***
Однажды дав себе ответ на давно мучивший вопрос, сложнее от него отойти. Что не скажешь о принципах, сказанных второпях. В общем ничего не меняется: ни работа, ни местожительства, ни внешний вид. Но всё абсолютно точно идёт по новой, непривычной ветке событий. Кисаме предполагал её наличие, но слабо — как эфемерная нитка дыма, вьющаяся по воздуху и размазывающаяся от движения руки. Оставшийся выменянный выходной проходит спокойно: гуляют в парке, чтобы подышать свежим воздухом, выбирают фильм для просмотра, разговаривают о какой-то чуши. Но ладонь на сгибе локтя — крепче. Понимание Кисаме происходящего — с ней же. Кисаме до конца дня примеряется, перепроверяет, точно ли понял межстрочный шифр намёков и разговоров. Действительно ли Итачи не против его близкого нахождения рядом. Итачи ведёт себя естественно. Ни в чём себе не изменяет, только больше проявляет случайных тактильных контактов. Вместе с оторванным куском жизни возвращается всё забытое: желание возвращаться в дом, желание говорить, желание близости, желание быть человеком. Оно наваливается огромной волной, которая ранее лишь мелко прибивалась к причалу плевками. Мужики со смены перебрасываются в курилке тем, что Кисаме заметно раздобрел, расслабился. Сразу видно, от кого-то жизнью подпитался, появился кто-то. Кисаме фыркает, шутит с обычной кривой усмешкой, но в штыки не воспринимает — правда ведь, знает, под чьей рукой перестал топорщиться жабрами. С места в карьер сам не метит — честно признаётся себе, что теперь побаивается всё просрать, слишком важным стало, привязывается. А Итачи и сам себе на уме, не насаживается сразу, как девушки, с решительными шагами к светлому будущему. Но всё естественно идёт к одному. Кисаме первое время после смен уходит спать в свою квартиру. Заглядывает обязательно к Итачи, приносит продукты к ужину, готовит с ним, ест, но пространство без себя оставляет. Итачи ничего не говорит, но и в случае секса — не просит свалить. Спокойно засыпает рядом. И это начинает превращаться в привычку. По утрам в квартире Итачи Кисаме теряется немного перед сменами: в душ оперативно он так же может сходить у него, необязательно идти в квартиру за стенкой, но иногда сменить футболку с пропахшей потом не успевает. Да и приходится одёргивать себя от проверки лампочек лишний раз, чай, не его владения. Пару раз Итачи утром уходит вместе с ним — плановое посещение больницы в другом городе. Кисаме курит на пролёте, ждёт, пока Итачи позади щёлкает в замке ключами, спускаются вместе. Переговариваются о чём-то походя, о вчерашнем фильме или о поднявшейся теме, зацепившейся пару дней назад. Спустя неделю Кисаме понимает, что даже при том, что старается уходить ночевать к себе, не наседать, а большую часть времени всё равно, как прикованный, торчит у Итачи. Вскрыта упаковка с запасной зубной щёткой. Отданы вторые ключи в худосочную ладонь в полутьме утра, когда Итачи предлагает забрать и вещи Кисаме в стирку. Возвращаясь другим утром со смены, Кисаме ублюдочно предаёт свой принцип не наседать, возвращается в квартиру Итачи вместо своей, зная, что после одного из разговоров он оставил на всякий случай дверь открытой для него. Кисаме шарахается на пороге от темноты, подбирается, беззвучно щёлкает выключателем обратно. Скидывает куртку, обувь, как можно тише просачивается, ложится на предусмотрительно подготовленный второй футон рядом. — Давай без открытых на ночь дверей, — перекидывая руку через чужое бедро, устраивается удобнее за спиной, шуршит одеялом. — Здесь мне ничего не грозит, — спокойно отвечает, проснувшись, и тоже подстраивается под положение Кисаме. — Ну да, с моей рожей тут к тебе никто не сунется, — хмыкает. Внутри — хорошо до растопленных каплей нежности. Итачи молчит, засыпает снова. Кажется, что ничего не меняет темпа — спокойно, неторопливо. Но Кисаме моргает и понимает: счёт по дням, а он с каждым часом всё в большем водовороте забыто-пыльных эмоций. Его раздирает на кусочки: от принятия его порывов как резких, так и редко ласковых, до простого нахождения рядом, понимания, что может позвонить, написать. Итачи в противовес — умиротворённо спокоен. Кисаме бы напрягся, но за это время успел разглядеть, что и безэмоциональность — своеобразный отклик. Итачи по-хорошему спокоен. Оставляет зазоры, в которые только глубже проваливается Кисаме, больше расслаблен, чем делано поддерживает вид нейтральности, не выдавливает лишнего, чуждого. Кисаме возвращается одним вечером после магазина и ловит в бренчании посуды на кухне приглушённое пение. В гостиной с ноутбука играет та джазовая певичка, поёт про какие-то глубины симметрии, анонимность, доведения всего до совершенства. — Let them comment of my cold behaviour… Когда Кисаме заглядывает в проём кухни, Итачи слабо перебирает пальцами в такт музыке по столешнице, смотрит недвижимыми глазами перед собой. Шевелит одними губами, но силу поставленного голоса не спрятать и за тихим нашёптыванием. Кисаме стоит, слушает, наблюдает. Внутри всё разъедается парадоксально-непривычным теплом. — Я слышал, что ты пришёл, — прерывается он на середине, совсем в беззвучность заглушает пение. — Почему ты не поёшь в полный голос? — Кисаме нравится его нынешняя возможность спрашивать обо всём прямо. Итачи отворачивается, выравнивает что-то по тумбе для удобства. — Я уже говорил про это. — А я проблемы так и не понял. Итачи выдыхает и уже более честно — покачивает чуть головой, обнажает осуждающее. Кисаме давится улыбкой — он видит весь спектр эмоций теперь. За абсолютно бесстрастным лицом всё, как и у других: раздражение, нежность, спокойствие, радость, желание понравоучать. Итачи настоящий, не искусственный. Не идеальный и идеальный одновременно. И от этого только гуще в клубок внутри всё спутывается. Кисаме с его мнением не спорит: чувствует, что в чём-то переубеждать не осилит, хмыкает для звучности уже своего мнения, уходит разгребать пакеты. А когда возвращается в гостиную, чтобы натыкать на ноутбуке что-то, слышит. Итачи снова подпевает. И теперь — чуть громче. — Where I am I will stand alone. I don't need the money, I do want for much… В конце первой недели новой размеренной и хорошей жизни, появляется Гобо. Вырастает на пороге квартиры ближе к полудню, Кисаме, подзабыв о её занятиях, открывает без лишней мысли топлес. Сакура распахивает изумлённо глаза, вертит головой, проверяя, что в этот раз точно не ошиблась дверью, затем стыдливо брякается взглядом под ноги, когда Кисаме оповещает Итачи, что она пришла. Взгляд у Гобо клейкий, как и весь её спрятанный сучий характер: он липнет к спине Кисаме до гостиной, где он надевает футболку, провожает им, когда Кисаме вполголоса говорит Итачи, что пока сходит в магазин и побудет у себя, чтобы не мешать. Кисаме сталкивается с ним напрямую, когда накидывает куртку в коридоре — Сакура так и остаётся растерянно теребить в руках лямку школьной сумки, немо, как рыба, шлёпать накрашенными губами. — Парад для Итачи?.. — ухмыляется он, и Гобо сообразительно смущается, рефлекторно прикрывает ладонью рот, порывисто отводит её, ведь нечего стыдиться просто накрашенных губ. — Не для вас же!.. — не может смотреть в глаза она, упорно прожигает взглядом в косяк. А до этого глаз не отрывает. Чудная. — Он-то на глаз оттенок твоей штукатурки оценит, — поддевает напоследок, но больше в пререканиях с ней не заинтересован. С одной стороны Кисаме чувствует — это даже к лучшему, он совсем, как Гобо к его прессу взглядом, приклеивается к Итачи, нужно подышать свободно друг без друга. Кисаме даже немного думает о том, что нужно насильно затормозить себя. Ведь в этом вроде и был изначальный план. Но всё сносится обратно — этим же вечером в дверь вкрадчиво стучат, и на пороге до сих пор размалёванная Гобо. — Пойдёмте с нами ужинать, Кисаме-сан, — бросает раздражённо и тихо, и Кисаме не нужно напрягать голову, чтобы понимать, чьей посыльной она выступает. Итачи позволяет ему постоянно быть рядом. Не захотел бы — давно Кисаме ночевал бы у себя, предусмотрительно настукивал СМС о желании зайти, так же бы осторожно закидывал удочку, чтобы позвать куда-то. Но Итачи позволяет, пускает. Будто сам, оголодавши, скучает по человеческой близости рядом, навёрстывает упущенное за многие годы. Но, нужно отдать должное, в отличие от Кисаме, Итачи сразу вклинивает человека рядом в свой обычный порядок, не нарушая его: да, они могут вместе прогуляться по парку, но потом он сам с собой — слушает новости; да, они могут вместе готовить, но он безразлично может сказать, чтобы Кисаме доделал свою часть, и пойти послушать музыку, заняться своими делами в одиночестве. Итачи самодостаточный. И Кисаме, помня о раздражающе напряжённом конфетно-букетном периоде своих предыдущих пассий, понимает, что от его холодности наоборот уже в нём закипает — прирастать, хреначить решительным куда-то дальше, пытаться за сутки охватить периоды многим больше. Вроде останавливает себя насильно, придерживает вожжи, а оно так или иначе — просачивается, пробирается, остаётся отпечатком. Гобо за столом в совместный ужин мечется украдкой взглядом от Итачи до Кисаме, явно формирует в своём репье какие-то мысли и вопросы. Но только под конец следующего дня, когда на Кисаме снова воскладывается миссия довести её до станции, выдаёт лишь это: — Вы мне так и не написали! — пряча неловко своё смущение за возмущением, вскидывает она голову. — Мы же договаривались!.. — Ни о чём с тобой не договаривался. — Нет, договаривались! — липнет к руке, делая вид, что просто в эмоциях наклоняется ближе. — Вы его друг, вы больше можете сказать!.. Кисаме кривит ухмылку — на другую сторону от Гобо, и та продолжает наращивать темп мнимых претензий, чтобы завязать хоть какой-то разговор. Когда всё же сваливает на автобусе, присылает в сообщения какие-то дурацкие смайлики — то ли злится, то ли колосится, то ли просто хаотично бьёт пальцами по кнопкам. Кисаме не отвечает. В разы догадливей — Мей. Итачи уезжает рано утром в больницу, Кисаме спит ещё лишние полчаса, потом, приняв, что сна без человека под боком ему требуется меньше, вываливает на площадку покурить. Там внизу присвистывает Мей. — На зрение не жалуюсь, это не твоя квартира, — стоит при полном параде, чуть потасканная, чмокает тонкую сигаретку в окружении снегов. — Какого хрена, Хошигаки?.. Кисаме ухмыляется, нарочито долго устраивается у перил, поджигает сигарету. — Так ты ж не любишь бороться за мужчин, — припоминает. Мей машиналько кривит ухмылку, готовится шикнуть обещанием убить, но затем — доходит. — Он и вправду тебя склеил… — выдыхает дымное и точно опешившее. Кисаме веселит её реакция, но больше — интересует странный комментарий. Он полностью уверен, что они давно оба возле друг друга ходили, а если кто и пытался склеить — Кисаме себе отвесит эту роль. Оказывается, Итачи задолго до того, как у Кисаме проклёвывается строго направленный интерес к нему, бортует Мей с формулировкой, что “предпочитает мужчин, а главный интерес его здесь — Хошигаки”. Кисаме щерится довольно, пока Мей с возмущением передаёт слова Итачи. Теперь становится понятным, почему одним утром она сидела, как говна хлебнувши, а потом только и делала, что комментировала поведение Кисаме в сторону Итачи. Её гордость задета — предпочли мужика из соседней квартиры, а не её хозяйское роскошество. Кисаме улыбается. Приятно. Но и Мей не приходится долго жаловаться: судя по всему, она как раз возвращается от того копа, которому и шанса не хотела давать. — Будь осторожен, Хошигаки, — тычет снизу в него сигаретой, вскидывает гордо подбородок. — Сейчас если действительно захочу тебя убить — убью. — Пожалуешься копу, что тебя обижают, и он даст мне пару суток в вытрезвителе, — более правильно трактует Кисаме. Мей это не смущает. Похоже, её ставка сыграла, и тот ублюдочный Ао переключил своё внимание с дела на более интересные формы дочки погибшего якудза. Так даже лучше. Однако Кохаку она обещает не докладывать о своём проигрыше в завоевании Итачи-сана — её может хватить удар, она человек старого уклада, не поймёт. Кисаме прикидывает про себя, что рано или поздно это произойдёт, если всё так и продолжится дальше. Сложно спрятать от хозяйки дома, что он перестаёт ночевать у себя и всё чаще выходит из квартиры рядом. Но это потом. Всё потом. Более насущное — изменения за закрытыми дверями. А меняется откровенность разговоров и секс. Неожиданная прямолинейность поначалу и радует, и дезориентирует, пугает: Кисаме не сразу находит подход, не начинает пользоваться возможностями, всё же Итачи не тот человек, к которому он сунется с беспардонными вопросами. Но и это вылезает, как и желание приходить, быть рядом, проводить больше времени. — Так ты меня клеил?.. — подбирает момент неожиданности Кисаме за ужином, и Итачи с прикрытыми глазами даже не вздрагивает, перекладывает мясо на свою тарелку. — Это было незаметно? — вопросом на вопрос. — Это было… — Кисаме пробует подобрать формулировку поаккуратнее, но потом покоряется силе чужого подбора слов: — Да, не слишком явно. Сначала. — Однако ты здесь, — так же равнодушно-привычно. Кисаме поводит челюстью в сторону, вглядывается в лицо Итачи с ухмылкой. Холоден, бесстрастен — он и вправду его обожает за контрасты. — Цель оправдывает средства?.. — Чем менее явны средства и инструменты, тем больше возможности контролировать результаты и цели, — неизменно поправляет, объясняет свою логику. — Если бы ты оказался не заинтересован, то ты бы никогда не узнал, что у меня были какие-либо цели и методы их достижения. — Так я — цель, и ты меня — достиг? — ёрничает, откровенно широко улыбаясь. Итачи наконец опускает палочки, приоткрывает слепые глаза. Делает странную паузу. — Ты действительно хочешь, чтобы я ответил? — говорит. Кисаме цыкает, качает головой, посмеивается. Он влюблён в умение Итачи избегать прямых ответов. — Да нет, ешь, — легко закрывает тему, скалится себе в тарелку с довольством, наматывает на палочки лапшу. Кисаме и так уже знает ответ, ему не нужны лишние подтверждения. Если так можно называть завоевание, то он не просто завоёван, а полностью порабощён. Спокойным глубоким голосом, сложными конструкциями речи, чаще — лаконичностью. Последовательным мановением рук, слепым взглядом, смотрящим в суть вещей глубже, чем может зрячий. Откровенность Итачи — своеобразная. Её нужно учиться понимать, он редко говорит о чём-то в лоб, но и всегда даёт какой-то ответ или наводку к ответу. Единственное, где он скажет чётко и ясно — отказ. Итачи ездит в больницу три раза в неделю. Уезжает рано утром и возвращается ближе к вечеру — всё же дорога в другой город, время там, затем обратно. Кисаме походя узнаёт конкретику — ездит в лечебный центр в Асахикава. Оно не мудрено, второй по величине город Хоккайдо, там же вторая дивизия сил самообороны — очевидно, что медицина там получше, чем в Момбецу. Один раз Кисаме провожает его утром, сам уходя на смену. Второй раз у Кисаме выходной и он спрашивает, не сопроводить ли. Итачи натягивает перчатки и говорит холодное “нет”. Кисаме не навязывается, пожимает плечами. Потом вечером решает сгладить угол, объяснить, что предложил не из жалости или чего-то оскорбительного для Итачи, а из обычной практичности: чтобы по кабинетам долго не шастать, по городу может, да и хрен знает, что там с его глазами делают, Итачи не информирует, но если вдруг что-то — рядом будет. Итачи молча выслушивает и повторяется холоднее — “нет”. Кисаме всё же ждёт чуть более многословного пояснения, но не дожидается. Пожимает плечами. Повторно тема всплывает после уезда Сакуры на первой неделе, Итачи буднично информирует, что уедет с утра завтра. — Не передумал? Может, с тобой съездить? — опирается Кисаме плечом на косяк в проёме кухни, смотрит, как Итачи сворачивает на ноутбуке нотные листы и их проигрыш. — У меня завтра выходной. — Это не требуется, — по-прежнему холодно и чётко, но теперь чуть более распространённо: — Я езжу туда всё это время, и неудобств у меня не возникло. Я скажу, если мне потребуется твоя помощь. — Ладно. Ладно, — сдаётся Кисаме, выдыхает чуть громче прежнего. — Просто… Предложил. Надеюсь, нет недопонимания. Я не буду больше спрашивать. — Нет, — Итачи резко прерывается, оборачивается через плечо. Кисаме, готовый пойти обратно за мытьё посуды, удивлённо вскидывает брови, остаётся на месте. Итачи слепо смотрит в шкаф. Вздрагивают ресницы, смаргивает, убирает руки от ноутбука. — Ты можешь спрашивать, — более деревянно, осторожно. Он полностью поворачивается, пробует увести взгляд ориентировочно к лицу Кисаме, но не с уровня своего роста — сложнее. Пауза. — О чём угодно, — договаривает Итачи, будто взвесив все за и против. Опускается обратно в ноги расфокусированный взгляд. — Ты… Можешь. Странный акцент. Кисаме нахмуривается, пробует понять, что вдруг задевает. Может, некую щепетильность вопроса зрения. Но Кисаме заденет только одно — если будет хреново Итачи. Сам он морально готов к любому итогу: он и знакомится с ним незрячим, определённо привык к особенностям чужой жизни в этом вопросе. А если будет хреново Итачи, хочет подготовиться. Не остаться в стороне, не пропустить новый пласт эмоций и чужих чувств. Это важнее. — Знаю, — пожимает плечами Кисаме, так и не найдя точного ответа. Вздыхает, потирает ладонью шею, чувствуя забытую неловкость. — Просто… Я немного переживаю. Если тебе так лучше, как скажешь, Итачи-с… Оговорка разряжает атмосферу: Кисаме звучно чертыхается, Итачи вздрагивает уголками губ, отворачивается к ноутбуку, пряча улыбку. — Если я брякну такое снова в сексе, скажи. — Я подумаю над этим, — явно издевательски, но нейтрально-однотонно. — Итачи. — Я сказал, что подумаю. — Ты можешь думать о чём угодно, а это — скажи, — раздражённый собственным смущением, Кисаме громко бухает шагами обратно на кухню. Кисаме не нужно возвращаться, чтобы знать: Итачи предательски улыбается, возвращается снова к планомерному натыкиванию кнопок. По крайней мере ещё немного, пока с головой не уходит в процесс обдумывания другого. Когда он заканчивает и выходит в гостиную, Итачи сидит с закрытыми глазами, зажимая переносицу между пальцев и склонившись к столу. — Голова болит? — Нет, — не дёргается выйти из позы, как медитирует. — Думаю. Кисаме хочет поддеть, но что-то в лице Итачи кажется ему напряжённым и скупо-печальным. Решает не трогать, но на всякий случай проверяет в аптечке таблетки от головы. У умных чаще болит голова — факт. С сексом всё одновременно проще и сложнее. Итачи немногословно даёт понять, что полноценный секс, каким привык его видеть по большей части гетеро, на постоянной основе невозможен. Кисаме поджимает безразлично губы, пожимает плечами — не сказать, чтобы последние годы жизни его сильно баловали постоянным сексом, проблемы в этом не видит. Кисаме всё кажется очевидным — выясняет на практике, где стоит трогать, где не стоит. А раз этап поиска окончен, значит, нужно пользоваться. Уже точно не промахнётся. Но Итачи… думает. Иногда — слишком много и ненужно. Это хорошо выражается, когда худосочная ладонь оглаживает через трусы контуры ещё мягкого хера Кисаме, и тело сразу выпружинивает: кровь отливает от башки, руки тянутся притянуть ближе, инстинкт нырнуть языком в чужой рот, чтобы под влажные призвуки самому одной ладонью обхватить чужой твердеющий член, а второй — скользнуть за спину, легко провести кончиками пальцев по копчику. Рука соскальзывает с уже затвердевшего члена, упирается в плечо. — Нет, — из-за завеси волос, вздрогнувших от порывистого дыхания, лицо Итачи выглядит напряжённым. Кисаме отстраняется, даёт себе пару секунд, чтобы понять эмоцию. — Что “нет”?.. — Без полноценного проникновения, — излишняя сложность мышления Итачи в сексе особенно контрастна. — Я и не собирался, — расслабившись, хмыкает. Итачи поджимает губы, сверлит слепым взглядом сосок на его груди. — Рука, — сложные эмоции полностью ломают его речь. — Убери. — Но тебе же приятно, — не понимает. Руку не убирает, тепло прижимает к чужой пояснице. — Внутрь ничего пихать не стану, если не попросишь. У Итачи на долю секунды сбивается дыхание, опаляет резче плечо. Кисаме перебирает про себя сказанные слова, машинально пробует определить, на что именно была реакция. “Пихать внутрь”?.. Возможно, Итачи нравится лёгкая грубость в разговоре. После этого запавшего придыхания ещё очевиднее — ему хочется. — Я… — начинает говорить, но ладонь Кисаме смещается ниже снова, гладит медитативно кончиками пальцев поясницу над резинкой трусов, и он приятно сбивается. — Я не… “Я не понимаю” — увязает в жаре воздуха между тел. Удивительно, что такой мозговитый Итачи чего-то не понимает. После нескольких таких раз Кисаме приходит к простому ответу — похоже, Итачи сложно понимает свои собственные желания. Сиюминутные, порывистые. Как импульсом в теле. Кисаме на вопросах в сексе собаку съел, хотя вроде не Хидан — не кореец. Из-за пропасти между представлениями девушек о нём и им настоящим в постели, какие-то схожие вопросы частенько появлялись. Разговаривать про предпочтения в сексе без купюр — уже сухая данность, сидящая обыденным на подкорке. Про секс Кисаме легко говорить, он понимает эту систему лучше: оно животное, естественное, ощутимое телом, каждым мускулом. Много ума тут не нужно: нравится — хорошо, пробуем; не нравится — забыли; столкновения одного “нравится” и второго “не нравится” — приходим к среднему показателю. Простая арифметика. Итачи про секс говорит сухо, будто вынужденно. Тона не меняет, односложен, никакими акцентами не выделяет. Однако Кисаме по-простому задевает тему его эрогенной зоны, сфинктера, Итачи заметно сбивается, пробует вернуть себе прежнюю непредвзятость, отстранённость, но всё сыпется. Он будто вовсе никогда не говорил про свои предпочтения подробно. Может, упоминал сухой указкой, но не более. Кисаме понимает быстро — такие вопросы лучше решать на берегу. Хрен знает, какой именно у него берег с Итачи, но раз уж есть сейчас возможность, то терять её не хочется. При взаимной дрочке он проскальзывает рукой ему за спину, мягко убеждает, что толкаться внутрь пальцами не будет — просто потрогает. Итачи дышит тяжело ему в грудь, плечо, вжимается твёрдым лбом — с трудом примиряется. Но позволяет — осторожно, припуганно, зыбко. Кисаме просто потирает пальцами его сжатую дырку, гладит, спустя минуту плавных движений рук по членам, достаёт бегло ладонь, сплёвывает звучно себе на пальцы, начинает трогать влажными в слюне. Итачи перетряхивает. Он громко щёлкает зубами, пробует восстановить размеренность дыхания, но его буквально колотит: с непривычки себя стимулировать так, с остроты ощущений, с непонимания, как расслабиться, позволять и не думать. Кисаме заучивает как мантру — “не думай, расслабь голову”. Потом переключается, уходит в грязь — нарочито гадким языком описывает, комментирует шёпотом, позволяет себе ухмыляться с лёгким смешком, когда выравненное дыхание сбивается к чертям, проскакивают межзвучия, отклики голоса. Итачи сзади чувствительный, недоласканный. И самые простые провокации в сексе глотаются им с лёгкостью. Кисаме после спрашивает напрямую, почему Итачи ему с самого начала не намекнул, тогда на кухне, что надо уделить больше внимания его заднице. Итачи, ещё в лёгком трансе от того, как он быстро кончил просто от угрозы толкнуться в него пальцем, отвечает просто и честно: — Не знал, что с тобой так будет. Кисаме вздрагивает губами в улыбке, сразу стирает налёт горделивости с рожи — охуенные комплименты Итачи выдаёт ему временами, каждый раз, как пацан, теряется. Но к хорошему легче приучить. Кисаме уже ощутил на собственной шкуре. Хоть и с опаской, настороженностью, но раз на четвёртый Итачи попросту не обращает внимание на скользнувшую ладонь по своей спине. Выдыхает полустоном только тогда, когда Кисаме снова звучно плюёт себе на пальцы, заигрывает звуками с его фантазией. В этот раз Итачи раскаляется до порывисто-сухой просьбы толкнуть внутрь палец. Кисаме толкает на пробу, всего на полфаланги, всё хлюпает от обилия слюны, и в воздух срывается гортанный полустон. Резко смахивается одеяло в сторону, легко разводятся чужие бледные и костистые колени, Кисаме интенсивнее работает пальцами: не трахает глубоко, а постоянно выводит и вводит на фалангу, напрягает все кости и мышцы в кисти, чтобы не сорвать темп. Завершает фурором из смеси минета и дрочки пальцами. Минет он однозначно делает не феерический, но Итачи срывает от ощущений голову. Кончает сразу же. Дышит тяжело, приходит в себя, иногда пропуская по телу запоздалую судорогу удовольствия. Кисаме ложится рядом, путается во взмокших прядях, волосках, полюбовно смотрит в очерченный светом профиль, ловит в расфокусированном взгляде в потолок то самое, отчего в груди все истлевает блаженно. Кисаме сыт. Он и сам до этого предательски срывался на голос — вот у кого минет феерический в исполнении, так у Итачи, с его вниманием к тяжёлым яйцам — а теперь всё достигает пика чужим оргазмом. Всё же не удаётся изменить себе — выкладывается на полную. Итачи так или иначе кончает каждый раз с ним, что не может не льстить самолюбию и гордости. Проходит всего лишь полторы недели. Кажется, что за это время ничего и поменяться не должно, так, по мелочи, но Кисаме смотрит на профиль Итачи рядом, на его подрагивающие ресницы, тяжело поднимающуюся в дыхании плоскую грудь и окончательно признаёт. Ему оторвало голову от него. Напрочь. Кисаме чувствует себя сраным влюблённым подростком: без мозгов, без оглядки по сторонам, без какой-либо осторожности и просчёта действий. Он, блядь, влюблён. И коротко произнесённая про себя банальная фраза срывает последние цепи со сдерживаемой жути — он растекается, как водяное пятно, нежится, тело в расслабленной неге, а в голове — ветер вперемешку с неустанным желанием говорить, узнавать, чувствовать рядом этого человека. За несколько месяцев мир постепенно сужается до одного Итачи, вспыхивает чёрным пламенем и вдруг раскатывается неограниченным простором жизни, возможностей. Кисаме не просто живёт, он хочет жить. — Что ты творишь, — на языке эти слова пересахаренным, вязким, но Кисаме не хочет и не может подбирать других слов. На веки наваливается привычная сонливость, но это потом, всё потом. — Итачи, что ты творишь?.. — О чём ты? — он моргает, сглатывает, что острый кадык подпрыгивает на горле, но голос так и остаётся сухим. — Мне от тебя голову сносит, — признаётся честно, улыбается. Переворачивается на бок, перекидывает горячую руку через чужое раскалённое тело: и вправду как мальчишка переплетается пальцами, целует походя-воздушно в плечо, отфыркивается со скрипучим смешком от пристающих тут и там длинных волос. Итачи тоже бездумно переплетает ответно пальцы. Выдыхает чуть раздосадованно — предплечье Кисаме приклеивается к вспотевшему животу — пробует сползти удобнее, но быстро бросает затею. Ощущения, как после долгой борьбы и вынужденной капитуляции. Слишком хорошо поддаваться приятному. Слишком хорошо не думать ни о чём плохом, а только иметь хорошее. Всё это — слишком. За короткий срок. Будто нереальное, приснившееся в коме, однако всё же — настоящее. Настоящее. Итачи молчит. Смотрит неотрывно и слепо в лампочку над головой, но даже не представляет, как слепит её свет. Его губы вздрагивают, размыкаются. Но затем снова смыкаются, не исторгают звук. Кисаме хрипло и коротко посмеивается. — Можешь не отвечать. У меня сейчас мозги набекрень. — Я чувствую то же, — заговаривает внахлёст, что Кисаме не сразу осознаёт сказанное. Он запоздало и разморённо фокусирует на Итачи взгляд, ещё раз переговаривает про себя его слова. Понимает. Вздрагивает уголком губ в ухмылке. — По тебе не скажешь, — поддевает по-хорошему, гладит большим пальцем его руку. Очевидно, что верит. Ведь Итачи — Кисаме кажется, что он уже знает его тысячу лет — весь в мелочах, нюансах: определённые оттенки поведения, микрожесты, дистанция, дозволение видеть что-то редкое, не укладывающееся остальными в его образ. Итачи думает, моргает. Ответно, менее заметно оглаживает подушечкой большого пальца ладонь. — Думаю, — начинает медленно, даёт паузе размышлений залечь без стеснения, — что это у меня впервые. Кисаме удивлённо вскидывает брови — оценивает откровенность. И… теряется. Бегло опускаются и поднимаются ресницы. Круг тёмно-карей радужки смещается в сторону, взгляд слепо шарит, ползает по потолку. — У меня… Не было времени, — продолжает мыслить вслух Итачи. Под бликом от света его расширенные привычные зрачки кажутся пропастями. — Я так считал. — А сейчас появилось? — в голосе ненароком проступает сухость. Итачи закрывает глаза — будто свет от лампочки окончательно ослепляет. Ослепляет и так слепого. — И да, и нет. После хорошего секса хочется спать, но и вместе с тем — курить. Кисаме не изменяет своему ритуалу, коротко целует Итачи в кость на плече, грузно-неохотно поднимается, идёт искать на кухне вымытую пепельницу. Когда возвращается обратно, Итачи в привычном коконе из одеяла сидит на мелком подоконнике, подкуривает сигарету сам себе, походя откинув растрепавшиеся волосы куда-то на горб складок одеяла. Кисаме улыбается устало-сонно — это ещё одна назревающая привычная картина. Итачи курит только с ним за компанию и только одну. Чаще — может пригубить его же парой крепких затяжек. Кисаме шлёпает к нему босыми ногами, садится рядом, подгребает к себе без ужимок. Возится лицом в небольшом зазоре между складками, мажется кончиком носа о чужую шею, вкрадчиво целует, покусывает нежно, не зная, куда расплёскивать поднявшиеся чувства внутри, только потом — подкуривает себе. — О чём думаешь? — его развозит до банальностей. Итачи держит перед одеялом руку с подожённой сигаретой, та чадит тонкой лентой дыма по тёпло-жёлтому свету. — О том, что устал создавать иллюзии. Кисаме хмыкает, затягиваясь. Если он растекается до поговорить по душам, нежностей, ласки, то Итачи — всегда ухает в глубокую яму собственных измышлений. Но и это — хорошо. Привычно, приятно. Выдыхает дым медленно, ленивой волной выкатывающийся из губ. Разрывает сгустившееся дымное облако перед лицом, снова наклоняется зарыться носом во всклоченные волосы. — Не создавай, — по-простому. — А ты не устал?.. — неожиданно, словно вынырнув из своих мыслей, Итачи поводит головой в его сторону, смещает с ней слепой взгляд по комнате. — Не устал видеть иллюзии?.. Кисаме затягивается покрепче, поджав оценивающе губы. У него явно сейчас не варит голова, чтобы отвечать на какие-то философские вопросы. Он и в обычном состоянии редко отвечает на них. Но Итачи ждёт ответа. — Ну, ты же не иллюзия, — решает зайти с простого. — А если я тоже? — не ждёт ленивого проворачивания мыслей, задаёт за вопросом вопрос. Кисаме выдыхает тяжело, постукивает сигаретой по краю пепельницы, стряхивая. — Значит, я — сумасшедший, и лежу в психушке, — отвечает иронично, но падает подбородком на складку одеяла рядом с чужой головой расслабленно. — Не знаю, ты можешь, если хочешь, поспорить, но в твоей материальности и настоящности я уверен более чем. Итачи оборачивается полностью, точно угождает слепым взглядом в глаза Кисаме. Кисаме не страшно. Он с нежностью смотрит в чужие невидящие глаза. И знает — его тоже видят. По-своему. — В этом и проблема, — Итачи будто действительно вглядывается в его лицо, смотрит жадно, запоминая, — я не хочу. Кисаме улыбается устало, склоняется ближе. Он счастлив.***
Грохот и дребезжание посуды прорываются сквозь сон. Кисаме распахивает глаза и увязает взглядом в темноте. Дрожит здание, вибрируют стены, мебель, в квартире снизу падает что-то стеклянное. Бьётся. Мгла. Абсолютная. Пожирающая. Тело задубевает, глаза остеклено смотрят вперёд. Потолок. Тусклые очертания лампочки. Мёртвая. Не горит. Разум сковывает ужасом. Кисаме осознаёт себя, своё положение в пространстве из стука, дребезжания, движения. Остолбенело уставляется в стеклянный силуэт лампочки над головой, не может двинуть и пальцем. Его прибивает темнотой. Она вокруг, везде. Колотится, подступает ближе. Она здесь. “Раз-два”. Чувствуешь? Тело немеет. Его больше нет. “Раз-два”. Слышишь? Скрипит. Это петля. Она ждёт. “Раз-два”, “Раз-два”. Кисаме пробует сглотнуть, но мышцы не слушаются. Он будто осколок сознания, заключённого в неодушевлённый предмет — сраная глиняная чашка с рыбьими глазами, самая уродливая и ненужная на полке. Или вымытая на берег рыбина, тяжело вздымающая жабрами. “Раз-два”. Вздымающая жабрами в последний раз. “Раз-два”. У Кисаме начинают сохнуть глаза. Стеклянно-гулко прыгает пепельница по подоконнику и валится с грохотом вниз, отпрыгивает. Бьётся больно о кость на щиколотке. Кисаме не двигается. Не может. “Раз-два”. А потом ловит ускользающее за хвост: если больно, значит, живой. Вздрагивают кончики пальцев. С тяжёлой хрипотцой вздымается грудина в глубоком вдохе. “Раз-два”. Кисаме смаргивает, берёт под контроль тело: сглатывает, смачивает горло остатком слюны во рту, деревянно поводит конечностями. Пол под ним — шаткий, сотрясающийся, желающий провалиться. Но он не должен провалиться. Нет. “Раз-дв…” Нужно сесть. Медленно, осторожно. Просто сесть. “Раз…” Суставы ломит, они будто скрипят. Но мышцы поддаются, приводят всё тело в движение. Думать о том, что за чем согнуть, на что упереться — глупый, абсурдно-поэтапный процесс, но он даёт сосредоточиться на необходимом. “Ра…” Правая рука, нога. Упор левой в футон, сгиб в колене, поворот. Кисаме садится. Затем, почувствовав, как дрожание и рокот землетрясения просачивается снова в мысли вместе с темнотой, быстрее поднимается. Штаны, куртка, вставить ноги в ботинки и — улица. Кисаме машинально поворачивает голову в сторону, ища в очертаниях мглы одежду, и осознаёт последнее. Он не у себя в квартире. Он у Итачи. Итачи. Мысль о нём резво разгоняет кровь по замороженному телу, даёт лёгкий импульс повернуть голову, оглядеться без призмы ужаса. Он засыпал с ним рядом. Где он? Как он? Футон рядом пуст. Взбито одеяло в ногах, в гостиной ничего, кроме теней и дребезжания, гудения стен. Он застывает в неестественной позе с разведёнными локтями. Словно пробует найти опору, но вокруг — ничего не держится, падает-падает вместе с самообладанием в пропасть. Сглатывание сухое, ощутимое только напряжением мышц и рефлексов в горле. Кисаме заставляет себя думать. Планомерно, спокойно. Нужно надеть штаны. Затем — найти Итачи. Дрожь раскатывает по дому с новой силой: с потолка опадает старый тонкий пласт краски, дребезжит что-то выше, под крышей. На кухне прокатывается с долгим звуком бутылка. Кисаме примеряется. Темнота облепливает его со всех сторон, душит. Он закрывает глаза. Не видеть темноту, заменив её своей — алогично, но почему-то работает. Кисаме даёт себе секунду, следом — установку. Когда открывает глаза, вымученно проходит два ломаных шага до комода, быстро сгребает джинсы, натягивает их. Теперь нужно найти Итачи. Он обводит неживым взглядом полутёмную комнату, оцепенело пробует просчитать по теням, очертаниям предметов количество шагов до них, продумать простой, но эффективный маршрут. Для поиска хоть какого-то источника света, даже зажигалки, нет времени. Нужно найти Итачи. Мысли сумбурно скачут в голове, пробиваются сквозь остатки холодного расчёта вместе с паникой. Может, он вышел? Ночью? Может, его здесь нет? Может, его никогда здесь и не было? Кисаме смотрит в темноту. Различает аскетично-простое окружение без капли чужой жизни. Итачи — всего лишь иллюзия. Агония умирающего мозга. Его никогда не было. Кого он ищет? Зажмуриться. Отставить бред. Кисаме прищуривается, напрягает глаза. Делает пару шагов вперёд на деревянных ногах, как робот автоматически поворачивает голову, сканирует взглядом новое открытое тёмное пространство. В груди ёкает вместе со звоном чего-то упавшего в холодильнике. В проёме на кухню — тень. Вытянутая, бледная, с тёмными длинными волосами. Стоит недвижимо, как подвешенная. Новая волна ужаса раскатывается внутри, поднимается к горлу. Сжимает ледяной и мёртвой рукой. Ассоциации невольно проскакивают перед глазами: мать?.. Хаку?.. Тень стоит. Держится костлявой рукой за косяк проёма, слепо смотрит себе под ноги на сотрясающийся вибрацией пол. Кисаме нужна лишняя секунда, чтобы осознать. — Итачи, — голос совсем беззвучный, он вырывается с пересушенных губ подобием хрипа. Итачи в проёме не двигается. Будто статуя. Рёбра стискивает. Лёгкие сжимаются от недостатка кислорода. Страшно. Не вдохнуть. Кисаме усилием смачивает горло очередным сглатыванием, вдыхает. Тоже стоит, как статуя, не может дёрнуться. — Итачи, — громче, остатками звуков в горле. Ничего. Стоит. Кисаме с трудом отрывает взгляд от полутёмной фигуры, надеясь, что он не исчезнет, пока он смотрит в другую точку. Ищет глазами хотя бы рефлекс лунного света в коридоре, чтобы выйти. Щель под новой дверью тонкая, как нитка. Но в её белизне виден свет фонаря во дворе. Выход там. Кисаме моргает свинцовыми веками, поворачивает со скрипом голову за взглядом — тень в проёме так и остаётся на месте. Он не уйдёт без Итачи. Не уйдёт. До тени Итачи три широких шага. Непонятно, в каком он состоянии, почему не отвечает, будет ли сопротивляться — это, вероятно, займёт время. Потом ещё четыре шага до коридора. Кисаме заставляет себя ещё раз сморгнуть, сглотнуть. Нет, шесть шагов до комода. Два — до шкафа. Нужна одежда, он не должен замёрзнуть. И только затем четыре до коридора, четыре ещё по нему, немного времени, чтобы найти в темноте обувь и обуться. Внутри волна ледяного ужаса опускается. Медленно, с каждой новой мыслью о том, как вывести Итачи. Главное — вывести его. Сам Кисаме справится. Справится. Он всегда справлялся, выходил из этой блядской темноты. Значит, сможет и сейчас. А Итачи из неё не выходил уже давно. Кисаме моргает, на проверку дёргает пальцами, напрягает мышцы в бёдрах — оценивает тело на отзывчивость быстрых сигналов, движений. Затем сразу же, без пауз — более свободно шагает к замершей тени. Обхватывает за плечи. — Итачи?.. Не дёргается. Крепко держится одной рукой за косяк. Как вцепляется в единственно возможное спасение. — Итачи, — у Кисаме скрипит позвоночник, но он склоняется, пробует заглянуть за завесу чёрных волос. — Ты как?.. Неожиданно он вздрагивает. Отмирает, начинает быстро моргать, водит слепо головой, словно пытаясь что-то разглядеть. — Кисаме?.. — Да, я, — тихо, облегчённо. Крепче сжимает пальцы на бледных плечах. — Пойдём, нужно выйти на воздух. — Да. — Нужно одеться. Дай руку. — Да. Кисаме подсовывает бережно свою ладонь под впившуюся в косяк чужую руку, Итачи ломанно перецепляется за неё, стискивает едва не до хруста. Зажимы в теле спадают. Становится легче двигаться, соображать. Думать в темноте. Кисаме бегло-искоса оглядывает очертания во мгле, помогает Итачи сориентироваться. Доводит до комода, и он резковато, но плавнее, чем до этого, убирает руку, опирается в него. Собирается так же быстро, хоть и не за тридцать секунд. Когда отодвигают створку шкафа, она колотится в пазах привычно-зло под землетрясение. Кисаме снова подставляет руку, даёт опереться. Итачи за простыми манипуляциями постепенно оживает: Кисаме успевает различить, подходя к двери в коридоре, как он машинально заправляет волосы за уши, сминает губы в сосредоточенности. Руку отнимает сам, чтобы обуться. Кисаме без лишней мысли-наводки, по памяти, нашаривает на полке ключи. Щёлкает дверная ручка, и темнота разрезается холодным светом. Холод зимы бросается навстречу отрезвляющими объятьями. Бело-синий пейзаж, горизонт из полутёмных очертаний домов, орущие сигналки на машинах, редкие перекрикивания людей в кварталах рядом. Вдохнув свежего и морозного, Кисаме понимает до конца — он проводит внутри тёмного помещения слишком долго. Но выбирается. Итачи рядом замороженно стоит. Только когда двигается Кисаме, машинально находит ладонью его локоть, перехватывает. Они выходят на улицу. Всё хорошо. Лестница дребезжит и без их осторожных шагов по ступеням. Вибрируют перила, чуть заметно для глаза дрожит колонна. Землетрясение сильнее, чем раньше, но не разрушительное. Здание справится с ним. Гравий оледенело постукивает под ногами, раскатывается на снег. Хрустят шаги по притоптанному, круг света в фонаре встречает их фигуры белилами. Никто не выходит вслед за ними. Очевидно, что эта тряска ещё в границах нормального, ничего ужасного. Скрип скамьи. Кисаме машинально сначала останавливается, давая Итачи нащупать рукой спинку, чтобы сесть, и затем сам падает рядом, не страшась проломить старые доски. Сидят в круге света и молчат. Улица эхом издалека напоминает об ужасе, ощутимом внутри помещений: вибрацией земли под ногами, эхом бренчания предметов по квартирам. Чувства внутри окончательно опадают. Отступает страх, вымывается, как дыхание паром из чуть приоткрытого рта. Они отходят под всю ту же несильную тряску, после чего всё резко смолкает. Успокаивается земля, какофония исчезает. Остаются только лаять собаки вдалеке и ещё пару минут орёт сигналка у машины, пока и её не вырубают. Снег мерно кружит в свету, бесстрастно опускается на плечи, волосы, обувь. Кисаме больше рефлекторно, чем от настоящего желания, лезет в карман за пачкой. Брякает зажигалкой о картонный коробок, вставляет сигарету в зубы. — Будешь? — уточняет, ещё не поджигая свою. Итачи, сидящий рядом такой же замороженной куклой, кивает. Понизу протягивает ладонь, и Кисаме кладёт аккуратно в неё вторую сигарету. Поджигает себе, долго расчиркивая зажигалку. Затягивается поглубже и свободнее откидывается на спинку скамьи, походя мажет взглядом по чёрному небу, из которого точками проступают опускающиеся в безветрии снежинки. Выдыхает. Отмирает, когда Итачи осторожно касается его колена — забывает ему подкурить. Кисаме смаргивает, шикает чуть иронично от своей тупости, отлипает от спинки и усложиво склоняется ближе, походя убирает длинные волосы за ухо Итачи, чтобы не подпалить. — Как ты? — спрашивает, когда Итачи тянет туже, чем он сам. Не закашливается, будто и лёгких нет, только медленно выдыхает дым, смотрит заморожено в сугроб перед собой. — Нормально, — отводит сигарету от губ, кладёт ладонь себе на колено. Поднятая вверх сигарета меж пальцев чадит ниткой дыма по темноте за кругом света. — Сейчас нормально. Кисаме кивает, устраивается обратно на спинке, раскинув локти. Смотрит в прострации мыслей под ноги. — А ты? — Я?.. — Кисаме отмирает, думает немного. По его ощущениям, для Итачи его поведение было вполне нормальным. — Да что со мной будет. — Физически — ничего, — его губы звучно чмокают фильтр, уже машинально привлекают взгляд. — Но ты боишься темноты. Удар под рёбра. Кисаме так и замирает, уперевшись согнутым локтём в спинку, чуть обернувшись на Итачи. Чадит сигарета в губах, пальцы, готовые её перехватить и увести ото рта, вздрагивают. Наверное, после землетрясения и потухшей лампочки неуместно говорить, что этого больше всего Кисаме и боялся. Но по ощущениям это оказывается страшнее темноты. Из темноты можно выбраться. Можно, хоть и с промедлением, но собраться, привести себя в чувства, выйти на деревянных ногах. От слов Итачи убежать нельзя. От его чёткого и уверенного знания — тем более. Кисаме резко, пуганно опускает взгляд. Пробует нахрапом подобрать оптимальный ответ, не откровенное “нет, херня”, которое невольно за него скажет “да, это так”. — Выключатели, — говорит в пустоту Итачи, пока Кисаме судорожно подбирает слова. — Заметил по ним и по тому, что мне режет глаза, если смотрю в потолок — свет горит и тогда, когда я его выключаю на ночь. Некуда отступать. Кисаме поводит раздражённо-безмолвно челюстью, затягивается до красного уголька на наконечнике. Затем, выждав ещё пару долгих секунд, переваливается со скрипом скамьи, горбится, упирается локтями себе в разведённые колени. Едва выдохнув порывисто дым, снова тянет — чтобы выело воздух, как эту предательскую парашу, от которой стыдно. Это унизительно. Кисаме думает, что давно уже ничем его унизить нельзя после срока, но нет. Позорные слабости, вывернутые кишками перед Итачи — вот это унижение. Тишина. Подвывает ветер под крышей, в доме кто-то ставит с коротким постукиванием предметы на место. — Как ты? — повторяет свой вопрос Итачи, и Кисаме откровенно опускает голову. Дерьмово он. Всё это время он — дерьмово. Себе об этом признаваться каждый день бессмысленно, жалко, Кисаме и не признаётся. Существовал, как умел. Но сегодня, в сравнении с прошлыми разами, лучше. Кисаме поднимает голову, моргает убито-сонно. Резковато отнимает от губы сигарету, выдыхает дым уголком губ. На колено мягко опускается чужая ладонь. — Кисаме? — Нормально, — отвечает порывисто. Скрипит тихо зубами, играет желваками. — Более-менее. Итачи молчит. Но и руку не убирает. Кисаме тяжело переваривает внутри вскрытие нарыва: гнойного, жирного, из которого течёт зловонно. Трёт раскрытой ладонью надбровную дугу, закрыв глаза, промаргивается, набредает взглядом на худые пальцы поверх своего колена. И внутри смягчается. Итачи… Это Итачи. Когда-то Кисаме уходит от жалостливо накрытой ладони Миру поверх его: на похоронах бабки, во время каких-то рассказов, ещё от какой-то херни. Но от руки Итачи — спокойно и холодно лежащей — не уйдёт. Не захочет. Кисаме чмокает походя сигарету и откидывается обратно на спинку скамьи. Перекладывает сигарету левой рукой на другую сторону рта, а правой — накрывает поверх ладонь Итачи, сжимает несильно, как подтверждение. Оказывается, вместе переживать дерьмо легче. Усмехается криво. — Вот это удача, Итачи-сан, — специально выделяет, осознанно подставляет суффикс. Итачи безразлично пригубливает сигарету в другую сторону. — Встретиться в дыре, чтобы вместе сходить с ума. Из-за чёрной зависи волос плавной вымывается волной выдох дымом. — Если это можно называть удачей, — однотонно и тихо. Кисаме хмыкает — воспринимает как иронию. — А как ещё назвать это?.. На это Итачи не отвечает. Да и вопрос, скорее, риторический. Медленно оглаживает большой палец ледяные костяшки. Подлезает холодный ветер под куртку, неприятно касается кожи. Они встречаются на этой сраной скамье по разные стороны, прячась от землетрясения и темноты, а теперь — сидят плечом к плечу, но так же в круг света. Судьба, удача, жизнь — у этого тысячи имён. Они затягиваются практически синхронно. Выдыхают только по-разному. Итачи смаргивает, поводит головой в сторону Кисаме. А Кисаме совсем растекается по скамье, падает ему на плечо своим — готов лежать головой рядом и смотреть в спокойном молчании на кружение снегопада. — Спасибо, — ладонь под ленивым поглаживанием на мгновение сжимается ответно, и Кисаме переводит глаза на чужой профиль. Усмехается беззвучно. Было бы за что благодарить. Объективно — Итачи всё делает лучше. С ним и пережить любое дерьмо лучше. Кисаме неторопливо переплетает пальцы, свободнее опускает голову. Натягивает случайно выбившиеся пряди из чужих распущенных волос, подминает лацкан пальто. — Для тебя — всё что угодно, — насмешливо-скрипуче, но ни разу не фальшиво. Итачи круче поворачивается на него, устремляет слепой взгляд в темноту за изгородью. Теперь короткие пряди лезут противно-приятно в нос. — Тогда я воспользуюсь, — серьёзно. Кисаме вскидывает оценивающе брови, удобнее устраивается головой. Пригубливает уголком губ сигарету. Он прикидывает, как им можно воспользоваться. Из насущного — лишь поездка до больницы. — Ты предлагал сопроводить меня, — следом за медлительностью мыслей говорит Итачи, и Кисаме старается выдохнуть дым не в его лицо. — Конечно, я же и… — Не в больницу, — Итачи моргает, щёлкает у себя по колену сигарету, стряхивая пепел. Она чадит вхолостую. Кисаме фокусирует взгляд на его глазах. Рассматривает подкрученные ресницы в уголках. — Я хотел бы тебя попросить съездить со мной, — микропауза. Едва заметная, но теперь — слишком привычная. — На кладбище. Брови ползут выше. Итачи полностью оборачивается, сталкивается с лицом Кисаме вплотную. Но границы уже стёрты. — К Шисуи. Палец, до этого продолжающий лениво наглаживать пястную на ладони, останавливается. Шисуи. Тот, чьё имя Кисаме слышит первым, когда впервые вытаскивает Итачи из его какого-то кошмара. Кисаме медлит, всматривается в бесстрастное лицо Итачи. И видит — вздрагивает на горле кадык, смаргивает чуть резче обычного. Плотнее обхватывает его худую ладонь. Когда они возвращаются в квартиру, выключатель громко щёлкает, и лампочка, хоть и с лёгким перебоем в несколько секунд, загорается ярче. Свет горит.