейчас, через пять минут, через две секунды — Локи тянет дрожащую, засыпанную изнутри побелкой руку назад на подлокотник и хватается пальцами за его край, не в силах сжать достаточно крепко. Его мысль кричит и требует извинений, его мысль стенает, приказывая упасть ниц, преклониться и позволить. Все омежье никогда — не встанет вровень с альфьим; вот о чем глаголет эта мысль, уже мечась меж стенок сознания ужасом, ужасом, ужасом. Как может он воспротивиться, но, впрочем, как может посметь защищать или отказаться? Лаувей отступает на шаг, усаживаясь на край стола и расставляет ноги пошире. Брючная ткань того самого классического костюма повелителя мира нашептывает о дороговизне, что собственной, что крови его владельца. И руки не сплетаются на груди — тому, кто уже всех победил, не за чем защищаться. Только лишь тонкий рот улыбается острой улыбкой угрозы. И следом звучит расслабленно, нравоучительно: — Твой брат имеет уникальную генетическую мутацию, Бальдр. Мутацию Атакующего, — Локи дергается коротко, быстрым движением сглатывает ледяную слюну. Дернуться вперёд, подорваться на ноги, ответить, ответить, ответить — его вдавливает в сиденье всей концентрацией чужого феромона, ноги же, ослабевшие, безвольные, норовят протянуться вперёд. Расслабиться. Не сопротивляться. Альфы правят миром и точно знают лучше, как поступать правильно, Бальдр же замирает, откликаясь на чужие слова разве что блеском мелких серьг в мочках собственных ушей. Те искры света, что рассыпают они, не являются радостными, как и те, которые разбрызгивает в стороны висящая под потолком люстра. Как давно они успевают сделать ремонт? Этаж все ещё первый, но помещение раньше здесь было иное. Какое именно, Локи не помнит. Локи не было здесь долгие годы. Локи точно не собирался сюда возвращаться. И все же был здесь теперь, а ещё видел, как замер Бальдр от чужих слов, видел, как подобрался Тюр, встав по стойке смирно. Бюлейсту было будто плевать — все происходящее являлось для него словно бы классической работой, оплачиваемой сверх базовой ставки. Но смотрел он, правда, прямо в упор и от этого взгляда было страшнее ничуть не меньше, чем от всего происходящего или от присутствия Лаувей в частности. Чем от тех звуков, что собрались в слова, и тех слов, что собрались в предложения, когда прозвучало: — Благодаря ей его феромон ядовит для нас всех. И именно из-за него скончался Фарбаути.
Много больше, чем удар. Много хуже, чем смерть. Покушение на самое ценное и миг в миг сбегающий прочь взгляд Бальдра, будто истинное признание — он всегда знал это. Не про триаду, не про мутацию, не про сотни тысяч иных вещей, которыми занимались Тюр и Бюлейст или Лаувей, но именно это, великое и сакральное знание, было у него будто всегда, ни единожды так и не превратившись в упрек жестокости или обвинение.
Оно превращается во все это сейчас, и Локи чувствует, как грудину дергает, как резко и остро сотрясаются ребра. Подавившись вдохом, он почти выплевывает:
— Что за бред, ты, гребанный кусок… — успевает даже перебросить к Лаувейю собственный взгляд, только бы не смотреть, только бы не видеть, как у Бальдра стойким оловом тех самых, любимых маленькими альфами солдатиков поджимаются губы. Только бы не зарыдать? Уже слишком поздно для любого движения, для любого действия, для любого слова или звонка. Куда девается Брок и почему пропускает мимо собственного внимания случающуюся кражу. Жив ли Брок ещё вообще. И как скоро после его, Локи, смерти об этом узнает Тор… Те самые руки, что дарят ему цветы, оказываются руками чудовища, пока Локи успевает перебросить взгляд к Лаувейю, пока Локи успевает даже помыслить — пусть Тору будет плевать, пусть все окажется ложью до самого своего основания и пусть среди континентов и стран не появится нового Тони с именем Тора, что остается безволен, бесправен и потакает той собственной трусости, которая… Если бы Тор знал сейчс, он пришел бы забрать его? Локи не успевает ничего, чувствуя, как за единые из тех слов, что он себе позволяет, новый удар чужим феромоном врезается в его грудь, заставляя вжаться в спинку кресла. Мышцы сводит судорогой боли преклонения и согласия с чужой властью. Его голова отворачивается в сторону, не желая вдыхать смрад, но не вдохнуть уже вовсе не получается. Побелка и настойчивый запах плесени — яркая люстра освещает из-под потолка последний час его жизни, что никогда не была свободной, глаза же начинают слезиться, зная, что никогда не получат ответа на вопрос: когда они успевают сделать ремонт? За высокими, окруженными по бокам тяжелыми гардинами окнами мечется февральская тьма, которая не сможет переступит порог, потому что приносимое ею зло не сможет перебить того, что уже царит внутри.
Это зло щелкает кончиком языка о верхнее небо. Это зло развязно упирается ладонями в край стола, когда говорит:
— А ты думал, это случилось по какой-то другой причине? — легкость, необмененность и будто бы реальное удивление. Как Локи может, может, может — быть так глуп? Прописные, всем и каждому известные истины, вроде тех, что несут важную весть: земля не является плоской, омеги не могут править, беты являются расходным материалом, альфу никому и никогда не победить. А круг ведь начинает сужаться ещё в декабре, но на самом деле сужается с самого момента его рождения — Локи остается. Локи обеспечивает себе безопасность. Локи отказывается — убегать. Сейчас же, не имея возможности подняться с места, поворачивает голову назад в переживании беспомощной, еле подрагивающей изнутри злобы и отчаяния, что отражается на его лице. К кому ему идти за помощью и в чьи двери стучаться, умоляя себя защитить? Тору будет плевать и в это поверить вовсе не сложно, эта вера может принести хотя бы какое-то благо, хотя бы какое-то спокойствие, а ещё Тор чудовище и монстр, неотличимый от Лаувейя… Локи не помнит номера его телефона, помня насколько нежными и ужасающе безопасными могут быть его руки — Тору будет плевать и он не погибнет, пойдя на Лаувейя войной. Он останется. Он будет, будет, будет и дальше вершить свое зло… Ни единого верного переживания. Ни единого корректного чувства. Локи поворачивает голову, видя, как Тюр отводит глаза прочь и как в его зрачках мелькает — истина смерти Фарбаути. Локи поворачивает голову, видя, как Бальдр закрывает глаза, не желая смотреть, не желая присутствовать, участвовать или разделять, а после поднимает ладонь и парой пальцев вытирает уголки глаз. Бюлейст же смотрит прямо в упор — его ненависть выстреливает без предупреждения, отвечая за всех: они знали. Не о чем-то определенном, но обо всем и всегда. Они знали с самого момента его рождения. И все, что был в его жизни, было расплатой. Тихий шаг по коридорам поместья, только бы не попасться никому под руку. Попытки спрятаться в тени комнат, попытки слиться со стенами и острый, натасканный на чужие шаги и голоса слух… Отданная во имя возмездия жестокость — Локи давится тем вдохом, который не должен быть большим, чтобы его тело не стало домом для ещё большего количества ядовитой побелки или плесени. Локи вздрагивает, втягивает голову в плечи, не отслеживая этого движения, и чувствует, как грудь заселяет холодом. Вот он, их ответ — истина, истина, истина. Пока реальность о том, кто дал ему этот феромон, умалчивается так же, как и вся та власть Лаувейя — она никогда не позволила бы Фарбаути умереть. Она желала посадить его на цепь и она посадила. Она желала присвоить его, откармливать его, накачивать его сонями новых зародышей будущих воинов, убийц и настоящих ружей в человеческом воплощении. Как Локи мог убить его против той инклюзивной, яростной защиты, которую Лаувей всегда обеспечивал своим трофеям, но, впрочем, был вопрос много лучше — как мог быть он виноват в этом, если и правда убил. Новорожденный, беспомощный, со значительным недовесом и крохотными ручками. Обреченный на тысячи будущих страданий. Обреченный на существование среди жизни. Все это было его наказанием, Бальдр же точно не собирался позволять себе ни плакать, ни рыдать, но было уже поздно — Лаувей сказал свое слово и следом их молчанием прозвучал ответ. Пока Локи берег их от себя всеми силами, пока Локи берег их так, как только мог, они не собирались отвечать ему чем-то подобным никогда. Виновник, убийца, жестокий, безнравственный монстр, убивающий папу в миг выхода из его чрева… Насмешливо скривив собственный уродливый рот, Лаувей пожимает плечами, отмечая галочкой новую победу над ним в череде сотен других, а следом, выдержав паузу и успев насладиться, говорит: — Но, впрочем, мы здесь не для этого. Я предлагаю тебе работать со мной. Как ты понимаешь, предложение достаточно формальное, но тебе же надо это, верно? Как вы это называете в своем Regeneratio… — его глаз прищуривается, дряхлое лицо, что существует личиной истинного зла вне времени и пространства, искажается задумчивой попыткой все же вспомнить. Еле дыша, Локи смотрит на него, чувствуя, как ужас пульсирует изнутри, не давая ему двинуться, а все же крича: убежать, спастись, найти безопасный угол и забиться в самое его сердце мелким комом, уже пораженным насмерть. Фарбаути действительно умирает по его вине? Соль слез заполняет нижние веки сама, обращаясь не меньшим ядом, чем весь смрад чужого феромона, когда раздается вместе с щелчком пальцев: — Ах, да. Понятность. И прозрачность.
Ничего третьего никогда не было. Тем третьим была мораль. Не способность сопереживать рыла глубокий ров, отделяя от остальных на километры и мили по иссохшей суше сердца, страшащегося чужой боли ничуть не меньше, чем собственной. Страшащееся, перепуганное и больное — жаркое, горячее сердце, что всегда могло выдержать больше, чем думало. Но временами выдерживать просто отказывалось… Пока Лаувей был вездесущим. В этом была вся суть, в этом был весь смысл. Ведь все продавалось? Не Брок. Не те люди, которых он набирал. Не то решение, что было принято самим Локи после всех полученных папой писем. Остаться и стоять, остаться и быть здесь так долго, как долго быть получится. Дать омегам возможность на излечение, дать им теплую, приносящую силы и вовсе не изматывающую надежду, дать им право на искупление всего того зла, что они успели принести другим… Иклюзивная, запертая территория безопасности — вот чем было Regeneratio всегда, но именно этим стало в момент, когда Локи пришел и взять себе власть.
Рождалась ли она в действительности жестокой изначально? Его любили там, в стенах реабилитационных центров, не по нужде, а по желанию. И на него равнялись не за правление, но по велению той силы, которую он раскрывал с каждым новым открытым реабилитационным центром. Безопасной, защищающей, мирной — Лаувей был вездесущ, будто осьминожьи щупальца проникая через уши и ноздри в самое глубинное нутро, только бы вызнать все, только бы собрать всю информацию, а после дать понять: все ценное и важное, все самое глубинное, все самое уязвимое уже помечено его слизью, но, впрочем, именно смрадом побелки и плесневелое затхлости. Все то, чего он коснулся, уже гниет.
Все то, чего он смел коснуться, вскоре подохнет.
— Никогда… — пересохшей в миг глоткой и ледяной слюной ужаса. Тем самым шепотом, что не сможет обратиться криком. Тем самым воем, что не прозвучит, но уже перекрывает искрящиеся болью внутренности. Он живет под колпаком, но именно среди земель чужого возмездия и той расплаты, которую с него требуют за убийство Фарбаути. И Бальдр закрывает глаза, отказываясь становиться свидетелем. И Тюр отводит взгляд движением трусости, трусости, трусости. Пока Бюлейст смотрит в упор, недвижимой статуей жестокого искупления — такое никогда не предлагают, такое всегда только требуют. Локи же отвечает, выплевывая, выплевывая, выплевывая слово отказа с усилием — он не ответит согласием. Вчера или завтра. Прямо сейчас. Он остается, мысля о спасении и побеге ежесекундно на пересчет долгих лет, но существуют вещи, что много важнее и много больше его самого. Или его безопасности. Или его сохранности. Те самые вещи, что рушатся перед лицом войны, порождаемой Тором. Те самые, хрупкие и важные вещи, что много дольше рушатся вновь и вновь и благодаря Лаувейю. Боль, мучения, пытки или бесконечные, что те же рассветы, кошмары — Фарбаути заклинает его бежать, спасаться, не верить и не любить, Локи же просто остается. Он открывает реабилитационные центры. Он находит средства. Он устраивает рекламные компании и акции попадая в немилость сотен тысяч альф. То ли ещё будет? Центр для бет, похоже, будет открыт без него, но даже если Тони не справится, Брок сможет разобраться и сам. Брок является инструментом и знает собственную работу получше многих других. Локи — отказывается. Стискивает зубы, вынуждая себя сесть ровно, впивается больным и беспомощным взглядом Лаувейю в лицо. Среди всего светлого, яркого зала первого этажа и среди каждого угла стены, что не содержит той тьмы, в которой можно было бы спрятаться или что-то скрыть, происходящее является издевательством над реальностью. Потому что в тех местах, где царит подобное зло, не может быть так светло. Но временами это просто — случается. И он говорит, откашливая первый звук вместе со всем першением в горле, чтобы новое слово звучало чётче: — Ни сегодня. Ни завтра. Ни в любой другой день ты моего согласия не получишь.
Это ничего не значит — это значит всё. Лаувей убьет его — Лаувей оставит его себе и сделает сообщником, сделает свидетелем, сделает инкубатором для своего будущего войска. Только правда звучит ещё давным-давно среди темной декабрьской ночи, когда Тор спрашивает, спрашивает, спрашивает у него, знает ли Локи, чем занимает Огун. Ответ прост: насилием. Так же, как и все остальные. Так же, как и кто угодно другой. Границы размываются быстрее, чем стекающий по лицу грим нормальности, оставляя лишь базовые, неведомые животной эволюции принципы.
Честь или доблесть.
Мораль.
Но, впрочем — зверь ест только когда голоден, не пытаясь набить собственное брюхо впрок. Зверь нападает, когда желает отстоять собственные земли или собственный молодой помет от тех, кто приходит их у него забрать. По какой такой особенной причине? В том, чтобы назвать имя, в том, чтобы убить, освободив себе путь, нет ничего кроме смерти и никогда не будет, потому что базовая величина жизни умирает — зачем воевать, если можно жить в мире, но, впрочем, для чего в мире жить. Вероятно, ему стоило просто опуститься на чужой уровень, вероятно, ему стоило ещё давным-давно Лаувейя убить, и это точно позволило бы Regeneratio процветать. Не было ведь никакой сложности? Там пахло смертью, смертью, смертью и ношей такой массы, что ее было бы не бросить уже никогда.
Здесь — пахло побелкой, наполняющей собой его легкие и мышцы конечностей, а ещё пахло плесенью. Мохнатой, мягкой и лживо заботливой, но убийственной тем гниением, что ее порождало. Как Локи смог бы смотреть всему взращиваемому собственными руками миру прямо в глаза, если бы посмел убить… Лаувей хмыкает почти без выражения в ответ на весь его краткий спич сомнительной твердости, а после пожимает плечами. Он вовсе и не рассчитывал. Он вовсе не удивлен. Но, что много страшнее — совершенно не зол. На этот план есть сотни тысяч запасных, как и на любой другой. Локи же уже здесь и отсюда ему не уйти уже никуда.
Из того мгновения, в котором вся его паршивая, попусту родная семья признается в той вине, которой на нем не может быть? Или из этого поместья? Локи чувствует, как больная, ядовитая соль его слез срывается с выжигаемых ресниц ему на щеки, пока дрожащие от ужаса губы поджимаются.
И ему в ответ звучит:
— Это было ожидаемо. Но, впрочем, быть может, я могу дать тебе то, что сделает тебя сговорчивее, — ровная, необремененная и вовсе не злая интонация. Этот план Лаувей выстраивает ещё давным-давно, от года к году лишь яростнее надрачивая на него ночами. Этот план он бережет и откармливает жратвой собственной злобы, собственной жестокости и устремленности. С той же, с которой Локи пытается уберечь, он стремится разрушить до основания — эта цель важна и ценна тоже. Этой цели даже не нужны оправдания. Она великая, она стремится к общему благу. И ей нужна всегда лишь самая малость: Лаувей разрушит все, чтобы отстроить заново под собственным четким и выверенным руководством, потому что лишь он один знает, как будет лучше для всех. Пока теория чистого листа как была, так и остается абсурдной сказкой для бессмысленных глупцов… И обнуление является невозможным, но Лаувей, что глядит ему в глаза в ответ, отводит собственный взгляд куда-то прочь, прямо Локи за спину. Вместе с новым его словом Локи чувствует, как все его внутренности обрываются с тех тонких нитей, на которых висят, а после валятся в чашу его тазовых костей бессмысленной кучей. Он забывает вдохнуть. Он забывать напомнить собственному сердцу биться. Лаувей говорит: — Видар.
Единое имя следом за которым все окружающие звуки мрут, словно пораженное смертельным токсином зверье. Оно просто звучит, оно призывает владельца, и тот делает первый шаг, дразня воздух звучной усмешкой. Без единого слышимого шага, но с тем запахом, с тем прикосновением феромона, что уже задевает макушку Локи, а следом пробирается сквозь пряди волос к самому затылку. Влажная, грязная земля, будущего болота и меловой, хрустящий на зубах камень, вот кем он является на самом деле, вот в чем его суть, Локи же не мыслит вовсе среди всего происходящего — спину никогда, никогда, никогда нельзя оставлять открытой, потому что со спины всегда нападут и после ещё потребуют благодарности за оказанную честь.
Потому что со спины нападают неспешной, вальяжной походкой и жестоким прикосновением омерзительного феромона уже.
И голос звучит:
— Я же говорил тебе. Придет пора и ты вернёшься домой, паскуда, — чужие предплечья опираются на спинку кресла, нависая сзади теплом и той угрозой, от которой все тело Локи покрывается панической дрожью. Он еле сдерживает крик ужаса, только нутро все равно заходится воем, и глаз впивается острым вниманием. У кого ему просить помощи? Куда бежать и в чьи двери стучаться, крича — зло уже здесь, зло пришло за ним, зло придет за всеми, потому что, как только настигнет его, он обратится им сам. Лаувей же усмехается. Поводит плечом, словно бы разминая то, засидевшееся, застоявшееся, заждавшееся этого великого, восхитительного момента… Собственной победы?
Времени нет, времени больше не осталось, только его счет так и продолжает идти на секунды. Локи попусту перебрасывает собственный взгляд в сторону того Бальдра, что успевает открыть глаза и увидеть так, будто бы не видел до этого — мир альф был создан для альф. Для их власти. Для их верховенства. И помощи не приходится ждать вовсе, пока помощь Бальдра является пустой. Он ничего не сделает. Он ничем не поможет. Станет ли расходным материалом в реальности или обойдется без этого, или все же Локи удастся его защитить — иное не предполагается. Бальдр уже здесь — он станет рычагом давления.
Но если Локи согласится, Лаувейю будет не за чем его трогать.
И этот выбор отключает ему селезенку, будто вытаскивая шнур блока питания компьютера из розетки. Он отключает его легкие. Вырубает блок питания сердца. Бежать или отдать им себя на растерзание, пока любое сражение будет смертью, смертью, смертью для всех. Локи дергается вперёд с секундной задержкой, слабым, тяжелым телом пытаясь рвануть прочь и дальше, как можно дальше от Видара, от Лаувейя, от всего происходящего. И рявкает еле-еле, непослушным, будто распухшим языком перемалывая слова в щебень:
— Не смей… Не смей трогать меня! — окрик все же звучит громко, взвиваясь под потолок и заставляя стекляшки, висящие на люстре вздрогнуть, но это не дает и единого невозможного в данных обстоятельствах результата. Чужой феромон оказывается выслан в его сторону ещё на рывке, Лаувей же морщит собственный уродливый, тонкий рот, а бьет — почти в полную силу. И этого точно становится более чем достаточно, но широкая, жестокая пятерня, что точно обладает невидимыми когтями чудовища, вплетается в его волосы на затылке, собирая те в болезненной хватке и дергая его назад рывком. Несколько прядей вырываются, Локи врезается лопатками в спинку кресла, задыхаясь среди смрада побелки и плесени, задыхаясь и закашливаясь с хрипами, что предшествуют тошноте. Она есть внутри уже, пока его тело оказывается немощно и неспособно на любую защиту. Видар рычит откуда-то со спины, несколькими резкими движениями скручивая его волосы в жгут ещё большим количеством боли. Обещает — его обещание будет выполнено. И Локи вернётся. И Локи больше никуда не уйдёт. И иллюзия жизни растворится в пространстве, что тот же мираж среди жаркой, душной пустыни. Локи чувствует, как его приоткрытый рот переполняется больной, ядовитой слюной, которую не получается сглотнуть перехваченным ужасом горлом. И пальцы впиваются в подлокотники, отдавая все те ответы, о которых его не спрашивает ни затапливаемый паникой взгляд Бальдра, ни вся ненависть Бюлейста. Тот ведь так и стоит, что недвижимая, вековая статуя возмездия? Локи задевает его, сотрясаясь в агонии ужаса, и еле заставляет себя сжать те зубы, меж которыми почти вырывается скулеж. Заслуженность не имеет значимости. Но Тюр смотрит ему прямо в глаза и Локи никогда, никогда, никогда не желал смотреть на него, но мазнуть по нему взглядом кратко и бессмысленно не получается. Тюр смотрит — и его лицо не меняет собственного выражения, пока в глазах что-то разбивается с неслышным, оглушительным звоном. Он дергает головой, а все же — времени не существует. Сама концепция мертва. То было сострадание, то было сопереживание боли, то могло быть что угодно иное, но все они уже опоздали, не зависимо от того, были ли в глазах Тюра или нет. Видар склоняется над ним, оттаскивая его голову за волосы вперёд и открывая — беззащитный затылок с почти идеально отшлифованным шрамом. Это его метка. Он здесь уже был, но позабыл поставить подпись. Прошли годы, но ничто не позабылось, а Лаувей ведь предупреждал: либо иной альфа, либо Видар. И это было обманом. Что бы Локи ни делал, чего бы ни добился, кем бы ни стал — его не собирались отпускать никогда, но ему же оставили ту ледяную, беспомощную надежду, что убивала его из года в год бесконечным испытанием страха. Первой должна была умереть она. Ему же было предписано долго жить и творить, творить, творить — разрушения. Не в силах поднять глаза среди всей собственной склоненной головы, Локи приоткрывает рот, вдыхая через силу, и впивается в подлокотники кресла до белеющих пальцев. Стоит только чужому омерзительному, смрадному и горячему дыханию коснуться его открытого затылка, как он с рычанием дергает головой назад, рявкая: — Отвали!
На износ — отнюдь не на вырост. Вопреки. Насквозь. Видар выдирает ему ещё несколько прядей жесткостью собственного кулака и Локи жмурится, пытаясь перехватить все непроизвольно брызжущие из глаз слезы. Скальп его черепа покрывается огнём агонии в нескольких местах, а все же хруст звучит — среди жизни полумерами остается довольствовать малым, потому что иного не предусматривается. Его затылок сталкивается с лицом альфы со всей силы и тот отшатывается тут же, а следом огревает его разжавшейся ладонью по голове с такой силой, что Локи чуть не заваливается на пол вместе с креслом. Видар рычит:
— Ублюдок! — и среди того его рычания оказывается слишком легко расслышать тяжелый, утомленный вздох, что принадлежит Лаувейю. Локи покачивает головой безвольно, больше по инерции от удара. Вся та боль, что принадлежала ему уже благодаря оставленному точно кулаком Бюлейста следу, ширится в сторону удара Видара. И мысли смешиваются, ориентация, пространство, понятность, прозрачность… А Стивен называл Тора другим, именуя его с завидном спокойствием, но, впрочем, опираясь — на то, как Тор обходился с Локи. Было ли это добром, было ли это злом. Это было страшно, но по мере накопления позитивного опыта постепенно обращалось той реальностью, в которой можно было выживать, в которой можно было даже искренне смеяться и которой можно было даже как будто бы наслаждаться. Думать об этом сейчас — не было и не могло существовать ничего, что могло бы быть глупее этого, а все же, если Тору будет плевать, это будет благом. Он выживет. Локи просто случайно мыслит.
Потому что в самом конце нет смысла мыслить о чем-либо, кроме самого важного?
Лаувей говорит:
— Я отдал приказ, Видар. Не разочаровывай меня, — побелка, что отслаивается острыми кусками, и валится, валится, валится на плесневелый, влажный пол, вот как звучит его голос. Вот как чувствуется душный смрад его феромона. Локи же не может поднять и единой из двух собственных, слишком тяжелых рук. У него получается только сесть ровнее. У него получается только открыть глаза. И резвый блик сережки Бальдра дразнит его чувствительный зрачок, когда тот быстро, требовательно поворачивает голову. Его кудри вздрагивают. Его лицо искажается мучением и ужасом, голос же звучит с дрожью и мольбой, когда он кричит:
— Хватит! Бюлейст, какого черта ты стоишь, а?! — и Локи бы расхохотался, но много больше ему хочется просто зарыдать, просто сдаться, просто позволить… Что или сколь многое? За его спиной десятки реабилитационных центров и сотни омег. За его спиной весь тот мир, который Тор пытался разрушить собственной войной и который Лаувей разрушает уже долгие годы. Исследование мутационной триады, опыты над людьми, поиск не лечения, но катализатора, что сможет усилить феромон — вот что они делают там, к югу от четвертого сектора и за окружной. Они жаждут войны. Они не остановятся никогда и ни перед чем, Бюлейст же смотрит ему, Локи, прямо в глаза без выражения, без надменности и даже без презрения. Ему не требуется радость так же, как горделивость той его победы, что случается перед его глазами — он ждал этого слишком долго. Это стало его работой, потому что он выбрал это. Это стало его жизнью. Как много времени Бальдру понадобится, чтобы понять, и поймёт ли он вообще? Бальдр дергается, разворачиваясь к Бюлейсту лицом, хватает его за плечо, крича: — Бюлейст?!
И ему в ответ звучит сухое, спокойное вето:
— Не лезь в это, — голова Бюлейста поворачивается в сторону Бальдра, наделяя пустой взгляд узнаванием, но не одаряя его милосердием. У альф такого нет. У альф такого быть просто не может. Пока Фандрал является одним из тех сотен, что будут для Баля много лучшим вариантом, чем Тим, потому что… Бальдр отшатывается. Дергается весь, обхватывая себя за бока, будто его тело вот-вот развалится надвое и самым важным является удержать те половины вместе. Просто бета, просто расходный материал, не имеющий ни силы в своем феромоне, ни значимости — Фарбаути удается уберечь Баля от жажды власти Лаувейя, но от его же существования не удается уберечь никого.
Не удалось бы никогда?
Животный закон гласит, что альфа априори сильнее омеги. Это непреложная истина. Это религиозное учение с явным присутствием божества жестокости и власти. Локи успевает разве что сделать новый вдох, когда единая ладонь обхватывает его крепкими, сухими пальцами за шею сзади, а вторая вплетает в волосы вновь. И около уха шепчет, рычит, убивает собственных хриплым дыханием с запахом, что крови, что сломанного носа:
— Ничего, сейчас здесь закончим и я тебе покажу, где находится то твое место, о котором ты позабыл, поганец. Заскулишь у меня от радости, как миленький, когда я тебя повяжу, — новый вдох сделать так и не получается. Чужие пальцы стискивают его шею по бокам ничуть не слабее того ужаса, что запирает на замок любое движение мышц, любое сопротивление сознания, любую мысль о том, чтобы не позволять… Видар окружает его собственным феромоном с запахом, привкусом, звуком, что отвратительной влажной земли, что тошнотным хрустом мелового камня на зубах — то случается в Новый год. Он собирается, собирается, собирается, пока Тор говорит, что сборы и желания не являются единым целым и никогда не смогут им быть. Таблетка снотворного или две, отсутствие ошейника — просто позволить Тору показать собственное лицо, просто согласиться, наконец, умереть, но по итогу ничего так и не случается. Тор же обнимает его, забирает его, укутывает его в собственный феромон, будто в то самое истинное одеяло абсолютной защиты. Среди него хочется выть от облегчения, среди него хочется остаться навсегда никогда, никогда, никогда не возвращаться в тот мир, что большой и злой не по сказкам — в реальности.
И насколько спокойно оказывается тогда, настолько же ужасающе и тошнотворно оказывается сейчас. Тяжелый, округлый и наполненный ком блевоты дергается где-то у основания пищевода — у Бальдра в глазах мечется боль от предательства столь объемная, что Локи не удается смотреть на нее. Он чувствует ее и сам. Он видел ее уже, он видел ее только что, когда среди чужого общего на троих молчания прозвучал ответ: они правда верили, что он убил папу. И двое из них ждали секунды возмездия, пока третий просто пытался сжиться.
Локи ведь был ему братом? Видар кратко, ядовито смеётся подле его уха и спускает ладонь ниже по его затылку, выглаживая территории собственных будущих завоеваний. Его шуршащее дыхание звучит кровящим носом. Смрад его феромона берет Локи за глотку. И взгляду стоит упереться в любую точку пространства, но упирается он именно в Тюра. Среди всех миров беты являлись первыми, кто появился, но среди них четверых — Тюр всегда был старшим. Локи же не был столь глуп, чтобы спрашивать с него за ту честь или ту доблесть, которых в альфе не было, но смотреть на него все же было как будто бы проще, чем на Бальдра или в пустоту.
Только смотреть. Только мыслить. Брок ведь позаботится? Огуну никто уже не позвонит, но Regeneratio будет жить, ведомое твердой рукой не человека, но инструмента. А Тору будет плевать, Тору будет плевать, когда Локи исчезнет, и это позволить ему прожить ещё немного. Среди всей той войны, которую он порождает? Это не становится удивительным, а все же причиняет боль, заменяя давнишний вопрос на новый и более злой: теми руками, которыми ты дарил мне цветы, ты будешь разрушать мир? Если ему будет плевать, он останется жив, он не станет одним из тех, кто умрет от руки Лаувейя или станет очередной его оружейной марионеткой, а значит это даст ему шанс, только надежда мертва давно и уже давно холодна. Есть лишь факты. Болезненная хватка Видара в его волосах, жестокость сухой, теплой руки в основании шеи сзади. Видар позволяет себе хрипло рассмеяться и склоняется, Локи же так и смотрит Тюру в глаза, не имея ни права, ни возможности не увидеть — не ненависть, но невозможность, невозможность, невозможность… Убивать, линчевать или наказывать невиновных? Что Тюр, что Бюлейст, что, вероятно, Видар в черной форме без опознавательных знаков, потому что они солдаты. Потому что они те, кто приходят перед правителями, чтобы открывать двери для их злого, безжалостного шага. Потому что они повсеместны, потому что они выполняют грязную работу, не оставляя следов, а ещё жаждут воплотить все идеи начальства в жизнь.
Тюр — дергает рукой резко и быстро, без единой секунды промедления выхватывает пистолет из набедренной кобуры. Локи не успевает дернуться. Локи смотрит все так же лишь ему в глаза, чувствуя, как внутренний холод забирает всю жизнь и все ее иллюзии, замораживая каждую надежду, каждую мечту и каждый проблеск дыхания. Сейчас, вот сейчас Видар просто вцепиться… Опускаемый большим пальцем предохранитель щелкает чуть тише того патрона, что высылается в патронник скорой почтой, а следом пространство лоскутного полотна разрывается надвое выстрелом без глушителя.
Лаувей успевает разве что повернуть голову и дернуть плечом.
Локи не успевает ничего вовсе, лишь слыша звенящий в ушах отзвук и тот миг, в котором пуля пробивает черепную кость.
Это треск? Это конец? Тюр отстреливает Видара и его лицо все же искажается, трескающейся маской бездушия. Губы кривятся в болезненном, тошнотворном и объемном переживании, за которое Локи не сможет с него спросить. В глазах мечется бешеная, разъяренная боль. Выдать ему скидку? Ни единого понимания о том, что происходит, не случается. Видар заваливается в сторону, лишь на удачу разжимая собственный мертвый кулак, и Локи тут же отшатывается, тут же перегибается через подлокотник, позывом, который не получается сдержать. Его выташнивает всем феромоном Видара, всем смрадом Лаувейя и той головной болью, что точно принесла в момент своего рождения хотя бы единое мельчайшее сотрясение. Его выташнивает ужасом и ужином, а ещё болью, и ботинки трупа Видара покрывают его блевотой, что расплескивается подле кресла, марая каменный пол.
Лаувей рявкает взбешенно:
— Тюр! Ты, сраный бастард! — и Локи не желает, но перекидывает собственный взгляд в сторону окрика, не успевая ни отплеваться, ни стереть нить слюны, стекающую из его приоткрытого рта. Тюр так и смотрит ему в глаза, медленно опуская пистолет в пол. Что есть в его зрачках или что в них рождается — это не имеет важности, потому что ничего и никогда уже не изменится, но Локи еле слышно давится новым хрипящим вдохом, чувствуя, как единый вопрос следом за новым оплетает его кости плющом. Почему? Почему, почему, почему… Альфы не наделены состраданием. Альфы не способны к милосердию. Жестокие и инфернальные, с каменными сердцами и прямыми, угрожающими взглядами. Тюр ведь просто желает сместить Лаувейя? Тот оборачивается к нему рывком, тут же хватая его рукой за черную форменную куртку на груди. Не заметить, как Тюр вздрагивает вместе с ошарашенным, замершим в собственной дрожи Бальдром, что стоит с другого боку от него, не получается — Лаувей бьет его феромоном, попадая сразу по всем, кто стоит за Тюром. Бюлейст, правда, не дергается. Поджимает губы гневно, стискивает челюсти, поворачивая к Тюру голову тоже. Тому есть хоть какое-то дело? Он опускает пистолет, потому что желает чего-то, потому что в чем-то нуждается, но ни это, ни весь список его потребностей никогда не будет включать в себя нечто, являющееся благом для Локи. Тюр, правда, все равно кратко и твердо кивает — будто выполнил, будто сделал то, что сделать было должно. Ни дернуться, ни задать хотя бы единый вопрос из тех, которые он задавать никогда не станет, у Локи не получается. Хватанув Тюра второй ладонью за волосы, Лаувей разворачивает его рывком и роняет на стол, ударяя головой об поверхность. Тюр дергается, слабой попыткой вырваться определяя всю чужую власть и предвещая ту самую победу, что грохочет фанфарами утверждения — кто будет следующим. Кому ещё придется умереть. Кто ещё сгинет без вести. Ничто из этого не является вопросом, Локи же давится, давится, давится всем собственным ужасом, всем почти жалостливым удивлением Бюлейста, с которым тот смотрит на обмякшее, валящееся на пол тело Тюра. И, конечно же, давится Бальдром. Побелевший, не имеющий возможности двинуться и потерявший любое право скрыть собственные слезы, Бальдр мелко подрагивает своей низкой, закутанной в светлый кардиган фигурой. Тюр падает к его ногам, теряя пистолет, теряя сознание и почти что теряя жизнь — из ссадины на его виске, что может быть трещиной, что может быть смертельна, что не сможет уже ничего изменить, быстрой, юркой струйкой вытекает алая-алая кровь. И, раздраженно сплюнув ему на грудь, Лаувей прочесывает пряди собственным волос, а следом оборачивается к Локи, рыча сталью плесени и побелки: — По хорошему значит, не хочешь, да?
Как будто бы Локи хотел хоть как-то. Как будто бы ему нужно было просто разыграть то ли драму, то ли театр, то ли дождаться первой смерти… Играла ли свою роль та, что принадлежала Видару? Меньше минуты и его феромона больше не существовало. В воздухе, в пространстве, в кровотоке самого Локи — все изнутри и снаружи заполнялось, заполнялось, заполнялось смрадом Лаувейя, что был на самом деле ядовит много больше принадлежащего Локи. И Тюр мог бы подтвердить это, но его пустой взгляд был устремлен куда-то под стол, пока под затылком разливалась лужица стекающей из раны на лбу крови. И Бальдр мог бы подтвердить это, но все так и смотрел, не отрываясь, куда-то в сторону Локи — лишь в сторону мертвого, мертвого, мертвого Видара. Стал бы подтверждать Бюлейст? Опустив взгляд следом за сползшим на пол телом брата, он только губы поджал, раздраженно дернул головой.
Сколь многих Лаувей мог бы убить в реальности, чтобы добраться до него? Локи отчего-то почти никогда не мыслил о подобном. Обдумывая все, зная все уловки и все стратегии Лаувейя почти наизусть, зная стиль его работы — Тюр все ещё был жив, пускай его грудь вздымалась еле-еле. Но Бальдр уже был здесь. И Бальдр был ничем иным, как расходным материалом, что должен был стать фундаментом будущих побед и завоеваний… Для чего? Лаувей мог подойти, Лаувей мог ударить Локи феромоном, мог ударить просто, мог сделать что угодно иное, чтобы заставить его подчиняться, но ему была необходима истина, ему нужна была правда.
Насколько был силён феромон Локи в действительности?
Дрожащим движением сплюнув сотую часть блевотного привкуса, Локи утирает рот тыльной стороной ладони и медленно садится ровнее. Голова расходится кругами по поверхности несуществующего озера, острая, жестокая боль долбится у затылка и чуть правее, в поисках то ли виноватых, то ли самых грешных. Быть может, в поисках злобы? Видар умирает и Видара убивает не Лаувей, но Тюр — он не осуществляет и единой настоящей попытки защититься от Лаувейя. Почему? Почему, почему, почему… Откинувшись на сиденье кресла через силу, Локи говорит как можно громче:
— Бальдр, уходи, — выходит все равно почти шепотом, и тот шепот Бальдра не дергает, не пробуждается и будто бы даже не касается. Лаувей взбешенно дергает головой, остервенело пинает безвольное бедро Тюра, а следом бьет Локи феромоном вновь и опять, заставляя резким, болезненным движением вжаться в сиденье кресла. Чувствуя, как легкие скручивает вместе с почти опустевшим желудком, Локи жмурится и кричит: — Сейчас же, слышишь меня, Баль?!
В территориях ужаса злобы не существует, Патрик же называет имена — трусливые, слабые, безвольные. Омеги, омеги, омеги. Весь его крик больше походит на беспомощный вой невозможности, что среагировать, что действительно поверить — чужая жестокость просто не может быть настолько велика. Но она является таковой. И Лаувей позволяет себе взбешенно расхохотаться, а после указывает на Локи резкой, напряженной рукой. Побег или спасение? Куда ему бежать и в чьи двери теперь стучаться, сообщая — великое, великое, великое зло уже здесь и оно придет за всеми?! Бальдр так и не двигается. Только рот приоткрывает, дрожа побелевшими губами и оставаясь каменной фигурой молчания. Его поражает происходящее, Локи же не желает мыслить, что будет с ним самим, когда Бальдра поразит что-то иное.
Вроде кулака Лаувейя? Это будет пуля.
И Лаувей говорит:
— На твое счастье, у меня всегда есть запасной план, Локи. А то было бы печально лишать этот мир такого оружия, как ты, согласись? — на самом деле мира больше нет. На самом деле мира больше не существует. Тюр упал уже, Видар уже мертв. Кто-то будет следующим, но Локи останется в живых — здесь нет и никогда не было привилегии. Она здесь не родится. Не появится. Тюр ещё дышит? Лаувей растягивает собственный рот в остром оскале жестокости, а после переводит прямую руку вместе с указательным пальцев в сторону Бальдра и отшелкивает интонацией приказ: — Бюлейст, возьми Бальдра на прицел.
Глухая, плотная тишина запаха побелки и плесени отдается изнутри его полых костей колокольным звоном, что явно запаздывает. Кто-то ещё дышит, но все будут мертвы, Лаувей же нуждается — апробация, проверка, эксперимент. Фарбаути умирает, не имея возможности спрятать от него принадлежность Локи к мутационной триаде, но Фарбаути же остается жив среди тех пяти писем, что передает ему через Тони. Фарбаути говорит: не злиться и бежать. Спасаться, не оборачиваться, никого не беречь, никого не любить, не чувствовать.
Нашелся бы для него хотя бы единый повод, чтобы гордиться Локи сейчас? Этого уже не проверить, но Лаувей в ней, именно в этой проверке, именно в этом эксперименте, чрезвычайно нуждается, отдавая злой, жестокий приказ. Спровоцировать Локи страхом перед лицом Видара не получается, да к тому же Тюр явно поганит часть его планов, но Бальдр — уже здесь. Расходный материал. Всего лишь бета, каких живут и здравствуют тысячи сотен. Средний ребенок. И рычаг давления? Прятать собственную несуществующую холодность или прятать собственное лживое безразличие — Локи никогда, никогда, никогда не сможет изменить Бальдра так же, как не сможет перестать любить его и ненавидеть. Время истончается ещё давным-давно. Время заканчивается. Пока Бюлейст с искренним непониманием оборачивается к Лаувейю, даже не пытаясь потянуться к оружию.
Этот приказ непонятен ему или в его ушах тоже так и звучит эхо выстрела? Локи забывает вдохнуть, вымерзая изнутри февральским инеем той ночи, в которой Тюр приходит за ним, не давая ему умереть. Смыслы теряются. Значения путаются. Самое главное — чтобы Тору было плевать. Это позволит ему ещё сколько-то жить. И это же даст ему шанс? Альфья война вечна и никогда, никогда, никогда не заканчивается. Локи разве что хватается слабой, безвольной рукой за подлокотник кресла. Локи разве что смотрит — и видеозапись перед его глазами сливается с тем, что происходит в реальности.
Тогда их был трое.
Сейчас Лаувей один и он замечает промедление Бюлейста мгновенно. Дергается резким шагом в его сторону, проходит мимо Бальдра, успевая толкнуть его в плечо. Бальдр выстаивает, покачиваясь, будто неваляшка, но ни единого шага в сторону выхода так и не делает. Лишь прозрачный и дрожащий взгляд переводит к Локи, словно бы не замечая — Лаувей доходит до Бюлейста, вначале, в глухой тишине колокольного звона похорон, ударяя его феромоном, а после, стоит Бюлейсту с болезным стоном опасть на колени, хватает его за волосы и бьет коленом в лицо. Единый раз, второй… Двух точно является достаточно, у Бюлейста закатывают глаза, выламывается нос и безвольно повисают руки, но Лаувей все равно бьет вновь, рыча:
— Бесполезное отребье! Стоило утопить вас обоих ещё в младенчестве! — стальной голос жестоких ударов и того рывка, которым Лаувей отбрасывает безвольное тело Бюлейста прочь. Натасканные, будто бойцовские псы, ублюдки? Перед лицом мутационной триады они беспомощны. Или перед лицом душного зла Видара. Или перед лицом приказа убить… Лаувей отдает, конечно же, другой, но, как бы Локи ни ненавидел Бюлейста, недооценивать его не имеет смысла — Бюлейста знает, каков будет итог. Бюлейст знает, Бюлейст не ожидает этого, Бюлейст не мыслит, что в единый день ему придется потрошить младшего брата-бету. Молчун и болтун, лучшие друзья на века? У Бальдра дрожит его приоткрытый, выбеленный рот и горячие, крупные слезы медленно стекают по лицу, но тело не вздрагивает, когда Лаувей хватает его за плечом удерживая на месте так, будто бы в этом ещё есть необходимость. Будто Баль может сбежать. Будто хоть кому-то из них ещё есть где прятаться. От великого зла, от купола, от всевидящего ока… Они умирают под руками альф, которым не знакома ни любовь, ни милосердие, ни идеалы. Они умирают снова, и снова, и снова — вот почему Фарбаути заклинает его бежать, Локи же вырастает почти весь, но единая его часть так и верит: вся реальность не может обратиться столь безжалостной и бесчеловечной. Единая, глупая часть его сознания пахнет бездарной надеждой, что умирает прямо среди залитого светом люстры зала и ярких, ничуть не радостных отблесков ее стекляшек, серьг Баля и металлического дула, что упирается бете в висок. Щелчок высланного патрона уже прозвучал и оставалось разве что взвести курок — на самом деле альфы никогда не были столь жестоки и все это было выдумкой. На самом деле им было знакомо милосердие. И Лаувей сказал: — Покажи мне, чего ты стоишь, и он останется в живых.
Жестокая-жестокая, приносящий смерть надежда… Быть может, о нем забудут. Быть может, решат его помиловать и оставить ему его жизнь. Быть может, Лаувей сжалится? В страхе нет и никогда не было того стыда, который Патрик так яростно желал ему навязать, но страх все же был продиктован — быть может, Локи не придется становиться на единый уровень с ними. Чудовищными. Монструозными. Инфернальными. Лаувей смотрит ему прямо в глаза и Локи переводит к нему собственное внимание отупевшим, автоматическим движением, что идет на звук. Среди скованных напряжением плеч, среди першащей, обожженной желудочными соками глотки и среди всего бьющего внутри ужаса — он танцует под руку с беспомощностью под музыку похоронного колокольного звона. Он выплясывает. Он радуется и несёт ничуть не благую весть.
Все то худшее, что Локи мог себе выдумать, обратится в несколько раз большим злом.
И все умрут.
И все полягут.
И Огуну никто уже не позвонит.
Брок предает или просто умирает.
Тору будет плевать и значит Тор будет жив, Тор не пойдёт за ним, Тор не узнает, что он пропал…
Надежда, пустая и безнадобная, умирает где-то внутри с тихим последним выдохом, обмякая миг в миг среди его ледяной, скованной ужасом груди. И Баль медленным, окаменевшим движением поворачивает голову в сторону Лаувейя, произнося с беспомощным, полным ужаса удивлением:
— Отец…? — то дуло, что было у его виска, упирается ему меж глаз, и те самые его глаза, прозрачные, больные, трогают лицо Лаувейя собственным взглядом — тот не смотрит им в ответ. Ему плевать, как было и всегда. Ему не интересно. Как там Баль? Баль будет в порядке? Даже чертов Фандрал является для него лучшим вариантом, чем Тим, но Тим будет жив, Баль будет Тима выбирать вновь, и вновь, и вновь, потому что… Почему?! Почему, почему, почему. Локи не может двинуться, забывая дышать, и ощущая лишь беспомощную боль отчаяния безвыходного положения тупика. Здесь все умрут. Здесь сгинут все. И добром ничего не закончится. Лаувей сделает из него то оружие, ради которого перебирал десятки омег и над много большими ставил опыты. Лаувей выиграет в гонке вооружений.
Разрушит все, а после воссоздаст по собственному образу и подобию?
Оскалив собственный рот, он рявкает:
— Закрой пасть, Бальдр, — не «Баль», не «дитя», не «малютка-Баль». Полное имя, щелчки интонации, стальные звуки букв. Лаувей не смотрит на него, продолжая цепляться за лицо Локи собственным вниманием, продолжая вгрызаться в него собственным взглядом. Его глаза почти горят от злобы, от ненависти и бесконечной, ненасытной жажды — его план удастся вопреки Тюру, вопреки Бюлейсту, вопреки всему миру и не имеет значения, как велика будет цена. Его план удастся и настанет новый рассвет, в котором погасшее мертвое солнце не осветит ни единого листа травы. Сейчас же Лаувей позволяет себе рассмеяться с оскалом. Говорит, чуть ли не улюлюкая: — Ох, этот взгляд… Я знаю его. Твой сраный папаша смотрел такими же глазами, когда, наконец, понял, что происходит. Знаешь, что с ним случилось после, Локи? — когда они познакомились, Фарбаути было чуть больше двадцати. В двадцать восемь Фарбаути умер. Больше четверти собственной жизни он провел подле Лаувейя. Шесть лет провел в заточении. Среди изнасилований, избиений и травли. Без возможности сбежать, спастись или хотя бы умереть. Вот что случилось с ним. Вот кем был тот омега, что приказал Локи бежать. Вот кем был тот омега, которого Локи так и не послушал. И Лаувей говорил именно об этом? Вовсе нет и никогда — каждое его дело было актом милосердия во имя его воцарения над миром. Каждое его слово было на весь золота. И каждый его вдох… Звонить Огуну было уже слишком поздно, но звучно и громко все равно прозвучало жесткое: — Ты убил его. Ты придушил его собственным феромоном, вот что ты сделал, — и в том был весь смысл. В том была та правда, которую он скармливал другим, а может даже скармливал и себе самому, но, впрочем, для чего-то подобного Лаувей был слишком умен. Слишком расчетлив. И слишком благоразумен. Его слова звучали обвинительно, но вот ведь она, вот ведь, блять, сраная, проклятая правда — он не ненавидел Локи. Он был зол на тупицу Видара, который умер от выстрела в упор. Он был зол на своих двух идиотов-детей. А ещё был зол на Бальдра, но Бальдр был нужен ему ещё какое-то время. Качнув головой по инерции сглатывающего движения, Бальдр поворачивает голову к Локи вновь, и ледяное металлическое дуло почти нежно выглаживает его вдоль лба, убирая пару кудрявых, столь безвинно пружинящих прядей в сторону. Ласковое и полюбовное — Бальдр ведь видит его? Бальдр ведь чувствует? Он смотрит на Локи вновь, еле-еле улыбаясь самыми уголками губ и их печальной, больной дрожью. Будто бы знает, будто и верит, и все понимает, но будет всегда любить Локи — вопреки смерти Фарбаути и вопреки тому, что не является фактом. Лишь ложь. Грязная, жестокая, неистовая в собственной злости. Лаувей улыбается шире, точно видя, как Локи изнутри покрывается трещинами… После всей заботы, после всей защиты и после всех сражений с самим собой, чтобы только оставаться человеком в лучшем возможном смысле этого слова, Баль глядит на него со смирением жалости — он знает, что Локи убил его папу, но он будет любить Локи все равно. Эта надменность, эта горделивость и это снисхождение убивают быстрее любой из тех пуль, которые Лаувей никогда в сторону Локи не выпустит. И сердце покрывается болью порезов, ранясь об осколки рёбер. Ещё немного и все они прогнуться во вне, выпотрошат его, разорвут его кожу и плоть, но много раньше Лаувей покачивает головой, уже говоря: — Но я могу дать тебе шанс на искупление. Ты же не хочешь, чтобы его смерть была напрасной? Ты лишил своих братьев папы, Локи. Ты убил его собственным феромоном, убил его собственными руками… — его слова касаются влажных от слез щек Локи, протискиваясь стройной толпой сквозь слезные каналы и меж приоткрытых губ. Они пробираются в ноздри, трогают мочки ушей, оккупируя слуховые каналы. Они заселяют его тело смрадом феромона, что несёт с собой весть — да покроются гнилые бока шерсткой плесени и да покроется весь мир затхлостью древней побелки. Сколь сладка в реальности возможность искупления, но, впрочем — в чем он собственно виноват? Лаувей говорит, говорит, говорит и его слова пробираются Локи под кожу сквозь поры, а после собираются узким, голодным кругом подле останков надежды. Она уже мертва. Она больше не возродится. Все умрут здесь и сейчас. Все остальные умрут после. Баль же склоняет голову к плечу лишь на жалкие миллиметры и тем движением будто бы потирается виском о ледяное, безжалостное дуло чужого пистолета. Он ведь слышит? Звучит: — Никто не умрет, если ты будешь слушаться меня, Локи. Может быть, Тюр даже выживет. Я даже вызову ему скорую, как только мы с тобой договоримся.
Но не Бальдру? Никто не умрет, если Локи согласится, Бальдр же кривит губы в болезненном, беспомощном смешке, что не пахнет отчаянием, все продолжая, и продолжая, и продолжая выглядеть — смирение. Согласие. Отказ биться и воевать. Что мог бы сделать именно он против Лаувейя, против всего мира, против кого угодно иного… Всего лишь бета. Всего лишь расходный материал. Локи смотрит ему прямо в глаза, дрожью собственных губ шепча:
— Баль… — не приказ и сомнительная просьба. Его голос больше подходит на запоздалое извинение не понятно за что. За все вместе или за что-то определенное? За то, что не уберёг от Тима? За то, что был слишком занят собственным выживанием, чтобы хоть чем-то помочь ещё тогда, когда было возможно? Или за то, что в те годы был слишком мал? Бальдр улыбается ему с болью, а следом прикрывает глаза на мгновение. И откликается негромким, но слишком громогласным в глухой тишине похоронного колокольного звона:
— Не отдавай ему… — «себя» или «свою жизнь». «Весь мир» или «тот мир, что ещё есть внутри». Не отдавай, защищай, береги… Куда девается он, тот шебутной, проблемный бета, которого Фарбаути именует болтуном? У его ног лежит еле дышащий Тюр. Где-то в стороне от него не двигается все так и молчащий, потерявший сознание Бюлейст. Под ним кровь скапливается тоже, стекая из выломанного носа, и обещая злой будущий век скользких от нее же полов и отказа — они не будут это прибирать. Это не их работа. Это не их обязательство.
В общем и целом — все это случилось по вине Локи; и Лаувей давит на это уже, и Лаувей будет давить до момента, пока не сломает окончательно. Жаль, самого важного не понимает.
Тот Фарбаути, что приказывал Локи бежать и не чувствовать, оставил ему пять семян мира. Он посадил их. Он помог им взойти. И он рассказал о жестокости — не нужно с альфами биться. Не нужно им противостоять. Не нужно пытаться их победить. От альф нужно спасаться, от альф нужно убегать и от них же нужно прятаться. Потому что нет в них ничего человеческого и никогда не появится, но Тюр с Бюлейстом — его защитят. Что именно и в какой последовательности ломается после смерти Фарбаути? Они не делают ничего для его, Локи, блага, убивая его методично и выверено из года в год.
Пять минут назад Тюр убивает уже по-настоящему — того Видара, что почти оставляет Локи метку на затылке.
Почему?! Почему, почему, почему… Вскинув ладонь, Лаувей впивается пальцами в кудрявые каштановые пряди Бальдра и дергает его голову назад, затыкая. Локи дергается тоже, дергается вперёд слабым рывком мертвой надежды, и с секундной задержкой чужой голос бьет его по лицу пренебрежением интонации, пока феромон бьет прямо в грудь, заставляя согнуться вдвое опять.
— Что ж, видимо, ответом будет «нет», — насмешливая власть, жестокая власть, надменная власть, безжалостная власть. Она взводит курок с щелчком под пальцем Лаувейя, но крика не слышится, потому что Баль один из тех — кто никогда не кричит и терпит до конца. Как много времени ему потребуется, чтобы догадаться, но, впрочем, как давно он догадывается и как давно принимает решение. Локи поднимает голову еле-еле, слабыми, переполненными ядом чужого феромона руками тянет собственное тело назад к спинке, используя подлокотники в качестве опоры. Лаувей желает сделать его виновником? Лаувей желает ему мира и процветания! Но лишь подле себя. Лишь рядом с собой. Под своим присмотром, при своей власти, при своем правлении. Он не отпустит его никогда, никогда, никогда, и будет убивать одного за другим, пока не заполучит его себе.
Лучшее химическое оружие нового века с широким радиусом возможного поражения.
— Не трогай его… — першащее горло хрипит то ли рыком, то ли мольбой, а все же слабым, почти рыдающим требованием, что чувствует — все умрут здесь. Все полягут сегодня. Ничего хорошего уже не будет. Великое счастье или несуществующая любовь? Целый мир?! Его тошнит и головная боль прогрызает дыру в его черепе, Баль же быстро дышит короткими вдохами вовсе без выдоха. Его взгляд задевает собой потолок и люстру. Его руки так и держат его за бока, укутывая в полы светлого кардигана — они не выпустят его. Он жив сейчас так. Он так же умрет и в том же положении вечного объятия останется мертв. Локи рычит еле-еле, чуть не даваясь слюной: — Не смей трогать его, ты…!
Договорить не получается. Не по причине даже того нового удара феромоном, которого не случается, но по причине смеха — Лаувей разражается им, открывает рот шире волчьей оскаленной пасти. Где-то среди декабря Локи говорит Тору:
— То будет заслужено, — не многим позже признаваясь: он не сможет. Он не согласиться. Стать убийцей? Уж лучше умереть в страданиях, только смерть ныне — привилегия. И Лаувей не отдаст ее ему. Лаувей найдет нового Видара или же Лаувей найдет того, кто этого Видара породит. Лаувей посадит его на цепь. Надежда, надежда, надежда — умирает вовсе не первой, пускай сказки и нашептывают что-то подобное.
Надежда умирает ровно перед Бальдром, что глядит в потолок.
И Лаувей говорит, с жестокой ухмылкой победителя требуя:
— И что ты сделаешь, а? Что ты можешь сделать мне, Локи?! — это провокация и она необходима, потому что необходим эксперимент. Нужна апробация. Что Локи может и насколько он силён. На что он способен, сколь многих может убить. Лаувей оттягивает голову Бальдра назад, опуская дуло ему под край нижней челюсти и вдавливая то в кожу, а после сплевывает в сторону. Слюна его омерзения, слюна его требования и приказа прилетает Бюлейсту на бедро, голос же разлетается по окружности, заполняя собой весь ярко-освещенный зал: — Такой же трусливый и омерзительный, как твой дохлый папаша. Я провел почти десяток лет, наблюдая за его слабостью, но ты…! Ты мое творение, Локи! Так будь же им, черт тебя подери, если не желаешь, чтобы я размозжил этому недоумку его лицо!
Его голос срывается на крик, дуло же вгрызается, впивается Бальдру в кожу, норовя прогрызть себе путь той пулей, что будет выпущена вот-вот. Только ведь — то будет заслужено. Сейчас. Или всегда. Дикий зверь, что имеет молодой помет, всегда будет его защищать против любой угрозы, Баль же старше, Баль взрослее и он Локи вовсе не ребенок, но Локи дергается вперёд, впиваясь пальцами в подлокотники кресла, Локи давится каждым новым собственным словом:
— Никогда… Я не стану… — ничего не изменится. Он сбежит или он останется и будет ждать. Он может биться? Баль прикрывает глаза, вдыхая поглубже, а после шепчет:
— Отец… — и его феромон протягивается во все стороны, просачиваясь сквозь пары смрада Лаувейя. Локи закашливается запахом ядерного гриба, Локи морщится, резким, больным движением тянет тяжелую ладонь к лицу, закрывая и рот, и нос. Баль же пахнет — войной. Металлом крови. Ядовитыми испарениями. Порохом. Сталью. И криками, криками, криками умирающих в мучениях. Еле вынудив себя не закрывать глаза, Локи перекидывает весь собственный взгляд вместе с оббивающим клетку рёбер удивлением к Лаувейю — Баль не нападает на него. Баль не смог бы напасть на него никогда, потому как не является Атакующим, но он Разведчик и вся его мощь, вся его сила — он дает Лаувейю то, чего тот жаждет, и привлекает его собственным феромоном, заставляя смотреть на себя, слушать себя, поклоняться себе… Это не сработает и не сработало бы никогда, потому что феромон потомства всегда порождают феромоны родителей и догадаться о диверсии легче легкого, но на мгновение, лишь на несколько секунд глаза Лаувейя стекленеют, покрываясь пленкой объемного переживания — куда бы Баль ни пошел, он пойдет следом за ним.
И это никому не поможет. И это никого не спасет. И все, кто есть, умрут сегодня здесь.
— Ты… Ох, ты оказался не таким уж бесполезным, как я думал, — дёргано сглотнув, Лаувей облизывает собственные губы, глядя Бальдру в глаза с таким выражением, будто видит его впервые. Локи покрывается тем самым, жестоким и злым ужасом, что ведет его каждый раз, когда очередной кретин альфьего рода решает, что может просто переступить порог реабилитационного центра и забрать то, что ему не принадлежит, с собой. Этот великий, всеобъемлющий ужас, что не содержит в себе единого грамма страха или волнения — они придут, они поднимут свои мечи, они убьют всех, они сожгут все дома. Все ценное заберут. Все хрупкое сломают. Все крепкое снесут. Но позволить им это — нет и единой возможности. Рассмеявшись с затаенным рыком удовлетворения, Лаувей говорит: — Он спрятал тебя, да? Блядский кусок дерьма…
И Локи видит, как пистолет поднимается выше. Локи видит, как дуло, что оставляет примятый след у Бальдра под челюстью, отстраняется. Крик прорывается меж его губ, до того пронзая тело насквозь, и ударяясь об потолочный свод:
— Не смей трогать его! — все это, конечно же, является бесполезным. В этом вовсе нет необходимости. Бальдр открывает собственные карты попыткой не спастись, но забрать весь урон на себя — Локи не желает знать этого, Локи не желает обладать этой информацией, но никакой иной не существует. Потому что сил на то, чтобы Лаувейя одурманить, у Баля не хватает, а все же — все в порядке. Ничего плохого не случится. Бальдр будет жив и будет процветать, потому что Лаувей теперь уже о нем позаботится.
И сейчас заботится тоже. Он огревает его рукоятью пистолета по голове, ударяет наотмашь, а на пол укладывает почти бережно — с дорогой кровью иначе обходиться не положено. Ее нужно восхвалять. Ей нужно воздавать должное и возносить почести. И ей нужно радоваться, потому что власть над ней — привилегия. С остаточным смехом, дразнящим глухую тишину похоронного колокольного звона, распрямившись, Лаувей откладывает пистолет на стол, глубоко вдыхает. И оборачивается к Локи без лишней спешки. Он проходится по нему внимательным, чуть презрительным взглядом. Пожимает плечами, уже говоря:
— Что ж, раз он больше не является рычагом давления на тебя, быть может, мне выбрать кого-то из них? — бросив легкий, необремененный взгляд в сторону Тюра, а после и в сторону Бюлейста, Лаувей перешагивает через первого, покачивает головой, разминая шею. Локи стискивает зубы, чувствуя, как великая, вековая боль беспомощности скалит собственную пасть где-то в его груди. Он был согласен умереть, он был согласен уйти, он был согласен сгинуть, только бы не становиться частью жестокой альфьей войны, но — он никогда не соглашался позволять другим за себя умирать. Или предлагать Лаувейю взять Бальдра вместо себя? Или предлагать ему забрать Бальдра просто? Шоколадные мягкие кудри и тонкое, выбеленное почти до серого лицо. Пара безвольных рук, что так и не выпускают его из собственных объятий. Мерное, неспешное дыхание… Локи глядит на него, и каждый новый его собственный вдох становится глубже, губы же исходят острой, жестокой дрожью — Лаувей никогда, никогда, никогда больше Бальдра не убьет. И существование Фандрала, этого устремленного, долбанутого придурка, теряет собственную значимость так же, как жизнь Тима, что все ещё при нем. Теперь и во веки веков Бальдр будет при Лаувейе. Как Локи может подобное допустить? Лаувей интересуется будто бы между делом: — Или лучше Тора? — у Локи вздрагивает правое плечо и левое колено, взгляд же перескакивает к чужому лицу рывком. И грудь выхолаживает. Как много скидочных купонов у него осталось для Тора? Тор был злом и инфернальным, монструозным чудовищем. Тор не заслуживал больше и не смог бы заслужить никогда ни единой песчинки… Милосердия? Никто не заслуживал смерти, потому что та всегда забирала каждый из возможных шансов на искупление, и напротив Лаувейя с тем было слишком легко поспорить — Локи не имел права судить его. Ровно так же, как не мог позволить ему забрать Бальдра себе. Ровно так же, как не мог ни двинуться, ни вдохнуть, с отупевшим ужасом глядя ему прямо в глаза. Как мог Лаувей знать о Торе, но, впрочем — как мог не узнать об этом. Он был вездесущим. Он тронул ладонью край крепкого, широкого стола мимоходом. Он сказал почти смеясь: — Ох, нет. Ты же не думал, что я и правда куплюсь на твой спектакль? — если Тору будет плевать, то все будет в порядке, но Локи вряд ли будет ещё хоть когда-нибудь. Сквозь всю головную боль и пару шишек на поверхности черепа. Сквозь всю внутреннюю тошноту и тяжелое, переполненное побелкой тело. Теплые-теплые, нежные руки и внимательный голубоглазый взгляд, который всматривается, потому что желает… Видеть? Видеть именно это? Ядовитое, искалеченное, изломанное и живущее тупой, никчемной надеждой на то, что когда-нибудь все потуги оправдаются? Среди декабря и отельного номера у подножия Альп Тор кричит на него, будто сумасшедший, по единой причине — он уже все увидел, он уже знает, чем все закончится, и он не желает, не желает, не желает, чтобы Локи умирал среди того мира альф, который ему выбрали за него. И на поверку вся его мораль оказывается ничуть не менее никчемной чем та же, что принадлежит Лаувейю, но прикосновения рук, но интонация слов, но внимательность глаз… В узком круге близости Стивен именуют Тора другим, все же под конец признаваясь — ему искренне жаль, что на поверку широкого круга Тор оказывается злом. Монструозным чудовищем. Лаувей же подхватывает со стола ручку, не глядя и парой быстрых штрихов записывает что-то на одном из листков. Но смотрит только на Локи. И, отбросив ручку тем же движением, каким отбрасывал прочь, что Тюра, что Бюлейста, говорит: — Такие монстры, как ты не умеют любить, Локи. Но я могу дать тебе возможности, я могу дать тебе все, чтобы ты мог реализовать свой потенциал, я помечу тебя, я воздам тебе должное, если ты…
Он убьет всех чуть позже — он поучает сейчас. Он линчует, он отдаст их на исследования и пытки, он выпотрошит Тора, как только узнает о его принадлежности к мутационной триаде, но все же Тор никогда на него не согласится. Ни на него. Ни на его предложения. И Локи не знает, откуда в нем подобная убежденность, но среди всего ярко-освещенного зала и прямо под молчаливой, похоронной люстрой, он дергается вперёд, рыча:
— Я не боюсь тебя, — у него нет права судить. У него нет права казнить. И он не может, не может, не может выдать себе ни единое из этих прав — они убьют его самого, выдерут ему сердце с корнем, выжрут его сердце или оставят то, мертвое, гнить в его груди, но Бальдр уже здесь, Бальдр приезжает сам или Бальдра привозят, а все же он здесь, он лежит поверх пола без сознания, он еле дышит, на его голове, у границы мягких пружинок волос уже наливает синяк, и после Лаувей заберёт его себе так же, как Тора отдаст в обладание могильной плите, если, конечно, не вызнает о дороговизне его крови, той самой дороговизне, которой нет ни у Тюра, ни у Бюлейста, только вот ведь они, лежат тоже, тоже еле дышат, и они умрут, и они… Все умрут сегодня и прямо здесь. И Локи чувствует, как жестокое, больное рыдание скручивает его изнутри реальной физической болью. Его пальцы впиваются в подлокотники кресла, вонзаясь остриженными ногтями в дерево до боли в подушечках. Его тело напрягается. И рот искажается яростным, широким оскалом против всех слез заливших лицо, против всего смрада блевоты и всей головной боли — вопреки и наперекор. Его верхняя губа натягивается, открывая омежьи клычки. И крик сдергивает Лаувейя резким движением, вынуждая сделать шаг вперёд от стола: — Я не стану бояться тебя никогда больше!
Вскинув руку, Лаувей рявкает на него в ответ:
— Закрой свою пасть, когда я говорю! — и осаждает, но правда проста — уже поздно. Ничего изменить не получится. Все умрут здесь. Все умрут сейчас. Сколь многих Лаувей может убить? Ему нужна власть и победа в гонке вооружений. Ему нужно, чтобы мир под его ногами пылал. Ему нужно, чтобы все было так, как он считает верным и правильным.
И его феромон выплескивается в сторону Локи вновь — этот раз будет последним, потому что на самом деле Локи соглашается. Влачить несколько лет собственного существования, вместе трусливого побега. Умереть только бы не встать вровень с теми, кто подобен и ему, и Тюру с Бюлейстом, и Тору. Он ведь делает то, что может, там, где он есть?
Он никогда нахуй не отдаст этому ублюдку Бальдра.
Даже если будет любить его в сотню раз меньше, чем есть. Даже если будет ненавидеть его в тысячи раз больше, чем ненавидит уже давно.
Лаувей выпускает собственный феромон жестоким, остервенелым ударом в его сторону, отхлестывая им пространство зала, только феромон тот до Локи так и не долетает. Он упирается в неприступную, взбешенную стену крайней ярости — за все реабилитационные центры Regeneratio и всех омег, что там когда-либо бывали. За идею о великой возможности, которую Локи получает благодаря Тору — когда-нибудь открыть центр для бет. За тех самых бет, за больные глаза Тони, который из года в год лжет, что забывает поздравить его с днем рождения ровно день в день — смерти Фарбаути. За Сенда, который остается в OdinsonGroup, но выставляет — условие. За Питера, которого любое присутствие феромона Атакующего в воздухе доводит до панической атаки быстрее, чем может убить. За Огуна и всю его омерзительную работу, за все его тошнотворное высокомерие. За милосердие Фригга. За добродушие Нила. За спокойствие Стивена. И за каждое из тех прикосновений Тора, что все эти месяцы были столь бережными, оставаясь прикосновениями жестокой-жестокой войны… Это походит на медленно вдавливаемую в пол педаль газа, но Локи отказывается — ждать ещё, надеяться ещё или верить в лучшее. Того не случится. Все умрут. И Бальдр лишится любого шанса в конце концов выбрать кого угодно, кто будет лучше Тима. Быть может, Фандрала? И за Фандрала тоже. За дерьмовые группы для альф, поддерживающие и взращивающие, что стигму, что войну. За всю бесконечную, непрерывную жестокость и весь смертельный круговорот незаканчивающегося насилия.
Они могли бы договориться и жить в мире — но они выбрали воевать.
Лаувей дергается от его удара, будто от пощечины и секунда в секунду его рот растягивается в жадной, широкой ухмылке глубинного удовлетворения. Он ведь желал эксперимента? Он ведь желал апробации? Локи стискивает зубы, чувствуя, как ему скручивает кишки тошнотной болью и с рвущимся меж стиснутых зубов рыданием жмурит собственные глаза. От того, что он не увидит, ничего не изменится. От того, что он отвернется, ничего не произойдет.
Что-то лучшее, что-то более важное, что-то, что расчистит путь для великого умиротворения мира… Его рот раскрывается в яростном крике предела, пока мысленная педаль газа вжимается в под — скоростная трасса всегда была и всегда будет мертвой дорогой. Здесь нет уже ничего. Здесь все уже умерли. Пускай перед лицом собственных, зажмуренных и начинающих кровоточить глаз ему и не видно, как оконные стекла покрываются дрожью и где-то за плотными, длинными гардинами начинают искриться розетки. Ядовитый феромон сплетается с кислородом, трогает собственными руками углекислые газ и подменяет, подменяет, подменяет понятия, Лаувей же бьет вновь, но новый его вдох, звучный, разъяренным довольством, больше походит на хрип — он желал забрать все это так сильно и Локи отдает ему. Локи высылает ему все, что есть, скорой почтой тяжеловесного товарняка. И слышит, как под натиском его удара изламывается кристаллическая решетка молекул стекла, а после то лопается. Одно за другим окна вылетают прочь, осыпаясь на пол дрожащими осколками. Электричество скрипит звучно, уже искрясь среди территории невыживания — этот смрад опасен и он уничтожает все на свое пути, вылизывает всех и каждого лавовой волной вулканической ярости.
За свободу. За мир. И за крайнее, единое право… Хоть кто-то пользует им, а? Тем самым правом на искупление?! Ничего не изменится, никто не выберет добра, всё зло останется злом, но Лаувей — не станет тем, кто изымет у них это право никогда, никогда, никогда. И Локи бьет его со всей силы, расплескивая собственный феромон прочь, увеличивая радиус поражения все больше с каждой новой секундой. Его крик разносит по залу, перекрывая звук вылетевших, разбившихся окон, все новые чужие хрипы и шум крови в его ушах. Даже головная боль перед его лицом затихает на несколько секунд.
А следом звучит — глухой удар тяжелого тела, что опадает на каменный пол.
И Локи скручивает рыданием боли прямо в кресле. Новый толчок тошноты вынуждает его дернуться вперёд, чтобы не заблевать собственные джинсы, только тишина больше не жива — где-то впереди пощелкивает, похрустывает занимающееся пламя, и он еле раздирает глаза, отплевывая новую порцию желудочных соков, стекающих по подбородку. Все тот же ярко-освещенный зал. Все та же люстра под потолком. Когда они успевают сделать ремонт? Лаувей лежит без движения на полу, в двух шагах от Тюра, и его грудь не двигается, но, впрочем — Локи не вглядывается. Еле дыша, утирает дрожащей рукой собственный рот, марая рукав графитного свитера в слюне. Его взгляд с отдающейся у затылка головной болью мечется меж быстро пожираемыми огнём гардинами и оскалом ртов оконных проемов.
Стекол в них больше нет.
Посреди ярко-освещенного, загорающегося по краям стен зала лежат четыре ещё живых тела и мертвый Видар.
Пока сам он восседает в самом центре на кресле, что является троном, которого он никогда не желал и к которому никогда не стремился.
— О мертвые боги… — зажмурившись на секунду, с хрипом выдоха Локи открывает глаза вновь, оглядывает весь зал, не имея возможности закрыть приоткрытого пораженно и больно рта. Вечер окончен? Ночь ещё не подошла к концу. Ему нужна помощь. Ему нужно вытащить Бальдра на улицу, пока тот ещё может дышать. Ему нужно позвонить… Он тянется вперёд, еле-еле опираясь руками на подлокотники, но стоит ему только подняться, как тело само собой заваливается в сторону, неустойчиво, тяжело покачиваясь. Голова прокатывается по окружности ярко-освещенного, начинающего смердеть гарью зала — огонь разгорается быстро, но у Локи есть ещё минут десять, быть может, даже пятнадцать, и он оборачивается себе за спину в поисках зимней куртки. Одной ладони, правда, от подлокотника так и не отрывает.
Все дело в удаче, а, впрочем, не имеет уже и единого смысла в чем именно дело: ему кажется, что Лаувей дышит, но Локи не станет, не станет, не станет этого проверять. Альфа может быть мертв. Альфа может быть жив. Как быстро во втором случае придет в себя? Локи видит собственную зимнюю куртку, лежащую на подлокотнике низкого, бесполезного дивана, что стоит рядом с оскаленной осколками стекол дверью, и только губы поджимает. Расстояние в два десятка шагов выглядит неутешительным. Расстояние в два десятка шагов выглядит нереальным и невозможным, но он все же делает первый шаг.
Пламя разгорается слишком быстро, пускай будто бы и медленно.
То самое пламя… Где в реальности находится предел мощи его феромона? Его тошнит и головная боль заставляет жмуриться на каждом новом шаге, вырывая из памяти все те его шаги, что он делает, делает, делает. Самое важное, что остается — вытащить Бальдра; пока стойкий, крепкий смрад феромона Лаувейя все так и тяжелит тело, вынуждая закашливаться с болью каждые несколько секунд. В единый миг Локи вновь же прикрывает ладонь рукой, случайно задевая щеку, и разыскивает без желания найти — его лицо в крови. Его влажные от слез глаза кровоточат. И влажные-влажные губы солоны, но горячи… Временами это просто случается. Зло настигает во имя верховенства, победы и услады собственного эго. Зло настигает, непобедимое, неуязвимое и яростное.
Телефон же оказывается в том кармане его куртки, где Локи оставляет его, не помня того мгновения вовсе. Он ведь шел домой? Он собирался позвонить Огуну. Он собирался назвать имя. Сейчас же лишь тяжело, утомленно опирается свободной рукой в сиденье дивана, слабыми пальцами жмёт кнопки, находя не желанное почти сразу — потрескавшийся экран телефона, заедающие клавиши и жестокую невозможность вызвать сигналом-SOS хоть группу быстрого реагирования, хоть того Брока, что с легкостью может быть мертв. Кроме него и кроме всех — кому ещё придется умереть? Кто будет следующим? Кто ещё продаст собственную кровь? С новым толчком тошноты Локи дергается на дрожащих ногах в сторону двери, что ведет на террасу, и почти выбивает ее пустые, щерящиеся осколками створки. На первом же шаге спотыкается, заваливаясь вперёд и рушась на колени. Ни единой возможности справиться в одиночку не остается, но он ещё справится, он ещё вытащит, вытащит, вытащит.
Только одного Бальдра?
Прежде всего и в первую очередь ему нужно отдышаться, ему нужно набрать номер и вызвонить Брока, но падение тела роняет его телефон и тот насмешливыми прыжками скатывается по мраморным ступеням на мерзлый, ничуть не зеленый газон, к самому основанию лестницы. Тяжело, натужно дыша, Локи давит рвущее наружу рыдание, лишь мысленно напоминая себе — вечер подошел к концу, но ночь ещё не умерла. Ничто ещё не закончено. Ему необходимо дышать и биться с интоксикацией, ему необходимо набрать номер, ему необходимо стучаться во все двери и звать на помощь против того зла, что уничтожит все, чего пожелает коснуться, даже прежде чем коснется. Не замечая вовсе отбитых о каменных плиты коленей и февральского холода, он доползает на четвереньках до лестницы, кое-как поднимается на ноги. Его ведет в сторону вновь, но до падения тело успевает схватиться некрепкой, дрожащей рукой за выбеленные, широкие перила, и Локи спускается по ступеням, еле передвигая ногами. Все его тело, его кровотоки, его мышцы и он весь — есть побелка да смрад плесени. Интоксикация возводится в абсолют. Мысли о необходимости покориться, одуматься, преклонить голову так и мечутся, мечутся, мечутся меж стен черепной коробки.
Он спускается по лестнице в телефону, тяжелым движением головы оглядывается, только на самом деле никого совершенно не ищет — Лаувей заботится о своих тайнах так же сильно, как не заботится ни о чем, кроме собственной власти. Пустой на прислугу и охрану дом. Самоуверенность раздутого эго, что мнит себя бессмертным. Дрожащими движениями пальцев по разбитому почти вдрызг экрану он находит список контактов, пролистывает, выискивает нужный и вызывает, лишь секунду спустя видя: неузнаваемый номер и единое имя поверх.
Все дело в том, что Брок может быть мертв? У Локи есть группы быстрого реагирования, у Локи есть сомнительное теперь уже доверие к Огуну, но номер Тора высвечивается набранным, и его скручивает в рыдании — это случайность. Автоматическое движение. Автоматическая, автоматическая, автоматическая мысль. Что те же его ноги, со слабой дрожью перебирающие несколько новых шагов по мерзлому газону. Что те же его губы, шепчущие еле слышно:
— Давай же… Давай же, пожалуйста, я умоляю тебя… — сквозь весь отупевший шум крови в ушах, сквозь дерущую сознание головную боль интоксикации и побоев. Как долго он ещё сможет продержаться в сознании? Лодыжка слабо и беспомощно подворачивается на новом шаге в отблесках того пламени, что уже разгорается. Локи не видит черного дыма, взвивающегося к серому ночному небу так же, как не слышит визга тормозов у ворот ограды. Он смотрит слезящимися, жмурящимися в мольбе глазами в потрескавшийся экран, почти чувствуя: гудки идут — трубку никто не берет. А Брок может быть мертв, и Огуну доверия почти нет, но у него есть группы быстрого реагирования! И между ними с Тором нет ничего больше, пока его больное, тупеющее сознание слишком быстро обретает тьму, но слишком ярко помнит — тогда, в той осени, Тор ведь выстоял перед феромоном Лаувейя. И выстаивать против него сейчас у него не было и единой причины так же, как у Локи не было ни одной подобной, чтобы прошептать, даваясь новым, больным и перепуганным рыданием: — Забери меня отсюда, пожалуйста…
Те самые руки, которыми он дарил каждый новый букет цветов… Абонент точно в зоне доступа, но все было кончено ещё больше недели назад. А у него самого был лишь один-единственный звонок. Все его мышцы, все его кровотоки, вся его суть — Локи вздрагивает на новом шаге, видя, как вызов сбрасывается автоматически, и еле вынуждает себя отступить назад. Туда, в сторону горящего дома, в сторону необходимости вытащить Бальдра, вытащить хотя бы его, не дать ему задохнуться среди смрада вулканического феромона или копоти.
Но этот шаг — все же становится последним. Локи успевает разве что поднять глаза прочь от гаснущего, растрескавшегося экрана своего телефона, покачивается, еле удерживаясь на ногах. Последним, что он ожидает увидеть, является тот самый абонент — он точно находится в зоне доступа, но он не берет трубку. Он не возьмет ее уже никогда.
И он же бежит. Через всё расстояние газона, от самых ворот территории, где ярким светом фар горит тот самый автомобиль, реплику которого Локи разносит в щепки битой в начале недели. Откуда он узнает? Почему он приходит? Локи успевает лишь облегченно выдохнуть, не имея ни малейшей веры, но имея бездумное, глупое и безрассудное знание — все будет в порядке. Тор заберёт его. Тор не оставит его здесь.
Тьма сознания наползает на него, будто свинцовое небо будущей бури на Ершалаим, накрывая собой все мысли, всю боль и все переживания вместе со зрением. Потянувшись в сторону земли, Локи не успевает заметить, как начинает падать.
И все же в самую последнюю секунду чувствует — подбежавший Тор ловит его. И весь жестокий, плесневелый мир побелки заполняется лживой, безопасной сладостью только вытащенной из печи выпечки. Потому что иногда так бывает.
Иногда это просто случается.
~~~
Примечания:
«От Бальдра ничего и никогда не требовали. Его, впрочем, почти и не замечали в семье — все внимание отца было направлено на старших альф и нелюбимого переростка-омегу. И так сложилось, что существование Бальдра никого не заботило. А если и заботило, то лишь в моменты раскрытия проступков чрезвычайно высокого уровня осуждения. Со стороны отца и более старших братьев, конечно же.»
Из первой главы..