ID работы: 7798278

И свет погас

Слэш
NC-17
В процессе
583
автор
MrsMassepain бета
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 911 страниц, 22 части
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
583 Нравится 559 Отзывы 205 В сборник Скачать

Часть 20

Настройки текста
Перед глазами рябит, смазывается полутёмная улица с проблесками включившегося света фонарей и редких снежинок. Постукивание ботинок ускоряется. Быстрее. Быстрее. Хаку торопливо огибает прохожих, опуская лицо, и интенсивнее шагает вперёд, стараясь не выдавать подозрительную спешку. Но ему нужно бежать. Сейчас. Срочно. Останавливается на светофоре рядом с отелем. Покачиваются волосы, укладываются спокойной тяжестью на плечи. Выдыхает — мутный клуб пара вылетает изо рта и тут же смазывается в редком рябом снегопаде. Замерев, как можно более плавно поворачивает голову в сторону, косится себе за плечо. Не дышит. Проулок позади, из которого он выскакивает, мрачнеет неосвещённой частью. Редкие снежинки кружат на фоне черноты. Он пойдёт за ним. Он здесь неслучайно. Темнота давит на лопатки, выталкивает на дорогу под машины. И неожиданно — подёргивается случайным движением. У Хаку перехватывает дыхание. Он отворачивается нервно обратно, порывисто вбирает ртом воздух, но заставляет себя сомкнуть губы и сглотнуть. Взгляд лихорадочно поднимается на светофор. Зелёный. Срывается с места и лишь в конце перехода обратно стягивает резкость движений до умеренной и не вызывающей подозрений у окружающих. Редкие фигуры прохожих безразличными тенями проскальзывают мимо, не обращают внимания. Пальцы дрожат, когда пробует буднично поправить волосы за ухо. Ноги трясутся, когда перебежкой поднимается по ступеням к главному входу в отель. Всё мажется вокруг, то вспыхивает контрастно-ярким освещением и бликами на стёклах дверей, то оседает в глухой полутьме сгустившихся теней в углах холла, под стойкой, у искусственного дерева возле ресепшена. Хаку машинально кланяется стоящей за стойкой хостес и сразу проскакивает мимо к лестнице. Замедляет шаг рядом. Снова едва заметно поворачивает голову, отслеживает периферийным зрением, покачиваются ли двери входа за ним. Не дождавшись, сглатывает и решительно шагает к подсвеченной зелёным вывеске пожарной лестницы. Толкает от себя. От распахивания двери в высоту узких пролётов разлетается звучное пустое эхо. Звонче бьются каблуки ботинок о бетонные ступени, чернее и спешнее тень преследует фигуру, перебежкой минующую этажи. Хаку старается дышать размереннее, тише — чтобы слышать, если дверь внизу распахнётся ещё раз. Но он не слышит. Нужно спешить. Пролетев несколько этажей, взгляд цепляется за огромную цифру, выведенную краской на серости бетонного пролёта, и Хаку с разбегу толкается в дверь. Его выкидывает в длинный коридор с горчично-приглушённым светом, деревянной отделкой по низу и рядом однотипных дверей. Тихо. Спокойно и умиротворяюще тихо. Выдыхает. Смаргивает взволнованность, поправляет за ухо волосы. Оглядывается ещё раз на качнувшуюся в последний раз за ним дверь и, дрожащими пальцами оправив рукава, делает размеренный шаг вперёд. Его номер дальше по коридору и за углом. Выравнивает для внутреннего успокоения спину. Вдыхает медленно носом — пахнет насыщенно-тяжелым диффузором и полиролью для дерева — шагает вперёд. Прежний стук каблуков сменяется на мягкую поступь по ковролину. За углом тихо защёлкивается замок двери, пикают кнопки панели для кода. Хаку невольно падает взглядом в пол, когда из-за угла выплывает фигура соседа-постояльца, прячется за густотой спадающих волос. Плавнее уходит в сторону, но не успевает уклониться. Сталкиваются плечами. Хаку нервно отшатывается, машинально переламывается в глубоком поклоне, беззвучно одними губами выговаривает извинения, но, вскинув взгляд, мажет им по чужому лицу. Мужчина, до этого смотрящий расфокусированно-задумчиво вперёд, резко оживляет взгляд, резким движением радужек смещает его вниз. Ледяными иглами по плечам. Так же, как в кафе полчаса назад. У Хаку комкается остаток звука в глотке. Скованное флегматичной безразличностью лицо, пустой ослепший взгляд в стол. Мгновение — резко сузившийся зрачок и целенаправленно-метко поднятый взор чёрных глаз. Он его дурачил. Всё это время. Хаку в ужасе отшатывается от мужчины, не в силах отвести испуганных глаз. Тот, безразлично оглядев, поджимает губы. Мелко кивает взамен поклона-извинения, отворачивается, шагает дальше. Хаку запоздало отшагивает к стене. Смотрит несколько секунд вослед ему, потом мучительно прикрывает глаза, выдыхает и уже нескрываемо торопливо бежит до собственной двери в номер. Мелкие кнопки на панели с тихим пиканьем проминаются под заученной комбинацией. Щелчок ручки, замка, и наконец — одинокая темнота. Тесный номер окутан полумраком, лишь отсветы фонаря снаружи пробиваются сквозь окно и укладываются блёклыми очертаниями на углах мебели. Раскрытые двери ванной и туалета отпечатываются на тёмной стене чёрными провалами. Хаку стоит несколько секунд на пороге, вслушивается. Затем, коротко поднеся ладонь к стене рядом, падает устало пальцами на выключатель. Зажигается свет. Облачает статичную обстановку номера. Хаку сглатывает и, не снимая обуви, решительно шагает внутрь помещения. По пути до кровати выкладывает телефон из кармана на комод под зеркалом. Косится на зажёгшийся дисплей, проверяя время, и наскоро уходит дальше, лезет под матрас, сгребая слои пледа, одеял, простыней. Шарится рукой, стараясь нащупать, нахмуривается сосредоточенно. И, едва коснувшись нужного, вдруг осознаёт и застывает. Он закрывал дверь в ванную. Взгляд отдёргивается от развалов ткани правее, на тумбочку с лампой, но достать плавно ладонь и схватить её не успевает. На горло накидывается удавка. Хаку дёргается порывисто вперёд, стараясь вырваться, но петля на шее затягивается вместе с волосами. Хрип, резь тонкого по горлу. Произвольно выгибается, шкрябает ногтями по сдавливаемой шее, стараясь подцепить удавку, но пальцы проскальзывают. На глаза выступают слёзы. Тогда толкается лопатками назад, встречает чужую грудь и припечатывает своим весом стоящего позади о стену. Худые пальцы, видимые на периферии, непроизвольно вздрагивают, ослабляют затяжку — Хаку везёт, они в одной весовой категории. Сухой глоток воздуха, резкий рывок вперёд, и удушающая петля выскальзывает из чужих рук, даёт свободу бежать. От придушивания жжёт глотку, лёгкие, голова мутнеет. Хаку покачивается, выскакивая в коридор номера, и тянется загодя рукой к телефону на комоде. Едва делает пару спешных шагов вперёд, сзади рука подхватывает за затылок, стягивает тяжёлые толстые волосы и толкает лицом вперёд. Удар, вспышка тупой боли, звон. Хаку морщится и ощущает, как по лицу проскальзывают осколки зеркала. Боль от порезов не ощутима за пеленой гудящего удара головой. А когда удаётся покачнуться, отстраниться, на горло туже и твёрже — петля. Хаку распахивает глаза, хрипя, рефлекторно вскидывает руки, цепляется за удавку и видит в разбитых кусочках зеркала. Сосредоточенное, спокойное и с ожившим взглядом лицо. Итачи поджимает добела губы в отражении и сильнее затягивает петлю, лишая всякого звука. В удушающе-жарком уплывающем мире остаются шлепки рук по шее, неловкие удары ботинками по ковру, ножкам комода. Округлившиеся чёрные глаза с лопнувшими капиллярами по белку. Спокойный взгляд за плечом из осколков, следящий за вздрагивающим кадыком над натянутой верёвкой. Хаку царапается, шлёпает, пробует перехватить по сторонам верёвку, но в этот раз она сжимается слишком туго. Тусклое освещение номера постепенно темнеет. Пересушенные белые губы беззвучно размыкаются, пробуют по-рыбьи хватануть воздуха. Но поздно. Окончательно расплываясь, мир уходит в черноту. Теряют силу руки, продолжающие царапать шею, ноги, переступающие по полу. Темнота. Это и есть смерть?.. “Раз-два”. Кисаме резко распахивает глаза и режется белизной света из-за покачивающейся занавески. За окном проносятся белые бескровные пейзажи неизвестной местности. Чёрные кости торчащих построек, косой снегопад, врезающийся в стекло, и однотипные просторы полей. В салоне автобуса тихо шепчет радио у водителя. Покачивают головами редкие пассажиры от тряски дороги, тыкается в телефон ребёнок на сиденье через проход. Кисаме шумно хапает ртом воздух и машинально проводит разводом ладони по собственной шее. Горячая, мягкая. Без рельефа сдавливания. Он жив до сих пор. А Хаку — нет. Под пальцами вздрагивает в сглатывании кадык, и Кисаме выдыхает, тянет выдох как можно дольше, чтобы почувствовать поток воздуха через ноздри. Промаргивается, сглатывает ещё раз. Прокашливается от удушения из сна. Только потом, зажмурившись, стирает пот со лба и расстёгивает резко-нервно куртку, отворачивается, щурясь, обратно к окну. На электронных часах в проходе время показывает всего час от начала поездки. Они не проезжают и половины пути. Кисаме дёргает раздражающе-заедающую собачку в конце молнии и наконец разваливается удобнее наискось, умывает лицо ладонью да так и остаётся замороженно смотреть в окно, накрыв рукой губы. Похоже, он просто вырубается. Может, проспал полчаса, но не больше. В голове всё путается. И от случайного кошмара, и от колотящегося лихорадочно сердца, и от ненастоящего спокойствия вокруг. Всё кажется алогичным, нереальным. Иллюзорным. Кисаме на несколько секунд прикрывает тяжело веки, пробует согнать поднявшуюся муть эмоций изнутри, отскрести внутренности от неприятного, зловонного. От ужаса. Он не может поверить до сих пор, что всё реально. Что это не говённый сон, не случайное помутнение, не оптическая иллюзия. Но за дорогу в пару часов от Момбецу до Асахикава, где ещё его сознание с утробным гудением, но работало, он несколько раз доставал из кармана записку и перечитывал первые иероглифы предложений. “Не доверяй Итачи Учиха”. “Не доверяй Итачи Учиха”. “Не доверяй Итачи Учиха”. Не доверяй Итачи. Хаку знал, кто такой Итачи. Итачи — часть клана Учиха. Он здесь неслучайно, Хаку хотел предупредить о нём. Тошнота от тряски и гудения головы усиливается. Кисаме впустую сглатывает слюну, полностью пропитавшуюся горечью никотина, и терпит, жмурится, щерится себе в руку. Не понимает. Не верит. Но осознаёт. Вынужден примириться с правдой. Один факт, что Хаку знал Итачи, оседает в голове зловещим и скребущим подозрением. Нервно-быстрый сон явственно отражает это. На внутренней стороне век отпечатывается образ: сосредоточенный Итачи с поджатыми губами, затягивающий удавку на шее. Зрячий, с живым взглядом чёрных глаз. Кисаме давится желчью, подступившей по глотке, и разжимает веки. Белый простор полей и летящего наискось снегопада сглаживает черноту мыслей. Подмораживает горячее и болящее. Сколько ни думай, яснее не становится. Кисаме ещё в первый час в Момбецу, пробуя утрамбовать неожиданное открытие, вываливает всё по привычке в действия: постоял на пролёте, пока пальцы перестали быть чувствительными к холоду; зашёл обратно в квартиру, слепо ошарил взглядом по коридору — корзине с вещами на стирку, куртке, тапкам; затем бессмысленно и бессвязно оделся, затолкал кошелёк и записку в карман, пошёл до автовокзала. Он не думал, что делает и для чего. Тело, натренированное быстрее реагировать, сделало всё за него. Он выныривает из пустого звона в голове уже в автобусе. Тогда в первый раз и достаёт предсмертную записку, перечитывает ещё раз. А затем ещё. И ещё. И ещё. Иероглифы не исчезали, не менялись местами, не переставали читаться как отдельные слова. Однако с каждым разом начинали резать по живому, по горячему, по зарубцевавшемуся. Всё это время. Всё это чёртово, мать его, время. Кисаме всё это время был слеп. Беспробудно, без единого просвета. А вот Итачи… Итачи-Итачи-Итачи… Он был зрячим. Кажется, даже физически. Не морально, как Кисаме. Кисаме сглатывает сухой глоткой, ловит муть собственного отражения в стекле на фоне белизны и дёргает взгляд к своим мелким глазам. Он ведь с самого начала заметил, что глаза у Итачи реагируют на свет. Заметил, удивился, спросил, как конченный идиот, да и поверил в эту хуйню про психологическую травму. Ведь удобно, да?.. Никто и ни в чём не будет подозревать практически инвалида. Итачи не мог самостоятельно банку на полке выбрать, не потратив полтора часа. А тут — убийство, связь с дохлым кланом якудза, Учихами. Кисаме не может смотреть себе в глаза, зажмуривается в слабом отголоске бессилия и раздражения. Он слепой. Слепой идиот. И от этого гаже. Противнее. Он сам допустил это, думая хер пойми о чём. Какузу его предупреждал быть внимательным, а он насрал на его предупреждение — у него же отношения появились. Связь. Для Итачи, похоже, это была лишь прямая связь к рысканью по квартире Кисаме. В его белье, в его шкафах. В его голове, нахуй. От понимания собственной тупости и слепости желчная тошнота подбирается по горлу выше. Приходится сглотнуть лишний раз, насильно разжать веки и забегать взглядом по прорезиненному стыку стекла и обшивки автобуса. Кисаме медленно, но верно осознаёт каждую возможность Итачи, которой он мог воспользоваться. Осознаёт каждый шаг, каждое слово. И в один момент, когда количество выводов и вопросов накапливается, множится в голове, ладони начинают зудеть от желания набрать номер. Кама-Итачи. Мелкий и юркий зверёк, невидимый в снежной буре и кромсающий на клочки. Но Кисаме только в мыслях представляет, как нажмёт кнопку “вызов”, и внутри всё обрывается холодом. Он думает о том, как Итачи начнёт привычно-флегматично говорить. Или просто сбросит вызов. Или вдруг скажет что-то настолько праведно непонимающее, что Кисаме… сломается. Может, это всё же ошибка? Нелепое стечение обстоятельств? Надежда вернуть мир из утра этого дня зажигается нелепо и хрупко при представлении, что всё не так, но тут же затухает под толстым слоем апатии и сухого анализа. Всё так. Итачи Учиха. Хаку его знал. Кисаме чувствует, как начинают пересыхать глаза от долгого отсутствия смаргивания, моргает вынужденно. Думает. А о чём думать? И так всё понятно. Но чувствуется, будто всё это ненастоящее. Игрушечное, временное. Вероятно, Кисаме сейчас моргнёт, и окажется, что он смотрит на лампочку у себя в комнате. Но он не спит. Кисаме тщетно пробует вызвать у себя более яркие эмоции, чем испытывает, удостовериться, что вокруг действительно реальный мир, не выдуманный, не растёртый по образам подсознания. Если живой, то… чувствуешь. Дышишь, слышишь, видишь. Кисаме не чувствует. Что он должен испытывать? Горечь, страх, злость? Всё смешивается. Проступает на дне мутью, не осевшим песком в стакане, но степенно укладывается обратно. Логикой понимает — он должен быть в ярости. А на деле — он в прострации. Мысли, выводы, догадки — это кружит роем в голове, жужжит, но не разделяется на осмысленные части, просто гудит и не даёт ни обдумать, ни уснуть. Иронично. Кисаме нихрена не высыпается, чтобы заставить кончить Итачи. А Итачи, не сказав ни единого слова, кончил его. Итачи… знал, что это произойдёт?.. Не знал?.. Кисаме без понятия. Он хотел бы проверить, но не хочет. Покачивает автобус на повороте дороги, и снег нахлёстывает волной поднявшегося ветра прямо на стекло. До Тоётоми несколько часов. Отчего-то у Кисаме нет ни единого сомнения, на что намекал Хаку в предсмертной записке. Это так же очевидно, как и шифр. Там, откуда всё началось. Их дом. Кисаме прикрывает глаза и пробует заснуть, освободить голову хотя бы на эту пару часов. Но сон не идёт. Как, впрочем, и ощущение приближения родных мест. Он лишь недавно начал ощущать, что дом — это не место, а человек. Но, кажется, ошибался.

***

В середине дня под покровом снега Тоётоми кажется чуть живее однообразного вида полей. Но не сильно. Зима сковывает оцепеневшие старые постройки неизменностью: те же пошарпанные и накренившиеся заборы, те же апатично серые стёкла в окнах, те же стёртые знаки, выцветшие рекламы, приклеенные с обратных сторон витрин. Центр — самый оживлённый и облагороженный, но такой же издохший и забытый, как и Момбецу. Он притворяется живым, выворачивается наизнанку проходящими мимо прохожими, но не может обмануть. Кисаме выходит с автовокзала и останавливается у перекрёстка. Смотрит. Пробегается вяло ветер, снимая пух снега с обочин, метёт уныло по асфальту. В живой памяти, хоть и снесённой на тысячу раз — “дом”. Сквозь замершего посреди белизны Кисаме просачиваются призраки далёких воспоминаний: как на этот же автовокзал, но моложе на семнадцать лет, он шёл с Забузой, перемахивал через плечо сумкой, посмеивался. Сейчас он возвращается один. Без всего. Забуза мёртв. Мертвы и те, кто когда-то оставались ждать в этой глуши. Кисаме заторможенно моргает, встретив лицом холодную оплеуху вьюги, и втискивает ладони в карманы куртки, переходит дорогу. Безмолвный город гудит ветрами под крышами и между железных столбов. Клеится к спине невольными образами, что проносятся вслед за мутным отражением тени в витринах. Вот узкий проулок недалеко от автовокзала: завален досками сейчас, а раньше они сидели здесь втроём, дымили одной на всех. Какузу говорил о деньгах, Забуза — о том, что Ягура не прав, Кисаме молчал и смотрел в одну точку, не прошёл бы кто из взрослых мимо. Знакомая лапшичная на углу. Всё та же вывеска, покачивающаяся на снежном ветру, а в разгар лета — утопающая в зное и жаре, редко волнуемая случайным ветерком. За стеклом на столике под косым лучом Кисаме и Забуза брякали тарелками, сюрпали беспардонно лапшой и катали монеты по столешнице, насчитывая, хватит ли на вторые порции. Кисаме бессмысленно скрипит шагами вперёд. Просто идёт машинально, слепо глядя перед собой. Проходит мост. Да это и мостом не назвать: так, лёгкий квадрат подъёма дороги, который по сторонам огорожен перилами, но от реки под ним — тонкая прожилка говённого ручейка. Летом — он полностью скрыт за раскидистыми кронами деревьев. Сейчас — костистые сучья топорщатся из-за ограды, дрожат. Там они запинывали дружка Ягуры. Он сам идиот, пошёл с ними в одиночку, а они не честные самураи, что будут ждать один на один. Кровь из чужого носа мазалась по камням и стекала в продрись ручья-реки. Кто-то свесился тогда, услышав стоны лежачего, и Забуза, дёргано оглянувшись, заскользил кедами дальше по ручью. Кисаме помедлил, напнул последний раз под дых и тоже поторопился свалить. Он проходит мост, не оглянувшись за перила. Но там, как и по крышам — белизна. Ноги сами ведут его вперёд. Ведут по скелету памяти, воздвигнутого неизменными домами и улицами. Тоётоми небольшой, его легко обойти вокруг за час-полтора. Когда-то Кисаме от скуки проверял, слонялся ночью вокруг, не желая идти домой. Сам дом — дальше, за выходом из городка и долгой дорогой по полям. Путь выбит в его мышцах ног, выбит в координации, походке, машинальном огибании провалов асфальта, что сейчас погребён под слоем снега. Метель налетает на рослую фигуру Кисаме, бьёт его по-родственному по лицу, по шее, но и это не оживляет его взгляд. Идёт вперёд. Не спеша и не медля, идёт так, будто возвращается всего лишь из магазинчика с сигаретами, а не из далёкого будущего. В воспоминаниях на фоне голубого неба над полем летали купюры. Это Какузу расшвыривает всё накопленное, выбитое чужими зубами и костяшками своих кулаков, когда тётя всё же не дожила до операции. Совсем рядом, недалеко. Кисаме как раз проходит знак, под которым они когда-то с Забузой замерли в недоумении, а затем рванули собирать пустившиеся по ветру деньги, искать товарища. Раньше им хватало секунды, чтобы всё понять. Осознать, принять и начать действовать. Ветер врезается колючим снегом в щёку, Кисаме смаргивает картину летнего поля на зимнюю реальность. Уже проходит около пяти часов. И он до сих пор ничего не понимает. Итачи… нет, к чёрту. Лучше дуновение старых воспоминаний. От них уже не ломит кости, не горячеет внутри, будто изжогой скручивая пищевод. От них — пусто. Ветер заволакивает косым снегопадом фигуру Кисаме, одиноко шагающую по обочине. Вокруг бело. До скрипа чистоты бело. Дорога меланхолично вьётся, заметаемая снегом, хрустят шаги. Сначала по ровному, выглаженному главному шоссе, затем сменяется на завалы обочин, торчащие заиндевелые кустарники, скачущую из-под ног крошку то ли асфальта, то ли щебня. А потом вовсе ухабы. Выровненные худо белильным покровом, но всё равно качающие тело, как лодку на мелких волнах. Кисаме щурится себе под ноги от порывов ветра, но, даже не думая о том, сколько он прошёл и в каком направлении, он неумолимо поднимает взгляд тогда, когда нужно. Шаг замедляется. Останавливается. Обглоданный зимой каштан похож на сосудистую систему человека в учебнике по биологии: с толстым стволом посередине, разветвляющимся на множество хрупко-тонких сучьев, пульсирующих от нахлёстов ветра. Живой. Кисаме всматривается в чёрную кору, наученно-привычно соскальзывает взглядом на толстую ветвь справа. Ещё бы этому дереву не быть живым: испив крови людей, навечно остаёшься здоровым и полным сил. Местный задохлый дзюбокко. Хотя, конечно, испить крови повешенной нельзя. Но кто его знает, как работают в жизни деревья-убийцы. Когда-то этот каштан выбрала безумная мать Кисаме и прокляла его вместе с его конченной семьёй. Бабка была слишком поёбана жизнью, она сама могла задушить голыми руками — умерла от старости. Дед же был не их крови, потому его и обошла участь. А Кисаме бы следовало повеситься. Жизнь давала ему шанс, он не воспользовался. Потом просто не смог затянуть сам на своей шее ремень. Тогда дзюбокко решило напомнить о судьбе — Хаку повис в петле. Кисаме кисло хмыкает, стараясь хоть что-то вызвать внутри себя этой абсурдной иронией. Он достаточно в здравом уме, чтобы понимать, что ни дзюбокко, ни проклятий не существует. Но у него недостаточно ума понять, что он здесь делает. Для чего он сюда приехал?.. Что хочет найти?.. Стоит ли вообще это искать?.. Кисаме всматривается в покачивающиеся голые сучья дерева и пробует найти в их волнении ответ, может, понимание. Не своей судьбы, конечно, но хотя бы смысла жизни. Когда-то он спрашивал бабку, ещё когда был помоложе и поборзее, был ли смысл гробить юную девку ради ещё даже не сформировавшегося приплода. Бабка сгоряча шпарила подзатыльником так, что в ушах звенело и затылок болел, говорила молчать. Бабка видела смысл в жизни Кисаме. Безумный, какой-то свой, личный, но видела. Кисаме тоже его искал. Для начала — наперекор бабкиному, чтобы не мараться, не равняться. Потом по-тупому, по-простому — захотелось просто жить. Хоть как, но жить. А когда выжил — так и не осознал, зачем. Для чего жить, какой в этой мышиной возне смысл. Нет ни цели, ни амбиций, ни близких. Раз-два. Пустота, ничего нет. Раз-два. Темнота. Или это сплошной белый?.. Раз-два. Чёрный и белый — вроде противоположности, но во многом схожи. Они будто по-разному, но об одном. Раз-два. Кисаме смаргивает, налипшие на ресницах льдинки от дыхания царапаются под глазами. Он не хочет себя убивать, он не самоубийца. Но и жить почему-то тоже не хочется. Всё застывает в серости апатии. От неё уже тошно, достаточно в ней пробыл. Кисаме резко выдыхает, окатывает лицо паром и лезет в карман, чтобы ещё раз перечитать записку. “А теперь единственное, что важно — то, где цветут подсолнухи. P.S. Прощайте. Я верю, что солнце пробьётся сквозь ветки.” Заметённое белым поле — поле, где во времена его юности цвели подсолнухи. Единственное дерево посреди него — этот злоебучий каштан. Не думается, что Хаку так поэтично хотел пожелать счастливой жизни. Её не пожелаешь, когда знаешь, кто за ним идёт. В голове всплывает мутный образ из сна: Итачи с ожившим взглядом и уверенными руками, затягивающими удавку. А затем тот Итачи, которого сам помнит, видит с утра: слепой взгляд в пустоту из-под расслабленно полуприкрытых век, спокойные и плавные движения рук при накладывании риса из рисоварки, апатично-привычная безэмоциональность. И воспоминания о реальном Итачи обжигают сильнее. То, что видел Кисаме во сне, — лишь его воображение, домыслы. А вот то, как Итачи вёл себя всё это время, зная правду, — нет, вовсе не они. Итачи пользовался удачно сложившимися обстоятельствами. Выжимал их до капли, не поведя и бровью. Ему было… безразлично. И осознание его настоящего, ненадуманного безразличия придушивает крепче, твёрже. Итачи было плевать на Кисаме. Всё это время. От начала и до конца. Эмоции наконец пробиваются ключом через сдерживающий лёд апатии и непонимания. Его душит невидимыми, но сильными руками правды. У Кисаме от них готовы навернуться слёзы и готово запершить в горле сухостью, но мороз обтачивает влагу и даёт лишь одеревенело в бессилии поморщиться, оскалиться. Итачи — мастер пиздежа и манипуляций. Но Кисаме никогда не перекладывал это на свою сторону. Идиот. Конченный, тупой идиот. Всё у Кисаме по-идиотски: не хотел становиться копией своего отца — стал тенью, кривым отражением в зеркале, только более слабым и бессильным. Не хотел ввязываться в дела якудза, узнавать что-то — они сами его нашли, ударили под дых. Кисаме раздирает от пустой ярости в пустоту. На самого себя, на белильно-однотипное окружение, на всё. Он злее сминает записку и упихивает обратно в карман. Фыркает в морозный воздух паром, поднимает тяжёлый взгляд обратно на костлявое дерево. Что ж, если надо рыть руками промёрзлую землю и воскрешать трупы мёртвых связей — он сделает это. Чтобы найти, вцепиться остервенело и разгрызть до костей. Мир, себя. Итачи. У Кисаме загнанно-зловеще чернеют мелкие точки зрачков в окружении посветлевшей радужки. Делает решительный шаг вперёд, и вдруг… Сигнал старой трахомины, катящейся по дороге ближе, ударяет в уши. Кисаме оглядывается раздражённо, на мгновение слепнет от сжирающей белизны вокруг, но останавливается недоумённо, замечая помахивающую из окна машины руку. Замирает. Щурится, вглядываясь в лобовое. Подтирающая всё под одно белизна рассеивается. Различаются фары с ближним светом, переваливающаяся на кочках квадратная грязно-синяя хонда тудэй года девяносто седьмого. Брови плавно расслабляются, приподнимаются в узнавании. За рулём сидит сухопарый старичок. Когда Кисаме окончательно признаёт его, тот подкатывает валко на машине, приостанавливается напротив, загораживая обзор на дерево. Со скрипом поддаётся ручка от окна, сползает пелена мутного. — И вправду Кисаме!.. — в восторженном узнавании улыбается старик: от его улыбки вздрагивают все морщины в лице, колышутся, как желе, а зубы, подточенные и чуть желтоватые, выглядывают ровным рядом как печать вечной доброжелательности. — Я уж подумал, обозналась Камара-чан, ан нет, ты!.. Ками-сама, сколько лет не видел тебя, а?.. Ты проведать семью, да?.. Ох, что-то под зиму-то… — Иошинори-сан, — Кисаме моргает, невольно расслабляется в плечах. Прищур, что глаз не увидеть. Кожа — извечно загорелая — с годами темнеет в сажу, землистые оттенки, на щеке и лбу загораются старческие пигментные пятна. Некогда густые волосы редеют в прилизанные к черепу три волосины. На вид Иошинори-сану лет двести. На деле — должно быть под восемьдесят. Иошинори щурится из-под дряблых обвисших век, скалится в по-тёплому радостной улыбке. — Подбросить куда, а?.. — смеётся, как кашляет дверца с несмазанными петлями. — Или, как ты любишь, сразу в участок?.. Кисаме выдыхает с паром. Не ожидал здесь никого встретить. Но от полиции, как известно, не уйдёшь. — С возвращением, — хмыкает в ответ на молчание Иошинори.

***

Полицейский участок за много лет совсем не претерпевает изменений: всё те же сжато-тесные коробки помещений, заваленные папками старые шкафы по стенам, подсобка, выделенная под архив, где от бумаги крошится древним и пыльным; на редких стульях напротив двух столов вышитые узором подушки, засаленные и посеревшие от чужих задов. Даже ховея на прежнем месте. Стоит, вечно зелёная и подсушенная в углу у решётки обезьянника, пылит тонкими прожилками листьев. Кисаме оглядывает знакомый до боли интерьер, выдыхает. Сам Тоётоми не вызывает в нём столько ностальгии, как полицейский участок. Забавно, что именно здесь он проводит большую часть своей молодости, то сидя уныло за решёткой, то оправдываясь на одном из этих засаленных стульев. Однако и изменения тоже есть: часть офиса огораживают хлипким гипсокартоном, выделяют для начальника местного отделения свой угол. Иошинори как раз выходит из-за зажалюзённых дверей своей каморки с дымящейся кружкой кофе. — Пей, пока не остыл, — цокает по краю одного из столов, перекладывает бережно-слабыми руками какую-то папку на клавиатуру компьютера. — Я человек пожилой, мне вот на юбилей коллеги подарили чайник с регулятором температуры… Горячего совсем не пью, так что тебе, наверное, будет не то… Но да ладно, тебе, чай, не привыкать. Не ищи изъянов в дарёных вещах. Кисаме отлипает взглядом от всё тех же фоторамок на стенах с гордостью Тоётоми, переводит на Иошинори. — А где остальные?.. — Где-где… По делам, — вздыхает устало он и поддерживает себя за край стола, опускается шатко на стул. — Один болеет, второй в разъездах… Девочек я отпустил на пару дней, что им тут со мной, стариком, возиться… С ксероксом, чай, за шестьдесят лет я научился управляться, а будет срочное — так вызову. Да ты садись-садись, Кисаме, мне сейчас трудно смотреть на вершину Фудзи. По губам пробегается тень квёлой ухмылки. Иошинори внутренне не меняется — хоть что-то приятное. Внешне, конечно, он сильно сдал: он и в свои лучшие годы не был сильно высок, дышал им троим в пупок, но сейчас ещё больше усох, сморщился. Однако и раньше каждого рослого, сильного — садил на уровень своих глаз, не давал уйти. Была в его доброжелательности и внешней мягкотелости какая-то сталь. Уверенная, твёрдая, что гнула их внутренний алюминий, хотя внешне у них и кости от стали не ломались. Иошинори из тех, кто на своём месте. Кажется, что он будто здесь и родился, прямо посреди полицейского участка, тут вырос, окреп, возмужал, да и состарился. Кисаме не то чтобы испытывал много чувств к старику, однако от него веет тем, что, наверное, действительно ожидаешь встретить дома: хорошей памятью, ностальгией и уважением. Кисаме шаркает ботинками с отлипающими комьями снега. Подумав, всё же подтаскивает за спинку к себе стул с дребезжанием, садится. Появление Иошинори невольно выкинуло его, как рыбу на берег, из мути собственных эмоций в реальность. Старик подавно не может знать о происходящем хаосе, что надвигается со скоростью цунами, и сделать короткий выдох в ожидании неизбежного кажется необходимым. Кисаме, в общем, и не был готов ему отказать. Может, машинально, может, старик до сих пор на него оказывает влияние, но он бы в любом случае сел к нему в старую хонду, поджав колени. Иошинори смотрит из-за угла монитора с тёплой улыбкой. Разглядывает из-под тяжёлых век. — Совсем не изменился, — посмаковав паузу под жужжание потолочных ламп, говорит. — Давно тебя не видел, кажется, с момента, как тебя осудили… Кисаме всхрапывает, кисло хмыкает и отводит взгляд. Пробует вольготно развалиться на стуле, но машинально сцепляет пальцы меж разведённых коленей, покачивает хлипким мостиком из них. — Больше пяти лет прошло. — Да, пять лет — совсем маленький срок, — вздыхает, смаргивает долгий взгляд и переводит на дым из чашки. — Кажется, что это совсем ничего… Но знаешь, Кисаме, иногда пять лет — капля в море, а иногда… А иногда — вечность. У Кисаме непроизвольно дёргается уголок губ в привычке ухмыльнуться, но потухший взгляд и апатия в лице не дают ухмылке проклюнуться. Кому, как не ему, знать — это была вечность. Воспоминания о тюрьме режут по едва подшитому живому — в голову снова начинают лезть мысли о якудза, повешенном Хаку, записке, тайной информации, о… — Но да не будем о плохом, — легко соскальзывает с тяжёлой темы Иошинори, подталкивает треморной рукой чашку по столу. — Пей, Кисаме. Погода нынче совсем разбушевалась… Недавно, вот в том месяце же ещё, выпало столько снега, что у Вакари-сан крышу в сарае… Кисаме плевать на Вакари-сан, на её крышу. Он слабо держится за тонкую нить старческого монолога, лишь бы самому не потечь крышей. Он до сих пор на мгновение ловит собственную инородность в этом месте — будто возвращается в прошлое, бессмысленно и глупо — но это единственное, что хоть как-то напоминает реальность, а не его настоящий мир. Мир, где уже вряд ли старый полицейский подсядет на уши с задушевными и нравоучительными историями. Где есть только снег, холод и больше ничего. Кисаме для вида кладёт расслабленно одну ладонь на бок кружки, выкладывает рядом с ней полуразряженный телефон, но так и не отпивает. Голос Иошинори успокаивает. Навевает слабую дрёму, когда можно сидеть с открытыми глазами и смотреть в одну точку, не спать и не бодрствовать. Только ощущать безграничную усталость, стекающую с плеч. За окном красивыми хлопьями медленно кружит снег. В какой-то момент Кисаме чувствует, что действительно вырубается: он смаргивает, ощущая, как кренит, и неожиданно различает в речи старика что-то связное: — …а когда-то вы с Какузу и Забузой были такими же. Эх, было же время, — Иошинори чмокает губами, качает головой куда-то в сторону. — Жаль, Забузы уже нет. Печально, что умер молодым. Знакомое имя отрезвляет, заставляет резко проснуться. Кисаме тяжело и долго зажмуривается, трёт едва отогревшейся рукой веки — холодные пальцы дают согнать тёплый песок с глаз — и простреливает раздражённо-усталым взглядом на Иошинори. — За дело помер. Чего жалеть. Иошинори замолкает, вскидывает вопросительно-удивлённо брови. Смотрит оценивающе, задумчиво. — Не имеет значение, за что он умер. Мне жаль его. Кисаме, едва подавив зевок, фыркает, дёргает раздражённо верхней губой, поводит челюстью. Конечно, Иошинори будет его жаль. Для него они — просто заплутавший по неправильной дороге молодняк. Кто-то сбился, кто-то выровнялся, кто-то — сел. Кисаме бездумно клацает зубами, перекатывая их друг по другу, играет желваком под скулой. Для него Забуза — предатель. Тот, кто и толкнул его в это дерьмище, от которого по сей день нельзя отмыться. Оно отобрало у него работу, жизнь. Затем — последнего человека, которому верил. Кисаме зажмуривается, морщится: понимание того, что он сюда приехал вовсе не проведать старика-копа, а отрыть очередное подванивающее дерьмо, оставшееся после Забузы и Хаку, скребёт по глотке с горечью желчи. Иошинори молчит, не торопит. Чуть подаётся вперёд в словах, но затем, долго вглядываясь в острый профиль Кисаме, плавно расслабляется на месте. Вздыхает. — Я понимаю, что простить его для тебя непросто, — с тихим дребезжащим выдохом говорит. Перебирает с промедлением узловатыми пальцами по краю стола. — Прощение — это всегда сложно. Для всех: для молодых, для стариков… Но, смотря на это после столько прожитых лет, скажу тебе вот что, Кисаме: можно не пытаться простить и забыть плохое, но нужно трепетно помнить и ценить то хорошее, что было. Это память, что в нас живёт, она как… как наша часть. Мы не можем по своему велению и хотению отрубать часть себя, но можем продолжать жить с этим. Принимать, вспоминать с теплотой и… Кисаме едва держится, слушая мягкое наставление, но не выдерживает: — Со всем уважением, Иошинори-сан, — сплёвывает резко, перебивая, поводит головой в его сторону, в глаза не смотрит, — но сегодня не самый удачный день повспоминать хорошее о Забузе. Так что оставьте эту тему. Иошинори, перебитый, несколько секунд держит приоткрытыми дрожащие по-старчески губы. А потом, медленно выдохнув, смыкает. Опускает невидимо-печальный взгляд вниз. — Нет удачных и неудачных дней, Кисаме, — его тихий голос колеблется зыбко в тишине офиса. — Помнить нужно всегда. Особенно хорошее. Кисаме дёргает надменно-зло ухмылкой, выдыхает, сдерживаясь. Хорошее. Действительно, самое время поговорить о хорошем. Кисаме пробует остудить себя — с подросткового возраста научен, что с Иошинори закусываться себе дороже — но, закатив глаза, пошарив взглядом по режущему свету ламп, покачав нервно мостиком из пальцев, цыкает всё же издевательски, ухмыляется тухло. — Хорошее, да?.. — он переводит взгляд на старика искоса, ухмыляется едко, ёрнически, зловеще-привычно. — Нет у меня уже нихуя хорошего, Иошинори-сан. Не правда ли я оправдываю ваши ожидания?.. Иошинори смотрит глаза в глаза. Борется с тяжестью дряблых век, но не отводит взгляда. Едва мелькнувшая надежда от первой фразы Кисаме скисает в его лице вместе с заметно опустившимися уголками губ. Кисаме хмыкает, посмеивается вымученно, отводит глаза. Упирается взглядом в свои ботинки, с которых капает чистым и прозрачным, мажет снова по окружению участка: шкафы-шкафы, дела, памятные фотографии отдела. — Всё, что было у меня хорошего, давно превратилось в дерьмо, — изучая свою последнюю тёплую память, говорит с ироничным смешком. — Может, вы были правы, когда говорили нам, что если продолжим, то всё скатится в пропасть?.. У меня ощущение, что я из неё и не выбирался. Как родился в выгребной яме, так и остался. Пыльный цветок, уродливая китайская кошка на полке, давно не качающая лапой. — Сплошное дерьмо, — поджимая губы, констатирует невесело. Сам себе ухмыляется. — Пора бы привыкнуть, наверное, но, знаете… каждый раз удивляешься, до какой глубины и дна можно опуститься. Сегодня с утра я считал, что скоро выберусь, но снова здесь — в дерьме. — Это лишь твоё решение, считать, что в дерьме, — Иошинори стойко встречает ответ, не гнётся. Хоть и дед, но по-прежнему стальной. — Кому дерьмо, кому удобрение. Помни о том, что только твой взгляд решает, как это воспринимать. — Да, действительно, — набираясь ещё больше язвительностью, Кисаме наконец откидывается на спинку стула, расцепляя руки. Оборачивается, посмеиваясь. — Скажите, связки с якудза — так, дело восприятия?.. Или, может, те, кто сдохли, забыли упомянуть про пару гондонов, которые будут рыть под тебя — это, в принципе, тоже ничего?.. Иошинори выглядит больше опечаленным, чем упёртым. Теперь отчётливее в морщинистом лице читаются изломы бровей в этом нескрываемом сожалении. Когда Кисаме был юным, он частенько так смотрел на него с Забузой. Они считали, что он хмурился, сдерживался, чтобы не втащить им, но потом, посверлив взглядом, остывал, уходил подальше, чтобы сами подумали и не выводили его из себя. Время безжалостно к восприятию. Сейчас Кисаме слишком очевиден этот его тяжёлый взгляд. Старику херово от того, что ничего сделать не сможет: ни переубедить, ни переломать хребет, ни саморучно исправить то, что неисправимо. Добряк. Несчастный, старый и немощный добряк. Кисаме отводит взгляд, хмыкнув. Не стоит на него вываливать то, что не должно его касаться. Кто его знает, чем это аукнется, старики имеют свойство с течением времени терять инстинкт самосохранения, лезть туда, куда не следует. Пусть лучше остаётся в неведении. Кисаме уважает его, помнит много хорошего и весёлого. Хоть что-то не хочется похерить. Иошинори вздыхает тяжело и устало. Ещё раз неосознанно перебирает узловатыми пальцами по краю стола, причмокивает — будто хочет за что-то взяться, что-то сказать, но забывает. — Дело твоё, Кисаме, — сглаживает появившееся напряжение, звенящее в воздухе. — Ты не настроен на беседу, и я могу тебя понять: Забуза сделал много дурного, Какузу мне рассказывал. Боюсь, не в моей власти переубеждать тебя, просить о чём-то… — Кажется, это как раз ваша работа, — более благосклонно хмыкает Кисаме, стреляя на него взглядом, и старик невольно дёргает в ответ губами в слабо-тёплой улыбке: — Вбивать в головы молодых разум — моё дело. А ты, — он вскидывает подрагивающую ладонь, указывает пальцем, — уже давно не ребёнок. Хотя, конечно, не выглядел ребёнком даже в четырнадцать!.. Ками, куда же чужие дети так быстро растут?.. Кисаме расслабляется в плечах, позволяет себе по-доброму усмехнуться. Но и секундная передышка не длится долго. Иошинори плавно сглаживает с губ оттиск улыбки, прячет ровный ряд сточенных зубов за губы. — Зимой не приезжают на могилы, уж точно не ты, — говорит. — Что тебя привело сюда?.. Улыбка, едва проклюнувшаяся, за мгновение тухнет. Кисаме поджимает челюсть, падает слепым взглядом на пол. Хороший вопрос — что. Предсмертная записка Хаку — ответ простой. Но для чего?.. Кисаме в паузу после вопроса переваливается на стуле, пробует удобнее устроиться — не выходит. Даже засаленная подушка лезет железными костьми каркаса, тычет под рёбра. — Сам не знаю, — брякает первое, что приходит в голову. Моргает, снова переплетает слабо пальцы между раскинутых ног. — Ты не из тех, кто ездит по местам былой юности, как и Какузу, — хмыкает чуть насмешливо Иошинори. — Значит, ты что-то ищешь здесь. Ждать, что старый коп не поймёт, что он не просто от ностальгии прохаживался по полю, очевидно глупо. Кисаме шумно выдыхает через нос, думает. Пытается сформулировать, хотя бы для самого себя. Скорее всего, Хаку оставил здесь что-то от якудза. Но нахрена оно Кисаме?.. Точно ли он хочет это найти и погрязнуть до конца в этой истории?.. Кисаме хмурится, зависнув взглядом в одной точке. Он по-прежнему не хочет. Но всё равно бездумно приезжает. — Не знаю, что ищу, — проговаривает вполголоса. Честно. — Даже не знаю, действительно хочу ли здесь что-то найти. Не хочет, конечно, он не хочет. Ведь если он ничего не найдёт, то можно сделать вид, что всё кончено: не было якудза, охотящихся за похищенной информацией. Нет странной смерти Хаку, приехавшего в город. Нет Итачи, который на самом деле Учиха. Кисаме прикрывает глаза, снова лезет потереть горящие от недосыпа веки холодными пальцами. Хочет, чтобы всего этого не было. Неожиданно сбоку раздаётся смешок: Иошинори улыбается. Кисаме переводит на него взгляд. — Как всё же удивительны люди… — посмеивается он, поблёскивает желтоватыми зубами. — Я сейчас будто на сорок лет назад вернулся!.. Внезапная весёлость режет по-неприятному непонятным, странным. Иошинори ловит нахмуренно-вопросительный взгляд Кисаме на себе и, не прекращая улыбаться, кивает ему: — Так же говорила и Нагиса, когда приехала. Бабка. Брови ползут вверх. Но затем сразу же — опускаются. Иошинори напротив только ширит улыбку, смеётся хрипловато-старчески севшим голосом, щурится, пуская глубокие морщины. — Помню, только-только приехала сюда, — оживляется он, постукивает пальцем по столу глухо. — Высокая, как шпала, худющая, плечистая — я ещё подумал, эк страшная баба!.. — Иошинори явно забавят воспоминания о бабке, он расцветает, приходит в движение всем телом. — Подхожу, спрашиваю, не потерялась ли, ищет кого. А она мне: “Не знаю, что тут ищу и для чего”. Вот чудная!.. Кашляющий тихий смех заполняет помещение, путается в уже осевшем паре над кружкой. Кисаме отводит взгляд, молчит. — Эх, Нагиса-Нагиса… — продолжает улыбаться он, вздыхает, прогоняя смех. — Тяжёлая у неё жизнь была, конечно… Непростая. Благо, Сатоши вытянул её. Хорошо свой век дожила, правильно. Пусть отдыхает, многое пережила. — Скорее, многих, — хмыкает Кисаме, не отмирая взглядом. — Всех, кого со свету сжила. Иошинори вновь тускнеет в лице, замолкает. Вздыхает тяжело, постукивая пальцами. Против фактов не попрёшь: бабка была похуже дзюбокку. Кровопийцей. — Непростым она человеком была, тут уж что ни говори, — выдыхает протяжно Иошинори, умерив радость от воспоминаний. — Сложным. Что не по ней — всё в штыки. Стояла на своём, как гора: ни сточишь, ни обойдёшь… — А попробуешь — умрёшь, — безрадостно подтверждает Кисаме хмыканьем. Иошинори постукивает пальцем по краю пару раз и останавливает руку. — Зря ты так, — заговаривает тоскливее. Поднимает голову и вглядывается в профиль. — Она, может, конечно, была и не самым простым человеком, но… Внутри она была мягкой, сердечной. Жизнь её побила, Кисаме, ты уж должен понимать… — Всех бьёт, а она убивала, — резко вскидывает взгляд в ответ, нахмуривается. — Сами всё знаете, к чему сейчас поминания хорошего?.. Лицо Иошинори скисает сильнее: опускается дряблый подбородок, щёки, веки на глаза. — Потому что знаю, кого она вырастила. Дурной бы человек… — Убийцу?.. — Кисаме вглядывается пристальнее, пытается понять, про одного ли они человека говорят. — Насильника?.. — Тебя. Тишина. Жужжит лампочка в углу офиса, вдалеке за стеклом вьюга бьётся волной о стекло. Кисаме несколько секунд ещё всматривается в напряжённом недоумении, но потом — фыркает нарочито громко, отворачивается. Зажмуривается, понимая, как тяжело даётся к осмыслению ответ. — Бабка мастер была по производству сидельцев… — Не делай вид, что не понимаешь, — Иошинори не выбит из колеи, напротив — встаёт на давно известную, проторённую. — Нагиса принимала подчас странные решения, но в одном я уверен точно: она вложила всю себя в тебя, Кисаме. Так что пока я жив и не лишился рассудка — при мне можешь не начинать говорить о том, каким она была человеком. Кисаме раздражённо поводит челюстью, но не отвечает. Не видит смысла насаживаться на пики, воинственно выставленные дряхлым стариком. Иошинори упёрт, как баран. Иногда это шло ему в плюсы, но иногда… раздражало. Едва подобравшись и закаменев на месте в былом оттенке решимости, Иошинори плавно размягчается обратно: ссутуливает плечи, опускает голову, взгляд, расслабляет подрагивающую ладонь на столе. Чмокает губами, пробуя напряжённую атмосферу на вкус. Но вкусы уже притуплены, потому просто шлёпает бессмысленно губами, выводит круги кончиками пальцев по столешнице. Наконец, помолчав, неторопливо заговаривает: — Любовь… сложная штука, — будто забывает прошлую тему, начинает с пространного. Кисаме косится, пытается понять, что сейчас ему стрельнуло в висок. — Непонятная. Это ведь, понимаешь… Не катакана. Нельзя выучить раз, как правильно и что к чему, а потом всю жизнь делать так, как нужно. У всех она своя, разная. У кого-то… у кого-то странная, чудная, даже порой жуткая. У кого-то тихая, спокойная, понятная такая… Одна любовь чужда другой, вот что я тебе скажу. Кисаме поводит плечами от хлестнувшей странности, отводит взгляд. Такие речи всегда ощущались неуютными, диковатыми — будто то, что положено выкладывать в более высокопарном содержании, вдруг пытаются вплести в обычный ход вещей. Но старикам всегда всласть — поговорить, потянуть буквы, поморщиться слепо в одну точку, ведя пространную мысль вдаль. Иошинори почмокивает в паузу, подбирает слова. — Нагиса… — всё же не забывает, о чём говорили, — любила тебя так, как могла себе позволить. Она бы не стала прекрасной домохозяйкой, скромной женщиной, нет… Чтобы понять любовь человека, нужно хорошо знать его самого. Понять его суть. Кисаме опускает глаза. — Знаешь, я всегда удивлялся, как Сатоши, — его вдруг окрыляет улыбкой, — полюбил такую проблемную и тяжёлую женщину! Но сколько жил тут, всегда поражался: и ведь поняли друг друга, приняли!.. Посмотришь так со стороны, подумаешь — ну и ну!.. А со временем всё больше замечаешь, и уже… понятнее становится. Нагиса ведь и его любила, ожила при нём, вышла из своих тёмных связей… Дала себе шанс пожить так, как хотела бы. Твой отец… Эти слова как долька лимона — лицо кривится. — …он ведь жизнь из неё последнюю высосал, — Иошинори тоже мрачнеет, опускает печально взгляд. — Такой-то женщине да полюбить снова ребёнка, после того, что сын родной творил… сложно, Кисаме, сложно. Но она смогла. Ты был ей вовсе не внуком, нет, никто так даже и думал… Ты был её настоящим сыном. Сыном, которым она гордилась. Может, поначалу она так и хотела исправить свои былые ошибки, но уж никто никогда не скажет, что это не было чистой любовью матери к своему ребёнку. Резанувшая тема отца плавно отпускает внутри. Сменяется другим, зыбким, больным. Кисаме искоса в страдании оглядывает Иошинори. Знает, к чему ведёт. И, что хуже — знает, что прав. — Твоя мать, Кисаме, была Нагиса, — кивает, поймав его взгляд. — Сейчас она в земле, так что и обиды, печали — тоже с ней там же. Помни одно: она тебя вырастила. И уж она-то бы боролась как лев за то, кто ты сейчас: обвинили — села бы за тебя; убили — перегрызла бы глотки за тебя. Кисаме зажмуривается, отводя глаза. — В тебе я вижу много от неё, потому знаю, что упереться и не верить — это про вас обоих, — подытоживает. — Но знаю так же, что не такие вы и чёрствые, какими пробуете казаться. Каждый из вас… любил по-своему. И любит. Так что важно уметь принимать то, что есть. От поддевания забытого, но временами зудящего — неожиданно спокойно. Легко. Кисаме шумно выдыхает, как перетерпев зубную боль, открывает глаза. С Иошинори всегда так было: если нарваться и начать бодаться, он начинает загодя, осторожно подлезать под больные мозоли, бережно отслаивать их от кожи. Кисаме не дурак, знает, что по жизни мать ему — бабка. Стальная, непробиваемая, с тяжёлой рукой и характером, но всё же — мать. Кисаме долго от этого петлял по юности. Понял только тогда, когда дед умер. На его похоронах уже не было Миру. Не было так много соседей: дед был тихим, невзрачным, спокойным. Много себе друзей и приятелей не нажил, как, впрочем, и врагов. Он похоронил его рядом с бабкой. Стёр красную краску с его имени. Долго сидел, думал перед надгробием. А потом вдруг неожиданно, совершенно внезапно — захлестнуло. Такого не было от того, когда повесилась настоящая мать, по крови. А тут обречённым, злым — они умерли. Родители умерли. Их больше нет. Кисаме впервые тогда за много лет хрустнул, надломился. Скованно и будто неумеючи склонился себе в ладони, тихо и западающе заплакал. Сам потом не верил, что ёкнуло после стольких склок, ударило в глаза влагой. Он не стенал, не заливался воем. Молча трясся себе в ладони, понимая, что уже некого прощать или не на кого таить обиду. Ушли. Закрыли за собой осторожно дверь. Дед на похоронах бабки просил её простить. Простить за то, что свела с ума его настоящую мать, темнила, шла твёрдой и уверенной дорогой по головам и так немногочисленных родственников. У неё был один аргумент — мой сын будет со мной. Она выстояла на нём, ни разу не опустив подбородка. Дед потом рассказывал за настойкой, вспоминал: забрал её из кошмара, когда ещё отец Кисаме был подростком. Она и жить-то по-обычному не умела, всё рвалась найти острых ощущений, потом со временем обточило углы, отпустило. Единственной тенью прошлой жизни был сын, она с ним пыталась наладить мосты, исправить ошибки, потому терпела: и побои, и грабёж посреди ночи, и вызовы в полицию. Говорила — её ноша. Её наказание. Сама так жила и его превратила в подобного. Когда его посадили, она вздохнула спокойно. Ни она, так жизнь его чему научит. Но исправно, даже боясь его видеть, шла каждый раз проведать, носила передачки. Но спокойная жизнь её обуяла — больше решила не вызволять то, что не смогла сама усмирить. А когда та девочка сказала о беременности… она просто всё решила. Дед увидел в её глазах, что больше она так не может, да и закрыл глаза. Любил. Понимал — не остановит, не образумит. Бабка действовала как привыкла — жёстко, деспотично. Со временем и к девочке той привязалась, но выбирать нельзя — один путь. Бабка даже пыталась после рождения Кисаме и с ней что-то подправить, подшить, залатать. Но после стольких горестей та не выдержала. Бабка уже ничего не смогла сделать, потому просто пообещала: справишься — будешь тоже с ним; не справишься — на порог не пущу. Мать по крови не справилась. А бабка долго не выбирала методов, когда вопрос касался Кисаме. Кисаме гнил по юности непониманием, как она смогла это всё сотворить. Жить с кучей повязок с якудза, жить, зная, сколько крови на руках. Жить и не опускать головы, ни разу не дать себя поддеть, подколупнуть за это. Её лицо будто выточено из камня и не ломалось. На самом деле время всё точит. Бабка ломалась, но не показывала. Когда девочка повесилась, а Кисаме увели, она вечером вышла в поле, встала и завыла зверем. Было у неё сердце, хоть и побитое. Когда сралась с Кисаме, взбрыкивала, подначивала, как с родным сыном, чтобы ударил, проявил себя — потом молча запиралась в ночи в спальне, утирала слёзы с бесстрастного лица и тонкой нити поджатых губ. Страшно было, что действительно ударит. Страшно, что снова сделала такого же монстра. Но Кисаме ни разу не тронул. Как вырос — опускал глаза, не поднимал выше плечей рук без надобности, с уважением обходил её. Выхлёстывал за пределами дома, зная, что её, хоть и суку, никогда не тронет. Родная всё же. Своя. Дед просил простить её. Кисаме упрямился на похоронах, говорил опустить тему, не к месту, а когда после сел за стол с ним опрокинуть и вспомнить, сказал — это он, дед, её любил и прощал, всю дурость, что творила, а Кисаме не он. Дед поджал скорбно губы, шмыгнул носом, выпил. Взмахнул ладонью, оставил всё на его собственную волю. Когда умер и он, Кисаме, сидя на могиле, понял одно — обоих простил. И, как умел, любил их тоже. Дед дал ему спокойствие, разумность. Научил чувствовать баланс в лодке посреди моря, научил останавливаться, выдыхать и не идти на поводу у эмоций. Бабка… бабка дала Кисаме стержень. Она выковывала его, как сраный кузнец: жёстким, хлёстким, острым, сильным. Только спустя время Кисаме понимает, что она просто по-другому не умела. Его отец был таким же — жёстким, хлёстким, острым, сильным. Только была одна большая разница между ними. Бабка любила Кисаме до одури. Его же, родного сына, несла как тяжкий груз и считала ошибкой юности. И потому в нужных местах Кисаме был мягче, податливее: чувствовал через сдерженные шлепки по лопаткам, чтобы спину держал, через удары палкой по рукам, когда хреново синай держал. Ценил связи, которыми обрастал, не хотел их рушить. Просто потому что она любила. Своей странной, тяжёлой, но искренней любовью. Кисаме выдыхает тяжело. Не думал, что приезд на родину всколыхнёт внутри пласт того, что, казалось, он давно в себе утрамбовал, подбил по границам. Но Иошинори расколупывает, поднимает против воли те темы, которые сам считает значимыми. Иошинори молчит, ничего больше не говорит. Кажется, что слышит по самому вздоху, какие Кисаме делает выводы. А Кисаме, переключив мысли на старые воспоминания, спокойнее расслабляется на месте. Думать о давно прошедшем, что уже никак не изменить, в разы проще, чем думать о настоящем. — Ну, ты уж прости меня, заболтался я чего-то, — посмеивается, разбавляя паузу, Иошинори. — Про любовь тебе начал рассказывать… Эх, не верил сам по молодости, что стариком буду о таком говорить, а оно ведь эно как, Кисаме: живёшь-живёшь, а после уже и рассказать не о чем, только вот о всяком!.. Будешь стариком, поймёшь меня!.. Кисаме хмыкает в ответ пространно, дёргает уголком губ: согласен, тоже, если доживёт, под старость будет молодняку долгие измышления выкладывать, что нажил за столько лет. Как минимум, из желания занять себя. Как максимум — хоть с кем-то поговорить, не утонуть в одиночестве. Иошинори расценивает его попытку ухмыльнуться как ответную улыбку, потому не стирает с лица дольше свою улыбку сточенными зубами, чуть активнее начинает возить пальцами по краю стола. А потом говорит: — Ну, раз уж про любовь с тобою начали… Как у тебя там на личном?.. Когда твоих сыновей ждать в участок за хулиганство? Едва расслабившись в плечах, Кисаме резко каменеет. Любовь… нет, это хуже темы Забузы и бабки. В груди невольно холодеет, опускается тяжёлым. Он ловит себя на мысли, что приедь он сюда всего на день раньше, он бы спокойно ответил на вопрос. Без подробностей, обойдя тему детей, но ответил бы. А сейчас… — Хреново, — рубит, сглотнув и обратно подобравшись на стуле. Стягивает с лица расслабленную ухмылку. — Правда, что ли?.. — брови старика ползут вверх, заставляют всё лицо приподняться от натяжения. — Во дела… Кисаме морщится, упорно не переводит взгляд на него. — А чего так?.. — не успокаивается на одном вопросе. — Вроде же всё с Миру у вас неплохо было, девочка такая умная, заботливая… Приходится перевести взгляд, поморщиться уже в удивлении. — Мы расстались с ней много лет назад, — нахмуривается. — Какузу не передавал?.. — Буду я ещё у него про твои отношения спрашивать, — делано оскорблённо отмахивается Иошинори. — Он и про свои-то никогда не расскажет, что уж про твои… — потом, доведя до логического конца фразу, задумывается на немного, чмокает губами. — Это ж когда ты с Миру расстался?.. Недавно?.. Старость берёт своё — не слышит половину. — Больше пяти лет назад, — повторяет Кисаме, вздохнув раздражённо-устало. — Иошинори-сан, давайте не будем, мне тут рассказывать не о… — Так как же, — перебивает, не дослушав, — я ещё совсем память не растерял!.. Вот же, Миру твоя, пару месяцев назад как приезжала!.. Я ещё удивился, что без тебя, но, думаю, занят, наверное… Кисаме замирает, так и не сомкнув губ. — Миру?.. — переспрашивает. — Приезжала?.. Сюда, в Тоётоми?.. — Ну конечно, сюда, — кивает твёрдо. — Куда ж ещё?.. — Иошинори-сан, может, вы… — Нет-нет-нет, даже не начинай, — отмахивается подрагивающей рукой. — Уж твою-то девушку узнаю!.. Рыженькая такая, как Нагиса раньше, стройная, ладная. Точно она, не перепутаю! Кисаме озадаченно нахмуривается. Всматривается в Иошинори, пытаясь понять, точно ли он не путает. — Зачем? — Что зачем?.. — не понимает он. — Зачем она приезжала? — Кисаме удобнее разворачивается к столу. — А кто ж её знает, — хмыкает Иошинори. Оглядывает искоса заинтересовавшегося Кисаме, отводит сам взгляд. — Что, ещё не всё потеряно?.. Ты, это, времени-то зря не теряй, хороших девочек быстро… — Где вы её видели? — не дослушивает. Иошинори вздыхает тяжело, возится пальцами по краю стола. — Да там же, где и тебя сегодня, — подумав, отвечает. — Ехал к соседям, смотрю, стоит. Ты же знаешь, у меня после того случая реакция… ну и подъехал, узнал, что делает на частной территории. Какузу, он ж такой, ещё может мне старческую плешь поесть. Смотрю, а это Миру твоя. — А она что? — Что-что… Поздоровалась, узнала, спросила, как у меня дела, как внуки. Сказала, что мимо проезжала, вот, решила заглянуть, посмотреть, как теперь место выглядит. Она ещё с лопаткой была, ну, знаешь, совочек такой, будто детский… Я удивился, спросил, она сказала, что с тобой на память зарывала для воспоминаний штуку эту, как её… таблетку, а, точно, капсулу времени!.. Вот решила забрать, раз дом и земли проданы давно. Ну, мне-то что… Спросил про тебя, как ты, когда у вас дети планируются уже… — Капсула времени?.. — эхом повторяет Кисаме, но сам уже отключается от разговора. Взгляд начинает суетливо бегать по столу, голова трещит в осмыслении. Кисаме помнит слова Какузу о том, что она уже давно отходит от разрыва, живёт своей жизнью. Вряд ли она хотела поностальгировать по дням, когда бабка её науськивала залететь от Кисаме любыми способами. Да и какая, нахер, капсула времени?.. Они в жизни таким не занимались. Кисаме хмурится, пробует понять. Пара месяцев. В затылок от недосыпа ударяет многим позже осознание. Миру не только его бывшая — подруга Хаку. По спине стекает ледяным. Взгляд замирает на углу стола. Это не Хаку здесь спрятал что-то. Миру. — Иошинори-сан, — так и не отмирая после понимания, проговаривает одними губами Кисаме. Старик подаётся во внимании вперёд. — Ну?.. — У вас есть в участке лопата?.. — поднимает глаза. Иошинори некуда выше вскидывать брови, но он пытается. Аж глаза становится видно из-под дряблых век. За время, проведённое в участке, начавшаяся метель стихает, опускается редкими вкрапинами снега из низкого серого неба. Подзаедая, гудит мотор, синяя квадратная машина петляет по белоснежным узким тропам, и Кисаме неотрывно смотрит за стекло на проплывающие мимо знакомые пейзажи. Чихнув, глушится мотор посреди белизны поля. Каштан так и стоит, возвышаясь над округой чёрными костями. Кисаме выходит, хлопает дверцей. Достаёт лопату с заднего сиденья, та со скрипом проезжается полотном по пошарпанной коже сиденья. Хрустят решительно шаги. Позади — хлопает без силы дверью Иошинори. Кисаме спрашивает, где именно она стояла, может, видел ещё что-то. Тот лишь поводит хрупкими плечами под дутой курткой, морщится, с запозданием тыкает по правую сторону от дерева. Та самая ветка. В голове начинает доскладываться пазл. Единственные, кто знали о смерти настоящей матери Кисаме, были Забуза и Миру. И оба могли передать Хаку это. Но только те, кто были здесь, могли настолько точно определить место. Забуза мёртв. Но жива Миру. Кисаме подходит к дереву, прорываясь шагами через сугробы, вскидывает, поморщившись от белизны, голову на ветку. На ней так и остаётся будто бы шрам от верёвки: едва видимый, тонкий, но узор коры выгибается по нему. Опускаются ниже брови. Кисаме порывисто выдыхает клубом пара и опускает голову. Распинывает снег, помогая себе лопатой. Иошинори стоит в отдалении, не сразу подходит, но потом, покряхтев, поплевавшись, тоже лезет в высокий снег, с тяжестью пробивается к дереву, помогает по краям расчистить место. Полотном лопаты отскрёбывается от чёрной земли налипший снег. Кисаме выдыхает шумно огромным облаком пара, расстёгивает ворот куртки и смотрит в черноту, стараясь понять. И где могла зарыть? Ему перекапывать здесь всё? — Ты потыкай, потыкай!.. — тоже выдыхая целым облаком, подходит валко со стороны Иошинори. По землистой коже ползут красновато-венозные пятна от мороза. — Как утопленника в реке!.. Кисаме смаргивает, кивает и с силой вгоняет старую лопату в землю. Тыкает раз, два. На третий лопата врезается во что-то твёрдое, Кисаме сразу же подкапывает с усилием промёрзлую землю, но это оказывается лишь камень. Выдыхает раздражённо, поднимает глаза из-за поволоки пара на Иошинори — тот упёрто помахивает рукой, растеряв тремор, показывает, как искать надо. Снова тыкает. Бросает с высоты своего роста лопату, та пропарывает совсем каменно-твёрдую землю, начинает чернить на нерасчищенный снег по сторонам. Кончик ударяется во что-то твёрдое. Кисаме в этот раз не торопится, проверяет ближе к себе, метнув — снова твёрдое. Третий раз проверяет с другой стороны — тоже. Достаёт лопату из земли, на кончике болтается кусок оборванного тычками полиэтиленового пакета. Внутри всё опускается, замирает в ледяном. Нашли. Миру очевидно прикапывает неглубоко, приедь Кисаме по осени — нашёл бы без таких проблем. Но время беспощадно к окружению, жизни, потому сейчас выколупывается мелкий свёрток крайне тяжело. Поначалу, извлекая небольшой тубус в прозрачном кульке из-под земли, Кисаме нахмуривается в недоумении, стирает окоченевшими пальцами земляной налёт. Когда распрямляется, достаёт из порванной дырки на боку завязанного пакета термос. Потёртый, оббитый чёрной кожей. Это его термос. Из нержавейки. Когда-то давно его ему купил Забуза по дружбе. Кисаме долго таскался с ним, даже брал на работу, перетащил в новую квартиру, когда начал жить с Миру. Там он и дожил последние дни: у него отвалилась ручка, Кисаме думал починить, но потом Миру подарила ему более удобный на смену. А тот то ли остался стоять на полке шкафа, то ли стал горшком для какого-то суккулента. Кисаме не искал, перестал пользоваться. А Миру помнила. Сохранила. Взгляд вмерзает в термос с непониманием. Не слышится, как сбоку подшагивает Иошинори, тоже смотрит, утирает побежавшие сопли с губ. Кисаме смаргивает с промедлением. Откручивает крышку. Внутри сложенная записка и продолговатый вытянутый чёрный блок с проводом, похоже, съёмный жёсткий диск. Шуршит разворачиваемая бумага. “Возвращаю долг по любви, а не из принципа. Спасибо за то, что было. Надеюсь, у тебя теперь всё хорошо. Прости нас всех”. Замирает. Её почерк. Не Хаку. Брови изламываются в сложной эмоции. Миру… какая же дура. Когда-то давно он привозил её сюда знакомиться с бабкой и дедом. Прожили неделю из вежливости, помогали по мелочи на хозяйстве. Миру была слишком воодушевлённой, очевидно, считала себя невестой, потому с почтением относилась к каждому пыльному углу в доме, каждой тропинке, постоянно спрашивала, здесь ли ходил Кисаме, когда был школьником, здесь ли было то, это. Неизбежно под конец недели она замерла у дерева. Это витало очевидным в воздухе, Кисаме просто остановился в отдалении, посмотрел на неё в соломенной шляпе на фоне покачивающейся кроны. Она ничего не сказала. Молча подошла, не дожидаясь реакции, потрогала кору, посмотрела на рябые лучи света сквозь листву. Постояла. Спустя пару минут вернулась, разгребая руками подсолнухи, нагнала Кисаме, так и стоящего на пыльной дороге с ничего не выражающим лицом. Он спросил её, что она делала так долго, она ответила, что благодарила. Он вздёрнул брови в немом вопросе. Придерживая шляпу на голове, Миру вскинула лицо, прищурилась в одновременно печальной и тёплой улыбке. — Я благодарила твою мать за то, что позволила тебе жить. Ведь если бы не это, кто бы меня спас тогда там?.. — хрустнул камешек под сандалией, Миру оглянулась через плечо на дерево. — Я поблагодарила и пообещала, что обязательно верну тебе долг за спасение. Кисаме удивился, помолчал. Хмыкнул, повёл от дискомфорта плечом и сказал идти быстрее, им ещё нужно собирать вещи. Он не придал значения этому. Посчитал очередным женским расшаркиванием перед всей родословной в попытке склеить предстоящий брак. Хотя расшаркиваться перед вздёрнувшейся матерью было странным. Брака не случилось. Её благодарность, почтение и кротость не сработали. Костлявый каштан чернеет теперь на фоне серого зимнего неба. Нет ни поля с подсолнухами, ни соломенной шляпы, ни возни мошкары у лица, трещания кузнечиков. Только пар изо рта от резкого выдоха. Кисаме моргает и поджимает губы. Сжимает в пальцах записку. Надеется, что сейчас она счастливее, чем была когда-то с ним. По его воспоминаниям он только сделал её несчастной, вечно плачущей и мечущейся в чужих ногах в попытке выбить разрешения на всё, что она бы хотела. Единственное, что он считал заслугой — он оградил её от всей истории с якудза. Они расстались раньше, чем его посадили, она нигде и ни в чём не была замешана. Но… Миру всегда принимала свои решения. Кисаме отводит взгляд от записки, переводит апатично на съёмный диск, втиснутый в термос. Это было её последним извинением. Последним словом. Иошинори рядом молчит с пониманием. Не торопит уйти с мороза в ещё не успевшую остыть машину. Но пора идти дальше.

***

По возвращении в участок Кисаме лишь походя бросает за плечо вопрос, можно ли воспользоваться компьютером. Иошинори не отвечает: отмахивается по-старчески, едва поспевая за бойким шагом впереди, ещё возится в дверях, снимая куртку, стряхивая налипший снег с ботинок. Кисаме бухает тяжёло-спешными шагами до ближайшего монитора. Сгребает чью-то оставленную кружку, папки, бумаги с недозаполненными рапортами, ищет, куда воткнуть провод. На секунду в дороге обратно он думает о том, не опасно ли засвечивать данные в участке — Иошинори из уважения не полезет смотреть, но вдруг это аукнется ему — но потом до конца осознаёт нехитрый план Хаку. Миру работает в IT. Кто, как не она, знает о безопасности данных и их надёжном хранении. Хаку никогда не был идиотом. Он подготовился во всём. Едва вспыхивает экран после суетливого поскрёбывания мышкой по столу, высвечивается неизвестное имя и пароль. — Иошинори-сан!.. — Да погоди ты, погоди… — ещё барахтаясь где-то у ресепшена, эхает старик. — Имей уважение к старости… Кисаме выдыхает нервно, откидывается на спинку стула. Постукивает суетно ногой, сцеживая с подошв подтекающие лужи. Взглядом вперивается в нейтрально зелёное поле заставки и машинально находит в кармане зажигалку, чиркает под такт настукивания ногой. Думает. Что такого важного Забуза и Хаку спёрли у якудза?.. Из-за этой коробки, чуть больше двух сигаретных пачек, полегло достаточно народа, думается, что даже больше, чем в тех газетных вырезках, которые притаскивал Какузу. И за этим же охотились Учихи. Итачи. От одного имени в груди проскрёбывает. Кисаме нахмуривается, начинает щёлкать усерднее зажигалкой в кармане. Наконец Иошинори, волоча ноги, с промедлением подходит к столу. Щурится на экран, склоняясь, горбится с уханьем и тянет треморно подрагивающие ладони к клавиатуре. Подтаскивает ближе. Чмокает впустую, изучая долгим взглядом иероглифы, после чего вкрадчиво-долго начинает прожимать одним пальцем кнопки. Кисаме наблюдает за ним со стороны. Ожидание зудит, чешется под кожей, но поторопить его не хочется. Взгляд замороженно приковывается к старческому профилю. Кисаме думает. Что изменится после того, что он там найдёт?.. Наконец подрагивающий палец касается enter и заставка сменяется матовым размытием, прокручивается колесо загрузки. Обыденный рабочий стол копа забит папками и раскиданными файлами. Где-то видятся ещё по иконке фотороботы, снимки хулиганов, бесконечные текстовые файлы шаблонов для отчётов и дачи показаний. С фона, улыбаясь, щурится девочка с двумя короткими чёрными хвостиками. Видимо, дочка владельца. — Уже выросла, учится в старшей школе, — отклоняясь, улыбается Иошинори. — Недавно в участок заходила. Красавица!.. Кисаме отстранённо дёргает уголком губ в слабом подобии ухмылки вместо ответа, но не тянет промедление дальше. Подаётся ближе к столу, невольно оттесняя Иошинори, поднимая с постукиванием, берётся за мышь. Открывает проводник, громко щёлкая заедающей кнопкой. Взгляд пробегается по стандартным папкам, загрузке, жёстким дискам. Съёмный диск E. Курсор на секунду замирает над строкой. Затем — щелчок. Кисаме кликает на съёмный диск, и окно проводника открывается. Пусто. Сверху строка пути к папке на съёмном диске медленно начинает прогружаться зелёным — старый перегруженный компьютер с трудом анализирует количество файлов. Кисаме нахмуривается, начиная раздражаться от старости техники, смотрит неотрывно на зелёную полоску, но спустя несколько долгих секунд ожиданий понимает — дело не в компьютере. Со сдвинувшейся на миллиметр строкой в пустом пространстве папки подгружаются другие. Одна, две, десять. Приходится прокрутить колесо мыши, а подгрузка ещё даже не достигает половины. Куча папок. Куча файлов. На полную подгрузку уходит пара минут. За это время Кисаме примерно понимает, что это. “Бухгалтерский баланс”, “Договоры”, “Соглашения”, “Расписание секретаря” — это всё неподъёмная информация любого бизнеса, в том числе и бизнеса якудза. Даже самые теневые и криминальные стороны жизни оставляют бесконечный бумажный бюрократический след. Кисаме растерянно прокручивает колёсико мышки, присматривается к наименованием папок. Решает тыкнуть на “Бухгалтерию”. Снова длинный список папок. Похоже, какие-то подпункты в ней, но половина наименований перестают о чём-либо говорить достаточно чётко: “ОСВ”, “Анализ счёта”, “Баланс ОП”, “Акты сверок”, “Финансовый анализ”, “Банковские выписки”. Банковские выписки звучат менее глобально, чем всё остальное. Клик. Снова лабиринт из папок. В этот раз рассортированы по годам. Самая ранняя — от 1960 года. У Кисаме закрадывается смутное подозрение, он так и не открывает папку ни с одним годом. Решая далеко не уходить, тыкает на сам жёсткий диск правой кнопкой. Она не так заедает, щелчок оказывается тише. “Свойства”. Тип, файловая система, занято… 2 ТБ. Замирает. Пустые папки столько не весят. И ещё более пятидесяти таких же. Похоже, эта вся информация про деятельность якудза. Абсолютно вся: банковские переводы, заключённые договоры, состав каждого подразделения… Забуза и Хаку не просто свистнули немного компромата на клан — они вынесли всё, что смогли найти. Пиздец. — Может, кофе?.. — голос Иошинори заставляет вздрогнуть, Кисаме смаргивает и потерянно поднимает взгляд от монитора. Он даже не заметил, как старик ушёл, погрузился с головой. Иошинори стоит у другого стола, держит так и не выпитый ранее чай. Кисаме моргает ещё раз, так, чтобы наверняка. Пробует вынырнуть обратно в реальность из мыслей. — А… да, да, спасибо, Иошинори-сан, — кивает, будто только осознаёт вопрос. Старик смотрит ещё пару секунд, затем, мягко улыбнувшись, совсем невидимо, кивает, медленно отворачивается, начиная шаркать тяжёлыми артритными ногами до своего кабинета. А едва он пропадает из вида, Кисаме выдыхает облегчённо, смаргивает сфокусированный взгляд. Опадает обратно лопатками на скрипнувшую спинку стула. Они отдали ему всё. Всё, что нашли. Два терабайта сплошных улик на тех, на кого они работали. И тех, кто практически затянул петлю на шее у Кисаме. Сложно представить, что там есть. Кажется, на просторах этого небольшого коробка жёсткого диска можно обнаружить всё: от опечатки в реквизите платежа двадцатилетней давности до описания структуры волоса на заднице их босса. Абсолютно всё, и при этом — ничего. Кисаме просто не представляет, что ему искать среди такого объёма информации. Что он — именно он — может увидеть и найти в этих километрах файлов? То, что было нужно для его дела, Хаку давно передал Какузу. Но зачем Кисаме остальное?.. Расфокусированный взгляд начинает метаться по видимому интерьеру за монитором. Кисаме невольно прячет одну руку в карман, начиная щёлкать зажигалкой под неуловимый ритм мыслей, а второй — накрывает приоткрывшийся рот, поводит сгибом пальца по щеке. Что ему от всего этого?.. Для чего?.. Месть?.. Кисаме выдыхает порывисто и прикрывает тяжёлые веки. Нужно звонить Какузу. Сам он в одиночку ничего не сможет сделать со всем этим. Может, на то и был расчёт: это не лично важная информация для Кисаме, это просто оружие, которым он может уже не только отбиться, но и добить всех, кого он пожелает. Однако, чтобы воспользоваться этим “мечом”, нужно неплохо так напрячься: всё изучить, сопоставить, потом передать в нужные руки нужным людям… Кисаме приоткрывает глаза, безжизненно опуская руку от лица на колено. Внутри опускается чем-то тяжёло-разочарованным. Получается, за ним потенциально гонялись якудза из-за того, что он даже понять не в силах. Нет, он может так же продолжать из слепого интереса тыкаться по папкам, открывать какие-то переводы, документы, но это не скажет ему ни о чём более, чем о том, что у якудза были дела и они фиксировали их на бумажках. Одновременно и всё, и ничего. Зажмурившись, Кисаме трёт сонно внутренние уголки глаз, выдыхает. Пробует загодя придумать объяснения для Какузу, как он угодил в это дерьмо после всех его предупреждений: что, видите ли, он забыл упомянуть о неожиданно появившемся соседе, чью фамилию по-тупому он и не спрашивал; что важную записку от Хаку он держал несколько месяцев в комке нестиранных спортивок; что бездумно попёрся в одиночку на родину, наобум обнаружив то, что может похоронить кучу людей. Какузу будет не в восторге от его сообразительности. Пальцы ещё несколько раз ритмично щёлкают по жестяному колёсику зажигалки, подушечка пальца уже и не болит, затем — резко достаёт ладонь, меняет руки, лезет другой в карман слева, ищет телефон. Пусто. Первый холодок, сбежавший по позвоночнику, обрывается очередным усталым выдохом — нет, не потерял. Достал ещё в участке, положил на стол. Кисаме смаргивает лёгкую дезориентацию от мыслей, приподнимается с места, выглядывая за монитор. Напротив стоит тот стол, за который в первый раз он опустился поговорить с Иошинори. Оглядывает видимый угол стола. Тоже нет. Приходится полностью подняться, скрипнуть старым стулом, выползти, сдвинув с дребезжанием ножек весь стол, и пойти шариться. Видимо, после долгого недосыпа сильно подкашивается внимательность. Но даже при оглядывании стола со всех ракурсов, телефона нет. Иошинори выглядывает из своей каморки, загодя звучно шоркая ногами. Наблюдает, шлёпая немо губами, за нервно-суетным Кисаме, сидящем на корточках у стола. — Потерял что-то?.. — Телефон, — коротко отбрякивается, щурясь в полутень под столом, а потом оборачивается, держась рукой за угол и уже начиная задавать вопрос: — Вы не… В руках у старика — его лаково поблёскивающий экраном смартфон. — Разрядится же, — посмеивается в мягко-ёрнической неловкости Иошинори, щерится подточенными зубами. Приподнимает в подрагивающей ладони телефон. — Я тут у себя, это, на проводок прицепил, чтобы он энергии-то… Да я чего это, у тебя, видать, на вибрации стоял… Тебе какая-то дьяволица звонила. Из-за неё с Миру-то разошёлся, а?.. Кисаме едва упирается рукой в стол, чтобы подняться с раздражённым эханьем, но тут же — в груди всё застывает. Итачи. По плечам холодом. Внутри — льдом. Он так и останавливается, невольно сглатывает, стараясь разжать этим движением придушенную глотку. От одного осознания, что он звонил — до звенящего писка в ушах. Кисаме старался уехать как можно дальше от него, но даже ледяное эхо, отголосок его существования за мгновение выбивает почву из-под ног. Он просто позвонил. А у Кисаме — покалывание на кончиках пальцев, как от обморожения. Кисаме смаргивает, поводит челюстью. Отмирает. Ничего не отвечает Иошинори, молча забирает свой телефон из его рук — это не выходит даже резким, его настолько сковывает внутренним оледенением, что и движения против воли замедляются, становятся тягучими. Нажимает на кнопку сбоку, экран загорается. “Кама-Итачи”. “1 пропущенный”. То, что успело заледенеть в районе груди, падает вниз, в живот, брякается глухо углами о тазовые кости. Кисаме и ждал, и боялся этого. Он знает?.. Нет, с чего бы. Наверное, для Итачи день кажется логичным продолжением утра. Утра, где он ещё не был Учихой, а Кисаме был просто его любовником-соседом, с которым он планировал съехаться. Кишки скручивает — мороз пробегается по ним. Кисаме смаргивает ещё раз, качает в прострации головой и отходит. Иошинори, продолжающий с лёгко-ёрнической улыбкой наблюдать за ним, не воспринимает странную реакцию на пропущенный звонок — видимо, считает, что всего лишь любовная драма третьесортного розлива. Может, так оно и есть. Кисаме не знает. У него за эти короткие секунды, пока он брал телефон, вообще мыслей не было. Итачи. Сраный сукин сын. Почему настолько больно? Кисаме бездумно возвращается за компьютер, садится. И, набредши взглядом на монитор с открытой папкой, оживает из зимней спячки, как неожиданным ударом вьюги по щеке. Итачи. Учиха. Сгустившийся внутри холод выталкивается изнутри резким выдохом. Кисаме смаргивает — веки перестают тяжелеть от недосыпа, резко ударивший в кровь адреналин даёт силы действиям — и вдруг понимает, что он может сделать. Перед тем, как звонить Какузу, он всё же должен узнать кое-что. Личное. “Раз-два”. “Раз-два”. — Вы повышаете ставки, — случайно прикусывает губу, наслаждается разглядыванием. — Уравниваю, — поправляет Итачи. — Я расскажу такое же личное. “Раз-два”. Что ж, сам Итачи очень навряд ли рассказывал о себе действительно что-то значимое. А вот сраные два терабайта компромата на его пидорскую семейку и клан якудза — очень даже могут. Залезут под кожу. Вскроют то, что он усердно прятал. Кисаме откладывает в сторону телефон, провожает взглядом уже не настолько режущую кишки фразу о пропущенном вызове. По правилам, но с азартом, да?.. Кисаме подтаскивает к себе клавиатуру ближе. Щёлкает звучно кнопкой мыши, наводя курсор на строку поиска. “У-чи-ха”. Enter. Зелёный индикатор поиска начинает колебаться в начале строки, стирает машинным анализом ранее подгруженные папки. Кисаме найдёт то, что нужно ему. Итачи может в этом не сомневаться. Поначалу белое пространство папки тяготит душным ожиданием. Кисаме облокачивается на стол, накрывает рот ладонью и ждёт, вглядываясь в переливающуюся зелёную полоску. Секунда. Две. Пять. Первый файл обнаруживается в поиске по фамилии. Один. Второй. Десять. Зелёная полоска не доходит и до середины строчки, а выявленных файлов разномастных форматов уже обнаруживается на пару прокручиваний колёсика. И самый первый, всплывший при поиске, оказывается из недр папки с договорами. Два клика. С промедлением разворачивается скан старой бумажки в PDF. Это не иначе, как реликвия, важный документ из глубин прошлого засратого клана Корня: с пожелтевшей бумагой, с потёртыми засаленными краями. На деле в нём пара каких-то непритязательных строчек от руки и два штампа выцветших личных печатей в углу. Год — 1963. Кисаме щурится, прокручивает с щёлканьем колёсиком, приближая скан, вчитывается в иероглифы. “Хаширама Сенджу”, “Мадара Учиха”. Взгляд поднимается выше. “Договор о сотрудничестве и совместной деятельности”, “Учиха Мадара, именуемый в дальнейшем “сторона 1”, в лице…” Пустая прокрутка по документу. Щелчки, открывается новый проводник, снова на строку поиска, но уже более предметно, по наименованию файла: “договор с Учиха год…” Договоров всплывает около десяти. Каждый, по всей видимости, заключается с новым главой клана и главой семейства Учих. Они повязаны с шестидесятых. Намертво. Ещё бы. Кто бы построил такую акулу-корпорацию без помощи связей в нужный момент. Возвращается на первоначальные результаты поиска. Прокручивает. Щёлкает по файлам — документы, документы, документы. На первый взгляд здесь и не пахнет никаким криминалом: обычные поставки, лишь с годами меняющие форму и сам шаблон документа, куча договоров, строчки в таблицах excel про контрагентов, филиалы, подписывающих лиц. В глазах отражаются белые всплывающие окна на мониторе. Круг радужки бегает за белильным отблеском из стороны в сторону, мечется между одним открытым окном, вторым, третьим. Прокручивается колёсико. Щёлкает заедающая кнопка на мышке. Неожиданно среди пучины разной документации обнаруживается аудиофайл. Кисаме нахмуривается, щёлкает по нему. Разворачивается плеер. И тут же в воздух крякает, чуть утонув в первом звука пиканья, будто от рации, сипящий мужской голос: — Бля, эта шалава собиралась вчера донести Хирузену кумитё, мужик!.. Я сказал ей по-хорошему, блядь, откроет свою пасть — мозги её сына-олигофрена окажутся на стенке. Не послушала, мать её!.. Теперь босс будет недоволен. — Слуш, а где пацана прихоронил?.. — Да в воду скинул, хули. Вместе с этой. — Бля, мужик, у нас будут проблемы!.. — Да завались, сам не знаю, что ли?.. Сука, как же я ненавижу этих тупых баб, не умеют они… Понимание, что это разносится по участку, приходит позднее на пару секунд. Кисаме резко нажимает на стоп, поднимает голову от монитора. Нет, похоже, Иошинори не услышал. С дребезжащим грохотом отодвигаются ящики, бренчит мелочёвка внутри, по столу начинают хлопать папки — руки суетно ищут хоть что-то, похожее на наушники. Наушники находятся в верхнем ящике справа: скрученные, пожульканные, но рабочие. Кисаме резко втыкает их в разъём, ещё раз мажет взглядом по двери в офис Иошинори, но движения там не углядывает. Снова нажимает на плей. Он вслушивается в беспутый базар каких-то двух неизвестных, вкручивая пальцем наушник в ухо. Судя по жаргону и кряканью, становится ясно — шестёрки якудза. Послушав запись подольше, всплывает ещё одно: они дежурят на каком-то своеобразном посту. Кого-то ждут. Нет, следят. Кисаме слушает их разговор ни о чём, слепо глядя в скачущую спектрограмму. Потом, моргнув, поднимает глаза выше. Просматривает путь к файлу, в какой лежит папке — что это вообще такое. И замирает. — Бля, какая же хуета стала эта лапша… Из чего её, сука, лепят? Из говна? — Жри и не выёбывайся, говноед!.. Папка “Для Кисаме”. Что? Пара новых кликов, и папка открывается в другом окне проводника. В ней ещё более красноречивое — “прослушка”. Щелчки, распростирается долгая вереница аудиофайлов. Закрывается запись с тупым спором о еде. Два щелчка по первой. Несколько секунд тишины: файл запускается. Затем пиканье, шуршание тканей, чей-то выдох. — …в смысле?.. Ты про старшего, что ли?.. Про Итачи?.. — Да-да, про него. Что думаешь?.. — Не, не он точно. Босс подозревает, что кто-то из побочных начал шорох наводить. — Крыски побежали с корабля, ха!.. — Хах, да-да, типа того… — смешок. — Пока проверяем Укиё, Шунмино. Тех, кто послабее. Брови опускаются ниже. Курсор на строку поиска. Щелчок. “Шун-ми-но”. Зелёный индикатор подгружает файлы. — Слушай, а Шунмино это, часом, не… — щелчки пальцами. — Сука, бля!.. Ну этот, с Итачи трётся, вечно, бля, в кадр влезает у Ято!.. — Друган-то его?.. Вероятно, он и льёт. Выяснится что, сразу вместе со всей семейкой пойдёт карасей кормить. Поиск завершается. В папке всплывают какие-то изображения, аудиофайлы, видео. Щелчок по случайному. — Не, мужик, я не думаю, что это Шунмино. Их же там с плевок птичий, Ято рассказывал. Мамка эта его, батёк в земле… Открывается изображение: видимо, ракурс был не самый удачный, поэтому половина фотки смазано. Опознаётся только какой-то офисный холл. Непроизвольно тычок на стрелку вправо. Однотипный ряд смазанных фоток. Лишь при последовательной прокрутке начинают читаться детали: офисный коридор, впереди идущий Шисуи с какими-то, судя по всему, коллегами — узнаваемый кудрявый затылок. Обрывки полупрофиля, мягко-вежливая улыбка, несдержанные жесты руками. На последней Шисуи поворачивается в сторону снимающего, и кадр смещается за чужую офисную перегородку. — Хрен знает. Босс в любом случае велел за всеми следить, тут уж как ни крути. Похоже, никто из их семейки не ждал такого обсёра с тем погрузом на военном… Обосрались так обосрались, устанут трусы вытряхивать, ха! Теперь попробуют отмазаться или слиться. Хуже — сольют чего не нужно копам. У Кисаме непроизвольно замирает рука на мышке. — Бля… теперь чо, всегда что ли тут жопы просиживать?.. За ними заебёшься смотреть, их же как тараканов!.. — Пока нам платят, мне поебать. Да и сам прикинь, если мы выйдем на того, кто сливает… Босс всегда помнит всех, кто полезен. Так что пырься, блядь, в окно в оба!.. — Охуеть, это скучно… Эй, слушай, а!.. Внезапно аудиозапись обрывается с щелчком кнопки и скрипом кожаной обивки. Застывший взгляд в белый монитор. Вот что было для Кисаме — все они разом, подчистую. Какузу даже при обжаловании приговора просил не упоминать их: видимо, доказательств против Учих было маловато, как и против Корня. Приплетать их, когда задача — обжаловать впервые за шестьдесят лет смертный приговор, такая себе затея. Когда Кисаме выпускают из камеры, в нём и не брезжит кинематографичной жажды мести. Нет желания искать, кто виноват, что именно послужило причиной протечки, какой смысл в этой сраной жизни. Кисаме ничего не хотел. А сейчас перед ним — ответы на вопросы, которые он и не задавал. Но которые обязаны были у него появиться. Кисаме смаргивает задумчивость, полусгибает палец поверх губ, потирая их. Затем — падает в омут. Он не искал ответы на эти вопросы — они сами его нашли. Значит, так было суждено. С самого начала. Щелчок кнопкой мыши. Тарабанят пальцы по клавишам. — Э, нас просят сменить точку?.. Сегодня за кем?.. — За Укиё. — Укиё, Укиё, Укиё… А кто оттуда из приближённых к главной?.. — Бывшая их старшенького. — О-о-о, чума!.. Слышал, что старшенький-то не по бабам совсем, вроде?.. Он же поёбывал этого педиковатого то ли актёра, то ли художника… — А-а-а, да, было дело. Дейдару Тсукури. Авангардист современный, ученик Окамото вроде как. — Кого, блядь?.. — Забей. Да, его Учиха поёбывал на стороне, там и скандалище был… Но замяли вроде внутри, чтобы репутацию не мочить. — Думаешь, она могла отомстить?.. Фотографии худощаво-смазливой девушки: в лучших традициях элиты в строгом деловом костюме с юбкой, поправляет волосы, выходя из машины возле токийского музея искусства. Череда снимков через окна из здания напротив: как с кем-то разговаривает в офисе, как распростирает руки к каким-то картинам в холле. Документы про выход из акционеров семьи Укиё, ещё ряд отсканированных бумажек. — Ты бы выебал?.. — М, кого? — Жену гендиректора Аматерасу-групп. — А, эту… да, она хороша. Так бы и намотал её волосы, чтобы засадить ей на шёлковых простынях в семейном пентхаусе. — Бля, да, мужик… Знаешь, обычно такие не в моём вкусе, но вот эту Микото… Ха, да просто бы обкончать её богатенькое лицо. Уже кайф. Мать Итачи, которую раньше видел на фотографии в доме Шунмино: более лощёно-строгие платья, изящно-тонкие белые голени на саморезах тонких шпилек, музыкальные пальцы, поправляющие тёмные очки. Уверенно идёт к деловому центру в окружении трёх валунов-телохранителей. С ней фотографий больше, чем с другими. Объектив камеры на ряде полуразмытых снимков ловит её у делового центра, в магазине, на территории дома, в окружении каких-то аналогичных статусных женщин, мужчин. На паре фотографий рядом с мелким выпрыском: их снимают в машине, где Саске угрюмо смотрит в своё окно, а на противоположной стороне заднего сиденья Микото склоняется и размыкает очерченные помадой губы в каком-то разговоре. — Слыш, как думаешь, может, это… предложить боссу припугнуть Фугаку и потискать её под благим предлогом?.. Как считаешь?.. — Хочешь стащить с богатенькой подстилки трусики? — Повешу их на зеркало в тачке. Даже если обоссытся от страха, всё равно бы таскал с собой. — Иди ты на хуй со своими заёбами мерзкими, а!.. — А чо, хочешь сказать, тебя не возбуждает, когда такая краля писанёт?.. — Мужик, завали ебало, ничего знать об этом не хочу. И она рожавшая, так что вряд ли её дырка меня возбудит. — Всегда есть рот. У неё он как раз маленький, хорошо будет в него засаживать, чтобы аж… — Да-да, твой мелкий хуй как раз поместится. — Слыш!.. Среди фотографий неожиданно — видео. Чёрно-белая съёмка с камеры видеонаблюдения в каком-то зале совещаний. Пустой вытянутый стол, задвинутые стулья. Спустя пару секунд от записи наконец слышится щелчок открываемой двери, в помещение заходит группа мужиков в чёрных костюмах. Сопровождают какого-то деда. Не Данзо, у того рожа менее симпатичная. Следом без сопровождения — сама Микото. Стук её каблуков смазывает звук с камеры. — Хирузен-сама. Как ваше здоровье? Вы извините, что попросила лично прийти… — Не переживай, Микото. Я ещё не настолько дряхлая развалина, чтобы не суметь прийти… — Простите. Не будете против, если сразу перейдём к делу? Приходится выключить временно аудиозаписи, вслушаться в разговор с видео, на котором время от времени пропадают кадры, и движения сидящих ломаются, дёргаются конвульсивно, как в старой игре на приставке. Обсуждают тоже что-то из то ли бухгалтерского, то ли юридического, сложно понять, махинации или нет. Дед сцепляет дряхлые пальцы поверх стола, Микото открывает одну папку за другой, по-деловому придвигается к столу, курсирует ручкой, что-то показывая в документах. — Фугаку не прогадал, выбирая в жёны подающую надежды студентку юридического… Микото склоняет голову. Какой-то невольный образ в её движении режет внутри узнаваемым. — Вы льстите мне, Хирузен-сама. — Да я бы и самого старшенького выеб. — Серьёзно?.. — Ну а чо. Смазливый, худенький. В принципе, если спиной повернуть, от бабы и не отличишь. — Если учитывать, что он и сам любит на клык брать… я бы тоже не прочь. Хоть с его рожи сбить эту надменную масочку… Сукин сын, я бы в рот его выдрал как суку. — Я бы спустил на него и его мамку весь баллон. Клянусь, мужик. — А приколись их обоих выебать? Поочерёдно. — Бля, папенька будет рассержен… Подожмёт опять свои губы, кивнёт да и свалит нахуй в туман. — Фугаку сам своей жене ноги раздвинет, лишь бы прибыль не потерять. Поди и сына раком нагнёт, коли нужно будет. — Чо, попросим по-хорошему?.. От фотографий до видео. Папка с ними оказывается отдельной. Встречи Микото с какими-то мужиками. Встречи, очевидно, папашки семейства, Фугаку Учихи: у него и впрямь, как из описания сального разговора якудза, поджатые губы, грузный взгляд и орлино-острый нос. Широколобый, с квадратной челюстью. Совещания, встречи в офисах, конференц-залах. Затем — снятые с камеры на телефоне дрожащей рукой встречи в ресторанах. А после — запись с камер видеонаблюдения из какого-то пентхауса. На записях появляется тот старик Хирузен — мерно плывущий, постоянно покуривающий трубку — и другие косые ёбла. Очевидно, якудза. — Фугаку-сан, ситуация выходит некрасивая. Думаю, вы сами понимаете. — Не понимаю, Хиаши-сан. Кажется, мы с вами урегулировали этот вопрос. — Давайте не будем забывать об инциденте с кораблём. Наш клан помог вам всеми возможными силами… Я ожидаю от вас взаимного жеста. Фугаку с ракурса камеры высоко под потолком не поджимает губы, а будто сморщивает всё лицо, закручивает его в воронку. — Я вас понял. — Бля, мне кажется, их нужно всей семьёй отвезти по старой-доброй традиции в порт, там и пустить каждому пулю в лоб. Они точно все в сговоре и затевают дерьмо, говорю тебе. — Есть резон. Босс говорит, что они давненько уже находятся в невыгодном положении… Причины для недовольства у них точно есть. — Но не после того, как был тот пиздец с кораблём. — Не после этого точно. Поэтому сейчас сидят тише воды, ниже травы, а Фугаку будет жрать дерьмо с ложки, что бы ему Данзо кумитё и Хирузен кумитё ни скармливали. Себе дороже рыпаться. — Слуш, а правда, что после этого сам Данзо кумитё к нему приходил и сломал старшему сынку пару пальцев?.. — Вроде бы да. Хуй знает. С Данзо-сама шутки плохи. Странно, что он не грохнул кого-то из них, видать, шумихи и так было достаточно. Найденная папка с видео изобилует более подробными подпапками по месяцам. Взгляд наученно выделяет необходимые сокращения слов, обозначающих записи с камер видеонаблюдения нужного места. “Да я бы и самого старшенького выеб”, “Хоть с его рожи сбить эту надменную масочку”, “Данзо кумитё к нему приходил и сломал старшему сынку пару пальцев”. Взгляд непроизвольно по косой дуге к телефону. Вхолостую тычок в боковую кнопку, чтобы подсветить экран. Один пропущенный. “Кама-Итачи”. Кисаме прикрывает глаза, зажмуривается на секунду, проглатывая скользкое омерзение к обсуждению. Нажимает снова кнопку и переворачивает телефон экраном вниз. Камеры видеонаблюдения. Дом Учих. Месяц… Месяц. Он не знает, какой именно, тыкает наугад, ориентируясь на год. Год — когда его посадили. Пять лет тому назад. Первые записи не показывают ничего интересного: вот узнаётся тонко-статная фигура Микото, сидящей на диване в главном зале (это и гостиной не назвать из-за размеров), попивает бокал какого-то вина, долго глядя в панорамное окно напротив; вот Фугаку, пробуя параллельно развязать галстук, говорит с кем-то по телефону, но из его речи не вычленяется ничего интереснее чем “да”, “понял”, “передай решить вопрос”. Одна из записей на быстрой прокрутке показывает мелкие фигуры подростков. Когда запускается с момента их появления в кадре, становится яснее: не подростков, совсем детей. Саске узнаётся по топорщащимся волосам и вечно недовольно-тягучему голосу, только потоньше на порядок, ещё не сломанному. У белобрысого он уже кряхтит, ломаясь, его слышно громче остальных, но говорит сплошную пургу. А Гобо с длинными волосами и с портфелем. Вставляет вкрадчиво иногда реплики, потом садится на диван, принимается перевязывать бант в волосах. И пока двое мелких пацанов спорят, кажется, о том, какую игру запустить на приставке, она будто ловит взгляд Кисаме из далёкого будущего: скучающе осматривает высокие стены зала, набредает взглядом на камеру в углу. Показывает язык, оттягивает нижнее веко пальцем на глазу. Кисаме бы фыркнул смешком, но эмоции выедены под ноль. Глупая и забавная — как и сейчас. Следующая запись. Ещё несколько видео показывают уже ранее увиденные встречи по деловым вопросам: Фугаку, Микото, другие мужики в чёрных костюмах. Они сидят на диване, обсуждают какие-то риски, пока Микото отходит на кухню откупорить бутылку вина. Какой-то из голосов спрашивает, почему Микото самолично подаёт вино, где обслуга. Она очень знакомо-искусственно улыбается, натягивает мягко-покорную улыбку и говорит плавающе-бархатным: — Обязанность хозяйки — подать вино лично гостям. Прокрутив полчаса непонятных по содержанию разговоров, Кисаме доходит до момента, где мужики покидают дом. Едва початая бутылка остаётся стоять на столе вместе с наполненными бокалами. Микото шоркает в тапочках и изящном платье по залу, на секунду останавливается у кофейного стола. Потом по-простому сливает всё из чужих бокалов обратно в бутылку. Садится в обнимку с ней на диван и наливает полный бокал себе. Следующая запись. Курсор пробегается по линии проигрывателя, показывает в мелком окошке кадры происходящего. Вот снова детское трио фривольно заходит в зал, бросает сумки на диван, вот уже блондинчик лезет в тумбу под телек, очевидно, выискивая приставку, вот… Вот все трое вдруг напряжённо замирают посреди помещения и смотрят куда-то выше. Судя по предыдущим видео, там открытая лестница на второй этаж. Остановить. Включить здесь. В главном зале тишина. Никаких оживлённых разговоров и раздражающего голоса Наруто. Только отдалённое эхо чужого крика. — Ты издеваешься?!.. Как это?!.. Нет-нет, послушай!.. Половина неразборчива, теряется в упускаемых секундах видео. У мелкого Саске даже издалека и в плохом качестве заметно — прыгают поджатые губы то ли в обиде, то ли в стыде. — Не сметь!.. Нет, слышишь, это не!.. — Работа, — неожиданно выдавливает Саске, пробует расслабить плечи, оглядывается на остальных. Пробует сделать незаинтересованный вид. — Лучше не мешать. Можем пока… Топанье шагов, скрип двери, разносящиеся эхом. Крик на мгновение приближается и тут же, когда видео теряет кадр, замолкает полностью. Троица снова оглядывается в угол, где за кадром должна быть лестница, замирают напряжённее прежнего, как олени, вглядывающиеся в кусты и пробующие разглядеть хищника. Неожиданно Кисаме ловит лёгкое, скользящее дежавю. Он не мог этого видеть точно, на других видео не было ничего подобного, но он будто знает, что произойдёт дальше. Воспоминание резко всплывает в голове девичьим скованным голосом. Это то, что рассказывала ему Гобо. Дом Учих. Они пришли втроём. Услышали, как Фугаку говорит с кем-то громко по телефону. Тот заметил их, позвонил Итачи и… Кисаме моргает, снова мажет курсором по линии проигрывателя, считывает бегло мелькающие кадры следующих минут, секунд. Ещё на протяжении пяти минут видно на камере детей. Потом они исчезают, появляется фигура Фугаку, непривычно широко размахивающая рукой и снующая из стороны в сторону: продолжает говорить с кем-то по телефону. Затем пропадает и он. Долгий час камера снимает статичную обстановку главного зала. Лишь за панорамным окном урывисто покачиваются кусты. Наконец появляются две фигуры. Невозможно понять в маленьком окне, кто это, приходится тыкнуть и вглядеться в чёрно-белое изображение. Сердце останавливается. Итачи. В белой офисной рубахе, с убранными аккуратно волосами в хвост. Чёрно-белый, монохромный, как все эти записи. Стоит напротив Фугаку. По позе заметно, что он смотрит на него, невысоко взмахивает худосочной ладонью в сдержанном жесте. Живой и зрячий. Кисаме с промедлением нажимает на плей. — Это недопустимо, Итачи!.. Ты хоть понимаешь, что сейчас будет?! Мы договаривались, что Саске!.. — Он не может сидеть рядом со мной на цепи. Его голос. По затылку предательские мурашки. — Ты должен был разобраться с этим!.. Если их перехватят?! Ты понимаешь, что будет?! — С ними Шисуи. — Мне не упёрся Шисуи рядом с Саске!.. Я договаривался с тобой, это наш с тобой уговор, не с Шисуи!.. И эти… И эти его друзья?! Если им приставят к затылку дуло, то ты будешь говорить о Шисуи?! Это твоя ошибка! — Я понял тебя, — до ужаса хладнокровен. — Когда они будут? — Сейчас. Повисает пауза. Западает несколько кадров: в них пропускается момент, когда Фугаку садится на диван, а Итачи так и остаётся стоять посреди комнаты. — Где мама? — эхо знакомого тембра. — Едет сюда. Это не обсуждается, Итачи. Статичная фигура Итачи поворачивает впервые голову. — Обсуждается. У меня тоже был с тобой договор: ты выводишь её из этого. Я на её месте. — Ты слишком молод, ты не понимаешь… — Я понимаю достаточно, чтобы не вовлекать её в это снова. Его фигура подёргивается движением: лезет в карман за телефоном. Фугаку накрывает устало ладонью глаза. — Если она не приедет, её пристрелят. Или посчитают, что она с Саске, начнут искать их. Итачи, это… Просто давай не допускать повторения той истории. Хорошо? Итачи замирает. Вынимает руку из кармана. Молчание. Итачи спустя секунд десять только меняет положение: поворачивается, впустую поправляет манжеты. Секунды, тикающие под полоской проигрывателя, давят. Спустя минуту он говорит: — Вину беру на себя. Уведи по возможности маму, я договорюсь. Фугаку вздыхает тяжело, молчит ещё секунд десять от хронометража. — Я ещё глава клана, а ты до сих пор мой сын. Будь добр, соблюдай субординацию. И снова тишина. Кисаме ждёт пару минут, но так и не дожидается, чтобы диалог возобновился. Фугаку просто трёт лицо ладонями, склонившись между своих коленей, а Итачи, постояв немного, уходит за кадр, возвращается и садится на другую сторону дивана, смотрит молча в окно. Кисаме берётся за мышку, так и не отрывая взгляда от чёрного затылка и петли волос поверх плеча. Прокручивает дальше. Ещё через тринадцать минут появляется в кадре Микото (судя по движениям, её вытолкнули в зал) и несколько мужиков с косыми ёблами. Они очень не по-родственному усаживают за плечо женщину по центру, за головами Итачи и Фугаку встают двое других. Последним в кадр вползает старик с тростью. Данзо. Его рожа узнаётся и с косого ракурса камеры. Из-за высоты камеры заметно, что мужики в костюмах не просто так притираются хуями к затылкам сидящей семьи — в каждую голову утыкается тёмное и продолговатое, блеснувшее при доставании из-за пояса металлическим. — Фугаку, Микото… — эхая и постукивая палочкой до центра комнаты, вздыхает Данзо. — Хорошо выглядите. Пауза. — А вот в тебе, Итачи-кун, я разочарован. Ствол, уткнувшийся в затылок Итачи, явно надавливает ощутимее: голову Итачи чуть покачивает, но он остаётся неподвижным, и мужик за ним со злости прихватывает за хвост, натягивает на себя, чтобы лучше чувствовалось холодное и бесстрастное сзади. Данзо начинает вкрадчиво, будто даже поучительно, излагать долгую речь. Кисаме вслушивается внимательно первые две минуты, потом понимает: даже при куче просмотренных материалов ему ещё сложно понимать всю глубину взаимоотношений Учих и Корня. Говорит что-то про долгое сотрудничество, про доверие между сторонами. Про качество, ответственность и прочее, прочее, прочее. — Мне не нравится неисполнительность. Никому не нравится, — укладывая обе руки поверх держателя трости, выдыхает. — Итачи, я во многом рассчитывал на тебя… Впрочем, несмотря на моё разочарование, я до сих пор возлагаю на тебя большие надежды, ведь до текущего инцидента все твои предложения и сделки были чисты до идеального. Понимаю, я много пожил, не раз встречал безответственных подрядчиков… Но чтобы Учихи не проконтролировали? Эта сделка обошлась Корню очень дорого, многие люди потеряли деньги… Фугаку, ты знаешь, как люди не любят терять деньги. Никому не нравится их терять. Поэтому, несмотря на моё личное уважение, я вынужден принимать меры. Хирузену не нравятся мои способы, но кто будет держать марку и отвечать перед заинтересованными в качестве нашей работы?.. Дело даже не столько в деньгах, знаете…. в репутации. Американцы любят репутацию, они верят в то, что мы люди чести — и мы и есть люди чести. Так что необходимо разобраться в инциденте как можно подробнее. Итачи, ты заверял погрузочный ордер, верно?.. Давайте начнём по порядку. Я люблю порядок. Все его любят. Голова Итачи неожиданно покачивается вперёд, и под кадр попадает уже без полутеней ствол пистолета, упёршийся ему в затылок. Сначала кажется, что Итачи толкают пистолетом, но затем — он самостоятельно сгибается в глубоком поклоне. — Мы понимаем, Данзо-сама. Нужно разобраться, — по-прежнему холодный, неизменяемый тон. — Я готов обсудить с вами все детали, как и отец. Не могли бы мы отпустить мать? Она не участвовала в сделке. Лишние знания о наших делах ей ни к чему. — Итачи!.. — пробивается женский шёпот. Данзо перебирает пальцами по трости. Молчит удушающе долго. — Мне нравится эта черта в тебе, Итачи. Ответственность. Верность семье, несомненно, похвальное качество, но ты, как смышлённый парень, должен понимать: мне нужны гарантии. Всем нужны. Будет справедливо, если ваша главная управляющая по чёрной бухгалтерии будет залогом нашего последующего договора, не так ли, Итачи?.. — О каком договоре речь? — тяжёло-усталый голос Фугаку. — Тот, Фугаку, что тебе нужно подписать. Сай, — старик кивает кому-то вне зоны видимости камеры, — принеси бумаги. Мы с вами в цивилизованном обществе, нужно всего лишь поставить печать. Шуршат листы, едва слышится постукивание туфель по мраморному полу. В кадр вплывает чёрный невзрачный затылок, передаёт с поклоном обеими руками бумаги всем членам семьи и уходит снова. Фугаку первым встряхивает перед собой бумаги. Не отрываясь от чтения, коротко просит парня сзади, наставившего пистолет, подать ему очки. Тот, по всей видимости, поднимает взгляд на Данзо, и старик утвердительно кивает. — Вы хотите уничтожить Хирузена кумитё, — в звенящей тишине после пары минут раздаётся голос Микото. — Клан Учиха был верен Листу и многим обязан. Мы не можем просто… — Молчи! — Фугаку рявкает внезапно, что вздрагивает не только его жена, но и мужики позади. Микото, замерев, опускает после паузы бумаги на стол. Отклоняется обратно на спинку. — Времена меняются, — выдыхает по-старчески Данзо. — Микото, ещё до твоего попадания в семью было много разногласий и некрасивых ситуаций, ты, вероятно, можешь не знать. А вот Фугаку… Фугаку, ты же знаешь, почему я здесь. И знаешь, что это ошибка вовсе не твоего сына. Короткая помеха на видео. Тишина. — Никто не хочет наказывать свою семью, — продолжает старик. — Все мы люди. Но ещё мы — люди чести. Как люди чести, мы должны поступать справедливо и рассудительно. В интересах большинства. Видео резко останавливается. Посередине чёрно-белого изображения в тон загорается белый треугольник проигрывателя. Кисаме замороженно смотрит в экран. Лучше бы был трёп каких-то обмудков, мечтающих запихнуть в кого-то свой хуй. Чем то, как на протяжении десяти минут у затылка Итачи приставлен пистолет. Кисаме абстрагирован, подбодрён желанием узнать правду, но всё же… внутри постепенно, планомерно скручиваются кишки от бессильно-тупого раздражения. Тошно. Мерзко. Он сглатывает, прикрывает глаза — веки опускаются с тяжестью бетонных плит. Он узнал достаточно. Про то, что Учихи завязаны насмерть с Корнем, про то, что заметали следы, косили своих, чужих, лишь бы вывернуться скользкой змеёй из рук. Про то, что кто-то из них мог лить информацию, проверяли всех, в том числе и главную ячейку семьи. Кисаме приоткрывает веки, смотрит мутно на клавиатуру. Всё верно — Итачи вполне мог убить Хаку. Это не страшный сон, это не вольная фантазия — реальность. Они искали тех, кто мог сливать информацию. Этими людьми были Забуза и Хаку. Учихи повязаны, первыми побегут расхлёбывать. Вся семья под дулом пистолета. Но даже и без него — спокойно проставляющая печати на документах, которые с лёгкой руки превращаются в смертные приговоры. Внутри что-то цепляется, заставляет сфокусировать взгляд. Документы. Погрузочный ордер. “Итачи, ты заверял погрузочный ордер, верно?..” “Оказалось, рванул какой-то из грузов. Тот, которого и не должно было быть на корабле. Потом на суде уже узнал, что моей печатью заверены все накладные и погрузочные. Будто я одобрил и знал”. Нет. Нет. Нет. Нет-нет. Нет. Нет… Кисаме моргает, проглатывает с усилием толстый ком в горле. Поднимает взгляд на экран, сворачивает спешно видео. Курсор начинает хаотично плясать по экрану, на пару секунд взгляд теряет его на мониторе, щёлкает отчаянно-громко кнопка мышки, запускает какую-то очередную аудиодорожку из папки, и Кисаме только тогда наводится на поле для поиска. — Слушай, — с шуршанием заговаривает уже заученный до отвращения голос якудза, но Кисаме его не выключает, — а, может, это не Учихи льют?.. — А кто ж ещё, бля?.. Курсор с щелчком на строку. “Ю-ги-ри”. Enter. — Не знаю… Да мало ли кто. Говорят, Хирузен кумитё сдаёт… — И мы-то тут причём?.. Бля, вот ты бы стал лить на босса?.. Себе же дороже, сука!.. Зелёная полоска быстро проползает в подгрузке. По наименованию находится папка “Дело Югири”. Два щелчка. — Я-то да, ты тоже, но, типа, знаешь… не все ценят босса. Я бы не удивился, если бы кто-нибудь подсиживал своих. Времена изменились, и, бля, сейчас уже не шестидесятые. Дело надо делать аккуратно, а эту хуйню, что была на той военке… — А кто там был, кстати? Из наших. — Не знаю, новички какие-то. Да их сразу слили, забей, такие долго не живут. — Я слышал, что ходил слушок, мол, кого-то оставили. Дал нужную инфу про того генерала вроде, у него дружбан во флоте. — Да?.. Хуй знает, я не слышал. Снова вереница файлов. Записи, документы, досье… Кисаме узнает погрузочные ордера по одной форме. Заверил таких дохуя. На маленькой иконке отображается форма погрузочного ордера. В наименовании — дата. Раньше на день, чем он заверял якобы тот, на судне. Щелчки. Уже открытое приложение для фотографий быстро подгружает файл. Раскидывает его большой вереницей строк, описания. “Товар на ответственном хранении”, “GB”. “Грузоотправитель: ООО Аматерасу групп”. “Грузополучатель: ООО Красти у пасти”. Нахмуривается в недоумении, а затем вспоминает: кажется, такой обычный ресторанчик был относительно недалеко от порта. Они, блядь, проводили поставку зарина как разгрузку товара сраному ресторану. Прокрутка колёсиком ниже, низ документа. Личная печать. “Учиха Итачи”. — Я не особо верю, знаешь. Но, если так подумать… Голоса в наушниках смолкают, отдаляются. Всё окружение медленно уходит в небытие. Остаются только иероглифы, выбитые на бумаге по округлой форме. Учиха Итачи. Учиха Итачи. Учиха Итачи. Это раздаётся эхом в голове, уносится в пустоту. Вот почему сам лично сынок главы огромной корпорации просиживает жопу на краю мира. Притворяется слепым, сам разнюхивает. Он заверил груз. Он его направил на корабль. Он подписал смертный приговор Кисаме. Итачи. Его любимый, блядь, Итачи. Он проебался. И теперь пройдёт катком по любому, кто встанет на пути. У Кисаме пересыхают глаза. Но он так и смотрит в этот скупой набор иероглифов на печати. В груди всё мертвеет. Испепеляется, уничтожается. Он верил, что Итачи придал ему сил выйти из спячки, захотеть жить. Но он же и тот, кто лично поучаствовал в затягивании петли на его шее. Нет. Нет. “Ты не устал видеть иллюзии?..” Кисаме чертовски устал. От всего. От иллюзий, от слепоты… от жизни. Но на мгновение — да, он хотел их видеть. Хотел видеть настолько долго, насколько это возможно. Рука сползает с мышки. Ладонь, лежащая на клавиатуре, перетекает на край стола, не цепляется даже рефлекторно пальцами — просто спадает между коленей унылой подвешенной кистью. Итачи не просто Учиха — он его убийца. Его спасение. И его палач. Пока Кисаме смотрел видео, он невольно даже думал — там, на краю сознания, где не хочется признаваться в этих мыслях самому себе, но в любой момент при надежде захочется за них уцепиться — что, может, это просто фамилия. Да, Учиха. Что с того? Да, он приехал сюда не просто так. Но, может, всё изменилось? Итачи не убийца. Он не выглядит таким. Нет, нужно ещё подумать, взвесить, ведь у каждой лжи должно быть какое-либо объяснение, должна быть причина… Вот она. Итачи здесь, потому что на него спустили собак. Потому что Кисаме поставит его под удар. Хочешь сделать дело — сделай его лично. Сердцебиение настолько тихое, что перестаёт ощущаться в теле. Кисаме думал, что умер после несвершившейся казни, как минимум — морально, но теперь — теперь последним. Последним оборотом на верёвке. Остаётся только скрип от натяжения под весом тела. И постукивание ботинок между собой от покачивания трупа. Кисаме слышит его. Над ухом. “Раз-два”. “Раз-два”. Видит воочию, как туфли матери, висящей на ветке. “Раз-два”. “Раз-два”. Как снимок перетянутой шеи Хаку. “Раз-два”. “Раз-два”. — Эй, Забуза, а ты что скажешь?.. Веришь в эту херню?.. Неожиданно голос из наушников пробивает иглой вакуум: Кисаме смаргивает холодящую апатию и вслушивается. В динамике шумный выдох. Настолько близкий и живой, будто это прямо за плечом. — Не знаю, ребят. По-моему, херня. Голос. Ленивый, с остротой, резковатый. Забуза. Всё внимание, растёршееся в крошку за секунду, фокусируется снова на звуке. На его голосе — голосе мёртвого. — Думаешь?.. Переклацывание сбитых острых зубов. Выдох с расстроенным призвуком, посвистыванием — от курения. — Не думаю, что они живы, — заговаривает на ухо Забуза с напускным оттенком усталости. — Уверен, это Учихи сливают. Сами прикиньте: их дохлую семейку держат как полусдохшую корову на привязи, доят, как могут. Их расплодилось уже хуй пойми сколько, наверняка где-то какая-нибудь крыса… осталась обделённой куском мяса. Скоро Учихи перестанут “давать молоко”, поэтому Данзо кумитё планирует их взять в оборот. А уже потом — в расход. — Хуй такую толпу спустишь незаметно… — А кого ебёт, кто там в главах корпорации?.. Сделают всё в ажуре, как умеют: сначала по одному начнут выводить из директоров, акционеров, пообещают тихую и мирную жизнь, а затем… ужин у карпов. — Тц, нда, походит на правду… — Ну и нехуй. Они сами обделались, их проблемы. — Так что смотрим в оба, мужики, — хмыкает Забуза. У Кисаме непроизвольно поднимаются на шее волосы дыбом, как посмеивается ему на ухо. — Найдём первыми крысу, можем быть следующими главами корпорации “Аматерасу групп”. Громкое шуршание ткани, перестук какой-то мелочи в кармане. Щелчок. Запись обрывается. Забуза… все записи были записаны им лично. Пока шестёрки рассуждали, кто сливает информацию, он всё время сидел рядом. Два года. Собирал, компоновал на жёсткий диск, чтобы потом растянуться в куче мусора в подворотне с дырками в груди. Кисаме подстреленно смотрит в экран. Затем поднимает опущенную бессильно ладонь, касается снова мышки. Щёлкает по последней части записи. — …сделают всё в ажуре, как умеют: сначала по одному начнут выводить из директоров, акционеров, пообещают тихую и мирную жизнь, а затем… Дослушивает до конца. Снова щёлкает. — …смотрим в оба, мужики. — …смотрим. “Эй, Кисаме”. Живой. — Эй, Кисаме?.. Кисаме смаргивает, понимая, что голос более дребезжаще-севший, чем у Момочи, выдёргивает за проводки наушники из ушей, оглядывается потерянно на замершего Иошинори за экраном. Старик стоит, поджав в какой-то неприятно-жалостливой гримасе губы. Изламывает брови, полосуя ещё сильнее лицо морщинами. — Да?.. — Кисаме скашливает, не понимая это выражения лица, промаргивается и вдруг ощущает. В глазах влажно. Совсем немного, как от заспанности, как от налетевшего ветра. Но непонятно, от чего именно: от того, что Итачи, или… Забуза. Он снова его услышал. Будто вживую. “Эй, Кисаме!”, “Тебя не должно здесь быть”. — Всё хорошо у тебя?.. — начиная слаще-трогательнее улыбаться, дрожит подбородком Иошинори, пока Кисаме дёргано отворачивается, убирает влагу с уголков глаз. Стыда он за это не ощущает, скорее непонимание. — Просто хотел проверить, как ты тут, техника-то, она же старая… Что-то смотришь?.. Кисаме поворачивается обратно, режет украдкой взглядом по монитору — просто стереограмма, остановленная на середине. Странно. Кажется, он открестился от Забузы уже давно, зарыл, как зарыл его прах Какузу на кладбище, а теперь вдруг случайным обрывком голоса… — Что-то с Миру?.. — продолжает вкрадчиво гадать Иошинори, но Кисаме, втянув резко воздух через нос, прошвыркав посвистывание, мотает головой: — Нет. Забузу услышал. Иошинори вскидывает на мгновение брови, что вся дряблая кожа вслед за движением мускул подпрыгивает выше, а затем уже плавнее, мягче — опускает обратно. Улыбается, посмеивается тихо. — Вот как… Кисаме искоса бегло оглядывает его, по затравленной привычке ждёт то ли насмешки, то ли подкола, но Иошинори отворачивается, ковыляет до своего офиса, бренчит там чем-то на входе. Пришаркивает обратно, тяжело волоча ноги, с фоторамкой. Подтаскивается за спинку с дребезжанием стул из-за соседнего стола, старческая ладонь дрожит поверх. Иошинори с промедлением присаживается, протягивает Кисаме рамку. Их трио: в белых рубашках, коротковатых штанах от школьной формы на фоне осеннего поля. Какузу чадит сигаретой, смотрит искоса — ещё в очках, не с раздавшейся тяжёлой квадратной челюстью; сам Кисаме, щурящийся на снимающего, как на летнее солнце в зените, осклабливается в привычном подростковом раздражении; и Забуза. Забуза стоит по центру с разинутой пастью островато-заборчатых зубов, машет рукой снимающему. Средняя школа у них, старшая — у Какузу. За кадром — сам Иошинори-сан. Кажется, ему тогда дочка привезла камеру, а он таскался на своей уже тогда стареющей тачке по округе, снимал то веточки, то камешки. Проезжал мимо них, курящих на обочине у поля, остановился и сфотографировал. Тогда они подумали, что это для каких-нибудь объявлений или же для передачи в базу данных — вот, смотри, шпаньё растёт, будьте бдительны. Они пособачились с Иошинори, потом он им вовремя замахнутой рукой припомнил про чадащие в пальцах сигареты, они и сдриснули подальше, а то сейчас ещё за уши отведёт к какой-нибудь училке в школе. Совсем сопляки ещё — нескладные, рослые, угловатые, с дикими мелкими глазами шакалов. Кисаме непроизвольно вздрагивает уголком губ в чахлой ухмылке. Иошинори рядом, помолчав немного, указывает треморным пальцем, постукивает тихо по стеклу. — Ох, вы в эти годы были ещё теми занозами в заднице… — посмеивается тихо-сипло, щерится подточенными зубами. — Как сейчас помню: ехал тогда, думал “поймаю этих сорванцов, обязательно на память заставлю сфотографироваться, хоть по стеночке выстрою”... Эх, не дали вы себя, конечно, по-хорошему… В этом все вы. Кисаме хмыкает взамен поддакивания, перегоняет отсвет по стеклу — и вправду, хрен бы они тогда кому дались, как кошки дикие были. Он уже хочет протянуть обратно рамку, кивнуть, что да, память для Иошинори приятная, жаль, что они все такими косыми получились, но старик вдруг отодвигает рамку обратно, заставляет оглянуться на него. — В моей памяти вы — друзья не разлей вода, — он дрожащим пальцем мягко-мягко постукивает себя по виску. — С тех пор, конечно, много воды утекло… Но память, Кисаме, память… Она штука такая. Я уже своё пожил, может, даже с излишком… Сейчас мои годы протекают только в вечном воспоминании о былом, и, знаешь… Вы были мне как дальние племянники: не дети, не внуки, какие-то раздражающие сопляки, с которыми я то и дело вижусь, но всё же… Я хотел вас запомнить. Можешь смеяться над стариком, но даже ваши детские фото со стенда главных нарушителей сохранил у себя, прибрал в папочку… Иногда я скучаю по тем временам. То по своей молодости, то по вашей. Кисаме всматривается в его глаза, едва видимые тонкой полоской блика из-под дряблых век. Иошинори заканчивает на тяжёлом выдохе, опускает голову, смотрит на фото. — Скучаю я по вам, — признаётся. — По тебе, по Какузу. И по Забузе, покойся он с миром... Брови тяжелее опускаются. Кисаме следом переводит взгляд на фото, смотрит. Не было у них тогда никаких проблем, хотя считали, что весь мир — сплошная проблема. Какузу ещё курил, не пережил инфаркт. Кисаме ещё не исполосан шрамами, не садился в тюрьму. Забуза ещё жив. В груди скручивается, сжимается предательски — не больно, не сильно, а так, едва-едва, отголоском. — Я тоже скучаю по нему. Он впервые признаётся себе в этом спустя уже более двух лет с его смерти. Смотрит на по-тупому разинувшего пасть молодого Забузу, на его худющие крючковатые пальцы в размазанном жесте. Забуза был его лучшим другом. Подставившим. Предавшим. Но другом. Кисаме нахмуривается, вглядывается пристальнее в неживые глаза на фото. Наверное, оттого Кисаме так отчаянно не хотел думать о нём, вспоминать, поминать хорошее былое, забывая о плохом — знает, что внутри остатками чувств скрутится, выжмется, как половая тряпка. Не хотелось потерянно задавать пустоте вопрос: “Почему, Забуза?.. За что?” Они оба не любили эту лирику. Оба презирали, обходили иногда торчащие углами темы стороной, но были рядом. Даже когда их жизнь разводила в разные стороны. Даже когда сами готовы были перегрызть друг другу глотки. Они вместе вышли из дерьма и вместе — утопли в нём обратно. Кисаме не хотел признавать, что даже сейчас, где-то глубоко внутри, он не считает, что Забуза был его лучшим другом. Он и остался им. Посмертно. Сделав тупость, он пошёл до победного — это в его характере. Не успокоиться, не забить, как могли они с Какузу, а вцепиться зубами и идти на смерть, даже не видя и шанса для себя. Отчаянный, голодный, озверевший — его лучший друг Забуза Момочи. Кисаме не может простить предавшего. Никогда. Но что ему делать, если это — друг? Кто он ему? Друг или враг? Кисаме считал, что намного проще, если делить на чёрное и белое — как в шахматах. Но сойдя с ума в квадрате камеры от этих ебучих шахмат, он должен признать: не бывает единого пути, не бывает однозначных ответов. Нет самого выбора — друг или враг. Он ровно тот, кем ты его захочешь запомнить и оставить в жизни. И после долгого сжимания челюстей, насильного отстирывания памяти, чтобы ничего случайно не зацепилось внутри, не всколыхнуло волну цунами памяти и чувств, Кисаме с болью и тоской признаёт. Друг. Ладонь Иошинори мягко падает на плечо. Похлопывает совсем неощутимо. — Забуза никогда не был простым, — выдыхает. — Но он старался быть хорошим другом. Не идеальным, но хорошим. И это правда. Кто ещё, если не друг, пойдёт на прослушку якудза и упадёт в подворотне мясом за это?.. Он даже вплёл своего любимого Хаку — безумный идиот. Настолько раскаивался, что ничего не видел перед собой, не видел, что прикрывался им, как щитом. А Хаку ведь не тупой, знал всё это. Может, и любил за эту черту. Ведь подставь Момочи случайно Хаку, он бы тоже пошёл до последнего. На словах мог кусаться, делать вид, что ничего не значит для него, а на деле — любил его до потери пульса. Кисаме выдыхает тяжело, несмело проводит подушечкой большого пальца по стеклу рамки. В этом Забуза ему напоминал бабку — такую же отшибленную. Делала вид, что держала в строгости, орала, скалилась, но всё равно — любила, старалась быть хорошей матерью. Вместо другой, той, что сгубила. Но по-другому она, увы, и не умела. Но старалась научиться. Старалась. Кисаме любил её. От неё же перенял манеру отбрыкиваться от двойственного, скалиться всем вокруг, а внутри — держать тонкую нить связи. И она тоже посмертно — его мать. Они сидят с Иошинори в молчании ещё немного. Задувает за окном вновь поднявшийся ветер, сгущаются зимние сумерки. — Пока ты здесь, — разрывает тихо тишину Иошинори, — может, хотел бы сходить на их могилы?.. Мало ли, когда ещё будет случай приехать. Кисаме кивает машинально, но ничего не отвечает. Надо бы сходить на могилы. Надо бы. Надо бы забрать прах Хаку и узнать у Какузу, где похоронил Забузу. Надо бы. Надо бы отдать должное прошлому и оставить его с собой, не открещиваться. Ещё многое нужно сделать. Но… “Раз-два”. “Раз-два”. Кисаме поднимает в прострации взгляд и сразу утыкается им в монитор: открытые файлы, документы, записи, видео. Странно в этой жизни происходит всё: те, кто любили сильнее всех — те же и предают. Бабка настолько его любила, что задушила до безумия родную его мать. Кисаме по молодости, ещё путаясь в противоречиях этого её поступка, самоубийства матери, пробовал понять, добраться до правды, а в итоге отсёк — не прощу. И запомнил на всю жизнь — не прощать. Но даже после этого она любила. Рыдала в подушку, как рассказывал дед после её смерти, держала лицо на людях, но не отказывалась от своей любви. Стелила ему по приезду футон, разглаживала механически, заставляла деда готовить его любимое. Привычно шлёпала тяжёлой рукой между лопаток, чтобы расправил плечи, смотрела снизу вверх гордо, полюбовно. Миру изменяла. А затем, как дура, взяла у Хаку эти материалы, принесла, захоронила, чтобы никто не нашёл. Её ведь могли вычислить. Могли убить её, её мужика нынешнего, близких. Но она пошла. Сделала. Забуза и Хаку сделали многое, чтобы Кисаме попал в тюрьму — может, не знали сами, может, не думали, что так всё обернётся. А по итогу за ошибку расплатились жизнями — всем, что у них было. Любовь в жизни Кисаме отдаёт призвуками безумия, помешанности. Кажется, он и не видел другую, только эту, отчаянную, собачью. И сам, научившись, тоже полюбил — по-собачьи. Полюбил именно того, кто предаст. Видимо, почуял своего по крови. На тесных улицах Тоётоми включаются фонари. Разрезают главную улицу одинаковыми кругами бледного света, в которых проносятся росчерками подсохшей кисти вихри снега. А вокруг — темнота. Зимняя, непроглядная. Кисаме просит у Иошинори остаться на ночь в участке — мол, уезжать уже поздно, а теснить старика своим визитом не хочет. Дед вздыхает, выволакивает из своего офиса плед и засаленную подушку, с бренчанием ключей открывает обезьянник, скрипит решёткой — что ж, Кисаме не раз проводил здесь ночи в прошлом, доверить ему участок он вполне может. После того как за окном отдаляется кряхтение старого автомобиля, Кисаме заваривает себе кофе покрепче, проходится туда-сюда по участку, разминаясь, споласкивая лицо из пошарпанной раковины в туалете холодной водой. Ночь предстоит долгая. Он решает не звонить Какузу. Не сейчас. Перед этим он должен узнать сам всё, что сможет. Его ждёт Итачи. А он, кажется, обещал его дождаться.

***

Короткие гудки. — Абонент не отвечает. Оставьте сообщение после… Итачи смаргивает. Экран телефона под пальцем немного поскрипывает от движения выше — сгущает звук до скрипа начищенного стекла под тряпкой. — Вы хотели бы сбросить вы… — ударить подушечкой пальца по нижней части экрана. — Вызов завершён. Соскользнуть пальцами, надавить на боковую кнопку. Убрать в карман. От смены положения на сиденье всё вокруг порастает призвуками: поскрипываниями обивки, перестуком ботинок на резиновом коврике внизу, шорохом шарфа на шее. Ритмично щёлкает поворотник. Дворники с влажным скрипом проезжаются по лобовому стеклу. Выдыхает водитель, пробует прочистить горло тихо, в себя. Оконное стекло влажное и холодное. С его стороны тянет морозом, звуком чвакающей прокрутки колёс по снегу, подвыванием ветра. Итачи поводит головой в сторону. Моргает, выдыхает. Водитель скашливает впереди справа. — Через час будем на месте, Итачи-сан, — вкрадчиво говорит. Итачи кивает. Прикрывает глаза и не сразу достаёт наушники. Немного бездействует, лёжа затылком на подголовнике. Он устал. Замкнутый круг одного и того же. Без просвета. Приоткрывает глаза. За гладким, холодным и влажным Момбецу приближается заученными поворотами скрипящих по снегу колёс, небольшой тряской на кочке перед включением щёлкающего поворотника. Одни и те же уклоны на поворотах, продолжительность езды по прямой. Затем — снижается скорость. Контрастнее колёса вязнут в снегу с характерным скрипом. — Прибыли, Итачи-сан. — Следующий сеанс в десять утра, — проговаривает заученное, вынимая один наушник из уха с отдаляющимся эхом новостей радиостанции. Передают, что будет ветрено. — Спасибо за сопровождение. Сворачивает провод вокруг трёх пальцев, убирает в карман. Достаёт перчатки, натягивает. Щёлкает ручка на дверце. С улицы — ветром. Холодным, колючим, от которого скулы превращаются в наждачку. Поскрипывает кожей натянутая перчатка. Итачи прикрывает глаза, спуская ногу в хрустяще-скрипучий снег. Думает. — Теяки-сан. Водитель оборачивается: щёлкает вкрадчиво-глухо паз на регулировке сиденья, поскрипывает обивка. — Передайте ей, что всё в порядке. Я нахожусь здесь по другим причинам, — договаривает Итачи и, не дожидаясь ответа, выходит из машины. Хлопок, скрип снега под шагом. До забора — полторы руки, один широкий шаг. Выдыхает, и дыханье ощутимой теплотой пара обволакивает лицо, смягчает натиск холодного ветра. Позади с мягким перекатом колёс отъезжает машина. Расправить плечи, приподнять голову — не уводить подбородок вниз. Открыть глаза. Чуть поднять взгляд выше, на предположительный центр. Повернуться направо: сначала голову, чтобы скоординироваться, затем — корпус. Два шага вперёд, прислушаться — скрипа шагов прохожих нет. Поворот налево. Приподнять руку — должен коснуться третьего прута. На нём выбоина. Верно. Рукой вправо, вверх — это калитка. Середина замка — соскаблившийся пузырь краски звучит ершистее, глуше. Ключ бороздкой вниз. Два щелчка. Дверь калитки открывается с заунывным дребезжащим скрипом — в тон к завыванию ветра между проводов и крыш. Дорожка прямая, но немного, на пару градусов, изгибается влево. Каблуком в пространство между прутьями калитки позади — носок указывает на идеальную траекторию. Итачи ровно шагает вперёд. От налетевшего ветра, резанувшего глаза, прикрывает веки. Вокруг — густое молчание. Посторонних звуков, кроме шума ветра, нет. Или он не слышит. — Он знает. Останавливается. Волосы покачиваются, щекочут челюсть. Итачи плавно поводит головой в сторону скамеек, где, судя по неожиданно раздавшемуся голосу, стоит Кохаку-сан. Молчащие и не двигающиеся люди — большая проблема. Несколько секунд ветер протяжно свистит в стоке под крышей. Кохаку-сан как замороженная: ни похрустывания под ботинками от перешагивания, ни привычных наигранных охов и вздохов, чтобы найти того, кто согласится в чём-либо помочь. — Я просила вас этого не делать, — шипит надломленно-зло. Итачи переступает первым: сдвигает по кругу мысок ботинка на сорок пять градусов, плавно поворачивает следом голову и торс. Выправленный на прямую линию взгляд уводится вместе с головой ниже. Неверно. Исправить. Не подавать виду. Опущенные руки машинально сцепляют пальцы в расслабленный мостик. Концентрация. — Кохаку-сан, — Итачи продолжает плавно наклон головы как кивок, прячет смаргивание. — Это не входило в уговор!.. — громче, собачьим лаем. Итачи моргает, прогоняет напряжение с бровей. Вот как. Значит, она именно про это. Холод прокатывается по шее — ветер. Кожа перчаток скрипит, пальцы теснее сжимаются в замке. — Ваша задача не изменилась, — договаривает фразу и сразу её оценивает: слишком мягко, не поставлено, будто приглашает к дальнейшему обсуждению и оспариванию. Нужно жёстче. Поджимает губы. — Вас это не касается. Прошу не вмешиваться. Верно. Обездвиженный двор под натиском завывающего ветра наконец прорывается чужой оплошностью: поскрипывает снег под порывистым шагом ближе. Кохаку-сан находится за кустарником, по ту сторону от баков. Вероятно, когда он приехал, очищала скамьи или же проверяла что-то у фонаря. Итачи поднимает взгляд. Мыском ботинка старается тише проехаться по заледенелому гравию, направить в верную сторону. — Не вмешиваться?!.. — Кохаку-сан ступает ближе, обходит, судя по звукам, препятствие. — Нет-нет, Учиха-сан, я согласилась вам помочь с определёнными условиями!.. Это был мой последний долг, так что!.. — Это не требующаяся мне информация, — обрывает. Кохаку-сан давится поражённым выдохом, замолкает на несколько секунд. Это удачный момент уйти и не продолжать обсуждение. Итачи качает головой в кратком кивке прощания, расчерчивает полукруг ботинком, чтобы развернуться. Но те, кто хотят высказаться, выскажутся и бетонной стене. — Вы обещали, что не станете издеваться и убивать!.. — гавкает под хруст снега. — Я просила, чтобы этого не было!.. Моя дочь не знает, мне тут балаган не нужен!.. Меня заверили, что Кисаме не тронут, но вы!.. Итачи резко прекращает движение, дёргает голову левее. — Мои взаимоотношения с Кисаме вас не касаются и касаться не должны, — слишком резко, поспешно — неправильно. Исправиться, обезличить. — Не вижу причин для обсуждения. Оставьте эмоции и личные привязки. Кохаку всхрапывает, посмеивается наигранно громко, с сарказмом. Итачи прикрывает глаза. Насильно расслабляет брови. Он устал. Не хочет разговаривать с ней и с кем-либо ещё. Нужна просто… тишина. Молчание длится чуть дольше, чем их разговор. Итачи вслушивается, пробует понять по шороху, похрустыванию, достаточно ли ясно он выразился и не будет ли в дальнейшем проблем. Дует ветер. Спадает снег где-то за забором с деревьев. Разговор окончен. Это хорошо. Хорошо. Перекатываются мелкие камешки гравия под возобновлённым шагом, хрустят надломленнее, звонче, чем снег. — Он убьёт вас. Итачи позволяет себе скривиться: его лицо не видно с затылка. Как же он устал. Снова останавливается, но лишь на секунду — он может пренебречь вежливостью и продолжить уходить. Возобновляется хруст шагов. — Когда вернётся, я вас прикрывать и защищать не стану, — Кохаку-сан отплёвывается, пробует облечь голос полностью ядом, смелостью, но всё дрожит в нём, как голые сучья на ветру. — У меня муж был такой, как Кисаме, уж поверьте, я знаю, о чём говорю!.. Такие не прощают. Лучше уезжайте сейчас! Три шага по прямой. Приподнять ладонь, слева — столб. Верно. Перекатиться пальцами на перила, развернуться на прямую. Ногу ставить невысоко, медленно. Носком — коснуться вертикальной плоскости ступеньки выше, затем — опустить. Итачи обхватывает перила, делает несколько шагов по дребезжащей лестнице. Кохаку во дворе похрустывает неуверенным шагом ближе к дому. — Если он вас придушит или размозжит вам голову, я не стану ни перед кем оправдываться!.. — горячится, выкрикивает. — Спрячу ваше тело потихой, а его!.. — Вам не впервой, — сухо обрубает. Выдыхает тяжело тёплым облаком пара. Она замолкает ненадолго. — Он убьёт вас, — повторяет зло, но тише. — Я подожду этого. Конец лестницы. Каблуки постукивают по бетонной площадке. Пять шагов. Раз. Два. Три. Четыре… Итачи ощупывает ключи на железной связке, ищет тот, что меньше, чем от калитки. За поворотами, щёлкающими в замке, не так остро ощущается взгляд в спину. Достать ключ, убрать в карман. Повернуть ручку, зайти, захлопнуть дверь. Наконец — тишина. Итачи выдыхает, замирая на татаки. Квартира Кисаме. В тесном пространстве темнота ощутима не зрением — кожей. Она клубится и становится тактильной, липкой, душной. Итачи открывает глаза. Тихо. Даже то, как ветер беснуется за окном, не слышно. Может, и к лучшему. Опускаются с одиноким звоном ключи на тумбу. Шуршит пальто, побрякивают каблуки отставленной обуви. Глухо опускается стопа на половицы, но те предательски, как уколом — поскрипывают. Шаг вперёд и машинальный щелчок. Перепадает квадрат выключателя. Глухие и медленные шаги дальше. Отодвинуть створку шкафа, повесить пальто. Задвинуть шкаф. Снять резинку с волос, поправить пальцами, перевязать хвост. Глухое топанье шагов, свернуть налево, щёлкнуть выключателем. Железное бренчание, сопровождающееся бульканьем полунаполненной ёмкости. Ладонь — на край тумбы. Правее, правее, правее — плита. Пошлёпать пальцами, огладить выключатели. Чайник аккуратно сверху. Потрогать со всех сторон его покатые холодно-металлические бока. Носик открыт — закрыть с щелчком свисток, выправить положение, ребром ладони найдя округлую конфорку — там стёрт с плиты слой. Ниже подушечками пальцев. Выпуклые кнопки. Третья слева. Нажать три раза. Пиканье разгоняет тишину и темноту. Оживляет. Становится слышно, как за окном всё же хлещет ветер в стекло. Развернуться обратно. Два шага вперёд, направо. Огладить ладонью справа — верно, проходит проём. Ещё пара шагов вперёд. Разворот. Шагнуть вперёд три и… В голень врезается острый угол чабудая, Итачи резко останавливается, пугается звука подпрыгнувших чашек, забренчавших приборов. Выдохнуть. Успокоиться. Итачи машинально промаргивается, перебирает пальцами на статично повиснувших руках вдоль туловища. Вдыхает и делает последние шаги до подоконника. Смягчённый угол длинной прямой свеса. Гладкая холодная поверхность. Нащупать обеими руками, ухватиться. Обернуться. Отсюда должен идти свет. Должен. Итачи разворачивается с промедлением, осаживается на край. Упирается по сторонам ладонями, и ребро ошпаривает ледяным. Повести головой в сторону, перебежкой пальцев на предмет. Округлый, идеально-гладкий, с пазами по периметру окружности, а внутри — неглубокий провал. Пепельница. Чистая. Вздрагивают ресницы, размыкаются губы. Ставит на место. Глухое топанье шагов обратно: свернуть на кухню — щелчок, пройтись обратно до коридора — щелчок. И наконец обратно к подоконнику. Итачи садится на него в единственном прямоугольнике белого света, тускло освещающего темноту квартиры. Смотрит слепо вперёд, сцепляет руки в замок. Напротив должна быть дверь. Сглатывает, выдыхает порывисто. Статично замирают очертания его фигуры в сгущающейся темноте. Свист чайника нарастает.
Примечания:
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.