***
Неделя проходит быстрее, чем хотелось бы Ягеру и медленнее, чем хотелось бы Ивушкину. Русский подпускал к себе чуть ближе с каждым днём. На один крохотный шаг. Ягер теперь не только задаёт вопросы, но и сам о себе рассказывает, с увлечением, в подробностях, не забывает подливать шнапс в стаканы и по-свойски пихать русского локтем в бок, когда рассказывает какой-то забавный случай из жизни. Один раз немец показывает пленнику фотографии своих родителей. В этот момент они сидят совсем рядом и у Клауса по загривку бегут мурашки, когда они соприкасаются коленями. Ивушкин отвечает бодрее, чем обычно, и даже опять шутит и улыбается — настроение у него хорошее. У Клауса настроение тоже хорошее, настолько хорошее, что он даже не задумывается о причинах такой сговорчивости Николая. Клаус наслаждается моментом, радуясь, что смог оттянуть день учебного сражения. Коля просто видит в этом возможность постоянно быть рядом с Анной и слушать её голос. И это чувство. Серое и мокрое, гнилью подтачивающее душу Клауса. Чувство, которое сопровождало его всегда и везде. Чувство, давящее на плечи, нависшее тенью Нангапарбат, всепоглощающее и мучительно отзывающееся болью внутри. Это было одиночество. И впервые за всё время Клаус вышел из-под его тени под обжигающие солнечные лучи. Впервые он ощутил, что кто-то его понимает, пускай и не буквально (кроме «данке» иван другие слова запоминать никак не желал). Ягер рядом с пленником чувствовал себя непринуждённо, он мог быть самим собой, он впервые за всю жизнь перестал параноить и бояться, что его ориентация станет известна. Он даже хотел бы быть раскрытым, не переставая лелеять надежду на взаимность. — Хайн, — спрашивает Клаус, — ты любил когда-нибудь? — Конечно, — адъютант вспоминает свою Эльзу, кивает головой и несколько удивлённо косится на штандартенфюрера, — все когда-то любили. — Она проходит? — Ну… — Тилике задумывается, — смотря какая любовь. Любовь к Фатерлянду и к Фюреру проходить не должна. Или любовь к нации. Или любовь к родителям. — А любовь к другому человеку? — Она проходит, — Хайн уверенно кивает головой. — У нас с Эльзой, конечно, всё иначе, наша любовь вечна и нетленна. Но мы вообще с ней исключительны. — А если ты её разлюбишь? — Это исключено. — А если бы Эльза была… ну, скажем, расово неполноценной? — Тогда я бы её не любил, — Тилике пожимает плечами, думает о том, что штандартенфюрер похоже всё-таки в переводчицу втрескался. — Истинная любовь может быть только между убер-людьми. Унтерам чувство прекрасного неведомо. Клаус вспоминает их разговор с Тилике и думает о том, что прекрасную музыку Вивальди Ивушкин не оценил в прошлый раз. Свойственно ли русским чувство прекрасного? Ивушкин такой забавный, когда шутит. Милый, когда улыбается. Обманчиво-добрый. До тех пор, пока ты не встретишь его в бою. Дикий зверь с расплавленным серым свинцом, искрящимся глубокой лазурью в радужках глаз. Клаус до сих пор видит в них отпечаток холодного восточного ветра, вперемешку со снегом и кровью. И это восхищает его. Вопреки. Ивушкин притягивает Клауса, как магнит. Ягеру нравится эта дикость, непокорность и вместе с тем, присущая зверю способность к контролю за тем, насколько сильно он может сжать свою челюсть, чтобы не оставить на коже человека ни следа. Это притягивает и завораживает. Вчера вы чуть не убили друг друга, а сегодня ты треплешь его по голове и он полностью в твоей власти. И это чувство зверя на поводке, оно… прекрасно.***
Любовь делает Клауса глупым и зависимым. Она не давала ему спать последнюю неделю и издевательски шептала ему: «Николай и только Николай тебя понимает, как никто другой». Она зло хохотала: «У вас одно имя на двоих — это Судьба». Она причиняла боль: «Этот человек единственный во всей твоей никчёмной жизни, Клаус. И через пару дней он умрёт от рук твоих курсантов». Говорят, что любовь окрыляет. Клаус никому бы не пожелал этого. Крыльев за спиной, которые болят и рвут плоть, ломают позвоночник и рёбра. И холодный порывистый ветер иглами пронзает лицо, когда ты одиноко паришь в ночном и безразличном небе. Крест. Он у каждого свой. Крест Ягера — это любовь, любовь не от Бога, от дьявола. Любовь тяжёлая, болезненная, мучительно долгая и хроническая. От такой любви, как от рака — умирают. В этой любви нет ничего светлого — сплошная чернота. И проблема Клауса в том, что на свою Голгофу он никогда не поднимется и никогда он не увидит рядом осуждённого Христа. Потому, что он родился не в том обществе и не в то время — его любовь не только безответна, она противоестественна и постыдна. Клетка, внутри которой деформируется душа. И крылья болят, от того, что не могут расправиться. — У меня никого нет, Ивушкин, — тихо говорит Клаус. — Совсем никого. Я не знаю, зачем я тебе говорю это. Мне просто некому рассказать. Иронично, да? Клаус делает глоток шнапса прямо из горлышка бутылки, опускает голову и прижимается лбом к столешнице. Дерево холодит кожу. Коля сидит неподвижно, непонимающе смотрит на немца. Ягер, однако не сдерживает себя, ему сейчас всё равно, как иван отреагирует. Внутри всё натягивается и рвётся — завтра начнётся шоу и сегодняшний вечер, скорее всего станет последним. Он всё-таки не выдержал. Было очень тяжело думать о том, что завтра ивана скорее всего убьют. И Клаус не выдержал. Он пил в одиночестве и не хотел сегодня звать русского, решив, что этим лишь растравит себе душу ещё сильнее. Но в конце концов ему всё же достало смелости в последний раз заглянуть в глаза своей одержимости. Клаус должен быть сильным, правда? Он должен убить в себе человека. Ни любви. Ни тоски. Ни жалости. — А где Аня? — спрашивает Коля первым делом, когда входит в уже ставший привычным кабинет штандартенфюрера. И одного этого проклятого взгляда, одного лишь слабого дуновения восточного морозного ветра хватает, чтобы сломать с таким трудом выстроенную по кирпичикам стену решимости, за которой прятался Клаус. Он сидит уже поддатый, в расстёгнутом кителе. Сидит и говорит, много и сбивчиво. — В этом мире нет ни одной точки опоры для меня, чего-то, что могло бы заставить меня вынырнуть на поверхность и не задохнуться от нехватки кислорода. Иногда я стою возле окна ночью и смотрю на луну. Выть хочется от тоски. Николай ни слова разобрать из его лающей речи не может. Но он понимает, что это что-то очень важное для Ягера. Что-то такое… он специально его сюда позвал. Ивушкин не дурак — понял. Видимо что-то у немца случилось, а поговорить ему не с кем было. Он, наверное, не умел перед людьми открываться, стеснялся или даже боялся. А Коля всё равно не шпрехал по-ихнему, так что вроде бы как Ягер в пустоту это говорил, но в тоже время живому человеку. Удобно. Не просто так он Аню сегодня сюда не привёл. Ивушкину не жалко — он слушает. Отвечать ведь ничего не надо. — Ты ведь пообещал выжить завтра, — Ягер тяжело сглатывает, старается на русского не смотреть. В глазах предательски жжёт. — Знаешь, я видел, как ты со своими друзьями общаешься. Ты, наверное, очень добрый, иван. Может даже ты бы меня понял и не стал бы… ненавидеть, если бы ты узнал. Или я просто тебя идеализирую? Я должен был презирать тебя, вместо этого я презираю себя. Ивушкин смотрит на Ягера. Слышит тоску в его голосе. Ивушкин думает лишь о свободе. И завтра настанет момент «икс». Завтра он сбежит. Всё внутри сжимается, по спине бегут мурашки от предвкушения такой близкой и манящей свободы. От предвкушения всплеска адреналина в кровь, запаха былых битв и вечно преследующей опасности. Голова кружится от мыслей, что на свободе им с Аней больше не нужно будет сидеть подле «хозяина-барина», чтобы увидеть друг друга. Пальцы покалывает, когда лейтенант представляет, как касается бледной девичьей руки и убеждается, что Анна реальна. Он вспоминает берёзы, запах скошенной травы и ласкающий кожу ветер с запахом черёмухи. Его дом. Его племя. Пускай они ждут — Ивушкин вернётся, боем пройдёт по чужой земле, но вернётся. Или умрёт. Другого не дано. — Я всегда буду один, — Клаус давится шнапсом, кашляет долго и сильно. Кривится. — Моя мать сказала мне, что она рада, что отец умер прежде, чем стало известно, что я больной. Она сказала, что отец бы этого не выдержал, что я опозорил всю семью. А теперь ты. Что я могу сделать, чтобы ты от меня отстал? Ты умрёшь завтра, Ивушкин, тебя убьют, заживо в этом танке похоронят. Ягер закрывает глаза и некоторое время молчит, дышит глубоко и размеренно, пытаясь унять дрожь в голосе. Касается пальцами своих шрамов, морщится от отвращения. — Ты умрёшь. И ничего не изменится — мир будет жить. Будет дуть восточный ветер. Будет смерть. Будут гнить в концлагерях такие же больные, как я. Мир будет жить, Ивушкин, а я — умру. Ты убил меня, я выстрелил в тебя, помнишь? Ты же убил меня без единого выстрела. У него сухие глаза. Лицо спокойное, только чуть раскраснелось из-за алкоголя. Клаус саркастично хлопает в ладоши, сопровождая свою фразу аплодисментами в честь киллерского мастерства русского танкиста. Но взгляд у него, как у побитой собаки. Загнанный и отчаянный. Стынет в этом взгляде какое-то немое принятие. Словно Клаус уже давно смирился со своей судьбой и не надеялся на лучшее. Голос у него усталый, надтреснутый. Рука, с зажатой в ней бутылкой шнапса, мелко подрагивает. Ивушкин это замечает. Ему даже становится любопытно, что же случилось у немца, если ему так плохо. Если он ищет успокоение в беседе с врагом, в беседе с тем, кого сам же и презирает, считая человеком второго сорта. Ивушкин его не ненавидит — слишком сильное чувство. В конце-концов немец был к нему добр и лейтенант это помнит. Нет. Ягер просто видится ему, как препятствие, как решётка между волей и неволей. И решётку эту надо сломать. Ягер пришёл с мечом — меч же и пронзит его грудь. Хладнокровно и быстро. Но что-то всё-таки задевает Колю. Благодарность ли или радость от скорой свободы пробуждает эмпатию к врагу. Глядя в тоскливые глаза немца, Коля, словно желая попрощаться перед своим бегством, неожиданно подходит и хлопает фрица по плечу: — Брось. Не накручивай, Клаус. Всё пройдёт. Так нам Соломон завещал. Всё пройдёт и наступит завтра. Обычный солнечный день. День казни. Для кого из двух Николаев? Кто-то ощутит вкус свободы, чья-то душа разобьётся на мелкие осколки. Такова их, врагов, природа — кому-то обязательно должно быть плохо, если другому хорошо. Пока не настанет мир. Всё пройдёт. Клаус покрепче сожмёт портсигар с фотографией, спрятанной внутри и закроет глаза. Ему будет сниться мир и взгляд волка — добрый и светлый. Волк будет лизать ему руки и доверчиво бодаться головой, Клаус протянет руку и осторожно потреплет его по голове. Совсем, как тогда, в пыточной камере. Впервые за это время Клаусу Ягеру не будут сниться ночные кошмары.