ID работы: 7798278

И свет погас

Слэш
NC-17
В процессе
583
автор
MrsMassepain бета
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 911 страниц, 22 части
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
583 Нравится 559 Отзывы 205 В сборник Скачать

Часть 19

Настройки текста
Стук. Короткий, деликатный. По дереву. Ещё перестук. С тихим дребезжанием смещаются фигуры с доски, отставляются вбок. Кисаме смотрит на себя, сидящего в камере, со стороны. Худой, с острыми скулами и провалами щёк, с рыбьими глазами, уставленными на шахматную доску. Вяло поднимается костистая ладонь в воздух. Переставляет очередную фигуру за белых, затем, чтобы не тратить больше сил на очередной подъём руки, сразу ходит за чёрных. Рука опускается. Лежит статикой на колене. Жалкое зрелище. Омерзительно-прогорклое. Не особо понятно, как он смотрит на себя со стороны, но это не вызывает удивления — будто так и было всю жизнь. Немного живёт, уныло и паршиво, затем смотрит на итог. Слабо вздрагивают пальцы на колене, рука с промедлением снова поднимается в воздух. Стук. Ещё один. В камере всё по-прежнему: бетонный куб, выкрашенный изнутри побелкой и масляной краской, полоска жёсткой койки, унитаз, стол. И лампочка на цоколе под потолком. Жужжит желтизной, раскидывает свет на куцую обстановку. Даже не видно, что Кисаме дышит. Он будто и сам предмет мебели, лишь иногда конвульсивно дёргающийся, и то из последних сил. Глаза пустые. А чему в них быть, отражаться: засмотренным до дыр шахматам, в которых партия параноидально повторяется из раза в раз, потому что свой интеллектуальный порог сложно перешагнуть в одиночку, или его же ладони, по которой можно видеть, как медленно иссыхает жизнь и сила? Кисаме и не видит ничего. Просто переставляет фигуры. Ждёт. Дожидается. Помещение встряхивает. Вздрагивает лампочка под потолком. На мгновение свет мигает, и иссушенное полумёртвое тело замирает перед доской, так и не переставив фигуру. Дрожание проходит по бетону сильнее. Резонирует в стенах, начинает подниматься шум, перекрикивания. И свет погас. Кисаме — тот, что смотрит, не сидит мёртвым — резко отстраняется от обзора, оборачивается на въевшиеся в память коридоры тюрьмы: длинные, однотипные, зарешеченные со всех камер и окон. Открываются двери, суетятся невнятные тени охранников, заключённых. И он бежит сквозь толпу, не оглядываясь на оклики. Бежит так быстро и легко, что тела не чувствует. Уже умер, да?.. Над очередной дверью решётчатого перехода одиноко мигает красным аварийный сигнал. Кисаме с разбегу наваливается плечом и проваливается в подёрнутый алым мельтешением металлический коридор. Его корабль. Кисаме ловит взглядом сбоку в рубке суетящихся связистов, потом отдёргивает взгляд и решительно гремит шагами дальше. Шуршит ткань формы на поджаром теле, сила придаёт импульса каждому движению. Помнит, где должны быть респираторы. Нужно дойти, надеть и… Сворачивает отлаженно-чётко налево, раскручивает вентиль на двери налитыми кровью ладонями, зашагивает внутрь. В коридоре квартиры темно. Вдалеке — приглушённый свет из-за двери спальни, где узнаваемо женским тембром вздыхает Миру под чей-то шёпот. Кисаме стоит секунду. Слушает. И как остаточным от недавней решимости на корабле — шагает грохочуще-громко дальше, распахивает дверь. Миру дёргается на простынях сдвинуть ноги, но между ними застревает непонятный парень, не успевает достать член. Он оглядывается, бледнеет, размыкает губы в дрожащих словах: — Капитан, какой будет приказ?.. — Всех на борту подготовить к эвакуации. Ты не слышал?.. Кисаме хватает его за плечо мёртвой хваткой, они проносятся по коридору под крик сирены, раздающейся из разеваемого рта Миру, что торопится следом, спотыкаясь и оборачиваясь в одеяло, мельтешит на периферии. — Не делай!.. Не убивай!.. Парень пробует сопротивляться, оттолкнуть, Кисаме бьёт его с локтя в нос, и тот покачивается дезориентированно-валко в обхвате его руки, переваливается с ноги на ногу, оставляя за собой красную капель. По красной капле на каждый оборот маячка. Выносятся на пролёт, Кисаме держит его над лестничным спуском. — Вы убийца, капитан!.. — глотая и давясь собственной кровью, рекой льющейся из носа, гаркает он, и у Кисаме вздрагивают в раздражении губы. Разжимает пальцы, отпуская. Он падает в пролёт, даже не попытавшись уцепиться. Груда костей и остатков протухшего мяса. Неожиданно прилетает толчок в спину — это Миру сталкивает его, и Кисаме, не сориентировавшись, взмахивает руками, накреняется, летит следом. Ловит очертания поручня, пробует ухватиться и открывает глаза. — Давай, если есть яйца!.. — в его тени в сжатой комнате старого дома вопит бабка, смотрит налившимися кровью глазами снизу вверх, держит за грудки. — Что застыл?.. Ударь!.. Давай же, смелее, Кисаме!.. Он держит её одной рукой за предплечье — крепко, что кости должны хрустнуть, — второй так и стоит замахнувшись. Собственная тень валуна с поднятой рукой. Упавшая фоторамка за хрупким женским плечом, растрёпанные каштановые волосы с продрисью седины. — Давай же!.. Смотрит обезумевши-бешено, жрёт его взглядом. У Кисаме опадает внутри ужасом, отвращением. Он резко пугается её взгляда из-за дымки седых волос, раскиданных по лицу. Разжимает пальцы, отступает. — Я не убийца. — Ты хуже!.. — почувствовав запах страха, заводится сильнее, стискивает до треска футболку на груди, тянет зверем на себя. — Чем мне отплатишь, а?!.. Тебе жизни не хватит, чтобы!.. — …чтобы расплатиться, — Кисаме не моргает, но звучный женский вой сам сменяется холодным тембром Какузу. — Ты знаешь, что делаешь?.. Всё смешивается. Путается, перемежается, пляшет перед глазами то горчичным светом в доме бабки с дедом, то приглушённым в квартире, где Миру, не затыкаясь, орёт и плачет в одном одеяле, то сменяется на мерцание красной лампы, звучный топот шагов по железу. Кисаме начинает задыхаться: это похоже на бред, ад, агонический, хаотичный. Гребок обеими руками, и в лицо ударяет воздух с запахом гари, дыма и яблочного цветения. Он держится на воде и смотрит, как на палубе вспыхивает новым взрывом, раскидываются руки пламени. Югири в огне. Тёмное небо клубится дымом от пожара, освещённое ржаво-жёлтым сиянием. Волны качают крутыми скатами, не дают сфокусироваться на борту, где суетятся блёклые тени выживших. Кисаме рефлекторно разводит руками, держится на плаву, затем зажмуривается. Он уже всё сделал. Он сделал свой выбор. Ему нужно идти дальше. Набирает воздух в лёгкие, задерживает дыхание и ныряет. Море внутри чёрное, пустое, зловещее. Лишь редкие оранжево-мутные полосы наискось проникают вглубь, дрожат по скатам волн. Кисаме научено быстро подбирается, скручивается и делает гребок ногами и руками, плывёт вниз, не чувствуя давления. Море — это он сам. Он может дышать в воде, может выдерживать давление, может жить и распасться в нём ещё миллиардом капель. Но ему нужно дно. В самой глухой черноте, где только на ощупь. Плывёт вниз, сопротивляясь и напрягая мышцы. Давление стискивает его тело, пробует на вкус, какими будут дроблёные кости, но потом, почуяв своего, отступает, перестаёт сжимать и обхватывать, пускает дальше. Тысяча метров — раз. Тысяча метров — два. Раз-два. Раз-два. Кисаме перестаёт различать свои загребающие в механических движениях руки перед лицом. Темнота заглатывает его полностью. Без остатка. И наконец что-то твёрдое, рыхлое от песка и необтёсанных углов излома дна. Кисаме шарит ладонью, чувствует, как полосует руку глубокими порезами, но всё равно ищет дверь. Находит зазор, стесав с кутикулы кожу на всю фалангу. Толкается ногами вперёд и протискивается, выдохнув ненужный воздух из груди и начав перемалывать себя с нуля. Вылезает на воздух, сухую плоскость. Потом земным тяготением вываливается из расщелины, как в окровавленных ошмётках ребёнок из матери, синюшный и уродливый. Кисаме сфыркивает с губ налипшие артерии, плёнку и поднимает голову, оглядываясь нахмуренно. Город. Какой — хрен разбери. Статично стоят высотки по обе стороны, горят вывески, ходят люди по тротуарам, не оглядываясь на него. Время суток непонятно. День, вечер, утро, ночь — небо принимает какой-то оттенок, подходящий любому промежутку, и Кисаме сплёвывает на асфальт кусок рыбьей чешуи, проверяет, что ещё не налипает на зубах. Поднимается, стаскивая с плеч оборванные капилляры. Думает, что нужно зайти в магазин, Итачи говорил, что кончился рис, как раз на углу горит вывеска минимаркета. Но едва уходит с проезжей части, успевая на голубой, как земля под ногами опасливо вздрагивает. И сразу, без нарастающих волн, — трещина с грохотом разрывает дорогу, пешеходный переход, накреняется верхушка здания напротив. Кисаме поднимает на неё глаза и успевает проговорить одними губами “блядь”. Люди начинают бегать, как мыши по рушащемуся лабиринту: то пробуют прыгать на другую сторону разрывающейся дороги, падают вниз, то разбегаются в переулки, кричат, зовут, плачут, снимают на камеру, ослепляя вспышкой. Кисаме моргает и тоже торопится перебирать ногами в другую сторону. Находит взглядом движущуюся в более адекватном направлении толпу, прибивается к ней, врезаясь в кого-то плечами. Они бегут между домов, уворачиваясь от летящих сверху сломанных балок, металлических поручней, плит балконов и стекла. Дома, между которыми едва успевают пробежать, складываются позади, как погнутые карты, бьются лбами и оседают, стряхивая бетон, металл и человеческую шелуху. Они хотят перейти ещё один перекрёсток, но асфальт вспучивается в паре метров перед чужими ногами, разрывается новой трещиной. С другой стороны бибикает машина: Хидан высовывается из окна, машет рукой, орёт “Пиздец! Я только колёса поменял!” Кисаме отмахивается, кричит в ответ, спрашивая, где Какузу, и тот указывает в его же толпу. Какузу всё время шёл рядом, развязывал душащий галстук на горле, морщился от омерзения. — Нужно уезжать из города, — говорит басовито-серьёзно, оглядывает, как впереди по улице валится фонарный столб, разрывая кабеля над дорогой. — Фигур мало, скоро все сбросит. — Какие фигуры?.. — Кисаме морщится в непонимании. — На столе только два короля, слон, ладья и кони, — оглядывается, нахмуривается тяжело. — Пешки разнесли район. Их больше нет. Кисаме резко вскидывает голову на очередной рокочущий в кишках грохот: здание через дорогу в форме башни валится, крошится проводами, плевками бетона с плавных границ прямо на машину Хидана. Он не успевает понять, внутри он или нет. На секунду замирает в ужасе, затем слышит позади уверенное “он жив, нужно идти”. От огромной фигуры ладьи откалывается часть массивных белых перил. Кисаме, в прострации глядя на неё, вслепую идёт следом, лишь ощущает толчки в плечи других бегущих в панике. Поток людей смывает бесконтрольно дальше по улице. Но снова дрожание, хруст, крики, рокот гигантичных конструкций. Кисаме уворачивается от падающей рядом фигуры слона — откалывается округлый наконечник острия, прокатывается бетонным шаром, сминая кричащих в агонии людей. — Какузу!.. — оглядывается, понимает, что теряет и его. — Какузу, твою мать!.. Какузу нет. Лишь трещина на лежащем слоне диаграммой простреливает по боку. Кисаме стискивает зубы, выругивается. Насильно заставляет себя отвернуться и побежать следом за толпой, выискивая взглядом нужного человека. Люди-люди, рушащиеся здания, дороги и тела. Взгляд прыгает по сторонам, но видит только разруху, начало апокалипсиса. Из какой-то улицы вымывает внахлёст гигантская волна цунами — Кисаме замечает её лишь боковым зрением, машинально зажмуривается. Вода окатывает его, как потоком сильного ветра, но не сбивает. Смывает толпу, что рядом, уносит в водоворот крушения города. Кисаме открывает глаза, смотрит сквозь спадающие с волос капли и видит в проулке на противоположной стороне Хаку. Стоит, свесив чёрные волосы. Смотрит ещё живыми глазами. — Пожалуйста, не идите в эпицентр, — доносится его тихий голос, заглушая какофонию хруста, треска, уханья железных громад, столбов. — Ты мёртв, — кривится Кисаме в брезгливости. Хаку моргает. В сожалении изламывает брови. С другой стороны на плечо неожиданно падает чей-то вес. Кисаме оглядывается, думая сбросить очередного врезавшегося, но это… Забуза. Живой, с бегающими мелкими глазами, с острыми зубами, угловатым лицом. Кисаме обмирает. Слишком живой. Память упёрто говорит, что он погиб, но нет же, вот он: хватает суетливо за плечи, будто только что остановился после погони, западающе дышит собственным голосом, расстроенным от курения. Моргает, оглядывает Кисаме. — Тебя не должно здесь быть, — коротко сглотнув, выдыхает спешно-буднично. — Пойдём, тебе нужно в другую сторону. Кисаме не может поверить. Живой. Он ошаривает его замороженным взглядом по всему росту: майка с растянутым принтом, шрамы на локтях и кистях, вздымающаяся в дыхании грудная клетка, сбитый клык. Забуза стискивает зло ладонь на его плече, дёргает. — Потом всё объясню, — раздражённо сплёвывает. — Пойдём, здесь нечего делать. Всегда так говорит. Вляпывается в худшее дерьмо, потом ему некогда объяснять, он сам подстроен под пульс постоянного адреналина. Но им уже не по шестнадцать. Давно. — Хватит, — качает головой Кисаме, смаргивая. Пробует отшатнуться, отступить, но в спину толкает вместе с дрожью земли, что, вероятно, это последний раз. Последняя встреча. Забуза вскидывает в неверии взгляд, хмурится. — А там, где он, лучше?.. — вглядывается, Кисаме пробует запомнить пока ещё живой блеск глаз, вдробить в память. — Ты умираешь. Оставь. Тебя не должно здесь быть. — Я умер из-за тебя, — зло напоминает в ответ. Забуза закрывает рот. Опускает руку с его плеча. — Я тоже, — смотрит неотрывно, не мигая. — Но ты ещё жив. Я пытаюсь помочь. — Ты лишь тщетно пробуешь исправить то дерьмо, что сам заварил. — Даже так, — в его глазах пробегает тень. — Но тебя не должно здесь быть. Уходи. — Я должен найти Итачи. Кисаме удаётся сделать шаг назад. Земля дрожит под ногами, гудит. Рушатся в крошку здания на горизонте за головой Забузы. — Не надо, — по-прежнему упёрт. — Я не купил рис. Надо поспешить. — Уходи отсюда. Кисаме хочет запомнить его таким: живым, смотрящим глаза в глаза, не натужно довольным своей собачьей жизнью. Но запоминает, как есть — бледным лицом, бескровными тонкими губами и оцепенелым взглядом. — Тебя не должно здесь быть, — повторяет. Кисаме некогда слушать это. Ему нужно идти. Он отворачивается, так и продолжая качать головой то ли в неверии, то ли в слабой попытке принять его выбор. Собачий выбор. Кисаме шагает решительно дальше, и позади с грохотом обваливается ещё одно здание. В городе никого не остаётся. Только трупы, нависшее красное небо и треск с обвалами. Кисаме оглядывается, ищет зацепку, куда идти. И наконец видит кружащееся чёрным нимбом вороньё где-то в другом квартале за разломанными скосами шахматных фигур. Вот он где. Нужно поспешить. На пути через остатки разгромленных улиц уворачивается от оборвавшегося шланга с газом, который вспыхивает от горящей смятой машины. Отклоняется с другой стороны от ещё одной волны цунами, просто пропускает сквозь себя, поражаясь, что она действительно пробует его снести. Чем он ближе, тем сложнее. Тяжелей. Наконец он видит его фигуру посреди большого перекрёстка. Стоит напротив шахматной доски, опустив голову. Выше воронкой закручивается вороньё, орёт, будто предупреждая о погосте. Кисаме чертыхается, ускоряет бег: какие, нахуй, шахматы, нужно валить, пусть бросает, потом доиграет. — Итачи!.. Тот не двигается мгновение, затем плавно поднимает голову. Глаза зашиты. А сквозь толстые чёрные нити, пропоровшие бледную кожу, — красные дорожки крови. Он не может уйти отсюда. Он не видит, что творит. Хотя чувствует. Замирает с приподнятой рукой над доской. — Уходим, Итачи!.. — пробует переорать грохот очередного сложившегося здания. — Оставь это!.. Но он стоит. Кисаме перепрыгивает машину, отпружинивая от земли, он должен скоро приблизиться вплотную, осталось совсем чуть-чуть. Видит расклад на доске: белый король, чёрный, ещё два чёрных коня и чёрный ферзь, забившийся в угол и наблюдающий за исходом. Белому королю некуда бежать. Уже всё предрешено. — Пойдём, Итачи!.. — старается дозваться, но препятствия на пути будто возникают из воздуха, Кисаме никак не может добежать до него. — Уже мат!.. Итачи тяжело и едва заметно опускает брови — Кисаме видит это, чувствует, он знает его и по вздрагиванию пальцев. Кружит сверху шумно вороньё. Орёт, блажит, как оголтелое. Ладонь Итачи вздрагивает. Он заносит тенью руку на шахматную доску. Ему необязательно делать мат, но сделает — доведёт до конца. Но вдруг его губы слабо изламываются. Он улыбается осторожно и… Отщёлкивает чёрного короля с доски. У Кисаме мороз пробегает по спине. Итачи играет за чёрных. — Какого?.. — только успевает осознать, как город резко уносится вдаль. Будто самого Кисаме отщёлкивают назад, проносят по всем сжатым событиям, перекручивают их на плёнке обратно: Забуза, Хаку, падение слона, Какузу, затягивающий галстук, с машины Хидана поднимается ладья. Море, темнота, обратно на поверхность, где по волнам танцуют оранжевые всполохи пожара, дом бабки, она отпускает руки с груди, её волосы сами по себе возвращаются обратно в пучок, лицо молодеет, она уходит задним ходом обратно, улыбаясь мелкому Кисаме на дне рождения. Подъём с лестницы, с Миру слетает одеяло, налетает одежда, их квартира откручивается до светлого дня, где она прыгает на диван и оживлённо что-то рассказывает. Корабль, затухает сигнал тревоги, успокаивается волнение в составе. Кисаме летит-летит обратно, не успевая вдохнуть, и резко — поле. Это лето?.. Всё жёлтое. Неожиданно яркий свет не ослепляет, но успокаивает. Волнуются подсолнухи на длинных стеблях, пролетает спокойный ветерок по голубому безграничному горизонту. Дерево замирает прямо напротив. Расслабленное, пустое, без петель на ветвях. Кисаме выдыхает. Подпирает устало руками поясницу, отставляет ногу вперёд и поводит челюстью. Что он тут делает? Почему так далеко? Ему нужно вернуться в Момбецу — он так и не купил сраный рис. По длинной пыльной дороге — никого. Только посвистывание ветра, тепло прямых солнечных лучей на загорелой коже. Жарко. Кисаме и забывает, какая тут духота в июле. Со стороны прокатывается мелкий камешек под чужим неторопливым шагом. Кисаме косится, сразу опознаёт в полусгорбленной фигуре с широкополой шляпой деда. Идёт неторопливо, заломив обе руки за спину, оглядывает умиротворённо окружающий покой. На лице приятная полутень. Он подшоркивает ближе, встаёт рядом, поудобнее сцепив ладони за спиной. Совсем низкорослый, аж ниже бабки, но с ним Кисаме всегда чувствовал себя на одном уровне. На каком-то внутреннем, глубоком. К которому, наверное, и сам хотел стремиться много лет. — Как ты тут?.. — выдыхает, решая забыть на секунду о рисе. — Бабка ещё не доконала?.. Дед хмыкает, улыбается, но не отвечает. Всегда такой. Как сраный будда, познавший дзен. Стоят, смотрят на дерево. А то качает плывуче листьями, потрескивает гармонично с шорохом ветра по полям. Кисаме вглядывается в него, в тень, в рябые обрывки света сквозь крону. Спокойно ему. Понятно всё. — Я устал, — признаётся. — Хочу жить. Дед перебирает неслышимо пальцами, обхватывает удобнее себя за запястье. — Отдохни, — по-простому. — Живи. Кисаме усмехается криво, инертно, но внутри ничего в противоречии не поднимается. Когда на одной волне с дедом, всегда так: спадает шелуха ненужного, открывается простая до безобразия суть. — А вы тут как?.. — Да потихоньку, — причмокивает по-старчески, выдыхает долго и легко. — Семечки, вот, пожарил. Хочешь?.. — Да не, — Кисаме мотает вяло головой и на секунду чувствует себя загнанным подростком, который присел на энгаву. Дед всегда предлагает семечки. Разбито у Кисаме лицо, содраны до крови костяшки на руках, трёт зашитый порез на плече. Семечки. В широком кармане безразмерных штанин. Даже на рыбалке семечки. И вот не надоедает старику. Дед расцепляет за спиной руки, тянется ладонью к плечу Кисаме. Он отмечает на периферии зрения движение, оглядывается, чуть склоняется машинально, чтобы дотянулся, не чувствовал между ними разницы и дистанции, но вдруг… На плечо опускается сильная и моложавая рука без единой морщины. Из-под шляпы, щурясь, улыбается парень. Кучерявые чёрные волосы, масляно-широкая улыбка, как у кота. — Передай Итачи, что он может открывать глаза, — говорит. — Был рад встрече, Хошигаки-сан. Кисаме от шока набирает грудью воздуха и резко выдыхает. Распахивает глаза, лёжа на футоне и сбив на себе одеяло. Глаза греет желтушно-тёплый свет зажженной лампочки над головой. Обычный знакомый потолок, наискось бросающий бледный свет дня из окна. Кисаме, не моргая, смотрит. Дышит, умеряя дыхание с каждым вдохом. Лицо Шисуи как с фотографии отпечатывается перед глазами. Немного жутко. Восстанавливая дыхание и сердцебиение, Кисаме окончательно распознаёт реальность: в том, что лежит по-лягушачьи, подогнув обе ноги и скрутив одеяло между ними, что со стороны кухни доносится методичное постукивание приборов и едва различимый из наушников голос диктора новостей. День. Выходной. Он в квартире у Итачи. Кисаме промаргивается, ловит запоздало-ленивый зевок и садится, чешет щёку, на которой рельефом выступает отлёженность на подушке. Охереть, как долго он спал. Судя по времени на мобильном, на котором с трудом прожимается боковая кнопка, Кисаме дрых чуть больше двенадцати часов. Ещё и сон приснился. Давненько такого не было: не чтобы статичный кошмар, а такое обыденно-спутанное, наполовину забывшееся от насыщенности событий. Кисаме морщится, чешет грудь, вспоминает только город с землетрясением, шахматы и поле на родине под конец. Вспоминает Итачи с заштопанными глазами. Передёргивает плечами, покривившись. Затем зевает ещё раз, валко поднимается. Умывая обеими ладонями лицо и растирая, шлёпает босыми ступнями на кухню. Настоящий Итачи выглядит контрастно хорошо на фоне образа из сна: стоит полубоком у плиты в обтягивающей бордовой водолазке с проводами от наушников, заткнутых в уши. Изящная расслабленность чёрных прядей, подобранных сзади в хвост. Глаза открыты, смотрит слепо сквозь плиту. Глухо постукивает палочкой по столешнице, считая время. Кисаме спросонья ещё не до конца отходит, поэтому не думает слишком долго, только найдя его взглядом. Шлёпает ближе, обхватывает со спины, по-хозяйски нагло лезет ладонями под водолазку, втискивает в себя спокойное и домашнее тепло. Как будто мало, что и так здесь стоит. Но Кисаме хочется больше. Утыкается носом в сгиб плеча, мажется ленивыми поцелуями под челюстью, крепче обнимает, прижимает недвижимого к себе. У Итачи выпадает наушник из-за натянутого провода, он равнодушно-привычно чуть поводит головой в сторону Кисаме, зажмуренно жрущего его ласковыми поцелуями. — Мне приятно, но ты мешаешь, — обозначает с лёгкой прохладцей раздражения. В груди аж клубком жара от его монотонно-спокойного голоса. Кисаме вжимается пальцами в его голое тело под водолазкой, жадно ошаривает, проезжается ладонями по соскам, стискивает то худой бок, то кожу на груди. Тёплый. Свой. С открытыми глазами. Он ещё немного своевольничает, жрёт эмоции от близости и холодного дозволения Итачи себя лапать, потом выдыхает, останавливает руки. Вытаскивает из-под водолазки, отстраняется, даёт возможность рукой поправить на сковороде яичницу. Жарит палочками. Проверяет свою мелкую моторику. Кисаме ухмыляется расслабленно, щурясь, перекатывается подбородком по острому плечу, наблюдает. Если Итачи зашить глаза, это мало в чём его ограничит. Он этими же палочками расколупает швы, не дрогнет и мускулом, что порвёт кожу. Кисаме затапливает жарящим спокойствием. Или это брызгает масло на сковородке. Полупрофиль Итачи впритык смотрит ещё несколько секунд слепо в сторону, отворачивается обратно. — Всё в порядке? — уточняет. Видимо, скачущий пульс по запястьям почувствовал. Или знает уже Кисаме как облупленного: не лезет он просто так с нежностями ещё и спросонья, идёт первее отлить или в душ, только если застаёт Итачи рядом на футоне, может полезть под одеяло. Кисаме ухмыляется, устраивает подбородок удобнее на его плече. — Херня какая-то приснилась, — выдыхает честно со смешком, потом ловит зевок, чуть отдирается, окатывая спёрто-ссаным дыханием затылок. — Землетрясение, там город пополам сложился, цунами ещё… Хидан был недоволен, что всё это началось, а он только колёса поменял. Итачи молчит, аккуратно проверяет границу яичницы палочками. Но слушает. Он всегда слушает, ему не нужно невербально кивать головой во внимании. Кисаме увязает сонным взглядом в дрожании желтка из-за завеси волос. Моргает. — Ты приснился, — вспоминает снова лицо с зашитыми глазами. — Ты стоял в центре города и играл в шахматы. Кисаме не станет говорить про веки в грубых стежках. Как и про Шисуи. Они вчера только возвращаются — не стоит бередить больные темы из-за херового сна. Но пальцы снова теснее сжимаются на чужих худых боках, притирается ближе грудь к лопаткам. Подсознание у Кисаме, конечно, даёт охуительные советы: сраный мертвец Шисуи передаёт приветы и просит Итачи открыть глаза. Будто забывая, из-за кого он их фигурально закрыл. На чьё тело не хотел смотреть в мучении. Кисаме выдыхает шумно, прикрывает глаза. Целует ещё раз в шею, оттянув подбородком высокий ворот. На секунду Итачи тяжелее втягивает воздух через нос. Похоже, касание чутче сносится по тонкой коже. — Я выиграл? Смысл вопроса доходит не сразу, как через вату. Но как только доходит — Кисаме хмыкает глухим смешком, отрывается от медлительного выцеловывания шеи. Это точно настоящий Итачи. Его Итачи. Его интересует результат. Он никогда бы в жизни так по-тупому не стал проигрывать, как тот жутковатый образ из сна. Наверное, потому тот и плакал кровью: сложно быть не тем, кто со стальным стержнем и выдержкой, кто ставит мат и не поддаётся. — Проиграл, — не кривит душой. Но, подумав, уточняет: — Говорю, херня приснилась. Ты ещё так глупо чужой мат просрал. Итачи ощутимо хмыкает. Молчит ещё немного под потрескивание со сковороды. — С кем играл? — Да сам с собой, похоже, — Кисаме старается не касаться щекой его щеки, чтобы не чувствовал улыбку. Приятно, что Итачи интересуют средней паршивости его сны. Спрашивает ведь, уточняет. Ещё немного молчит. Тыкает в яичницу палочками. Кисаме удобнее укладывает руки на его талии. Бессознательно гладит большим пальцем по шершавой водолазке. — Какой расклад был? — подаёт опять безбрежно-спокойный голос. Кисаме швыркает шумно носом, пытается вспомнить. Помнит точно, что это было тупо, у белых не было и шанса, а Итачи будто прогнулся в последний момент и наплевал на правила. Обрывками приходят на ум упавшие фигуры белой ладьи, слона. Точно, король оставался один на поле. Прямо перед ним — чёрный король, кони раскиданы по полю, в углу не по линии вражеского короля — ферзь. Как вообще в теории можно прийти к этой расстановке? Король на короля — странные ходы были. Кисаме выцеживает с трудом, что короли на е4 и е5. Остально вспоминает со скрипом, уже сам додумывает ориентировочно, что за клетки. Выключается конфорка. Приходится отстраниться, разомкнуть руки на животе Итачи и отойти, пока он ловко подцепляет одними палочками яичницу и выкладывает на тарелку, начинает греметь другой посудой. Кисаме сваливает отлить, ополоснуться в душе. Там окончательно осознаёт чушь, что приснилась, качает себе головой, сфыркивая набежавшую воду на острый кончик носа и губы. И снова дёргает мутным дежавю. Это даже приятно — сны с сюжетами. Кисаме ухмыляется криво, хмыкает, умывает ладонью лицо. Когда возвращается, футон уже свёрнут в углу, выставлен котацу, а на нём дымится тарелка с яичницей, выставлены на отдельных небольших тарелках закуски, плошка риса. Итачи буднично сидит, щёлкает по растянутым прямоугольникам клавиш на телефоне — переключает радиостанции. Кисаме не скидывает полотенце с плеч, сразу ухает за стол, берёт палочки, вытряхивает параллельно воду из уха. — Это был ход белых, — неожиданно прерывает Итачи едва слышимое шуршание голосов и музыки из наушников. Кисаме поднимает взгляд. — Ты думаешь всё ещё про это?.. — усмехается, не веря в то, что его действительно заинтересовал собственный проигрыш у него во сне. — Это же сон. Думаю, я плохо представил доску, у меня были проблемы поважнее. — Ты хорошо помнишь расклад, значит анализировал, — совершенно не напрягаясь, отражает железными аргументами. — Ты умеешь играть, значит, не поставишь и подсознательно фигуры случайно. И тебя удивил мой проигрыш. Кисаме, щурясь, фыркает скрипучим смешком. Итачи такой Итачи. За то время, пока Кисаме ссал и думал, какая же хрень снится людям, он оценивал все факторы, повлиявшие на случайный фрагмент из сна, определённо мысленно расставил так же фигуры и проиграл весь сценарий, как к этому могло прийти. Вот поэтому Кисаме слабо верит, что он бы мог проиграть. — Я думаю, что ты не проигрываешь в играх на логику и просчёт ходов, — отщипывая кусок яичницы и кидая поверх риса, качает головой. Заталкивает в рот ком, жуёт, хмыкает ещё раз. — Дай угадаю, в какой-нибудь младшей школе у тебя уже был разряд по шахматам?.. Итачи моргает, смотрит сквозь его руки. Убирает волосы за ухо. — Шоги, — поправляет. — Третий профи-дан. Кисаме сплёскивает палочками, улыбаясь ещё шире. Ну конечно же, классика. Третий, мать его, профи-дан!.. — В каком возрасте?.. — ёрничает, разглядывает бесстрастное лицо. — Я прекратил играть в начале средней школы, — отвечает безразлично, и Кисаме не сдерживается от фырканья: кто бы сомневался, что Итачи ещё мелким пошёл на мастера спокойным и уверенным шагом. — Несмотря на твою иронию, дело было не только в моих способностях, но и в хорошем учителе при Сёрэйкай. Моя семья была хорошо знакома с семьёй Нара, мне преподавал сам Шикаку Нара — выдающееся стратегическое мышление. Кисаме без малейшего понятия, кто такие Нара, но, поднатужив память, делает вывод, что мог слышать краем уха эту фамилию — когда листал спортивный канал, вероятно, а там показывали заунывный чемпионат по шоги. — Почему бросил?.. — ухмыляется, вглядывается в приглушённый блеск глаз от дневного света. Вздрагивают ресницы при коротко-плавном смаргивании. Покачиваются волосы, сползают ленивой волной из хвоста по плечу. — Не было времени, — размыкает губы. — В младшей школе я занимался в порядочном количестве кружков. В начале средней мне дали выбор, на каких сосредоточить своё внимание. Игра в шоги не была моим приоритетом. — А чего так?.. — Кисаме невольно дёргает уголками губ в ширящейся улыбке, не обращает внимания на прилипшую рисинку к подбородку. — Если уже с самого начала были хорошие результаты, зачем бросать?.. Очевидно, станции наскучивают. Итачи лишь на мгновение вздрагивает губами в ответной полуулыбке — приятно его всё же отвлекать — опускает расфокусированный взгляд ниже на стол, осторожно достаёт наушники, сматывает сразу на проводе. Беззвучно тыкает в экран по растянутой ядрёно-салатовой клавише. Оттенок улыбки, смешка в его лице, залитом по-приятному блёклым светом, окончательно оживляет: становится слишком огромной разница между суетливыми росчерками сознания, старающегося запугать, и реальностью. Реальный Итачи — намного вариативнее, интереснее, чем одна скупая эмоция апатии. Кисаме замедляет ход челюстей, прищуривается. Как хорошо, что он может сразу его увидеть и сравнить. Точно знать, какой настоящий. Смутные предчувствия после сна отступают. Вероятно, поездка в Хороканай оставила отпечаток, потому видится какая-то херня. — Лёгкие победы неинтересны, — поясняет Итачи, привычно сглаживая с лица улыбку до едва заметного приподнятого изгиба губ. — Я выбирал то, что мне давалось сложнее и к чему у меня не было склонности. — Все ищут, что же у них получается в этой сраной жизни, — прыскает скрипуче смешком Кисаме, качая головой и опуская глаза в тарелку, — а ты — что не получается сразу. Не удивлюсь, если тебя в том клубе шогистов ненавидели за спиной. — Я не интересовался, — совершенно легко, не теряя той же невидимой улыбки. Кисаме шикает, поводит челюстью — нет, Итачи всё же сука, его точно кто-то ненавидел и считал выскочкой. Идеальных и талантливых всегда недолюбливают: с ними сложно тягаться, буквально невозможно. Хотя, конечно, знай бы кто из прежних завистников Итачи, что он ещё с едким характером, спрятанным за слоями вежливости и примерного поведения, вероятно, уровень зависти к нему бы поутух. Кисаме всегда нравились непростые люди. С язвинкой, с говнецом за душой. Впрочем, не изменил себе за столько лет: Итачи — наивысшая точка того, что вызывает зудящую симпатию. Чертовски умный, но не скучный. Красивый, но неидеальный. Холодный, но только для видимости. Кисаме прищуренно-тепло возвращает обратно к нему взгляд, дожёвывает, наслаждаясь. Ну обожает он его, чего кривить душой. И обожает сейчас до жадности только за то, что рядом. — Я хотел бы вернуться к шахматам, — сгладив окончательно улыбку с лица, говорит. Вольно складывает руки на столе, переплетает длинные пальцы в ленивом замке, уводит взгляд выше, на ключицу Кисаме. — Я предполагаю, что это был закономерный проигрыш. — Потому что ход был белых?.. — Это самый логичный вариант, — моргает, чуть наклоняет голову в сторону. Под этим уклоном острее бросается в глаза, как закручиваются ресницы к внешнему уголку. — И я не играл сам с собой. Кисаме фыркает смешливо. За него и сон сейчас проанализируют. Может, Итачи там ещё был, наблюдал со стороны. — Это почему же?.. — находит рисинку на подбородке, отлепляет её подушечкой пальца и тащит в рот. — Это достаточно сложный и философский вопрос — проигрыш самому себе, — Кисаме качает головой, понимая, что сейчас ему всё разложат по полочкам, поэтому утыкается обратно в еду. Итачи охотно и густо-бархатно наговаривает, излагает свои мысли, и есть в этом нечто медитативно-приятное, успокаивающее. — Поскольку образ был в игре, где чаще всего должна быть одержана победа определённой стороны, то игра с самим собой возможно была бы, если ты видишь сам себя со стороны. Подсознание ассоциирует себя с конкретным образом или со случайно-неизвестным, не с человеком, который знаком в жизни. На секунду Кисаме задерживает комок риса у рта. Да, он видел себя за партией в шахматы со стороны. В тюрьме. Хмыкает. Что ж, он не удивляется прозорливости Итачи. Окунает в рот палочки, жуёт, вслушиваясь. — Поэтому я предполагаю, что то, что ты видел мой проигрыш, не было моим проигрышем самому себе. — Вот оно как?.. — поднимает глаза, ловит короткий момент, чтобы вставить слово. — И с кем же ты играл в моём сне? Брови Итачи едва заметно опускаются. Взгляд насквозь увязает в груди. — Полагаю, с тобой, — моргает, уводит пустоту на собственные руки. — Что-то выигравшим себя не чувствую, — хмыкает ёрнически в ответ, разделяя палочками яичницу. — Потому что хотел, чтобы выиграл я, — заключает приглушённо. — Ты удивлён, что я умею проигрывать. Однако проигрывают все и всегда. Снова сложные вопросы для размышления. Кисаме угукает, обозначая, что услышал, потом немного думает, глядя в сторону, поднимает глаза. Итачи выглядит отстранённым, походя убирает телефон со стола, отцепляет наушники. — Так значит я видел во сне, что ты решил мне проиграть?.. — уточняет, задержавшись палочкой над тарелкой. — Думаю, что так, — в профиль заметнее, когда он моргает, оживляет движением недвижимый взгляд. — Либо был твой ход, либо я целенаправленно хотел проиграть. — А ты можешь так поддаваться?.. — улыбается неверяще. Пауза залегает дольше, чем нужно. Итачи откладывает телефон, последовательно разворачивается. Моргает, думая. В глазах — отражение бледного зимнего света и пара от тарелки. — Могу. Кисаме удивлённо вскидывает брови. Не ожидает, что скажет такое. Он, скорее, может управлять чужими ожиданиями о себе, но взять и сдаться… Что ж, это похоже на очередную мало кому доступную грань, которую редко возможно увидеть. По представлениям Кисаме он — сильный человек, не гнущийся ни под что, только если для своей выгоды и интереса. Кисаме поднимает взгляд, оглядывает его лицо — привычно апатичное, без лишних эмоций. Вздрагивают уголки губ, проскальзывает тёплая улыбка. Кисаме приятно. Просто то, что он подтверждает, что может такое делать. Итачи не настолько сухой и чёрствый, каким его видят. Кисаме ли не знать это после того, что он видел в постели и на кладбище. — Понял, — обозначает, падая обратно взглядом в тарелку, и наконец замечает странность: Итачи так и не приносит тарелку и приборы себе. — А ты почему не ешь?.. — Я уже позавтракал, — в чём-то незаметном атмосфера легчает, Итачи прикрывает глаза. — Ты долго спал, посчитал, что в полдень тебя разбужу. Вот как. Значит, он сделал только для него завтрак. Кисаме подвисает на недолгие секунды, осознаёт. Чёрт. Он просто для него приготовил отдельно в середине дня, не трогал, пока отсыпался, а у него уже мозги пустеют. Кисаме поджимает в смешанной эмоции стыда и нежности от чужой заботы губы, накрывает их рукой, будто почёсывая челюсть. — Спасибо, — выдавливает, прокашляв голос, проморгавшись лишнюю пару раз. — Ужин за мной. — Лучше следующий завтрак, — спокойно в ответ. — Хочу сладкие тамагояки. — Понял, — дёргается улыбнуться, кивает. — Кстати, яичница хорошо получилась. — Не растеклась? — Нет-нет… Полный порядок. Всё вкусно, Итачи. Он кивает кратко в ответ, мягко отстраняясь от стола. Поднимается осторожно, глухо топает шагами на кухню — видимо, за чаем. Кисаме провожает его взглядом, а внутри предательски и бесконтрольно — замывающая, оглушающая волна нежности, ласки. Сам хренеет от того, что ещё так любить кого-то может, что голову рвёт. Он усмехается самому себя вяло, качает головой. Жизнь определённо налаживается. Всё у него охренеть как хорошо.

***

Зима укрепляется в пейзаже бетонной сваей — крепко, недвижимо, массивно, но с течением весны покрошится на землю грязно-мутными плевками, развалится до поржавевших железных прутьев перегноя листьев. Начало декабря. Кисаме пробует вспомнить, обращал ли он на это внимание помимо изменения температуры, но вспомнить приевшиеся пейзажи города не может. Вероятно, дело в том, что теперь он чаще выходит без конкретного дела на улицу: то на пробежку утром, скрипя лёгкими шагами по притоптанным тропинкам парка, то вечером после работы на прогулку с Итачи — там шаги дольше, плавнее, глубже проваливаются в хруст снега. Всё приобретает какой-то чёткий и забыто-понятный порядок. Времена года, распорядок дня. Даже смены на работе становятся более сбалансированными, не хаотично скачущими от заунывно-долгих ночных до насыщенных дневных. Всё хорошо. Единственное, что ещё не до конца приобретает устойчивую понятность, — какая теперь квартира больше его дом. Своя или Итачи. Но мысль об этом он откладывает в недолгий ящик, прекрасно понимая, что за ней последует. Но пока что следуют чужие случайные напоминания об этом. Пока Итачи уезжает в больницу, Кисаме буднично выходит из его квартиры, швыркая себе под нос, проворачивает в замке ключ и раздумывает, что купить к ужину. У соседней двери нервно оглядывается парень — Кисаме не сразу понимает, что тот выжидающе-подмёрзше стоит у двери его квартиры. Когда пересекаются взглядами — скорее, очкарик вылавливает его скользящий взгляд — рожа неизвестного неприятно проясняется. Подсос одноглазого детектива. Как его?.. — Добрый день, Хошигаки-сан!.. — выдыхает густым клубом пара, аж очки запотевают, а из-под них только кончик красного носа торчит. — Мы с вами виделись в участке!.. Чоджуро Коики!.. Да, вот этот самый. Кисаме не запомнит его имя и во второй раз. — Да, виделись, — хмуро оглядывая его, приостанавливает шаг. А потом, поймав редкое настроение позубоскалить, ухмыляется: — Что, ещё нужна экспертная оценка, как висельную петлю завязать?.. Чоджуро дёргается непонятно, выдыхает порывисто паром, затем наскоро пробует улыбнуться, посмеяться, будто поддерживает шутку. Чешет неловко затылок, прям как кохай, разъебавший по-тупости синай с первым же ударом. — Нет-нет, что вы, что вы!.. — пищит заевшей пластинкой. — Никаких фотографий!.. Вы простите, Хошигаки-сан, у вас, вероятно, сложилось неверное мнение, но это всего лишь наша работа… Расшаркивается отвратительно долго и жалко. И как планирует стать нормальным копом, если от яиц и твёрдости — только пашот?.. Кисаме непроизвольно вздрагивает губой в раздражении, но захлёстывающей злости внутри не поднимается. Скорее, лёгкое напряжение. Какузу должен был всё уладить и усмирить интерес одноглазого героя-любовника, но вот такие щуплые очкарики, ошивающиеся перед дверьми квартиры, скребут подозрением, что кому-то ещё есть дело до связи вздёрнувшегося Хаку и Кисаме. Кисаме смотрит долго, цепко ему в лицо, ничего не отвечает. И Чоджуро додумывается сначала заполошно снять очки, протереть их торчащими рукавами свитера из-под куртки, едва сгибая деревянные пальцы, а затем полезть в сумку на бедре, выискивая там шуршащие бумаги в папке. Это Кисаме не нравится. Поджимает губы. — Вы простите, если отвлекаю от дел… — продолжает расшаркиваться, копошась то с поправлением очков и шапки, слезшей с уха, то стараясь не выронить документы. — Детектив попросил вызвать вас в участок, но я уже несколько раз вас не заставал дома… Вы переехали, да?.. Или, может — знаете, так бывает иногда, об этом обязательно нужно сообщить — могла закрасться ошибка в номере квартиры и… У Кисаме чешется на зубах желание рявкнуть, чтобы он прекращал мямлить и суетиться, но в ожидании только раздражённо поводит челюстью. Полицейская дворняга ещё будет уточнять у него, где он точно живёт. Кисаме и сам пока не знает, нехер спрашивать. Ещё и перед задохлым очкариком не отчитывался, съедется он с Итачи или нет. Блядь, случайная мысль проскальзывает. — Какой вопрос? — на порядок тяжелее подводит к сути, и Чоджуро распутывается сам с собой, бегло кланяется в вежливом поклоне и передаёт бумаги обеими руками. — Нужен ваш дзицуин, что вы отказываетесь от передачи праха покойного и передаёте организацию всех соответствующих процедур под юрисдикцию администрации Момбецу, — ручку из нагрудного кармана куртки выцепляет намного быстрее — как есть канцелярская крыса на побегушках. — Пожалуйста, проставьте на трёх экземплярах. Я сразу напишу дату. Лишь дёрнув машинально ладонью, чтобы взять бумаги, Кисаме замирает. Прах покойного — Хаку. — К сожалению, нам не удалось найти живых родственников, — продолжает торопливо говорить, будто боясь, что упустит момент. — В таких случаях мы обращаемся из уважения к покойному к найденным живым друзьям, знакомым, коллегам… Иногда массово коллеги, если рабочая организация не занимается кремацией сотрудников, организуют скромные похороны, но поскольку Хаку Юки официально не был трудоустроен много лет… Болтовня-болтовня-болтовня. Кисаме смаргивает, фокусирует взгляд на строчках текста, вчитывается бегло. Что ж, он угадывает: повесившийся Хаку никому не нужен. Доживает в затишье собственную жизнь, чтобы потом от перелома шеи и до скромного крафтового пакетика на бесконечных полках мэрии. — Нашли убийцу?.. — моргает, поднимая глаза. Очкарик мнётся с ноги на ногу неловко — мёрзнет, это хорошо. Может, научится в таких обстоятельствах говорить по сути. — Вы считаете, что это убийство?.. — поправляя очки, поднимает наивнячий взгляд. Кисаме напрягается. Может, он и не такой простодушный мальчик для битья в офисе. А что, красиво выйдет: вроде подсылают не пойми кого по чуши, бюрократической волоките, и вот он, по закону жанра, услышит случайную оговорку, нужное слово, чтобы переломить ход дела. Беда в том, что Кисаме нечего рассказывать. Как тогда, так и сейчас. Кисаме прищуривается на секунду, клацает зубами за плотно сомкнутыми губами. На рефлексе лезет в карман за пачкой. Подбивает сигарету поплотнее в зубы, отворачиваясь будто от ветра — за перилами покойное безветрие посреди белизны покатых сугробов. — Я нихера не считаю, — всё же прорывается раздражением, но заглатывается за чирканьем зажигалки. — Но раз уж таскали меня к себе на допросы, думается, что не потому что Хаку решил наконец вздёрнуться сам по себе. Чоджуро вздрагивает губами в очередной жалкой попытке улыбнуться, но чужой взгляд искоса заставляет его нервно подавиться попыткой. Прижимает бумажки в файликах обратно к животу, скрипит дешёвой курткой. — У нас в общем порядке рассматриваются изначально все версии, — выдавливает тише, словно не зная действительно, можно это говорить или не очень. — В результате следствия было установлено, что Хаку Юки покончил с собой. Вот оно как. Значит, Какузу точно всё уладил. “У полиции, несмотря на их не так далёкие от правды версии, нет ничего: никаких записей с камер видеонаблюдения, никаких свидетелей, улик. Вероятнее всего, они так и не смогут ничего найти. Объявят самоубийством транса, приведут в доказательство статистику самоубийств ЛГБТ и закроют дело”. — И по какой же причине?.. — ухмыляется ядовито-вяло, выдыхая дым. Снег на перилах стёсан легко по верхушке — вероятно, ещё утром Итачи задевает локтем, поправляя наушник с навигатором. Чоджуро подбирается, сглатывает, готовя отполированную до блеска речь. — Предположительно, причиной послужило то, что Хаку являлся трансексуалом, а по статистике… Чёрт, Какузу и в причине не ошибся. Знает всю гнилую систему подчистую. — Трансгендер, — поправляет по памяти, ухмыляясь шире, и очкарик моментально сбивается, моргает потерянно, осознавая. Кисаме затягивается, посмеивается, качая головой и поражаясь профессионализму Какузу, и переводит взгляд. — Он так раньше просил это называть. — Ох, простите… — Кисаме шикает смешком острее от чужой неловкости, посмеивается с дымком. — Есть разница?.. Если так, то нужно это занести в отчёты и… — Не ебу, — подбирает по щекам внутри слюну и сплёвывает звучно за перила, прямо в центр неприятно-идеального сугроба. — Я не разбираюсь, спросите у самого Хаку. — А, да, если можно… — начинает спешно лопотать в ответ, но тут же останавливается, понимает. Кисаме осклабливается в довольстве шире — чёрт, он всё же переоценивает этого канцелярского очкарика, хитрость явно не его. От заминки, что собирался спрашивать у трупа, кем он там себя считал при жизни, наконец по-приятному затыкается на несколько секунд. Слышно даже, как сухие губы прилипают к фильтру на морозе, отдираются неохотно. Как воздух вымывает из лёгких вместе с дымом, чуть посвистывая в гортани. Никакого упоминания Корня или того, что с ним могли расправиться бывшие дружки якудза. Что ж, одно из двух: либо Какузу хорошо отвадил детектива, либо у того сменился вектор с тщательного расследования на тщательное раздевание. А, может, сразу оба фактора. Этого Чоджуро вряд ли посвятят в детали, чтобы одноглазую въедливую рожу не терять. — Простите-простите, работа иногда съедает, — пытаясь замаскировать неловкость, переминает красно-очерствевшими пальцами по файлам, улыбается дёргано. — Так не могли бы вы проставить?.. Кисаме поджимает губы вместе с фильтром, прячет ладонь в карман. Оглядывает сверху вниз, ухмыляясь. — С радостью, — фыркает клубом пара наискось, деля белый пейзаж грязно-серым пятном. — Только с собой нет. — Поэтому я решил зайти к вам домой!.. — обнадёженно вскидывается активностью Чоджуро. — Знаете, сейчас редко кто носит при себе дзицуин… Я могу подождать здесь, Хошигаки-сан. Мне нужно только пару печатей, и, обещаю вам, мы вас больше не побеспокоим!.. Он точно замерзает здесь ждать, возможно, и не в первый раз, оттого так преисполнен. Кисаме хмыкает невыразительно, покачивая кончиком чадящей сигареты, и отнимает её от губ, чтобы выдохнуть. В общем ему не сложно: после тщательной приборки более месяца тому назад в его квартире, она так и не успевает порасти хламом и мусором. Кисаме там просто не живёт. Так, заходит изредка, или Итачи иногда, поэтому найти все ханко, сваленные в углу ящика комода, несложно. Придавить пару раз округлый рельеф иероглифов в краске и забыть. Как мир забывает о существовании Хаку без Забузы. Губы непроизвольно вздрагивают в оттенке горького. Паршивая у них жизнь была. Ими же скроенная. Кисаме своей на фоне не гордится, но прошлое невольно вдогонку хлещет тем, чего он сам избегает. Практически. Но это уже неважно. Он неторопливо пригубливает сигарету ещё одной затяжкой, переваливается на месте, не стесняясь долгой паузы. А Чоджуро только и ждёт его движения — сразу реагирует, делает мелкий шаг по направлению к соседней двери, потрясываясь от мороза. Кисаме косится и машинально выплывает плечом перед его окулярами — дорога туда закрыта всякому полицейскому, даже тому, кого гоняют как канцелярскую крысу. — Моя квартира здесь, — обозначает, выдыхая дымом над его нелепой шапкой. Чоджуро останавливается послушно, моргает в потерянности, вскидывая глаза. Вблизи заметно, как у него стучит нижняя челюсть. И что забывает на Хоккайдо, раз такой нежный?.. — Простите, я подумал… — Там живёт мой сосед. — А, прошу прощения!.. А вы вместе… — В залупу не лезьте, детектив Акэти, — обнажает в кривой усмешке зубы. — Заходил по делу. По делу. Много теперь у Кисаме дел с Итачи, сам себе же в уши ссыт. Чоджуро отступает на положенную дистанцию, качается в мелком поклоне очередного извинения. Притихает: то ли как комплимент прозвище воспринимает, то ли пробует не подохнуть от холода, стараясь не тратить лишнюю энергию. Кисаме без разницы. Сначала он докурит — вальяжно и неспешно, раз уж начал — потом протыкает сраные документы. Или не протыкает. Так, из пустой блажи: что до сих пор полиция суётся к нему, а ещё и порывается сунуться к Итачи. Кисаме хватается на мгновение за эту мысль, оценивая, и отпускает без интереса. Не то чтобы его должно занимать, что потом произойдёт с прахом Хаку. Его и не занимает, но всё же холодно-апатичный образ ряда шкафов, где на полках такие же пакеты с неопознанными и бездомными, подольше остаётся в голове. Может, позвонить Какузу. Спросить его, где он похоронил Забузу. С тихим шипением кромка тлеющей бумаги с угольком подходит к фильтру. Кисаме оглядывает хлюпающего тихо носом Чоджуро, моргает в задумчивости. — Есть какой-то срок, в который я должен дать согласие?.. — уточняет. Чоджуро опять вскидывает глаза в оживлении, но, разобрав смысл сказанного, поправляет вкрадчиво очки, окатывает линзы изнутри паром. — Нет, конечно нет, Хошигаки-сан. Это больше… для администрации, понимаете?.. У нас статистика, а если есть опознанные тела с известными близкими… Понимаете, дело в том… Слова-слова-слова. — Тогда я сам зайду, — находит взглядом оставленную пепельницу под ногами и сбрасывает бычок. Тот, едва коснувшись снежной прослойки на дне, темнеет от влаги, пшикает затушенным и чёрным. — Как будет время. Сейчас у меня его нет. Врёт. — А, да, разумеется!.. — вежливо улыбается, качается в поклоне Чоджуро, но скрыть разочарования не может и в опущенной голове. — Тогда будем вас ждать у… Это Кисаме уже не дослушивает: проходит мимо, с громыханием шагает на дребезжащие ступени. И потом, ещё раз притеревшись плечом с выскакивающим с территории Чоджуро, думает — чего затягивает. Хочется поскорее прижечь все оборванные нити связей с прошлым, чтобы точно и наверняка, но отчего-то Кисаме медлит, оглядывается задумчиво на бегло уходящего в белизну улицы помощника следователя. Впрочем, он так и не находит ту предсмертную записку Хаку — может, начать с этого. Кисаме считает, что мог вынести её давно с другим мусором, просто не запомнил этого, но на всякий случай хочет перепроверить. Думает, что на выходных — как раз Итачи будет занят с Гобо, а он пороется наконец у себя в квартире, вспомнит, где действительно живёт по документам. Гобо объявляется с новым оттенком помады и под цвет — обмороженными кончиками пальцев с поблёскивающим лаком. Приезжает поздновато, поэтому Кисаме остаётся на ужин. Прилежно терпит её птичий голосок за столом, старается смотреть в тарелку и думать о своём. Но не дают. — Кисаме-сан, — едва Итачи поднимается унести чашки с чаем на подносе, она инициативно-нагло склоняется через котацу, дует свои губы в смазанной наискось помаде, — вы сообщения читаете?.. Почему не ответили?.. Вроде громкая, шумная, а всё равно шепчет. Носится со своими тайнами. — Мне не интересно, что ты пишешь, — не моргнув, поднимает взгляд и выколупывает языком с задних зубов кусок чего-то едко-сладкого. — Ты не пишешь ничего полезного. Теперь она дует щёки, что и впрямь по шарообразности — репей. Стреляет стервозным взглядом, умащивает обратно худощавую задницу и пробирается сквозь деланную обиду к сути. — Я вас спросила, что хотите на Рождество. — Рождество?.. — Кисаме так и кривится, стараясь достать языком еду меж зубов. — Да, на Рождество!.. — Чтобы ты прекратила написывать и спрашивать херню. — Я долг хочу отдать!.. — хмурится, дёргается, прыгает подкрученными кончиками розовых волос по плечам. Сакура смешная в своей наивной попытке прощупать почву. Кисаме старается не придавать значения её возне по грошовым поводам, но её возмущённо-запальчивый шёпот, пока Итачи на пару минут отходит на кухню, поднимается в голове соляным остатком мыслей. Потом, как от прокипячённой воды, оседает на поверхностях, ссыхается в белый песок. И соскрёбывается уже резким движением иного. Мей привычно курит по вечерам во дворе, стряхивает изящным движением пальцев с тонкого на толстое — шелуху сигаретного скелета на хрустящую корку снега поверх большого сугроба на кусте. — Что-то твоего копа давно не видно… — больше из принципа, чем из желания, ёрничает Кисаме, останавливаясь рядом. — Только подсос его недавно заходил. Что, самого одноглазого тут уже не ждут?.. Она, не вскидывая жирно накрашенных ресниц, режет взглядом искоса, раздражённо вздрагивает ямочкой на левой щеке от сокращения мускул. — Работает. Захочешь пошутить про то, что меня бросили, — убью. У Кисаме отбирают все козыри. Он, ухмыляясь, посмеивается скрипуче смесью дыма и пара в сторону, качает пространно головой. Хрустит насыщенно снег под ленивым переступанием. Кружат хлопья в холодном свете фонаря над головой на фоне темнеющего неба. Гудит старая трансформаторная будка за забором. — Хорошо, не буду. Оставлю это подарком под Рождество, когда действительно бросит. — Кисаме!.. У Мей с её детективом всё, на удивление, неплохо: свиданки медленно преображаются в ночёвки у него на холостяцкой квартире, походы в кафе их захолустья уходят в размен с нетипичным желанием похозяйничать, показать, что умеет не только властно перебирать ногтями по тонкой сигаретке, но ещё и вминать их до глубоких отпечатков в рисовое тесто. А на Рождество, когда полицейский участок перестанет строчить отчёты и добивать показатели, — источники. Горячие. Не внутри кланов якудза или мёртвые, как Хаку. Мей рассказывает о планах походя, незначимо: откидывает рыжий локон на меховую опушку пальто, моргает нарочито медленнее и задумчивее. Показывает всем видом, что наконец-то счастлива и её похождения по бесконечным мужикам завершаются, хотя для видимости у неё это в порядке вещей. Но Кисаме за прошедшие два года точно знает, как на праздники она обычно приезжает к Кохаку гордой одиночкой. Не везёт ей. А тут вдруг — подарок под праздник. Кисаме хмыкает, дёргает уголком губ взамен ответов, курит. Опускает взгляд под ноги, продавливает ботинком отпечаток поглубже, позвучнее до скрипа. Соль мыслей отскребается порошковым снегом и попадает на язык — праздник. Для Кисаме Рождество, как и Хэллоуин — западное веяние, которое не прижилось в нём, как в глуши Хоккайдо, но и спустя годы оно доходит отголосками через других людей, через их желания и планы. Он давно не отмечает ничего — смысла и желания нет. Последняя пара лет похожа на бесконечные дни, меняющиеся только погодой и графиками, а то, что идёт какой-то праздник, Кисаме узнаёт либо из телека, либо из передачек Кохаку-сан, старающейся играть в добрососедство. В последний раз Кисаме празднует Рождество с Миру: у неё новое платье цвета бордового поноса, бренчащие серёжки и корпоратив на работе, куда она его тащит. Кисаме не знал, что ему делать среди заумных программистов, но всё равно пошёл. Миру называла это редким поводом провести время вместе, похвастаться военным парнем перед коллегами, Кисаме — заунывным способом пить и не напиться, потому что в этой компании он может выпить бутылки три за раз, а будет ни в одном глазу. Кажется, что это было с ним как в другой жизни: корпоративы в высотных зданиях Токио, белая рубашка, поверх которой он постоянно расстёгивал пуговицу пиджака, а Миру застёгивала обратно. Кисаме раздражался, он на работе постоянно в форме, а сейчас думает — да и ладно бы, вечер потерпеть. Когда-то Кисаме душило прилежно-вежливое общество. А сейчас — забылось, как в редком хорошем сне. До недавнего времени. Кисаме не скучает по пиджаку, чужим корпоративам и разбавленному алкоголю. А вот по ощущению какого-то фонового события, которое заставляет терпеть, — немного. Может, он и не всё тогда терпел, кривя усмешку. Кисаме вечером лезет в телефон, решает прочитать все сообщения Сакуры, которые и будет продолжать игнорировать, и ловит в односторонней переписке контрастное пятно фотографии — присылает фото упаковочной коробки. Он смотрит на неё через экран, швыркает носом и оборачивается на звук — позади Итачи плавно-аккуратно закрывает ноутбук, отключает наушники. Наверное, дело в людях. Не в самом празднике. Кисаме странно признавать, но это не страннее, чем то, что он испытывает последний месяц особенным концентратом, — желание отметить. Сделать подарок. Вероятно, сводить в приличное место, просто так, разнообразия ради. Итачи оборачивается, рассекает помещение слепым взглядом, уведённым вниз, последовательно поднимается с коленей и, не запнувшись и на миллиметре пространства, привычно уходит на кухню за чаем. Кисаме думает, как справлял он праздники. Любит ли раздражающие гирлянды по всему городу, шуршащие упаковки, дешёвые заманухи в магазинах и вал атрибутики. Сейчас он ничего из этого не увидит. Миру когда-то говорила, что визуальная часть — это уже половина праздника. Потому и застёгивала Кисаме пиджак, ему шла строгость. Итачи возвращается из кухни, глухо топая лёгкими шагами мимо. С чашкой чая. Садится, как привык, напротив. Отставляет с тихим постукиванием чашку, шоркает совсем беззвучно ногами, убирая их под одеяло котацу. С закрытыми в умиротворении глазами. Только волосы, покачиваясь от движения, волнуются у его лица, а в нём самом — безмятежные спокойствие и ровность. Вдруг, обхватив пальцами бока и погрев, останавливается. Вздрагивают ресницы, приоткрывает слепой взгляд в стол. — Ты смотришь, — безошибочно заключает. Кисаме не удивляется: может, его смущает долгое молчание без его комментариев, может, чужой взгляд всё же можно ощутить, почувствовать кожей. Итачи смотрит в стол за мягким кружением пара из кружки. Кисаме вяло дёргает уголком губ, но уже машинально подключает симметрично мускулы — слабо улыбается. — Чувствуешь?.. — Нет, — моргает и едва заметно устраивается удобнее, поводит плечами. В его обыденно угловатом силуэте неразличимо проступает мягкость. — Слышу. Ты говорил, что в подростковом возрасте тебе выбивали челюсть. Она похрустывает иногда при повороте головы, поэтому я слышу, если ты поворачиваешь за мной голову. Кисаме удивлённо вскидывает брови, теряя созерцательную леность. На проверку поворачивает немного голову в сторону, вслушивается. — Ты слышишь что-то настолько тихое?.. — поражается, хотя сам не слышит. Итачи напротив прикрывает глаза, поднимает плавно чашку к губам. И за поволокой пара облачает — улыбается в дымке осторожно и остро. — Нет, — признаётся с той же монотонностью, но Кисаме уже различает улыбку и в его голосе. — Просто ты замолчал надолго. Лишь предположил. Настроение у Итачи хорошее. Уже приятно. Кисаме, ещё пару секунд оценив, что он действительно подшучивает, прыскает смешком, улыбается зубасто, щурясь. Так тепло не было и кучу лет назад, на корпоративах с Миру. Наверное, потому что ни она, ни её коллеги никогда не рисковали поддеть Кисаме, уколоть. А Итачи может. Ему всё позволено. Кисаме ему позволяет. И, наверное, даже готов позволить в теории застегнуть лишь один раз свой пиджак с сухим комментарием, что так лучше, а после сам ни разу не тронет пуговицу. — Скоро Рождество, — не прекращая улыбаться, говорит. — Есть какое-либо предложение? — закрывает обратно глаза и опускает чашку. — Пока нет… Думаю, что, наверное, неплохо отметить. — Не отмечал до этого? — в голосе Итачи не слышно поддёвки, только уверенное попадание в цель. — Одному неинтересно, — Кисаме хмыкает, любуется спокойным лицом напротив. — А ты?.. Чашка опускается на стол с деликатным постукиванием. Итачи приоткрывает глаза, поднимает пустой взгляд на его лицо. — Я много работал. Не всегда было время. — Тогда удачно, что сейчас ты и дня не работаешь, — ухмыляется, пожевав тёплый воздух и распробовав уют на вкус. Итачи тоже слышит: может, не хруст некогда выбитой челюсти, но нотки приятного укола, безболезненного. Вздрагивает в ответ губами в улыбке, не скрывает её в этот раз за паром и чашкой. Работа отнимает много времени и сил на желание отпраздновать — факт. Однако если бы не работа, Кисаме бы давно сошёл с ума или всё же сдох от голода. Или, как более народный вариант — повесился у себя в квартире, понимая, что работу после тюрьмы ему не дадут и для него, как для японца, это равно поруганной чести. Но Кисаме плевать на честь. Он просто выходит и делает то, что просят, стараясь не думать о лишнем. А сейчас, когда оживает по-настоящему, не картонно для видимости других, начинает задумываться о прежнем. Грузчик в порту — его достоинства должность эта не принижает, однако в общем забавно понимать, что после звания капитана он опускается до настолько пресного. Военная карьера, подъём, затем — задохлый собиратель коробок, которому платят за резкий разворот ударом по хребту. А после — забухивающий грузчик, готовый работать всё оставшееся время, чтобы не жить. Кисаме заходит в первый попавшийся магазин с цветной мигающей гирляндой, смотрит в недоумении на одни коробки и кучу странных сувениров, на другие. Раньше его радует, что хватает просто на жизнь. А теперь — думает, что этого маловато. Жизнь вместе, хоть и не полностью совместная, начинает как и прежде поддавливать на финансы. Мало зарабатываешь, мало возможностей, мало перспектив. Кисаме ещё по молодости вместе с Забузой и Какузу режет остриём бедности это будущее, поэтому они с таким рвением и хватались, кто во что горазд. Лишь бы чувствовать плотно набитый кошелёк, понимать, что не придётся экономить на еде. Лучше всех справился Какузу, бесспорно. Кисаме не представляет его гонораров, но сам, единожды выплатив всё, думает, что он явно ни в чём себе не отказывает. Не отказывает настолько, что даже позволяет себе платить Хидану: от него явно больше морального удовольствия, как от дикой кошки, дерущей всех вокруг, чем практического толка. Хотя Какузу, разумеется, никогда этого не признает. Забуза решил жить на другой стороне закона. Ему казалось, что если нет ограничений, то ограничений не будет и для денег. Сейчас ему ничего не кажется. Даже ёбыря, к которому был привязан, как голодная собака к мясу, не сможет достойно похоронить — потому что сам подох раньше. Кисаме опускает часы со звуковым уведомлением в магазине техники и выходит, уныло брякнув музыкой ветра. В отличие от Забузы, он всё ещё жив. А зарабатывает, по ощущениям, как мёртвый. Мысли о работе приходят вместе с признанием того, что съезд с Итачи — вопрос времени. Сейчас, конечно, можно переговорить с Кохаку-сан, есть же та захламлённая квартирка побольше, где даже имеется стиральная машина и двуспальная кровать, переубедить её через Итачи или Мей, что память о муже иногда не нужно держать законсервированной. А ещё Итачи слеп. Кисаме не знает, сколько платит Аматерасу групп потерявшим работоспособность сотрудникам, но отчего-то с кривой ухмылкой предполагает, что не так много. Много им нужно — чтобы подтирать неугодные строчки с их упоминанием в громких делах. А на людях в таких случаях экономят, тем более на рядовых логистах. Итачи, вероятно, зарабатывает больше на своём больничном, чем Кисаме, впахивая практически каждый день, но всё же неизвестно, надолго ли будет у него и это. Кисаме закуривает привычно у перил, смотрит в прострации на кружащий снег в свете фонаря, на поблёскивание сугробов. Нужны деньги, чтобы покрыть аренду квартиры побольше. Нужны деньги, чтобы не уходить в сторону, помочь с процедурами в больницах Итачи. Нужны деньги, чтобы жить не только на банку пива и пачку сигарет, но ещё и на подарки, праздничный стол по случаю. Кисаме зажмуривается, зарывается пальцами в волосы, чуть сжимает. Он выбрался и из своей глуши. Должен выбраться и сейчас. Хотя тюремный срок и обвинения в предательстве родины весомее, чем просто деревенская школа и не шибко хорошие баллы. Так смешно: подростком Кисаме больше думает о том, как отмыться от своих привязок, стереть наглухо, а теперь считает это обычным обстоятельством жизни по сравнению с нынешним положением. Но на то и даётся жизнь — сравнивать, учиться на опыте. Кисаме покупает газеты, штудирует объявления. Потом, затушив сигарету в одно из очередных пресных и равнозначных, просит Итачи объяснить на словах, как в его ноутбуке отключить голосового помощника и самому порыскать по интернету. — В Саппоро вакансии получше, — неважно отбрякивается он, хотя Итачи молчит и только вводит пароль на ноутбуке. Его полупрофиль привычно апатичен и малоэмоционален. В глазах — отражение экрана внутри тёмной радужки. Щёлкает по кнопкам неторопливо. — Ты хотел бы посмотреть именно в Саппоро? — подаёт голос Итачи спустя пять минут, когда Кисаме только погружается в чтение. Он оглядывается через плечо на него от ноутбука, изучает бесстрастно направленный взгляд в стену из-под полуприкрытых ресниц. Кисаме и сам пока не знает, где будет смотреть. По примерным представлениям — везде, до куда сможет добираться и жить не затратно. В Саппоро у него уже есть отработанная схема. — Ну да, — не считав ничего по его лицу, жмёт плечами. Ждёт ещё немного для верности ответа, но видит только прикрытие глаз вместо кивка, поэтому отворачивается обратно. Но, похоже, молчание появляется только от чужого желания подумать, проанализировать. Итачи пригубливает за спиной чай, смакует медлительно на губах. — Можешь посмотреть в Токио, — Кисаме не сразу понимает, что это не шум из его наушников от голосов дикторов, и только косится, чуть повернув голову. — До меня доходила информация, что в Акацки Рейн Холдинг требуются капитаны судов. Капитан — от давно позабытого звания тяжелеет воздух. Кисаме и не смотрит ничего из этого. Его выбор прост и неказист: там, где не будут рассматривать под лупой тюремный срок. Скрипит стол, шуршит ткань по татами. Бубнят приглушённо голоса по радио из наушников. Кисаме оборачивается полностью к нему, смещает ноги. Всматривается в профиль. Не походит на злую шутку. О наивности Итачи Кисаме и не думает, поэтому говорит очевидное, нахмуренно не понимая логики: — Они берут всех, кого попало?.. — Нет, — смотрит в пустующее место напротив, не поводит головой. — Требовались опытные специалисты, насколько мне известно. Кисаме от шока криво усмехается. Качает головой с промедлением. Мнение Итачи о нём, как о специалисте, конечно, льстит. Но не настолько, чтобы жизнь переменилась. — Не думаю, Итачи, что такие конторы берут сидевших. — Ты оправдан, — ни секунды паузы, сухим бесстрастным фактом. Даже пальцы не вздрагивают в обхвате на чашке. — И у тебя ранее долгосрочная военная карьера, в том числе и в качестве капитана судна. — Не пойму только, чего со мной контракт порвали и обвинили в предательстве родины… — иронично хмыкает в ответ, обнажая зубы. Оглядывает бесстрастный профиль Итачи тепло, поводит челюстью. Отчего-то не хочет ёрничать, сдаётся до прямолинейности: — Токио далековато. Я подумывал, что было бы неплохо… — У меня квартира в Токио, — вдруг прерывает, не дослушав. Кисаме замолкает, не ожидая. Не думает, что Итачи вдруг выстрелит случайным фактом в воздух. — В собственности?.. — переспрашивает, сбившись. — Да. Брови ползут вверх, лицо вытягивается. Кисаме предполагает, что Итачи неплохо зарабатывает, даже, возможно — просто хорошо. Но собственная квартира — это не всем хорошо зарабатывающим под силу. Да и какой в ней смысл, если только, как у Кохаку-сан, иметь дом и сдавать в аренду. Повисает затяжное молчание. Кисаме пробует наскоро предположить, действительно ли Итачи настолько богат (семья-то точно не из бедствующих) или это редкий случай, когда одна единственная квартира имеется у него в собственности, но мысли двигаются тяжелее чужих губ. Итачи смаргивает, поджимает пальцы на чашке. Лёгкая тень спешности отпечатывается на его внешне собранно-холодном лице. — После того, как зрение восстановится, я планирую вернуться в Токио. Кисаме не успевает осмыслить один новый факт, как ледяным уколом следующий. Хотя это не настолько удивительно. Итачи с самого начала не вяжется с глушью мелкого городка: видом, манерами, интеллектом, неторопливой речью. Он режет Кисаме взгляд своей неуместностью при первой встрече, впоследствии то сглаживается привычностью, но в общем остаётся сухим фактом: Итачи — он от корпоративных высоток, застёгнутых пиджаков и культурных вечеров на верхних этажах. Не от дешёвых забегаловок, оплаты только наличными, сна на футонах, а не на ортопедических матрасах. Кисаме на мгновение защитно вздрагивает уголками губ — понимает с самого начала, что всё это не продлится вечно. А затем Итачи снова протыкает тишину иглой: — В Токио больше вариантов, — он смаргивает, едва заметно отворачивается. Расслабляет пальцы на кружке. — А также не будет вопроса аренды. В голове наконец простреливает. Кисаме моргает, осознаёт — Итачи сам предлагает ему съехаться. Только не здесь, а в Токио. Когда к нему вернётся зрение, когда Кисаме уволится и подаст резюме в сотни компаний, когда зима докрошится в весну бетонной крошкой — будущее. То, что будет дальше. Планы. Кисаме запоздало смыкает губы, попадает зубом на зуб с тихим клацаньем. Странно понимать, что ещё пару месяцев назад у него не было ничего из этого: ни желания отмечать пустой праздник, ни желания менять работу, переезжать, думать о будущих перспективах и чужих жизнях. А сейчас — есть всё. Плечи постепенно расслабляются, как чужие пальцы на кружке. Глупая, буквально отталкиваемая насильно мысль про дальнейшее развитие их отношений оседает спокойно и тихо в теплоте света комнаты. Наверное, это слишком поспешно, Кисаме знает это, но они и не говорят, что завтра собирают вещи и меняют всё. Только обозначение маршрута. Общих намерений. Пунктирной тонкой линией. Кисаме смаргивает осознание, даёт губам вздрогнуть в ироничной ухмылке. — Почему ты изначально не остался в Токио?.. — ловит удачную смену темы, чтобы не говорить напрямую о том, что проскальзывает между ними и насколько глубоко это впивается в кишки, под рёбра. — Доктор прописал покой и резкую смену обстановки?.. Итачи чуть поводит головой в его сторону, моргает, разбавляя бесстрастность пустого взгляда. Оживает чем-то до стискивающего родным и близким. А после последних минут — особенно трепетно близким. — И это в том числе, — лаконично и тихо. По ощущениям, тоже переваривает свой далеко идущий шаг вперёд. — Но были и другие причины. Слепой взгляд мажет по коленям, рукам и останавливается на лице. Глаза в глаза. Кисаме дёргает уголком ухмылки, теперь слишком обыденно приспускает её до улыбки. Как много должно было сложиться безумных и трагичных обстоятельств, чтобы они встретились здесь. Встретились и смотрели сейчас друг другу в глаза. Итачи тоже смотрит, Кисаме уверен. Тоже ждёт, тоже думает на схожие темы, что и он. Итачи моргает, уводит более комфортно для себя взгляд ниже, на чужую грудь. Немного погодя покачивает волной ниспадающих волос, возвращает голове прямое положение. Плотнее обхватывает пальцами чашку, приподнимает, сглатывает мелко в преддверии крупного глотка. — Врач херни не посоветует, — хмыкает наконец Кисаме, отрывает тоже взгляд, разворачиваясь к ноутбуку обратно. — Как ещё раз называлась та компания?.. — Акацки Рейн Холдинг. Оба закрепляют повисший в воздухе ответ на будто бы несуществующий вопрос. Кисаме утыкается обратно в монитор, начиная печатать, Итачи позади пригубливает чашку чая и сглатывает нервно и резко.

***

Итачи не сглатывает, не поводит и мускулом в лице, обозначая одним из вечеров, что сегодня возможен секс с проникновением. Это слетает с его губ таким же сухим фактом, как есть ли молоко, рис, как о том, что заканчивается стиральный порошок. Кисаме изначально буднично вызывается после смены взять порошок у себя, устроить стирку в свой выходной, но после последнего факта зависает. Ухмыляется беззвучно, говорит, что понял. Итачи не любит прелюдии и даже спустя время в словах не акцентируется на этой части. Хотя забавно: видимо, перестаёт считать палец в заднице проникновением, раз так решает обозначить. В самом процессе он не уточняет почему-то, проникает ли Кисаме в него или нет, только сглатывает, дышит шумно, ускоряет свою ладонь на члене. Но Кисаме не впервой, общий посыл он понимает. Однако не видит смысла идти на поводу у сухой последовательности, поэтому до последнего из злого принципа не касается Итачи лишний раз, ведёт себя, как обычно. А под ночь срывается. Итачи это не удивляет вовсе, скорее всего, он и ждал, что Кисаме не сразу откликнется на “предложение”: покружит хищником рядом, укусит только тогда, когда будет слишком близко. Путаются одеяла на футонах, откидываются в сторону. Под прерывистое дыхание и чмокающие звуки поцелуев, выдохов щёлкает крышечка смазки. Густые прозрачные капли падают на пальцы, посвистывает воздухом пластиковое отверстие в горлышке. Кисаме защёлкивает обратно бутылёк и уже хочет привычно подлезть ладонью сзади, толкнуть влажные пальцы по рельефу ануса, но сам за секунду до останавливается. Итачи, смещающийся для удобства под ним, чувствует паузу, приоткрывает глаза. Вблизи слепой взгляд насквозь ощущается больше расфокусированным, поплывшим, нежели слепым. Губ не размыкает, ничего не спрашивает. Это и к лучшему. Кисаме, поймавший случайно-верную мысль на крючок, опускает на него взгляд, машинально усмехается. Затем, оттерев от влажного и вязкого пальцы о край футона, упирается ладонями по сторонам от чужих плеч, приподнимается. Итачи с промедлением расцепляет руки за его головой. Опускает плавно ладони в россыпь чёрных волос, размётанных паутиной по белому. Молчит. Кисаме рад одному тому, что успевает за короткий промежуток выслужить у него доверие к своим действиям в сексе. Он безмолвно отдаёт контроль, хотя поначалу чутко прислушивается, напрягается, но всё же позволяет. Итачи настороженно поводит пальцами, цепляется за собственные волоски, смотрит слепо в стену под потолком. Расслабляет руку. Чуть опадает грудной клеткой в выдохе, спокойнее растягивает ноги и полностью опускается на спину. Кисаме садится беззвучно на коленях возле его щиколоток. Оглядывает свой футон с комком одеяла на татами рядом, трогает беглым взглядом смятую подушку. Пол поскрипывает от осторожного движения. Пробегается тень от его фигуры по интерьеру чёрной заполошно-быстрой кошкой. — Приподнимись, — не перенастроив голос под громкость, говорит Кисаме полушёпотом, и ресницы Итачи вздрагивают в беглом смаргивании. Он подгребает локти ближе к телу, хочет упереться ими по сторонам, но запоздало понимает, что поднять нужно другую часть тела. Рефлекторно напрягается. То ли от редкой для себя медлительности в мыслях и понимании, то ли от заученного жизнью отказа от всего. — Мы обсуждали, — мелко сглотнув, говорит. И его голос звучит поставленно громче, хотя по сути — тише шёпота Кисаме. Кисаме взбивает в руках подушку, осаживается обратно на пятки в одних трусах. Стояк ощутимо трёт ткань, что немного обидно: Итачи за сумбурное начало не успевает подлезть своей наученно-быстрой рукой, но, наверное, и к лучшему. — Обсуждали, что тебе это нравится, — ухмыляется, не потерявшись от резкой закрытости. — В прошлый раз тебе голову сорвало. Резкий выдох поднимает в воздух несколько тёмных волос со лба. — Римминг необязателен, — заученная пластинка с записанным голосом. — Но ты стонешь в голос, когда тебя вылизывают. Пошлость в словах затыкает Итачи эффективно и быстро, что Кисаме чудится, как он находит рычаг давления. А казалось на Итачи невозможно надавить и переубедить — нет, вполне возможно. Обычной прямотой, честностью. Но замолкает он ненадолго, делая неглубокий вдох и выдох: моргает ещё раз, цепляет ресницами волоски, сглатывает, едва заметно поджимает пальцы на ладонях по бокам. Кисаме наблюдает, не торопит. В некоторых вещах лучше обождать, дать самому человеку опустить барьеры, позволить себе большее. Если к ласкам с пальцем Итачи привыкает после недолгого боя, то к риммингу из-за редкости полноценного проникновения — не так уж. Но Кисаме помнит, как его затрясло, как выломался его идеально ровный голос от одного касания языка. И упускать такой возможности он не будет. Секунды тянутся в контрастном свете лампочки под потолком: Итачи статично лежит на спине, опустив руки на худой и вздымающийся в мерном дыхании живот, Кисаме сидит у его ног со взбитой подушкой, готовый подложить её под чужую худосочную задницу. Ждёт. Однако, выждав по ощущениям минуту, понимает, что его не взять измором: такие топорные способы на нём не сработают, тут только разговаривать и убеждать, заранее зная, что он сильнее в словесной битве. Кисаме шумно выдыхает, всё же скидывает подушку с коленей и возвращается обратно: по диагонали нависает над ним, перегоняет контрастную тень на его лицо и торс. Странно, но при взгляде сверху у него скулы становятся острее, резче. Со стороны не так видно, насколько костистое лицо. — Тебе неприятно и тебя это не возбуждает?.. — вопрос напрямую. Итачи моргает, заметно вблизи изламывает брови в напряжении мускул. Но сразу — выравнивает. Стирает отголосок случайной эмоции. — Я этого не говорил. — Тогда почему не хочешь?.. Выдыхает. Очевидно, что на таком расстоянии взгляд Кисаме точно направлен ему в глаза, оттого он закрывает их в беззвучном мучении. Итачи сложно даются разговоры про свои слабые точки. Хотя бы просто про их наличие. Не потому что не хочет их признавать, а будто из-за излишнего акцента на них. — Меня удивляет, что ты этого так хочешь, — пошевелив глазными яблоками под веками, приоткрывает слепые глаза, упирается взглядом в кадык. Если не хочет отвечать на вопрос — переадресует. Кисаме усмехается звучно. Замечать его уловки, прижимая к полу, намного проще. — Потому что меня чертовски возбуждает, когда ты стонешь не наигранно в голос, — очередной удар честностью. — Фетиш на звуки? — Как тебе будет угодно это называть. — Не замечал, поэтому уточняю. — Да, уточняешь взамен того, что я бы сейчас тебе подлизал сзади и у тебя бы отрубились наконец мозги с уточняющими вопросами, — усмехается. Прямота, грязная вульгарность и давление на слабое — Итачи предательски сглатывает, его острый кадык подпрыгивает на горле. Замороженный взгляд не смещается. Кисаме определённо лучше теперь понимает Итачи. Лёгкий оттенок торжества разливается внутри, подзуживает приятным, горячим. Но не от выигранного короткого спора, а от того, что ему показывают слабые стороны. Однако переиграть в бессмысленном обмене подколками не его цель. Поэтому, ухмыльнувшись, Кисаме мягко приспускает уголки губ, опирается плавно на локти, склоняясь. — Давай попробуем ещё раз, — переходит на полушёпот, окатывает дыханием щёку. Взгляд Итачи непроизвольно поднимается выше, на глаза. — Не понравится — прекращу, больше не станем. Освободи голову, не думай лишний раз. Итачи смотрит насквозь, чуть заметно изламывает брови в сложной эмоции. И выдыхает, прикрыв глаза. Кивает мелко, поджав на мгновение губы. — Привычка, — сдаётся, отвечает шёпотом на выдохе. Взгляд сползает с глаз по спинке носа. Кисаме, глядя на него, вздрагивает уголками губ в тёплой улыбке. Кажется, вместе они по времени и не так много, но он будто веками влюблён в эти редкие уступки, признание собственных слабостей. И каждый раз, понимая, что дотрагивается до чего-то тёплого, мягкого, интимно-глубокого, невольно благодарен всем собой за оказанное доверие. — Думать? — решает не переходить сразу к делу, только получив согласие, и склоняется до упора, сминая мягким, благодарным поцелуем тонкие губы. — Да, — в перерыве между дыханием, отвечает, прикрывает привычно глаза. — Отпусти себя. — Я не на привязи. — А вдруг у тебя такой фетиш?.. То, что Итачи отпускает лишние мысли и контроль, ощутимо физически: он предательски ухмыляется в поцелуй, хмыкает тихо на выдохе, и от его беззвучного смеха невольно тяжелеет воздух, наваливается на спину. До чего же он, блядь, контрастный, когда не стягивает все эмоции в сдержанности. Кисаме бьёт в затылок только от этого. Раскрывается шире рот, проскальзывают языки. Напряжённая тишина, подчёркнутая еле слышимым жужжанием лампочки, медленно плавится под влажными звуками смыкания губ, оборотов языков. Итачи полностью расслабляется под ним. Даже возвращает обратно руки на шею, обхватывает раскрытыми ладонями, щупает кончиками пальцев челюсть, щёки. Кисаме плавнее смещается вниз, шуршит простынёй под руками, выплывает из чужих рук без сопротивления. Подушку не откладывает далеко, поэтому сразу подтягивает ближе, касается в беззвучной просьбе бедра Итачи, чтобы приподнялся. Итачи выше шумно выдыхает, но уже не тяжело — приподнимает задницу, упираясь пятками, натягивает простынь до множества резких складок по белизне. Подпихивается подушка, плавно опускаются бёдра на неё, со стуком соскакивают ноги за границу футона. Кисаме хмыкает удовлетворённо, переступает коленями дальше. Касается щиколотки, чтобы развёл ноги, и он, хоть сглотнув, но разводит, удобнее укладывает ладони обратно себе на живот в ожидании. На секунду дотрагивается до собственного полувставшего члена: немного оттягивает тонкую кожу двумя пальцами, перегоняет ниже, плавно обратно выше, отпускает. Кисаме мерещится, что это от попытки скрыть, как дёргается его хер, твердея. Усмехается звучнее, чтобы по коже неизвестностью, промедлением, звуком. А сам как можно беззвучнее устраивается, склоняется осторожно и плавно. Совсем незаметно это не сделать: найдя удобное положение на животе, Кисаме перекладывает ноги Итачи себе на плечи, чтобы раскрыть как можно шире. Итачи молчит, выдыхает порывистее в воздух. Соскальзывает одной рукой обратно, прихватывает за член себя, подтягивает чуть выше и яйца следом. Кисаме спускается, ложится практически полностью. Тянет промедление, чтобы в чужой глотке окончательно пересохло. А затем, понаблюдав, как аккуратные пальцы неторопливо перегоняют кожу по стволу прямо перед носом, касается длиной языка небольшого пустого участка. И сразу, как подтверждением — Итачи выдыхает с призвуком голоса, сразу пробует заглотнуть звук, оттого сильнее сжимает руку на члене. Кисаме ухмыляется, смеётся беззвучно. А ещё пробовал отказаться, очертить границы, которые и сам не прочь порушить к чёрту. Итачи до опизденения нравится, когда ему стимулируют задницу — языком, пальцами. По ощущениям, у него всё вокруг ануса чувствительнее, чем струна под плектром, но ему будто неловко, стыдно в этом признаваться. Кисаме проводит неторопливо языком по небольшому расстоянию между мошонкой и анусом. Собирают слюну во рту, снова вытаскивает язык и зализывает уже с обилием влаги, что та скатывается в приоткрытую расщелину ягодиц. Ноги вздрагивают ощутимо на плечах. Итачи выдыхает шумно через нос, булькает сорванным звуком за сжатыми губами, рукой помогает себе. Кисаме хмыкает, целует издевательски кончиками губ — его снова перетряхивает. Сложно себя контролировать, когда едва ли не по эрогенной бьют. Никакой контроль не спасает. А Кисаме того и хочет — потерю любого контроля. Итачи доверился ему в том, что он может просто поглаживать пальцем, не лезть, как неразумный, сразу по-грязному втрахивать его в узкое, а просто заигрывать, приласкивать, чтобы больно умная голова отрубилась. Итачи идёт быть умным. Ещё сильнее ему идёт быть полностью безмозглым. В сексе. Кисаме чувствует, это вибрирует буквально по коже — есть ещё поле для разворота в этом вопросе, есть куда больше раскрытия. На секунду, пока смотрит, как прозрачно-белая слюна скатывается густой каплей на поджатую частоту мелких складок, Кисаме представляет, как Итачи сам попросит ему вылизать задницу. Переёбывает уже его. Вздрагивают плечи в мелкой судороге, в голову мощно ударяет с затылка, хер крепнет. Охуеть, как он этого хочет. Раскрытости, честности, желания. Капля скатывается в ложбинку меж ягодиц, останавливается на рельефе. Пока Итачи сам с рвением не просит, увы. Но однозначно получает удовольствие. Кисаме выдыхает горячо на сжатое кольцо мышц, то в реакции сжимается, подёргивает густую слюну скатиться ниже. И сразу языком. Итачи от языка на его тесной дырке выгибает, ноги едва не подпрыгивают на плечах, он не сдерживается, коротко стонет, но сразу переходит на часто-душное дыхание в воздух. Рукой на члене делает заполошно-быстрый перегон кожи, обнажает головку. Одно коротко-беглое касание языком — на примерку. Затем — дольше, плавнее, всей длиной. Итачи по звуку яснее поджимает губы, мычит тихо. Ёрзает. Кисаме не удерживается: едва доводит кончиком языка до конца, отстраняется, окатывает снова горячим смешливым дыханием: — Нравится?.. Не отвечает. Только пробует губы разжать, выдохнуть свободнее. Ну а Кисаме и не нужен ответ словами. Хмыкает сыто, целует издевательски в ягодицу, чтобы почувствовать случайную судорогу от неожидаемого касания. А потом — зачем тянуть — приникает к его дырке всем ртом, начинает возить тяжёло-медлительным языком по сбору складок. Наконец Итачи перестаёт глотать то, что просится в воздух: тихие грудные полустоны, срывающееся дыхание, мычание, чмоканье, резкое клацанье зубами в слабой попытке сдержаться, не отъезжать головой полностью. Его дырка под движением языка то ослабляет контур, зазывно просит надавить напряжённым кончиком, но Кисаме держится, то от очередного импульса сжимается, просит повторно ласково зализать, чтобы расслабился, раскрылся. В этот раз Кисаме рад, что вовремя убирает смазку: на языке недосмывшимся гелем для душа, собственным привкусом сигарет от слюны. Он поначалу держит руки твёрдо на ногах Итачи, поддерживая, затем плюёт — и фигурально, и практически. Наскоро убирает одну ладонь с бедра, подлазит, отклоняясь на расстояние взгляда, отводит опытно двумя пальцами ягодицу — анус чуть оттягивается в сторону тёмным ореолом, приоткрывает дырку от расслабленности — и, собрав как можно звучнее слюну по щекам, плюёт. Плевок попадает куда нужно: частью на чувствительное место под яйцами, частью на судорожно сжавшийся сфинктер. А в воздух громче: — Не н… саме!.. Ещё бы Итачи не понравилось: он всем собой показывает, как ему нравится грязь, а то, что любая манипуляция с его трепетно-чувствительной дыркой ему по вкусу — это уже факт, не догадка. После сорванных слов на звучно-долгом стоне, он щёлкает зубами. Сдёргивает руку со своего члена, порывисто цепляется пальцами Кисаме за волосы. Тот, не без удовольствия, осклабивается, поднимает взгляд: — Что такое?.. Ещё плюнуть? — подзуживает. — Итачи, нравится, когда в тебя плюют?.. У того и слов нет — только шумное дыхание, сорвавшееся на контрольном слове. Жмурится, сглатывает острым кадыком, едва заметно вздрагивает плечами. — Ну?.. — издевается. Опускается обратно к заднице, подначивающе размазывает медленно языком по складкам, возится из стороны в сторону. — Как тебе?.. Ещё раз?.. — Д-да. У Кисаме вместо позвоночника будто леска натягивается. Блядь. Он с промедлением острее ухмыляется, снова чуть отклоняет голову. Слюны получается меньше, но звука — о, сколько в нём потенциала — больше. Харкает, сплёвывает, чтобы точно расслышал, и получает взамен трясущийся вздох. Пальцы на волосах сжимаются крепче. Похоже, нужное состояние совсем близко. Остаётся совсем немного. Касается плавающе языком, едва толкает кончиком в центр. Затем, подумав, возвращает руку на бедро, приподнимает над плечами обе ноги. — Прижми колени к себе, — подсказывает. Итачи ориентируется запоздало, как в кумаре: дёргается неопределённо, приподнимает ноги и будто забывает понять, что именно нужно сделать. Зато выдохнуть, сглотнуть вспоминает. — Возьмись за бёдра, — Кисаме нравится смотреть на него из-за вставшего члена. Реакция видна везде. Пальцы на волосах разжимаются, вздрагивают. С промедлением ложатся с другой стороны на бедро, подхватывают ногу. В лице — расколотая маска отстранённости, пошедшая крошками смущения и трещинами неуверенности. Ухмылка становится шире. Итачи точно никто не укладывал в эту позу. А это намного интереснее, чем поставить его, по его же прихоти, раком. Но всё же он подбирается, второй рукой оперативнее подхватывает вторую ногу, чуть тянет на себя. А сам, машинально потянув шею, будто хотел увидеть, опускает голову обратно, отворачивается, прикрыв глаза. Кисаме мерещится, что он действительно смущён. Сложно разобрать из-за паутины волос, расползшейся по профилю. — Полежи так, — хмыкает, приподнимаясь. Лезет рукой в сторону, ищет бутылёк. — Удобно?.. — Вполне, — тихо. Возвращает себе способность говорить обратно. Быстро. Кисаме кивает, забывая, что он этого не увидит, но вряд ли Итачи сейчас требуется обратная связь — голени подрагивают едва заметно от напряжения. Щелчок. С посвистыванием воздуха бутылочка выплёвывает пару густых капель на пальцы, защёлкивается обратно. Скрип татами. Натягивается ткань простыней, Кисаме переступает коленями, снова возвращаясь в позу. Оглядкой напоследок мажет по профилю Итачи из-за завеси волос — он подминает губы, облизывает их коротко. Ожидание его сжирает сильнее. И от этого — слаще, приятнее. Кисаме укладывается обратно перед его вздёрнутой задницей, оценивает вид: как сжимаются худые пальцы на едва проступающих мышцах ног, как подёргиваются в мелко-частом дыхании тонкие складки на животе, как свалено набок лежит вставший хер, поблёскивает по розово-яркой головке предэякулятом. Бликует свет на влаге слюны по анусу. Ожидает, что сейчас подключит пальцы, вернётся к главному. Кисаме дёргает уголком губ и склоняется. Сначала, как привык, на проверку — долго-вязко ведёт длиной языка по сфинктеру. Проверяет, как хлюпает слюна под движением от своего обилия. Затем отстраняется, выдыхает горячо. И касается напряжённым кончиком самого центра. Итачи сверху шумно сглатывает, но не зажимается. Кончик языка растягивает узость, чуть проникает вглубь, на один скотский миллиметр. Для честности, Кисаме в своей жизни это делал всего пару раз, поэтому понимает, что трахать языком — больше для звучности, пошлости, на деле это сложно и никогда не удаётся глубоко. Но способ ускорить и усилить процесс есть. Упирается на один локоть, а второй рукой примеряет смазанные пальцы. И, потянув паузу от долгого давления языком, дотрагивается. Итачи от одного касания дёргает. Но сместиться не удаётся, сам держит свои бёдра раскрытыми, лишь сильнее впиваются пальцы в мясо. Мычит резко и обрывисто. А затем — внутрь. И двумя пальцами, и напряжённым языком поверх синтетически-безвкусной смазки. В воздух сразу ударяет полноголосым стоном, шипением. Точно не от боли, потому что раздроченная дырка впускает как по маслу. — Кисам… — комкает среди одышки и тянущегося полустона. — Мгм!.. Кисаме хочет в который раз издевательски спросить, нравится ли, но его язык уже на одну треть в его заднице. Глубже и не войдёт, зато хорошо и эффектно сопроводит пальцы. Медленно войти, послушать, как комкается чужое дыхание — и назад. На выходе фаланг от смазки и слюны тихо хлюпает. Итачи издаёт неясного рода звук, похожий на полувздох, полувсхлип. И снова — плавно-медленно внутрь, по той же траектории. Голос срывается в этот раз до неузнавания — выше, честнее, с дрожью пальцев на бёдрах. А телом весь замирает, не дёргается. Ещё бы Итачи не хотел, чтобы он трахнул его так. Просил, молил по всем косвенным признакам. Кисаме наслаждается тем, что делает это неспешно, плывуче медленно — совсем не торопится, как плавно входит до возможной длины языка, так и выводит. Но на каждом мягком толчке внутрь в воздух срывается глухой стон. А ещё через пару раз на периферии зрения замечается, как Итачи в ритм чуть качает задницей навстречу. Кисаме всё же не удерживается, посмеивается, тем самым выскальзывая языком, оставляет только пальцы. — Нравится, когда языком трахают?.. — сипло шепчет. — Д-да. — Может, убрать пальцы, как считаешь?.. — щурится, разглядывает, как дрожит нижняя челюсть, а на ней вздрагивают спадающие волосы. — Итачи, одним языком хочешь?.. Или нравилось, когда просто дырку вылизывал, а хочешь на хуй поскорее сесть?.. Молчит, сглатывает. И Кисаме улыбается сам себе в сторону, смеётся беззвучно. Но пальцами не забывает держать медленный ритм. Только заходит теперь глубже, оглаживает подушечками мягкую стенку на выходе. — Хочу, — едва различимо доносится севший шёпот. Не сразу понятно, что Итачи отвечает на предыдущий вопрос. — Член хочешь?.. — Да. — Глубоко?.. — По яйца. — Пальцев мало?.. — Кисаме теперь смеётся ощутимо вибрацией по коже: упирается щекой в ягодицу, смотрит, как медитативно вводит внутрь пальцы и достаёт. — А вот так хорошо?.. Приставляет третий к плотно сжатым, надавливает. Сфинктер без помех пускает, мягко расходится на нужную ширину. Итачи выдыхает, хапает воздух ртом. — Так?.. — Кисаме простреливает взглядом из-за его поднятого бедра. — Или всё же член?.. — Член. Что ж, сказано — сделано. Кисаме без промедлений достаёт пальцы, разводит немо руками — Итачи почувствует часть жеста от прикосновения голени к его плечу. Осторожно разжимаются пальцы на бёдрах, опускаются ноги. Член, конечно, за длительную прелюдию немного опадает, но морально, морально Кисаме себя чувствует просто великолепно. Едва выскальзывает подушка с мокрым пятном из-под задницы, Кисаме бегло переступает коленями, стягивая трусы, Итачи поворачивает голову, что видно без разночтений — у него сознание уплывает. Кисаме склоняется, и по одному его движению, скрипу ткани — Итачи дёргано-путанно обхватывает за шею ладонями, тянет на себя, целует влажно и скользко. А пробовал стоять на своём, что ему это не требуется. Ещё как требуется — как воздух рыбе, как небо птице. Некоторые могут жить и жить долго без этого, но когда дорываются — острее видно, что то не жизнь была до. Итачи только учится показывать слабости и доверять их. Учится получать удовольствие от этого доверия. — До сих пор не требуется тебе задницу вылизывать, а?.. — ехидничает Кисаме между хриплыми вздохами, разгребает пальцами волосы, сам жрёт поцелуями в ответ. — Замолчи. — Понравилось с языком-то?.. Нравится, когда дырку шлифуют как следует, а затем внутрь потрахивают?.. — Замол… блядь. Кисаме шире осклабивается в поцелуи, отвечает на голодное и жаркое. Итачи идёт выругиваться. Так редко и по-простому, что остаётся мурашками по коже. Когда бесконтрольнее, тогда честнее. А он любит честность. Плавно переваливается на сторону, оставляет мазок ладони по животу, ненарочно задевая запястьем головку. Итачи ориентируется уже без промедлений: оглаживает пальцами шею, отпуская, тоже ложится на бок, машинально отгребает волосы. Кисаме одной рукой поддрачивает себе, стряхивает с щиколоток трусы, примеряется. Второй лезет вполоборота себе за спину, ищет квадрат презерватива. В чём Итачи хорош, так это в подготовке: несмотря на поверхностное безразличие Кисаме весь вечер к теме секса, он всё равно кладёт рядом смазку и презик. Продумывает, рассчитывает. Сраный стратег. Хер немного твердеет под ритмично движущейся ладонью. Кисаме, нащупав презерватив, хмыкает, прикусывает зубами и отрывает с жульканьем край. По вкусу смазка в презиках более химозная и густая, чем из бутылки. Итачи рядом выдыхает скованно. Вздрагивает острый кадык в беззвучном сглатывании, поводит острыми лопатками. Кисаме искоса и бегло оценивает из-за его белого костистого плеча — трогает себя. Подрачивания Итачи себе разжигают внутри горячим: Кисаме теснее приваливается со спины, жадно смотрит за неторопливыми движениями по члену, выдыхает шумно, поднимая дыханием волоски. — Точно член хочешь?.. — находит в развале чёрного ушной покатый хрящ, лезет через липнущие длинные волосы. Себя тоже под неторопливый темп сжимает покрепче. — Хорошо у тебя затвердел от языка-то… Нравится, когда лижут задницу, а?.. Итачи выдыхает и тут же давится воздухом. Получается что-то похожее на хмыкающее икание. — Зачем ты это говоришь?.. — А тебя не возбуждает?.. — ухмыляется, притирается губами к уху. — Тебе же нравится, Итачи. Выдыхает, закрывает насильно глаза — видно по резко опустившимся дрожащим ресницам. Кисаме хмыкает вибрацией по коже. — Мало тебе расписывали, как тебя выебать хотели?.. — совсем тихо, что только угловатыми звуками в жар между ними. — Не скромничай. Наверняка шептали, как хотели тебе засадить. Ты ведь тоже хотел, да?.. Сминает губы вместе с налипшими волосками. Сглатывает. А ладонь с члена не убирает. Ласкает себя. Кисаме растягивает губы в широкой усмешке. Знает, что Итачи чувствует. — Наверняка хотели… — продолжает, наслаждаясь. А сам параллельно достаёт склизкий круг презерватива, подставляет к головке, косится, глядя на свой хер. — Хотели спустить с тебя наглаженные ебучие брюки и раздрочить твою дырку языком. Подлизать тебе хорошенько, чтобы как по маслу вошло… Итачи звучно сглатывает, выдыхает порывисто носом. Ускоряет ладонь на своём члене. А Кисаме раскатывает презик по своему херу. Смеётся хрипло на ухо. — А ты всегда норовил прыгнуть на хер первее, — дотянув резинку до конца, поднимает взгляд обратно. — Нравилось, когда хуём драконят?.. А вылизать не давался… Поджимает добела губы. Жмурится, ускоряя руку. Кисаме выдыхает смешком. — Не торопись. Перекидывает свою руку и кладёт поверх частящей. Итачи замирает. Выдыхает ртом, не в силах больше задерживать дыхание. А спустя секунду плавно размыкает пальцы, отстраняет свою ладонь из-под чужой руки. Помедлив ею в воздухе, укладывает перед собой на простынь. Кисаме, не сдержавшись, прикусывает мягко за хрящ под бархатно-белой кожей. — Скажи, как ты действительно хочешь. Я сделаю, — шепчет. И следом тоже убирает свою руку, даже не сжав для контраста. Возвращает к себе на член. Сжимает у основания, направляет. Подавшись бёдрами вперёд, касается влажно-скользкой головкой в латексе. Итачи ощутимо, но незаметно глазу вздрагивает. Вбирает воздух носом, расслабляется. Подаётся взаимно навстречу. — Я хочу тебя, — выдавливает севше через паузу. — Это я понимаю, — Кисаме отвечает без промедлений. Проезжается хером меж ягодиц. — А как именно мне тебя? Итачи сглатывает, чуть поводит головой, пробуя стряхнуть лезущие тут и там волосы. Приходится немного завозиться, попортив нужное напряжение промедлением, вытащить из-под себя вторую руку. Убирает с его профиля волосы одним пальцем, подгребает хаос из черноты себе под щёку. — Что ты хочешь? — напоминает Кисаме мягче, без прежнего тона заигрывания. Разглядывает. Надеется, что Итачи в постели впервые скажет сам, как хочет. Ни как привык, ни как приучился — а как хочет. В быту Итачи довольно чётко и ясно очерчивает свои границы. Но в сексе, как он успевает заметить, у этого есть оговорки. Однако сейчас они всё меньше имеют силы. По полупрофилю не видно, куда направлен слепой взгляд. Но Кисаме будто ощущает по паузе — задумчиво и в пустоту. Пауза тянется пару секунд. А затем… Итачи плавно и чуть неуверенно приподнимает ладонь с простыни перед собой. Ведёт выше, нашаривает руку Кисаме, убирающую волосы, перехватывает осторожно. Кисаме вскидывает во внимании брови и ожидает. Позволяет повести себя. Последнее, что замечает, — как Итачи бегло облизывает губы, но сразу закрывает обзор — приподнимает голову, протаскивает руку Кисаме у себя под шеей. Вьются меандрами чёрные волосы, тянутся. Кладёт ладонь себе на плоскую грудь. И совсем мягко — прижимает замозоленные пальцы к соску. Кисаме удивлённо округляет глаза. После того, как находит главную эрогенную зону, поиск он отпускает, забывает о том, что оставил под вопросом. Итачи душно-молча укладывает голову обратно, выдыхает. И твёрдость соска сама лезет под пальцы. Кисаме на проверку поводит средним — всего лишь потирает невесомо вершину, даже не придавливает. Итачи шумно сглатывает, сбивается дыханием. Но не выстанывает. Тогда Кисаме качает бёдрами, не забывает мазнуть твёрдой головкой в латексе по заднице. И снова аккуратно, в другую сторону — сгибает пальцем, поддевает сосок снизу. Острые плечи вздрагивают, как от случайной судороги холода. Выдох ударяется в зубы задавленным. Вот оно как, значит. Кисаме смотрит в чёрный затылок впритык, видит, как дрожит костистое плечо, и возвращает себе лёгкую ухмылку. Итачи определённо стоило усилий настолько прямо навести его на ещё одну эрогенную зону. За это не благодарят, конечно, но вознаграждают. — Значит, так хочешь?.. — уточняет хрипотцой, в этот раз делая движения одновременно: и лёгким движением пальца по соску, и скользко-мажущим хером меж ягодиц. Внизу чвакает. — Везде трогать, а то мало?.. Итачи ощутимее дёргает. Он усиленно отворачивает голову, вжимает её в простыни, но сбившееся дыхание то по вздымающимся петлям волос, то всасывающимся ближе к губам очевидно, как его пронимает. Молчит. Пробует сглотнуть, приоткрыв рот, но попадает на новую фрикцию. Головка с чваканьем проскальзывает по анусу, подушечка пальца твёрже накрывает сосок, труще сминает его под движением вверх. И в воздух срывается стонущим, тихим. Терпким. Кисаме не издаёт ни звука. Внутренне замирает, а телом — неторопливо двигается. — Соски погрубее, помягче?.. — уточняет на выдохе. Молчит. Похоже, не слышит. Пальцы обхватывают сосок с двух сторон, стискивают. Несильно, но достаточно, чтобы оттянуть. Оттянуть, как головкой заигрывающе проскользнуть по зазывающей дырке, но не толкнуться, проехаться мимо. Сдавленный стон. Уходит в мычание. — Как тебе… — Это тебе как, скажи, — Кисаме не скрывает, что упорствует, ему сейчас кажется, что он может заставить что угодно Итачи говорить, хоть рассказывать пошлые анекдоты, которые он, наверняка, не знает. — Нравится?.. Внизу чвакает смазкой и скользящим по головке презиком. Сверху — грудным выдохом на грани со стоном. — Да… — Соски помягче, как и снизу?.. — Да… — Какой ты нежный, — не удерживается от хмыканья, но поддеть не хочет: прижимается в немом подтверждении поцелуем к видимому из-за развалов волос куску шеи, смыкает с чмоканьем губы. И совсем чуть-чуть в очередном заигрывающем движении надавливает хером на дырку. Итачи шумно и совсем откровенно сгибается в стоне. Совсем не таком, как раньше: не позволенным после долгих усилий, не смесью ожидаемого и честного, а своим, неподдельным. Грудным, бархатным, негромким. Но звучным, что воздух дрожит, плывёт, как маревом, в тёплом свете лампочки. У Кисаме грудь оплетает от иррационального томления. Вот всё, бери и еби. Но он качается на волнах нового, открывающегося. И не может, не хочет срываться в шторм. Снова плавно качает бёдрами. Мажет членом по анусу, пальцами — по соску. Итачи выстанывает тихо-звучно, что аж грудь вибрирует от звука. Кисаме как с затылка вколачивают — это гудит ответным голова, хоронит остатки мыслей. Медленно обратно, что хером, что пальцем. В ответ — глухой стон. Вперёд, ниже — мычание, звук и треск простыни, сжимающейся под пальцами. Их обоих начинает развозить: от того, насколько медленно сейчас всё, насколько не торопясь и не подбадриваемое желанием втрахать, засадить поглубже, чтобы оттянуть момент оргазма. Напротив — замедлиться до того, что всё тело ощущает малейшее движение. Лёгкие касания, невесомые оглаживания, что-то на кончике звуков. В какой-то момент Кисаме кажется, что частью башки он проваливается в безвременье, просто повторяя простые движения, но его вырывает контрастно громким полустоном Итачи. Как сигналом — он доламывает его. Доламывает до того, что перестаёт думать. Говорить, пресекать. И Кисаме интуитивно толкается уже внутрь — так же плавно, неглубоко, просто усиливая контраст. Итачи выгибается на него спиной, притирается влажными лопатками к груди, чуть не бьёт затылком в нос. — Н-нет!.. Кисаме останавливается, перехватывает ладонью за грудь. — Выйти?.. — Нет, я п… — Итачи пробует что-то сказать, но не может: его полупрофиль вырывается из-за волос немного красноватым, чутко зажмуренным, Кисаме едва понимает, что это всё он же. — Н-нет, не оста… Кисаме понимает. Сложно не понять. И толкается глубже. Итачи от запрокинутой головы стонет с бульканьем, пробует защёлкнуть неприличное за зубами, но Кисаме вовремя ему не позволяет: толкает ладонью на себя, ближе, чтобы немного откинулся, навалился весом и лёг на него, мог встретиться губами в полуобороте. Кисаме входит даже не наполовину, а в голове стреляет, в мышцах натягивается напряжённым и толстым, будто уже сейчас готов кончить. Итачи тоже понимает без слов: слепо, хаотично-неразборчиво поворачивается, мажется неуклюже и пьяно открытым ртом в попытке поцеловать, ловит губы Кисаме в ответе. Плавно выходит. Кажется, презерватив от такого количества беспутного трения готов соскользнуть, но это лишь видимость. И снова медленно входит. Итачи так ярко и чётко перетряхивает, что Кисаме окончательно пробуждается от собственной расслабленной ленности: активнее хватает инициативу, лезет свободной рукой подбить бёдра Итачи теснее, чтобы и шанса херу выскользнуть не было, затем хочет обхватить и придрочить ему стоящий колом член, но уже Итачи заполошно отдёргивает его руку, ведёт без стеснения ко второму соску. Кисаме больше слов и подзуживающих фраз не нужно. Он стискивает соски меж пальцев, толкается глубже, и Итачи стонет ему же в рот громко и неосознанно, подаётся навстречу задницей. Они лежат, заваленные набок, что, наверное, больше похоже на ёблю стариков, а не нормальных людей. Но Итачи весь дрожит от напряжения: одной рукой на простыне, другой — на бедре Кисаме. Кожа липнет к коже от пота. Душно от жары в воздухе и внутри. Кисаме считал, что до этого срывал пару раз с Итачи маску собранности, отстранённости, но сейчас видит воочию — только надкалывал по краям, чтобы теперь видеть это. Он жмётся к нему жарко и голодно, липнет, просит поцелуй за поцелуем, не зная, когда выдыхать, стонать, и всё так глухо, тихо, сладко, что у самого Кисаме чердак подтекает. Набоку невозможно размашисто втрахивать, можно только по чуть-чуть поддавать бёдрами, но Итачи определённо хватает этого. Двух рук на его сосках, то потирающих всей шириной ладони торчащие и твёрдые, то цепляющих между двумя пальцами и оттягивающих, и неспешно-неглубоких толчков наискось хером в его раздроченную языком дырку. На секунду Кисаме чувствует буквально необходимое, как воздух — возможность движения, манёвра, но продолжает, не меняя позы, держать степенно-ровный темп, толкаться куда-то подсползшим с головки кончиком презерватива в стенку кишки, смыкать рот в ответ на кусачие поцелуи. Итачи срывает голову. Не по-тупому в хаотичном действии, а в алчущей попытке добрать, сожрать то, что хочется, впитать всё удовольствие разом. В конце концов Кисаме не выдерживает напряжения. Соскальзывает всё же рукой на бедро Итачи под недовольно-ухающий стон себе внутрь рта, сжимает, что бедренная кость едва не режется остротой в центр ладони, и даёт себе возможность толкнуться и глубже, и резче. Итачи резко размыкает губы, вздрагивает всем телом и стонуще вскрикивает на всю комнату. Не показательно громко и крикливо, как некоторые бабы, чтобы все соседи слышали — а бесконтрольно, по-своему. Кисаме мычит, зажмуривается, оттягивает рукой бёдра, чтобы снова поглубже толкнуться, шлёпнуться взмыленной кожей по коже, но понимает с запозданием. Когда ощущает по костяшкам капли. Он успевает толкнуться внутрь, но уже разжимает веки, смотрит охреневше. Нет, не с прохудившегося потолка что-то накапало — Итачи кончает. Без рук. Совсем. Итачи рядом, и впрямь вытянувшись струной на пару мгновений, ожидаемо расслабляется. Выдыхает грудью, сползает ладонями с простыней. Его худое тело прогнуто на Кисаме, торчат угловато-острым полумесяцем рёбра над впало-худым животом, тот вздымается часто-часто в дыхании, а ниже — опадает в мягкость член, размазывает плеснувшее на футон и живот. Кисаме не сразу понимает, осознаёт. Несколько секунд тупо пялится, так и застряв членом в чужой заднице. Лишь спустя несколько долгих секунд под тяжёлое дыхание Итачи спрашивает: — Всё… нормально?.. Конечно, всё нормально. Всё абсолютно точно нормально, хорошо. Но изнутри черепа не соскрёбывается нужной мысли. — Ты в порядке?.. — находит вопрос ещё тупее Кисаме, переводит озадаченно взгляд на Итачи: он приоткрывает разморённо глаза, по-прежнему слепо-расфокусированно смотрит в случайную точку на стене, замедленно моргает. Перед тем как ответить, он сглатывает, собирает слюны побольше. Но голос звучит севше, сипловато: — Д-да, в порядке. Ответ ничего не даёт. Кисаме по-тупому кивает коротко, целует в шею. Не то чтобы он не видел внезапных оргазмов, которых и не ожидаешь, но от Итачи это… это. В голову и вправду неслабо даёт. Кисаме неосознанно расцеловывает невесомо губами его шею, угол челюсти, скулу, а сам так и смотрит ниже, пытаясь переварить. Кончить от этого меньше не хочется, но обычно после такого нужен перерыв. Хотя бы на минуту. Итачи сам определяет в этот раз границы паузы: поднимает руку, лежащую расслабленно на бедре у Кисаме, более осознанно находит его лицо, поворачивается сам для прямого поцелуя. — Продолжим?.. — Кисаме вглядывается в него вблизи. Чернота в глазах будто матовая, совсем глухая. Итачи хмыкает в губы — тут ответ уже не нужен. И Кисаме, легко заражаясь привычным, усмехается, толкается резко и амплитудно. Хмыканье с чужих губ так легко выдыхается порывистым выдохом. Который глотается, пожирается и кажется — вкуснее нет. Возвращается одна рука на костистое бедро. Другая поднимается к шее, путается пальцами в запутанных волосах, но находит покатый изгиб белого. Кисаме делает несколько оттягивающе— глубоких толчков, возвращая себе чувствительность, но поза не его любимая, поэтому скоро толкает Итачи от себя, вперёд, и тот считывает без разночтений — переворачивается на живот, и Кисаме, не выходя, налегает сверху. Две секунды подстройки и сразу — толчок. Итачи становится значительно тише, что, конечно, не подогревает. Но зато уже опытно перебирает худыми пальцами себе по загривку, подбирает волны волос, обнажает выступающие под кожей позвонки. Кисаме жадно припадает к его шее: впивается сначала широким поцелуем, сминает губами, затем без прелюдий прикусывает, устраивается задницей параллельно. Задаёт свой темп со шлепком: не слишком быстрый, не слишком медленный, с оттягивающим выходом и вкусным толчком вперёд. Итачи пару фрикций только дышит затравленно в подушку, не скупится теперь на звук: изредка срывающийся голос, тихий полустон. А следом вовсе подаётся бёдрами навстречу толчку, выговаривает одними губами, но Кисаме слышит, это вибрацией ему по коже. — Н!.. саме… глубже. Он входит рывком так глубже, что яйца шлёпаются по заднице — и оттого в голове гонгом. Плотнее сжимает зубы на изгибе шеи. Пропускает свой полустон, зажмуривается. Пусть ещё попросит. Ещё. Кисаме чувствует себя безмозглой псиной, которая подминает под собой, придавливает, но оголтело двигает задницей, лишь бы внутрь, лишь бы до пика. — Сильнее. Кусай. Кисаме сжимает челюсти до предела — чтобы и не прокусить, но почувствовать мясо под кожей, живое, горячее. Дёргано упирается одной рукой сбоку, другой — подхватывает ягодицу Итачи, сжимает, оттягивает. А он в ответ — прогибается. Подставляет задницу, встречает влажный шлёпнувший толчок всем собой. Кисаме выдыхает. Сквозь зубы посвистыванием. В теле судорогой. Вдруг Итачи шикает под ним, и челюсти разжимаются машинально, как и продираются глаза. Но спросить Кисаме не успевает. На ухо тяжело-уверенно ложится ладонь Итачи, тянет в сторону, ниже, чтобы упёрся лбом в подушку. Кисаме выполняет рефлекторно, не успевая сообразить, только после, когда пробует скосить взгляд, хотя так ничего и не увидит, резко выдыхает грудным стоном. Итачи слепо проводит языком по углу челюсти, мажет, и, едва поняв рельеф и соленый вкус пота, неудобно соскальзывает языком и тыкается внутрь уха. Кисаме переёбывает на нём, как током. Перед глазами вспышкой. — Сука!.. Толкается до предела, шлёпнув звучно яйцами. Дёргается, и Итачи, который на пределе выгнулся в шее, выскальзывает влажным, проезжается дорожкой горячего дыхания по мочке. Но у Кисаме уже пелена перед глазами. Он зажмуривается, выдыхает сипяще и толкается ещё раз. Мычит, клянёт неразборчиво: — Сука-сука-сука… Под такт вколачивается хуем, чтобы перед глазами начало уже искрить. Итачи лишь толкается навстречу, чтобы между телами чмокнуло. И у Кисаме с губ вместе со слюной выпадает долгим стоном. Входит резко в последний раз и замирает. В этот раз и он слишком незапланированно быстро кончает: оргазм вспыхивает искрой, капает, как с палки благовоний в сухую землю, и тут же затухает. После него остаётся только жар, напряжение в мышцах и замывающая бризом внутри расслабленность, ленивая и валкая. Кисаме шумно выдыхает, окатывает своим же горячим дыханием своё лицо — рикошет от подушки. Прогибается в пояснице, расслабляя спину. Вроде бы получается быстро, даже очень, но отходит дольше. В голове переваливается камнями. По телу разливается эйфория слаще, чем в самый пик. Итачи под ним не дёргается, оттого у Кисаме уходит секунд десять, чтобы банально вернуть себя обратно, покачнуться, чтобы полумягкий член выскользнул из дырки, и завалиться рядом сразу на спину. Весь живот, передняя часть бёдер и грудь в поту. Секс на боку более потливый, чем хотелось бы. Но внутри контрастно остужающим, приятным — хорошо. До пустой головы хорошо. До мигающих цветных пятен перед глазами от ослепления светом лампочки. Кисаме дышит, иногда посвистывая раздвоенным от курения дыханием, и наконец поводит лениво рукой — перекидывает её выше, над головой Итачи. Тот тоже, как едва проснувшись, отмирает неохотно-ленно. Поднимает взмыленно-красное лицо с подушки. Волосы по сторонам обуглившимся чёрным стогом: топорщатся, лезут, режутся сухостью и изломанностью. Кисаме, восстанавливая шумно дыхание, косится. Пиздец, красивый даже с поплывше-невнятным взглядом, с развалом всклоченных прядей по бесстрастному профилю. Итачи приподнимается на локтях, замирает. Резким фырканьем сдувает часть волос от лица. Кисаме разморённо усмехается, отводит взгляд обратно на потолок. Слепит, как на пляже. И жарко точно так же. Рядом с тихим перестукиванием конечностей по футону Итачи переворачивается в его сторону, укладывается на бок. Но к телу не жмётся — тоже жарко и потно. А голову кладёт уже привычнее на плечо и грудь. Устраивается удобнее, чтобы не на кость, вяло оттаскивает слепленные пряди окончательно от лица, откидывает их неважно себе за плечо. Рука Кисаме, раскинутая перпендикулярно телу, оживает: сгибается в локте, пробует накрыть голову Итачи, но слишком неудобно, потому быстро, мазнув по волосам, опускается на острый угол плеча, обхватывает. Кисаме в последний раз опускает в запыхавшемся дыхании грудь и окончательно выравнивает. Очень хорошо. Даже курить не хочется. Итачи точечно дышит так же горячо ему в солнечное сплетение. Ощутимо по коже сглатывает, всё никак не может смочить обратно горло до приемлемого уровня. Молчат. Кисаме лениво поводит полусогнутыми пальцами по влажному плечу, поглаживает. Мыслей нет никаких, только нега. Ещё через пару минут в голову начинают лезть плавающие размышления, неохотные, размытые. Кисаме качает по волнам за ними головой. А затем, как усиливается контрастность света в лампочке, — осеняет. — Ты кончил без рук?.. — вспоминает, выговаривает скрипуче тихо, нахмурившись в неверии. Тишина. Итачи моргает — щекочет ресницами кожу. — Похоже, что так, — выдыхает в тон тихо, сбито. Кисаме выразительно вскидывает брови, но на большее сил не находит. Разве что сжать покрепче рукой плечо, оставить поглаживание большим пальцем. — И… у тебя так часто?.. — машинально приподнимает пальцы вслед за вопросительной интонацией. — Впервые. Брови так и остаются топорщить морщины на лбу. Кисаме непроизвольно задерживает на пару секунд дыхание. Смотрит на слепящую лампочку на потолке. Чёрт его. Сил нет даже на уместную реакцию — только тихий выдох и восстановленное дыхание. Дышит, смотрит, не мигая, и соображает — охереть можно, он действительно ведь кончил просто от медленной ёбли. Просто… от ничего. От того, что поласкались в этот раз подольше, от того, что разморился от римминга. Кисаме смотрит завороженно в потолок. На груди приятным весом приподнимается в такт дыханию голова Итачи. У него тоже нет сил для лишней реакции. Странно, физически для такого секса и сил-то не особо много требуется, но истощение налицо. Но больше эмоциональное. То приятно-прохладное внутри, медленно остужающее. Кисаме порывисто сглатывает: глотку дерёт от сухости, поразительно, что раньше он этого не заметил. Скашивает глаза на Итачи. От него лишь чёрный всклоченный затылок, прямая носа и костистое плечо в чёрной паутине волос. — Это так от… — облизнув наскоро губу, выдыхает сухо Кисаме, пробует осознать окончательно, но сформулировать до конца фразу не успевает: — Не знаю, — прямолинейно честно рубит потёртым бархатом голоса. Кисаме замирает. — С тобой многое впервые. Я не знаю, почему так. Замолкает. Кисаме смотрит на желтоватый перелив блика на черноте волос, ловит его перекаты от мерного подъёма головы на своей груди. Смотрит и видит. А, может, чувствует взмыленной кожей, как у Итачи изламываются брови, как потерянно-сосредоточенно слепой взгляд смотрит куда-то сквозь его живот, лишь оживает от беглого смаргивания. Как Итачи размыкает губы в словах, говорит, но так и не закрывает обратно рот, касается пересушенными губами кожи. По большому счёту он видит только его затылок, но на самом деле — уже всего его. Опускается большой палец на плечо к остальным. Поскрипывают татами под смещением веса на футоне. Кисаме невольно подтягивает Итачи выше, на себя, напрягает шею и целует в центр головы наслепую, куда-то в ориентировочную линию пробора. Жмурится. Между телами с промедлением поднимается холодная ладонь: Итачи так же инертно, по-простому бездумно достаёт свою руку, накрывает поверх чужих пальцев на своём плече. Кисаме молча размыкает пальцы, пропускает через свои его. Сцепливают руки, укладывают обратно. А телами даже не вздрагивают — лежат, дышат, греются в свете лампочки. Наверное, Кисаме должно удивить: Итачи не успевает за целых пять минут, пока они лежат, проанализировать произошедшее, выстроить чёткие причины и следствия, проструктурировать в голове и выдать лаконичным. Но почему-то не удивляет. Совсем. Потому что понимает — у него тоже многое впервые. Не секс вовсе, не гордость, даже не какой-то сногсшибательный оргазм, он-то получает относительно среднестатистическим и невзрачным. А вот внутренне, эмоционально — иссушён и обезвожен. Такое у него в отношениях впервые. Вычерпает себя до капли, но обязательно наполнится снова. Кисаме впервые настолько ярко и ясно ощущает, осознаёт, растворяется в этом чувстве. Это нельзя понять, можно только почувствовать. И он чувствует. Он любит Итачи. До безумия.

***

Утро кружит редкими белыми хлопьями из мути неба. Из окна — серо. Серость не топит и тёплый включённый свет, и пошедший клубьями пара чайник, и бытовое хлопанье дверцами на кухне, шкварчание на сковородке. Кисаме без понятия, как и зачем просыпается в такую рань вслед за Итачи, но решает от ничегонеделания приготовить ему сладкие тамагояки. Итачи повязывает аккуратно волосы в хвост с прикрытыми глазами и отказывается. В больницу ехать достаточно, сладкое в дорогу не идёт. Кисаме хмыкает, пожимает плечами, ловит момент, когда Итачи выправляет из-под водолазки цепочку, и целует в изгиб шеи влажно и долго. Прошедшая ночь оставила приятное, тянуще-сладкое послевкусие. И вправду, тамагояки с сахаром были бы приторными. Готовится неспешно завтрак, бренчат палочки, посуда, щёлкает крышечка на рисоварке. Обычно Итачи собирается коротко и быстро, старается не греметь лишний раз, но сегодня, раз Кисаме проснулся с ним же, не торопится. За выдвинутым котацу, подкладывая рыбу к рису, говорят о том, что и так обсуждали: насколько долго Итачи пробудет сегодня в больнице, что Кисаме выйдет с ним и пойдёт до прачечной, пошарил ли он по шкафам, нашёл ли всё, что нужно постирать. Доев, Кисаме колупается в зубах зубочисткой, затем впустую всплёскивает рукой в сторону, поднимается с эханьем и тяжело топает до дверей шкафа. Раздвигает с тихим поскрёбыванием в пазах, зарывается в скомканное на полках, пока Итачи за спиной медитативно держит в обеих ладонях чашку с чаем. Спокойное до блаженного утро. Кисаме швыркает носом, сидя на корточках перед полкой, и достаёт из глубин комок непонятной серости. О, спортивные штаны. Кажется, он вылезает из них после первых снегопадов, перебирается во что-то потеплее. — У меня в квартире кондиционер, — говорит бархатно за спиной Итачи, поднимаясь из-за стола, и Кисаме оглядывается на него, так и не расправив спортивки, чтобы кинуть в общую корзину. На татами в беззвучном шорохе выпадает из кармана сложенный клочок бумаги. Итачи, не прерывая последовательно-точного маршрута по квартире, говорит что-то и про пятновыводитель, о котором Кисаме недавно спрашивал, и тому приходится кинуть под ноги штаны, подняться следом, чтобы проводить и точно запомнить, где стоят бутылки с бытовой химией. Уголок бумажки проминается под тяжестью ткани. Торчит контрастно-острым углом на размытом фоне тёпло-жёлтой квартиры, размытых в расфокусе фигур, шагающих в коридор. Итачи слепо смотрит в пол, накидывая пальто. Кисаме упирается плечом в стену, разваливается, скрещивая ноги, и зевает в растопыренную ладонь. Ловит момент, когда Итачи достаёт из узкого комода свой шарф, и уходит обратно в гостиную. Выйдет с ним, прихватив корзину. Бухают спешные шаги к шкафу. Серое в сером свету. Но единственное, что остаётся бесхозно валяться. Он подхватывает бегло комок штанов, закидывает в корзину и только тогда замечает выпавшую бумагу. Моргает, думает, что какой-нибудь чек. Но, едва коснувшись, понимает по плотности бумаги. Не чек. Разворачивает, выпрямившись и нахмурившись. “Начну с извинений перед вами, Кисаме: искренне сожалею и прошу прощения за всё, что произошло с вами по нашей с Забузой вине.” Сердце пропускает удар. Предсмертная записка Хаку. Кисаме подвисает на секунду, глядя на ровные ряды иероглифов. Но после— смаргивает. Спокойно выдыхает. Так вот, значит, где она была всё это время. Он точно помнил, что не выкидывал её с остальной макулатурой осознанно, хотел сжечь на всякий случай, но зажигалка упорно долго чиркала и не хотела разгораться. Он сунул её в карман штанов и забыл. Потому что в тот же день его сбила с намеченного неожиданно появившаяся Гобо, приступ Итачи, сожительство с ним, уборка, слепота и… Вот почему не мог найти — просто засунул эти штаны поглубже в шкаф, чтобы Итачи не запнулся. — Кисаме. Он смаргивает и оглядывается на коридор — Итачи уже одевается и ждёт на пороге. — А, да… — подаёт голос растерянно. — Иду, докидывал вещи. Впрочем, ничего это не меняет. Не сжёг тогда, сожжёт сейчас. Чуть позже тела Хаку. Он уже становится пеплом на дне пакета. Кисаме выдыхает, сворачивает обратно бумажку и суёт в карман джинсов. Топает громче, перехватив корзину с бельём. Забывает куртку, чертыхается на полпути, возвращается к шкафу, сдёргивает её с вешалки и обратно наспех бухает шагами. Итачи статично замирает у двери. Смотрит расфокусированно сквозь стену, вставляет в уши наушники, покачивая тёмными прядями. Выглядит привычно хорошо и аккуратно: волосинка к волосинке, расправленные лацканы пальто, подогнутый ворот водолазки, обороты шарфа. Невозможно по нему сказать, как выглядел он в середине ночи — со всклоченными волосами, вспотевший, тяжело дышащий и с дрожащими мускулами в лице. После первых поспешных оргазмов хоть и выело эмоции под корень, но всё равно оказалось мало. Они пошли на второй раунд, в этот раз без сюрпризов. Потом размеренно покурили у окна, приняли душ, пошли там же на третий и уже после легли спать. Кисаме смотрит в непроницаемую маску отстранённости, дёргает уголком губ в тёплой ухмылке. Забавно: всё начинается с того, что Кисаме пробует не вспоминать прошлое, но неизменно доживает именно его, а теперь его взаправду не трогает слезоточивая история Хаку на клочке бумаги. Было и было. Главное, закончилось, и теперь Кисаме живёт дальше. Кисаме думает, не сказать ли Итачи, что вот буквально через пару минут пеплом за балюстраду опадёт его последняя нить с прошлым, но, ухмыльнувшись и встретив пустой взгляд сквозь себя, решает по-другому. Отставляет корзину, дотягивает рукав до запястья и делает шаг. Итачи по-живому смаргивает, чуть уводит взгляд выше, чувствуя приближение, но спросить не успевает. Мягко проскальзывают с шуршанием одежды руки, вырывают так аккуратно-скрупулёзно поправляемый провод наушников и сами наушники из ушей. Кисаме обнимает его, притягивает к себе и без долгих заигрываний целует глубоко, жарко. Итачи выдыхает от неожиданности в рот, но закрывает глаза в ответном, взаимно скользит языком. Крепче сжимаются пальцы на толстом пальто. В ответ — укладываются ладони с пережатыми перчатками на локти. — Не хочу тебя отпускать, — колется смешливым полушёпотом Кисаме, выдыхая после поцелуя. Смотрит вблизи, прищурившись, на опущенные ресницы. — Совсем идиотом себя чувствую… — Я разрешения не спрашиваю на плановые осмотры, — приоткрывает с промедлением глаза, увязает глухим взглядом в щеке. — Но понимаю, о чём ты. Смешок скребётся по трахее, Кисаме прыскает, качая головой в сторону. Но из ироничных покачиваний возвращается к чужому лицу мягче: мажет кончиком носа по скуле, воздушно сминается губами по коже, плавится в уже незадавливаемом приливе нежности. Совсем не хочет отпускать. Хочет потянуть мгновение. Итачи, дрогнув деликатно уложенными руками на его локтях, тоже более открыто поднимает ладони. Слышится над ухом, как пережимает перчатки в других пальцах. Скрипит, шуршит тканью. Обхватывает привычно раскрытыми ладонями челюсть, ловит вместе с движением положение в пространстве, точечно-прицельно поднимает слепой взгляд на глаза. Кисаме не горит желанием отрываться от выцеловывания, но тоже встречается напрямую с глухой чернотой глаз. Итачи смотрит. Вздрагивает круг радужки в микродвижении глаз, сужается зрачок в тщетной попытке увидеть, сфокусироваться. Расплывается обратно до больших кругов. Итачи выдыхает тяжело, прикрывает глаза. Большие пальцы тепло оглаживают щёки, скатываются мажуще к подбородку. — Меня ждёт такси, — напоминает глухо. Кисаме прижимает его крепче, сам невольно гладит большим пальцем по поясу пальто в шлёвках. — Хорошо. Рук не расцепляет. Итачи, впрочем, тоже не отрывается от нежных поглаживаний, упирается с промедлением лбом в чужой подбородок, стоит, не дёргается уходить. — Постараюсь вернуться не поздно. — Я дождусь. Снова тяжёлый вздох. Всё же мгновение не может длиться вечность. Итачи плавно отстраняется, сползает тёплыми пальцами и в контраст прохладной кожей перчаток по открытой шее. Кисаме на выдохе неохотно размыкает руки за его спиной. Отпускает. Им некуда торопиться. Всё выровнено до идеально понятного и простого. Итачи отступает на полшага, полусогнутыми руками не сразу возвращается к поправлению выпавших наушников, проверяет, что не заденет движениями вскользь. Кисаме облизывает губы и застёгивает молнию на куртке, садится на татаки, чтобы обуться. Выходят из дверей его квартиры вместе. Бело-серая зима порошком застилает все острые углы пейзажа. Возле ворот во двор гудит заведённым мотором чёрная машина — такси. Пока Кисаме закрывает дверь на ключ, Итачи останавливается в отдалении, натягивает последовательно перчатки. Только распрямившись, Кисаме в этот раз не даёт себе забыться. — Можешь не ждать, я покурю ещё, — говорит, и волосы вздрагивают на чужом полупрофиле, смещается замороженный взгляд. — Всё равно ещё кондиционер у тебя надо взять. Итачи кивает едва заметно, отворачивается. Стучат неспешно его лёгкие шаги по обледенелому пролёту. Кисаме хмыкает тепло ему вслед: ему уже совсем не нужно лишних слов, понимает всё по малейшим деталям, скупой на эмоции мимике. Тоже не хотел уходить. Услышал, прощается до вечера. В лёгком безветрии пара крупных снежинок кружит под навесом, оседает у ног. Пока шаги Итачи медленно спускаются по ступенькам, Кисаме буднично-привычно подходит к перилам, достаёт пачку, вставляет сигарету в зубы. И сразу — достаёт записку из заднего кармана джинсов. В этот раз он о ней не забудет. Он провожает взглядом контрастно чёрную фигуру Итачи по двору, чиркает зажигалкой, поджигая сигарету и делая первую затяжку. От первой поутру немного кружит голову. Приятно так, легко. Выдыхает дымно в мягкую стену из снега за навесом. Швыркает носом, отнимает за фильтр от губ и уже перекладывает записку в другую руку, собираясь подпалить с угла. А затем думает — сейчас он может её прочесть. Он бегло читал в прошлый раз, но иероглифы резали глаза, внутренности, выедали до пустой злобы, а сейчас и вовсе не затронут. Может, если бы не Хаку и его глупое предсмертное желание передать кучу хлама, Кисаме бы не сблизился с Итачи. Так что, наверное, за что-то он ему благодарен. Возможно, не точно. Глухой шорох бумаги теряется в густом вакууме зимней тишины. “Начну с извинений…” Да, конечно. Простите-извините, вышло как-то некрасиво, вас чуть не вздёрнули, а мы попрятались по своим крысиным углам. Кисаме усмехается криво, фыркает дымом, затягивается снова. “Если эта записка всё же попадёт вам в руки…” Да, с запиской вышло нехорошо. Надо было ещё тогда спалить, не оставлять поводов для беспокойства. “Должен заверить…” Не надо ни в чём Кисаме уже заверять. Пусто, прошло. “Он был всегда…” О, дохлая история-выгораживание Забузы. Точно Хаку писал, никогда его, ублюдка, ни в чём не винил, всё считал или судьбой, или вынужденной мерой, или правильным решением. Так странно. Как Забуза вообще добился расположения такого верного, как псина, Хаку?.. Впрочем, неважно. Это и погубило Хаку, нечего с долбоёбами жить и любить их. Кисаме затягивается, пробегаясь взглядом по строкам. Читает без пропусков. “Йоити был моим домом, но…” На секунду останавливается, нахмуривается в недоумении. А это тут к чему?.. Кисаме впервые слышит про какой-то дом Хаку, тем более в глуши Йоити. “Именно там я познакомился с Забузой-саном.” Забузой-саном?.. Это брехня, они познакомились в Токио. Хаку выронил кошелёк, Забуза его подобрал. Когда бы вообще Забуза в то время мог быть в этой глуши?.. Чушь собачья. Скрипят шаги Итачи по двору. Кружит снег. У Кисаме внутри напрягается предательским, непонятным, смутным. Какое-то общее непонимание всего того, что пишет Хаку в предсмертной записке, того, что делал перед смертью. Если таким образом пытался увести внимание преследовавших его якудза — хорошо извинение, припереться к Кисаме, который едва выбрался из камеры. А если передать что-то важное, то почему те же письма и фотографии не передал через Какузу?.. Ещё тогда, при его освобождении. Что в них важного, что в них такого?.. “Теперь мне нечего терять. А вам, Кисаме?” В груди холодом. Теперь Кисаме есть что терять. А если бы тогда прочитал до этой строчки — нет, нечего. Кисаме машинально поднимает взгляд от бумаги на белый заметённый двор. Итачи подходит к калитке, брякает звучно-железно, открывая её. Кисаме затягивается туже, смаргивает мелькнувшее волнение, опускает снова глаза, вчитывается. “Хоть для меня и Забузы-сана слишком поздно, но мне важно сказать это вам. А теперь единственное, что важно — то, где цветут подсолнухи. P.S. Прощайте. Я верю, что солнце пробьётся сквозь ветки.” То, где цветут подсолнухи; важно; солнце пробьётся сквозь ветки… В голове стреляет внезапным осознанием. Письма, фото, выкраденная информация у якудза, часть которой он продолжал скрывать, поразительная настырность встречи. Йоити. Подсолнухи. Чушь, которую бы никогда не сказал Хаку. Важно не содержание. Кисаме замирает, наконец понимая. Школьные письма — это не от желания надавить на чувства, ностальгию. Напоминание о шифре. О шифре, который знали только они с Забузой. Простеньком, тупом, но который работал всю жизнь. Лязгает где-то далеко калитка, закрываясь за Итачи. Кисаме перестаёт это слышать. Он смотрит широко раскрытыми глазами на бумагу перед собой и машинально начинает скакать взглядом по строкам. Первый иероглиф каждого предложения. “Начну”, “Если”, “Должен”, “Он”, “Время”, “Ему”, “Разве”, “Я”, “Йоити”, “Именно”, “Теперь”, “А”, “Что”, “И”, “Узы”, “Через”, “Извините”, “Хоть”, “А”. Сигарета, зажатая в пальцах над перилами, выскальзывает. Летит в белоснежный двор, сминает тонкую ленту дыма медленным поворотом. У Кисаме холодеет всё внутри. Зрачки сужаются.

“Н Е Д О В Е Р Я Й И Т А Ч И У Ч И Х А”.

Раз-два. Раз-два. — А кем вы работаете, Итачи-сан, если не секрет? — Логистом судоперевозок. А вы? — Тем, кого ебут в жопу логисты судоперевозок. Но с вами до этого я не сталкивался. В какой компании? — Аматерасу Групп. Раз-два. Раз-два. — А интерес доставить есть?.. Могу спросить: какой же? — Назовём это моими личными мотивами. Р а з — д в а. Р а з — д в а. — Как я и сказал, люди живут внутри своих впечатлений. Вы предполагаете, что мне не понравится определённое кино. Я предполагаю, что вам понравится такой кофе. — Только я ошибся, а вы — нет. Поразительная прозорливость. — Будем считать, что мои впечатления основываются на более обширных познаниях о вас. Р А З — Д В А. Р А З — Д В А. — Но, если возвращаться к сути, я говорю о том, что довольно интересно наблюдать, какие выводы могут строиться у людей. И какие им можно внушить. Раз-два-раз-два-раз-два-раз-два. Он знал его до этого. Он знал, кто такой Кисаме. РАЗ-ДВА-РАЗ-ДВА-РАЗ-ДВА-РАЗ-ДВА. — Я говорю про то, что это удивительное человеческое свойство. Закрывать глаза на что-либо. Мы строим свою реальность, кокон иллюзий, исходя из выявленных деталей в окружении. Но то, что мы не хотим сознательно туда вписывать, — игнорируем. Частью сознательно, частью — нет. Фильтруем события, поведение, мелочи, прирастая к комфортной иллюзии, что уже осознали реальность. Но по большому счёту это всё ещё иллюзия. Сознательно выстроенная во благо нужной нам реальности иллюзия. АЗ-ВА-АЗ-ВА-АЗ-ВА-АЗ-ВА. — И вот спустя два года он неожиданно снимает на своё имя номер в гостинице. Живёт неделю, ходит по округе, а потом умирает. Интересно, не правда ли?.. Да и где он выбирает свой последний туристический тур — в городе, где живёт освобождённый Кисаме Хошигаки. Но почему именно сейчас?.. Почему не год назад? Почему не через пять лет? Откуда взялся этот промежуток — два года. Вот что меня интересует. “КИСАМЕ ХОШИГАКИ, ВЫХОДИ”. Сигарета проворачивается в воздухе, ловит раскалённым угольком пролетающую мимо снежинку, шипит. Два года, два года. Почему именно они?.. Потому что приезд Хаку совпадает с заездом Итачи в квартиру по соседству. Он пытался успеть первее. Быстрее Итачи. Не успел. РАЗ-ДВА. РАЗ-ДВА. — А этот телефон знаком? — Не знаю. Сейчас у всех такие. — По описанию на нём бежевый матовый чехол и наклейка кролика в верхнем правом углу. РАЗ-ДВА. РАЗ-ДВА. По центру в свободном пространстве из черноты папок контрастом уложен телефон — светлый, бежевый, с потёртыми комьями клея на чехле, будто что-то оторвано. Он видел телефон Хаку в квартире Итачи. Видел. РАЗ-ДВА. РАЗ-ДВА. — Может, вы хороший провокатор и манипулятор. У вас отлично получается. Итачи покачивает головой. В тенях от длинных ресниц отпечатывается лёгкая усталость. — Может быть. Но бессмысленно провоцировать тех, кто не представляет интереса. РАЗ-ДВА. РАЗ-ДВА. Он знал, кто он такой. Он знал, кто такой Хаку. У Итачи был другой интерес. Не из-за Кисаме. А из-за того, что у него может быть. РАЗ-ДВА. РАЗ-ДВА. — Новый оябун вряд ли мог что-то предложить после всех междоусобиц — за ним стоят совершенно другие люди. И они хуже: действуют тихо, аккуратно, просчитывая шаги. И как раз эти люди, Хошигаки, могут прийти за тобой. — Им не за чем идти за мной. — Есть за чем. Хаку должен был что-то тебе передать. За это он повис в петле. — Тот, кто убил Хаку, сделал это очень деликатно. У полиции, несмотря на их не так далёкие от правды версии, нет ничего: никаких записей с камер видеонаблюдения, никаких свидетелей, улик. Вероятнее всего, они так и не смогут ничего найти. Объявят самоубийством транса, приведут в доказательство статистику самоубийств ЛГБТ и закроют дело. Это не просто мелкие пешки клана, это подготовленный человек. Осторожный, тихий, действующий из тени. — Ниндзя трансфоб. — Я говорю тебе сейчас внимательно следить за всеми, кто тебя окружает. РАЗ-ДВА. “И они хуже: действуют тихо, аккуратно, просчитывая шаги”. РАЗ-ДВА. “Это не просто мелкие пешки клана, это подготовленный человек. Осторожный, тихий, действующий из тени”. Р А З — Д В А. “...внимательно следить за всеми, кто тебя окружает”. П Е Т Л Я. Окурок с шипением падает в сугроб. Захлопывается дверь машины за оградой двора, взрыкивает мотор. Кисаме мелко-порывисто выдыхает, слепо глядя в белизну кружащего перед ним снега. Итачи Учиха. Какой же он идиот. “А ты не устал?.. Не устал видеть иллюзии?..” Всё это время, всё это блядское время… Он знал. Он знал. Он приехал сюда не из-за слепоты. А он вообще слепой?.. Холод сковывает плечи. Морозными иглами тычет изнутри, снаружи. У Кисаме пересыхают глаза, но он смотрит. Слепо и в никуда. Взгляд пусто сползает с белизны горизонта ниже, на записку. Покрасневшие пальцы трясутся. “А теперь единственное, что важно — то, где цветут подсолнухи. P.S. Прощайте. Я верю, что солнце пробьётся сквозь ветки.” Постскриптум никогда не входит в шифр. Хаку знал это. Кисаме смаргивает заторможенно, но так и не отмирает. Позади — молчаливо-глухая квартира, в которой потушен свет. Света нет. Только белая слепящая серость правдивой реальности.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.