ID работы: 7775639

В любви как на войне.

Слэш
PG-13
Завершён
562
Размер:
44 страницы, 6 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
562 Нравится 65 Отзывы 97 В сборник Скачать

Кольцо царя Соломона

Настройки текста
      Мой друг и враг. И я тебя порою смертельно ненавижу. Но всё-таки любя.       Ягер дурел. Его жизнь превратилась в эмоциональные качели, чередующие в себе вспышки ненависти и обожания.       Днём, наблюдая за тем, как лейтенант воодушевлённо балакает о чём-то со своей командой, Ягер испытывал жгучее чувство ненависти к этим людям, к их стране, варварской культуре и неприятному языку. Ненависть отравляла его душу, вызывала почти физическую боль, и злясь на это чувство, Клаус направлял всю разрушительность на Ивушкина, считая его виновником всех своих бед. Клаус мысленно проклинал пленника, оскорблял самыми обидными словами, представлял, как парой метких ударов стирает наконец с его лица равнодушие. Заставляет наконец ивана начать реагировать, начать замечать немецкого офицера, давшего ему второй шанс. И тогда Ивушкин просит его о пощаде, преклоняется перед ним и начинает наконец ценить хорошее отношение к себе.       Вслед за ненавистью приходило сожаление, когда Клаус не наблюдал за русскими танкистами, во главе с Николаем, а занимался другими делами, ревность проходила. Он быстро остывал и мысленно извинялся перед пленником за то, что посмел его избить, пускай даже только в своей голове.       Вечерами же, привычно вызывая ивана в свой кабинет, Клаус переходил к стадии обожания. При чём нравилось ему в Ивушкине абсолютно всё: от его хриплого простуженного голоса и родинок на щеках до формы черепа, носа и губ. Русский язык его больше не раздражал. Ему было вообще всё равно, что говорит Коля и на каком языке — ему просто нравилось слушать. Хотя фраза «нихт ферштейн» вызывала в Клаусе особенный восторг. Было что-то такое невыразимо притягательное в том, как иван беспомощно хлопал своими длинными ресницами и искал глазами Анну, чтобы она перевела слова Ягера. В такие моменты говорить Клаус мог что угодно.       Ненависть. Сожаление. Обожание.       Постоянно повторяющийся безумный цикл. Из-за этого Клаус стал рассеянным и постоянно страдал от бессонницы. Ревность оказалась чувством непреодолимым, усугублялась она тем, что Ягер прекрасно понимал всю безнадёжность своей симпатии к ивану. В данной ситуации он просто не находил выхода. Не знал, как себя вести, пытался перебороть себя и не мог. И единственным шансом сделать Ивушкина своим, Клаус видел лишь в абсолютной изоляции русского от любого, кто мог бы относиться к нему хорошо, чтобы быть в его жизни единственным человеком, протягивающим руку помощи. Чтобы от безвыходности Ивушкин сдался. Сломается он или нет, будет ли он ради подачки сквозь сжатые зубы притворяться, что Клаус ему симпатичен — всё это было не важно. Ягер хотел заполучить желанную игрушку любой ценой.       Но не мог же он запирать Колю в одиночной камере и днём! Он ведь должен был реконструировать танк и натаскивать свою команду. Да и выглядело бы это чересчур странно. Других способов, чтобы заставить ивана прекратить всяческие дружественные контакты с сородичами, Ягер не находил. Он мог бы под угрозой расстрела заставить их работать молча — но они всё равно бы переглядывались и может быть даже и перешёптывались, пока конвой не видит.       Пока Ивушкин был жестоко избит и сутками больной торчал в камере, отлёживаясь на койке, будучи не в силах даже слишком долго сидеть от боли, Клаус был спокоен — всё внимание лейтенанта доставалось только ему. Только он мог его навещать. Разговаривать с ним. Трепать по бритой голове, зная, что тот не в состоянии даже отодвинуться или огрызнуться. Дотрагиваться до разбитого и не сопротивляющегося тела, чтобы помочь принять сидячее положение. Поить водой из железной кружки и ловить загнанный и вместе с тем жадный взгляд, когда пленник утолял жажду. Ягер в эти моменты был центром мира этого ивана, его невероятно пленило чувство власти над замученным узником, чувство собственного превосходства и вместе с тем благородства. Никто здесь больше помогать танкисту не стал бы, никто бы над ним не смилостивился и это вселяло надежду на то, что за неимением никого ближе, русский в конце-концов станет ручным.       Но к сожалению, по мнению Клауса, танкист оправлялся от побоев слишком быстро, а с появлением проклятых унтеров в этом ангаре в качестве команды лейтенанта, Клаус окончательно потерял монополию на объект своих чувств. Более того, теперь-то русский уж наверняка друзьями считал сородичей. Именно это вызывало в Ягере чувство ненависти. Он теперь даже жалел о том, что не убил ивана раньше. Тогда сейчас ему не пришлось бы страдать от разрывающих изнутри эмоций, беспощадно жалящих внутренности осколками.       Когда на следующий день Ивушкина повели в медблок, Ягер увязался с ним. — Тебе нельзя доверять, Ивушкин. Очень уж ты любишь сбегать. Кто знает, что ты натворишь? Вам, русским, нельзя верить.       Николай равнодушно пожал плечами, не совсем понимая, как по мнению Ягера он, в своём нынешнем состоянии и без оружия может сбежать. Однако спорить было чревато, да и всё равно ему было. Что Ягер, что другой немец — Коле параллельно.       Коле параллельно.       Клаус не может забыть.       Ему стыдно вспоминать об этом. Ивушкин, сгорбившись сидел на кушетке, смотрел в пол, пока врач проводил какие-то манипуляции над его спиной, обрабатывал запущенные воспалённые взбухшие рубцы, чем-то мазал, бинтовал; потом осматривал повреждённую ногу сгибал-разгибал, что-то говорил. Ивушкин сидел смирно, покорно терпел, даже шелохнуться не смел, понимая, что руки доктора несут с собой избавление от мучающей его боли. И не было в этой картине ничего такого удивительного или неловкого. Для них — для Ивушкина и доктора. А для Ягера это было… Он чувствовал в тот момент себя каким-то озабоченным подростком, подглядывающим за девочками в раздевалке. Он стоял у двери, с каменным лицом, делая вид, что просто следит за тем, чтобы пленный вёл себя смирно. На самом же деле Клаус бесстыдно разглядывал костлявый торс своего врага. Даже нет… пялился, вот это слово бы тут подошло больше. И ему было так противно от самого себя, от потоков неправильных мыслей и образов, возникающих в голове, от выступившего пота на лбу и учащённого сердцебиения. Было так противно и в тоже время так сладко стоять и смотреть. Ещё одно воспоминание в копилку памяти. Лейтенант, наверное, от возмущения бы взорвался, если бы узнал, в каком именно контексте сейчас немец таращится на него, пожирая глазами. Но Ивушкин глупенький. Он же «нихт ферштейн». Он, наверное, даже представить себе не может, что такое вообще бывает. Ивушкин наивно думает, что чувства могут быть только между мужчиной и женщиной — дитя советского воспитания. У Ивушкина куча других проблем, так что немец, со своей навязываемой дружбой и ненормальной симпатией, в этот плотный список никак не помещается. — Вот и всё, — Клаус успевает отвернуться, прежде, чем лейтенант может заметить его взгляд на себе, — пять-семь дней медблока, и горбиться ты перестанешь. Мои курсанты должны сражаться с сильным противником, иначе им никогда не стать профессионалами. Так что старт переносится на следующую неделю. — Ну… спасибо, наверное? — бормочет Коля, косится на Анну, вздыхает.       Вид у него до того растерянный, что Клаус не выдерживает и усмехается. Вертит в руках курительную трубку. Выпускает дым из ноздрей. Изучает пленника. Очень уж забавным ему кажется Ивушкин, без своей угрюмой маски. Он не был таким растерянным даже в день их первой встречи, рядом с обгоревшим танком, стоя лицом к смерти. Тогда он был полон решительности, во взгляде читалась несгибаемость. Здесь, в плену, он тоже ершистым оставался, недаром его расколоть так никто и не смог за семь лагерей. А сейчас Ивушкин был растерянным и даже, кажется, смущённым. Не ожидал видимо человеческого отношения к себе. — Danke, — говорит ему Ягер. — Так звучит благодарность по-немецки. — Смотрит на Анну, чтобы та перевела. — Ну, данке тогда, — пожимает плечами Коля, украдкой рассматривает профиль девушки, чешет затылок. — Теперь ты знаешь ещё что-то кроме «нихт ферштейн», — Ягер насмешливо щурится, думает о том, что переводчицу похоже пора сменить, поискать новую. — Ты бы, фриц, ещё ругательствам меня немецким научил, мне бы вас на хрен собачий посылать легче стало, — Ивушкин улыбается.       Анна, опасаясь навлечь на танкиста гнев штандартенфюрера, его фразу переводит совершенно по-другому, так что смысл до Клауса не доходит, вместо этого он слышит: «Немецкий язык очень ёмкий и эмоциональный, красиво звучит.»       Ягер подозревает, что перевод не точный. Он совершенно уверен, что иван бы несомненное величие и превосходство немецкой культуры (как впрочем и нации) вслух ни за что бы не признал. Но Ивушкин улыбается и немец ничего не говорит, делает вид, что Анне поверил. Когда Ивушкин вот так улыбается, то ругаться на него вообще не хочется. Улыбка делает лицо лейтенанта каким-то совсем молодым и добрым — на его щеках появляются ямочки и есть в этом что-то детское и милое. Что-то никак не вяжущееся с образом дикого советского солдата, сжимающего в одной руке серп, а в другой молот. В такие моменты очень хочется потискать ивана за щёки.

***

      Неделя проходит быстрее, чем хотелось бы Ягеру и медленнее, чем хотелось бы Ивушкину.       Русский подпускал к себе чуть ближе с каждым днём. На один крохотный шаг. Ягер теперь не только задаёт вопросы, но и сам о себе рассказывает, с увлечением, в подробностях, не забывает подливать шнапс в стаканы и по-свойски пихать русского локтем в бок, когда рассказывает какой-то забавный случай из жизни. Один раз немец показывает пленнику фотографии своих родителей. В этот момент они сидят совсем рядом и у Клауса по загривку бегут мурашки, когда они соприкасаются коленями. Ивушкин отвечает бодрее, чем обычно, и даже опять шутит и улыбается — настроение у него хорошее. У Клауса настроение тоже хорошее, настолько хорошее, что он даже не задумывается о причинах такой сговорчивости Николая.       Клаус наслаждается моментом, радуясь, что смог оттянуть день учебного сражения.       Коля просто видит в этом возможность постоянно быть рядом с Анной и слушать её голос.       И это чувство. Серое и мокрое, гнилью подтачивающее душу Клауса. Чувство, которое сопровождало его всегда и везде. Чувство, давящее на плечи, нависшее тенью Нангапарбат, всепоглощающее и мучительно отзывающееся болью внутри. Это было одиночество. И впервые за всё время Клаус вышел из-под его тени под обжигающие солнечные лучи. Впервые он ощутил, что кто-то его понимает, пускай и не буквально (кроме «данке» иван другие слова запоминать никак не желал). Ягер рядом с пленником чувствовал себя непринуждённо, он мог быть самим собой, он впервые за всю жизнь перестал параноить и бояться, что его ориентация станет известна. Он даже хотел бы быть раскрытым, не переставая лелеять надежду на взаимность. — Хайн, — спрашивает Клаус, — ты любил когда-нибудь? — Конечно, — адъютант вспоминает свою Эльзу, кивает головой и несколько удивлённо косится на штандартенфюрера, — все когда-то любили. — Она проходит? — Ну… — Тилике задумывается, — смотря какая любовь. Любовь к Фатерлянду и к Фюреру проходить не должна. Или любовь к нации. Или любовь к родителям. — А любовь к другому человеку? — Она проходит, — Хайн уверенно кивает головой. — У нас с Эльзой, конечно, всё иначе, наша любовь вечна и нетленна. Но мы вообще с ней исключительны. — А если ты её разлюбишь? — Это исключено. — А если бы Эльза была… ну, скажем, расово неполноценной? — Тогда я бы её не любил, — Тилике пожимает плечами, думает о том, что штандартенфюрер похоже всё-таки в переводчицу втрескался. — Истинная любовь может быть только между убер-людьми. Унтерам чувство прекрасного неведомо.       Клаус вспоминает их разговор с Тилике и думает о том, что прекрасную музыку Вивальди Ивушкин не оценил в прошлый раз. Свойственно ли русским чувство прекрасного? Ивушкин такой забавный, когда шутит. Милый, когда улыбается. Обманчиво-добрый. До тех пор, пока ты не встретишь его в бою. Дикий зверь с расплавленным серым свинцом, искрящимся глубокой лазурью в радужках глаз. Клаус до сих пор видит в них отпечаток холодного восточного ветра, вперемешку со снегом и кровью. И это восхищает его. Вопреки. Ивушкин притягивает Клауса, как магнит. Ягеру нравится эта дикость, непокорность и вместе с тем, присущая зверю способность к контролю за тем, насколько сильно он может сжать свою челюсть, чтобы не оставить на коже человека ни следа. Это притягивает и завораживает. Вчера вы чуть не убили друг друга, а сегодня ты треплешь его по голове и он полностью в твоей власти. И это чувство зверя на поводке, оно… прекрасно.

***

      Любовь делает Клауса глупым и зависимым. Она не давала ему спать последнюю неделю и издевательски шептала ему: «Николай и только Николай тебя понимает, как никто другой». Она зло хохотала: «У вас одно имя на двоих — это Судьба». Она причиняла боль: «Этот человек единственный во всей твоей никчёмной жизни, Клаус. И через пару дней он умрёт от рук твоих курсантов».       Говорят, что любовь окрыляет. Клаус никому бы не пожелал этого. Крыльев за спиной, которые болят и рвут плоть, ломают позвоночник и рёбра. И холодный порывистый ветер иглами пронзает лицо, когда ты одиноко паришь в ночном и безразличном небе. Крест. Он у каждого свой. Крест Ягера — это любовь, любовь не от Бога, от дьявола. Любовь тяжёлая, болезненная, мучительно долгая и хроническая. От такой любви, как от рака — умирают. В этой любви нет ничего светлого — сплошная чернота.       И проблема Клауса в том, что на свою Голгофу он никогда не поднимется и никогда он не увидит рядом осуждённого Христа. Потому, что он родился не в том обществе и не в то время — его любовь не только безответна, она противоестественна и постыдна. Клетка, внутри которой деформируется душа. И крылья болят, от того, что не могут расправиться. — У меня никого нет, Ивушкин, — тихо говорит Клаус. — Совсем никого. Я не знаю, зачем я тебе говорю это. Мне просто некому рассказать. Иронично, да?       Клаус делает глоток шнапса прямо из горлышка бутылки, опускает голову и прижимается лбом к столешнице. Дерево холодит кожу. Коля сидит неподвижно, непонимающе смотрит на немца. Ягер, однако не сдерживает себя, ему сейчас всё равно, как иван отреагирует. Внутри всё натягивается и рвётся — завтра начнётся шоу и сегодняшний вечер, скорее всего станет последним. Он всё-таки не выдержал. Было очень тяжело думать о том, что завтра ивана скорее всего убьют. И Клаус не выдержал. Он пил в одиночестве и не хотел сегодня звать русского, решив, что этим лишь растравит себе душу ещё сильнее. Но в конце концов ему всё же достало смелости в последний раз заглянуть в глаза своей одержимости. Клаус должен быть сильным, правда? Он должен убить в себе человека.       Ни любви.       Ни тоски.       Ни жалости. — А где Аня? — спрашивает Коля первым делом, когда входит в уже ставший привычным кабинет штандартенфюрера.       И одного этого проклятого взгляда, одного лишь слабого дуновения восточного морозного ветра хватает, чтобы сломать с таким трудом выстроенную по кирпичикам стену решимости, за которой прятался Клаус. Он сидит уже поддатый, в расстёгнутом кителе. Сидит и говорит, много и сбивчиво. — В этом мире нет ни одной точки опоры для меня, чего-то, что могло бы заставить меня вынырнуть на поверхность и не задохнуться от нехватки кислорода. Иногда я стою возле окна ночью и смотрю на луну. Выть хочется от тоски.       Николай ни слова разобрать из его лающей речи не может. Но он понимает, что это что-то очень важное для Ягера. Что-то такое… он специально его сюда позвал. Ивушкин не дурак — понял. Видимо что-то у немца случилось, а поговорить ему не с кем было. Он, наверное, не умел перед людьми открываться, стеснялся или даже боялся. А Коля всё равно не шпрехал по-ихнему, так что вроде бы как Ягер в пустоту это говорил, но в тоже время живому человеку. Удобно. Не просто так он Аню сегодня сюда не привёл. Ивушкину не жалко — он слушает. Отвечать ведь ничего не надо. — Ты ведь пообещал выжить завтра, — Ягер тяжело сглатывает, старается на русского не смотреть. В глазах предательски жжёт. — Знаешь, я видел, как ты со своими друзьями общаешься. Ты, наверное, очень добрый, иван. Может даже ты бы меня понял и не стал бы… ненавидеть, если бы ты узнал. Или я просто тебя идеализирую? Я должен был презирать тебя, вместо этого я презираю себя.       Ивушкин смотрит на Ягера. Слышит тоску в его голосе. Ивушкин думает лишь о свободе. И завтра настанет момент «икс». Завтра он сбежит. Всё внутри сжимается, по спине бегут мурашки от предвкушения такой близкой и манящей свободы. От предвкушения всплеска адреналина в кровь, запаха былых битв и вечно преследующей опасности. Голова кружится от мыслей, что на свободе им с Аней больше не нужно будет сидеть подле «хозяина-барина», чтобы увидеть друг друга. Пальцы покалывает, когда лейтенант представляет, как касается бледной девичьей руки и убеждается, что Анна реальна. Он вспоминает берёзы, запах скошенной травы и ласкающий кожу ветер с запахом черёмухи. Его дом. Его племя. Пускай они ждут — Ивушкин вернётся, боем пройдёт по чужой земле, но вернётся. Или умрёт. Другого не дано. — Я всегда буду один, — Клаус давится шнапсом, кашляет долго и сильно. Кривится. — Моя мать сказала мне, что она рада, что отец умер прежде, чем стало известно, что я больной. Она сказала, что отец бы этого не выдержал, что я опозорил всю семью. А теперь ты. Что я могу сделать, чтобы ты от меня отстал? Ты умрёшь завтра, Ивушкин, тебя убьют, заживо в этом танке похоронят.       Ягер закрывает глаза и некоторое время молчит, дышит глубоко и размеренно, пытаясь унять дрожь в голосе. Касается пальцами своих шрамов, морщится от отвращения. — Ты умрёшь. И ничего не изменится — мир будет жить. Будет дуть восточный ветер. Будет смерть. Будут гнить в концлагерях такие же больные, как я. Мир будет жить, Ивушкин, а я — умру. Ты убил меня, я выстрелил в тебя, помнишь? Ты же убил меня без единого выстрела.       У него сухие глаза. Лицо спокойное, только чуть раскраснелось из-за алкоголя. Клаус саркастично хлопает в ладоши, сопровождая свою фразу аплодисментами в честь киллерского мастерства русского танкиста. Но взгляд у него, как у побитой собаки. Загнанный и отчаянный. Стынет в этом взгляде какое-то немое принятие. Словно Клаус уже давно смирился со своей судьбой и не надеялся на лучшее. Голос у него усталый, надтреснутый. Рука, с зажатой в ней бутылкой шнапса, мелко подрагивает. Ивушкин это замечает. Ему даже становится любопытно, что же случилось у немца, если ему так плохо. Если он ищет успокоение в беседе с врагом, в беседе с тем, кого сам же и презирает, считая человеком второго сорта.       Ивушкин его не ненавидит — слишком сильное чувство. В конце-концов немец был к нему добр и лейтенант это помнит. Нет. Ягер просто видится ему, как препятствие, как решётка между волей и неволей. И решётку эту надо сломать. Ягер пришёл с мечом — меч же и пронзит его грудь. Хладнокровно и быстро. Но что-то всё-таки задевает Колю. Благодарность ли или радость от скорой свободы пробуждает эмпатию к врагу. Глядя в тоскливые глаза немца, Коля, словно желая попрощаться перед своим бегством, неожиданно подходит и хлопает фрица по плечу: — Брось. Не накручивай, Клаус. Всё пройдёт. Так нам Соломон завещал.       Всё пройдёт и наступит завтра. Обычный солнечный день. День казни. Для кого из двух Николаев? Кто-то ощутит вкус свободы, чья-то душа разобьётся на мелкие осколки. Такова их, врагов, природа — кому-то обязательно должно быть плохо, если другому хорошо. Пока не настанет мир.       Всё пройдёт.       Клаус покрепче сожмёт портсигар с фотографией, спрятанной внутри и закроет глаза. Ему будет сниться мир и взгляд волка — добрый и светлый. Волк будет лизать ему руки и доверчиво бодаться головой, Клаус протянет руку и осторожно потреплет его по голове. Совсем, как тогда, в пыточной камере.       Впервые за это время Клаусу Ягеру не будут сниться ночные кошмары.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.