Часть 7
6 марта 2019 г. в 02:55
Жар отпустил Есенина через пару дней, но он все равно был еще бледен и плох: что-то иное, куда более беспощадное и страшное выжигало жизнь из его ослабевшего тела. Татьяна Федоровна, едва только завидев сына, расплакалась; слезы собирались в уголках глубоких морщин, но поблекшие глаза ее светились таким тихим, таким неизбывным счастьем, и было оно столь сильно, что на первое время хватило всем: даже Маяковскому, который старушку, впрочем, очень скоро полюбил. «Володеньку» щедро потчевали пирогами, которые, как и обещал Сергей, не шли ни в какое сравнение с теми, что продавались на станции.
Однако вскоре и эта радость выцвела из больной груди Есенина — столь слабой, что чувству этому, казалось, и не за что было уцепиться. Имажинист перемещался по деревне безвольной тенью прежнего себя, вяло реагируя на какие-либо попытки тормошения, и всюду таскался за Маяковским. Под предлогом помощи, конечно, но на деле же только мешал — волком смотрел, как косит Владимир высоченную душистую траву, щуря раскрасневшиеся от пыльцы глаза, как колет дрова, широко орудуя топором, и таким пронзительным и острым, таким странным порой делался этот взгляд, что Маяковский то и дело дергался и оборачивался — как еще руку себе, спрашивается, не отрубил.
Как-то тащился с поля; знойно, усталость накатила жуткая, разморило и развезло так, что хоть подыхай на месте. Так бы, наверное, под яблоней и завалился, если б на свою беду не увидал Есенина: сидел на ступенях, машинально орудуя складным ножичком: чистил картошку.
Чик-чик, вверх-вниз, вверх-вниз. Маяковский стоял поодаль, смотрел долго, даже слишком — покуда ножичек этот не сорвался, а из-за угла не послышалось сдавленное шипение.
— Ты чего? — вопросительно вскинул брови, щурясь от яркого августовского солнца.
Есенин дернулся: громадная черная тень, отбрасываемая фигурой в шляпе, в мгновение поглотила его; стоит сзади, ухмыляется, руки на набалдашник трости опустив… Черный! Черный…
Обернулся резко и дергано; ножичек выскочил из рук и загремел где-то пустом брюхе медного таза.
— А то ты не знаешь! — Есенин огрызнулся — позади, опершись о косу, стоял Маяковский, сверкал глазами из-под съехавшей на лоб отцовой соломенной шляпы — но быстро успокоился:
— Давно стоишь ведь. Я слышал. Зачем тогда спрашивал?
Настрой Сергея футуристу не нравился совершенно.
— Так… — отмахнулся, равнодушно пожав плечами. — Просто спросил.
— Володя, — Есенин упрямо рассматривал единственную картошку в пустом тазу. — Тебе уехать надо.
Маяковский опешил. Оперся о косу покрепче.
— Зачем? Тебе что, плохо со мной? — слова, вырвавшиеся сами собой, прозвучали ужасно нелепо.
«Дурак!» — Владимиру до одури хотелось отрезать себе язык. Надо же было ляпнуть…
— То есть, я тебе мешаю разве? Я это хотел сказа… Ты чего смеешься, балалаечник? — рявкнул удивленно.
Было поздно: невольные слова не проскользнули мимо притупленного болью сознания имажиниста — изменился в лице, опешил на мгновение, а после улыбнулся так тонко и тихо, что у Маяковского внутри все перевернулось.
— Вот потому и надо, — прошептал Сергей, проявлявший к тазу совершенно нездоровый интерес.
— На кой-черт я с тобой возился? — Маяковский захлебнулся подступившей к самому горлу яростью. Реплику выплюнул злобно и с ненавистью — так, что Есенин дернулся и вжал голову в плечи.
— Володя, завтра… — едва слышно прошептал. — Я вас провожу.
— Нет уж, дудки, — футурист проронил в ответ, удивляясь, откуда вдруг в голосе его взялось столь едкое равнодушие. — Избавь меня от такого удовольствия.
— Прошу тебя, — взмолился Сергей, чувствуя, как в волнении зуб не попадает на зуб. Он вскочил, задев ногою проклятый таз, и руки его мертвой хваткой впились в чужие плечи.
— Ты должен меня понять!
— Сережа, — Маяковский вздохнул, к бревенчатой стене дома прислоняя осточертевшую косу (кажется, одна она и удерживала его от того, чтобы не влепить крестьянскому поэту хорошую такую затрещину — руки были заняты); стальные ладони перехватили чужие запястья, с легкостью отцепляя их от себя. — Устал я тебя понимать.
Есенин долго еще стоял посреди двора, глядя в спину скрывшемуся в сенях футуристу, после — так же долго и бесцельно шатался по саду, а как только поворотился, так едва ли не сел прямо на пол. Матушка тихонько рассказывала Александре, будто б у Владимира дела срочные в Петербурге появились… Оттого и уехал, не попрощавшись — почти в дверях разминулись.