ванкувер

NC-17
Завершён
648
автор
lauda бета
gloww бета
Фэндом:
Размер:
170 страниц, 67 733 слова, 23 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
648 Нравится Отзывы 170 В сборник

ii. я требую цвести

Настройки

l’esprit cherche et c’est le cœur qui trouve

Первое лето в Монреале оставляет Донхеку три недочитанных романа, память о запахе ветра над теплой рекой и обгоревшие плечи. Август как раз идет на спад, когда он впервые за несколько месяцев здесь связывается с Джемином и Ренджуном. Окошко видеозвонка сначала нечеткое, изображение берется крупными пикселями, но связь постепенно стабилизируется, и Донхек даже затаивает дыхание, вглядываясь в лица людей, которых, вроде бы, оставил совсем недавно, но уже успел почти целиком стереть из своей памяти. – Взгляните только, кто тут у нас! Донхеку стыдно, но он тихо смеется. – Здравствуй, Джемин, – он робко отрывает взгляд от его лица и смотрит на сидящего рядом Ренджуна – как и всегда непоколебимо спокойного. Кивок. – Ренджун. Тот только кивает с легкой улыбкой. Ненадолго повисает неловкое молчание. Донхек знает, что хочет и должен, сказать слишком много всего, но заранее подготовленные слова стираются из головы слог за слогом. Это понимает Ренджун (он всегда чувствовал Донхека немного лучше всех остальных, даже если этого не показывал) и решает начать незатейливую беседу. Они долго болтают о мелочах, Донхек рассказывает о недостатках жизни в Канаде (по крайней мере, тех, которые он уже успел заметить и почувствовать на себе), по просьбе Джемина отпускает несколько фраз на французском и в конце концов затихает, ведь – как это всегда бывает после французского – ему вдруг становится очень тоскливо. Потому что французский – Минхен. Даже если из него не вытянуть ни строчки. – Он не думает жениться во второй раз? – вырывает его из потока мыслей внезапный вопрос Джемина. Так Донхек понимает, что последние несколько минут они обсуждали минхеновы дела, пускай и без его непосредственного участия. – После того, что случилось – вряд ли, – вместо Донхека отвечает Ренджун и обращается уже к нему. – Кстати, как твое плечо? – Нормально, – дежурно отзывается Донхек и невольно касается его ладонью сквозь ткань футболки. Шрам все еще там, он никуда не девается, и сквозь него (к сожалению или счастью) не прорастают прекрасные бутоны в сезон цветения. Там – пугающая пустошь, но она (пока) не достигла донхекова сердца. – Ребята, я… я хотел вам кое-что рассказать. – Да, что такое? – на него устремляются две пары любопытных глаз, и Донхек снова (он делает это с пугающей периодичностью) теряет все свои слова. Но Джемин и Ренджун заслуживают знать правду, как бы они ни отнеслись к ней в итоге, – Донхек просто не находит в себе сил лгать им столько времени. Они знакомы лишь с верхушкой айсберга, но глубже все – куда важнее и страшнее, там – обстоятельства, которые разорвали их, разделили так невпопад, как будто установили между Донхеком и его семьей какую-то новую невидимую преграду. И да, он действительно считал эту школьно-уличную шпану своей семьей. Не такой семьей, какой для него был (или пытался быть) Минхен, но. – Донхек? Страшнее становится с каждой секундой. – Ничего такого. Просто… я скучаю по вам, – тоже правда, но не совсем та, которую Донхек (как ему самому показалось) тщательно подготовил. Джемин расплывается в своей привычной широкой улыбке, хорошо знакомой Донхеку еще с детства. А Ренджун прячет покрасневшее от смущения лицо в его плече, и смущение его – тоже то, что было известно еще с начала времен. Когда звонок завершается, у Донхека вдруг остается какая-то зияющая пустота. Недосказанность. Он снова не смог. Но обязательно сможет в следующий раз. Только – сколько у него еще будет попыток? Оставаясь в тишине и полном одиночестве, Донхек берется за один из недочитанных романов.

.

Воспоминание шестое. Влюбленность. Возможно, это была влюбленность? Минхен никогда не замечал, как и почему он любил, ведь любил он слишком много всего. Росу на их ровно подстриженном газоне ранним утром, сигареты с ментолом, уроки английского (единственные, на которые хотелось ходить), даже Монреаль внешний – парк Ла Ронд, колесо обозрения, холодный лимонад, ровные тротуары, кипарисы и цветущие фруктовые деревья, – он тоже тайком любил, подсознательно, а потому никогда – ни себе, ни окружающим, – не признавался. Что у него было к Сынван, он понять не мог. Ради нее он начал часто прогуливать занятия, всеми возможными способами подделывая официальные документы и справки, постоянно рисковал, хулиганил, бунтовал, просто чтобы быть с ней рядом. Может, чем-то таким и была любовь живая и настоящая, но лишь спустя долгое время Минхен понял, что у живой и настоящей любви всегда были границы, даже если никто их не видел. К Сынван он рвался без баррикад и препятствий. И это его погубило. Неожиданно сбежав в Сеул после смерти матери, Минхен оторвал Сынван от себя (или себя от нее?) как пластырь от раны, позволил себе истечь кровью, а потом встал и пошел дальше, пускай и пошатываясь, почти падая на каждом шагу. Даже когда они ничего не слышали друг от друга, давно начали совсем другие жизни по отдельности, Минхен порой не мог прекратить задаваться вопросом – почему у них все получилось именно так? И мог ли он назвать Сынван своей первой любовью, или же это была просто мимолетная вспышка под веками, непостижимое необъятное чувство, проявляющееся задолго до той самой первой любви. Что-то вроде тренировки. Проверки на наличие зачатков чувств, еще неокрепших, но вполне готовых к тому, чтобы прорываться сквозь почву и расти. Но внезапное горе скомкало Минхена, будто неудачное письмо, разорвало его на части, выбросило в камин. Убитый скорбью и одиночеством, он на долгие годы позабыл о том, как умел любить – отчаянно и пылко, по-подростковому, отдавая себя всего без остатка. Это чувство не было здоровым и зрелым, но оно было базисом, важным первым шагом, и, если бы у Минхена хватило сил и рвения, он непременно отшлифовал бы его, доведя до необходимой формы. Но получилось так, что он на долгие годы забросил свой сад, и тот, еще толком не распустившийся, увял и зарос сорняком без должного постоянного ухода. Но, в конце концов, в чем же была причина того, что это все проснулось в нем однажды и проявило неподдельное желание быть замеченным, нужным и в конце всего – цветущим? Правда в том, что, как ни странно, порывом стали оковы. Действие всегда порождает противодействие, ведь так? Наверное, в этом ответ: Минхен просто был из самого сурового и аскетичного района города, а Сынван просто родилась там, где светились яркие огни, до которых ему было не дотянуться. И он лишь смотрел на весь остальной Монреаль из высокого окна, смотрел завистливым взглядом обиженного ребенка куда-то вдаль, туда, где даже солнце было каким-то другим, карамельно-маслянистым, нежным и сладким, и отвлекала его от сего занятия лишь потребность оттачивать игру на фортепиано. Когда Минхен не думал о сонатах, этюдах, ноктюрнах, элегиях, его мысли были обращены к побегу. В любом из существующих смыслов. Он так отчаянно желал вырваться, и иногда у него это получалось – пускай и редко и понемногу, но он проводил время с Сынван, потому что она внезапно очень сильно понравилась его матери, и та даже видела в ней будущую минхенову невесту. Мать была единственным человеком на всей Земле, чьей воле Минхен никогда не посмел бы противиться. С раннего детства он был привязан к матери так самозабвенно и неразрывно, что был готов тотчас исполнить любую ее волю, даже если воля вела к разрушению его собственной жизни. Однажды Минхен, пригласив Сынван домой, играет ей недавно выученный ноктюрн Шопена, показывает свои книги, приглашает угоститься чаем. Сынван в своей привычной манере разглядывает все вокруг полными интереса и какого-то маниакального обожания глазами, будто ей заведомо к лицу и сердцу все, что хоть какой-то своей стороной относится к Минхену. А Минхен просто наблюдает за ней такой и ловит себя на каком-то странном чувстве déjà vu, будто все подобное он уже переживал и переживал не раз – в какой-то из прошлых жизней. Возможно, в каждой новой своей судьбе, на каждой новой странице этих бесконечных мемуаров ему суждено столкнуться с кем-то таким как Сынван – безудержным порывом ветра, солнечным ударом, штормом в море и шелестом цветущих полей. Он почти говорит Сынван, что любит ее, но оставляет это при себе до лучшего случая. Они пьют медовый чай, обсуждают последние новости, а обеденная комната из темного дерева – серо-черная с единичными проблесками света в виде дорогих антикварных подсвечников. Тоскливая мрачная комната. Как и весь этот дом. Как и весь Уэстмаунт. Одна Сынван здесь – яркая вспышка на солнце – чудовищно неподходящий атрибут. И жизнь как будто бы сама решает оторвать их с Минхеном, только-только несуразно сшитых, друг от друга. Потому что они не смотрятся. И лучший случай так и не наступает. Наступает – тоска и скорбь, но эта история уже рассказана, так что нет особой сути с ней повторяться. Важно упомянуть только, что Минхен действительно забывает все – и сонаты, и этюды, и ноктюрны, и элегии, и Сынван, щелкающую его раз за разом на свой маленький белый полароид.

.

– Минхен? – Да? – Ты не думал о свадьбе? – Донхек затаивает дыхание и чуть погодя добавляет: – Снова. Они лежат в спальне, как, бывает, делают это после обоюдно утомительного дня. Даже не удосужившись переодеться в домашнюю одежду или поужинать, они просто падают на кровать рядом друг с другом, два пришельца с разных планет, и долго пялятся в потолок. И зачастую ни о чем не разговаривают. Только сегодня Донхек почему-то смелеет, решаясь спросить то, что давно его тревожило. Наверное, спасибо Джемину с Ренджуном? Минхен – к его большому удивлению – отзывается легкой полуулыбкой. – Хочешь, чтобы я сделал тебе предложение? Донхек даже затаивает дыхание. Он никогда не думал об этом. – Нет, я просто... – Тогда зачем спрашиваешь, если знаешь ответ? Не думаю. И внутренне к этому не стремлюсь, – спокойно отзывается Минхен. Донхека это и радует, и разочаровывает одновременно. – Знаешь такую пословицу: разум ищет, и только сердце находит? Донхек отдаленно понимает, что он имеет в виду, только перекладывая чужие слова на себя. Правда в том, что он никогда не искал Минхена разумом. На самом деле, он вообще никак его не искал. Он терпеливо ждал, юный бунтарский дух, пока еще спящий в закромах детской наивности, ждал, сидя на подоконнике детского дома, и выглядывал не пойми кого, кто был еще где-то очень далеко, вне поля зрения и даже отдаленной досягаемости. А потом Минхен вдруг впечатался в него – больно и оставляя ожог на всю жизнь, словно астероид наконец соприкоснулся с планетой, подарив ей свой полный самого голодного обожания и самой страстной ненависти поцелуй. И это главная истина. Между ними всегда были только обожание и ненависть – и никакого баланса. Они либо дрались, либо целовались, либо горели, либо обращались проливными дождями, либо смотрели друг на друга, либо совершенно в разные стороны. Но они всегда были рядом. И, возможно, Донхеку не нужно верить ни во что, кроме этого. – Значит, у нас не будет свадьбы? – одними губами спрашивает он скорее у самого себя. – По крайней мере, до тех пор, пока мое сердце не отыщет твое, – Минхен шутливо щелкает его по кончику носа, но Донхек не находит в себе сил на улыбку. Он почему-то вспоминает то, как однажды Минхен вскользь рассказывал ему о своих отношениях с музыкой. О том, как горел ею с раннего детства настолько самозабвенно, что ему было плевать на все вокруг. О том, как он трудился, не покладая рук, дни и ночи. О том, как подростком жутко расстраивался, если у него что-то не получалось. О том, как примерно в то же время он пристрастился к сигарете и выпивке за школой, просто чтобы не корить и ненавидеть себя так сильно. Минхен часто рассказывал именно о последнем эпизоде своей жизни, но часть с музыкой всегда упоминал лишь украдкой, будто из главы его мемуаров была вырвана одна непостижимо сюжетно важная страница. Но теперь Донхек знал все. Он знал даже о том одном зимнем утре, в которое Минхен в отместку самому себе переломал все свои пальцы, когда не смог вспомнить «Элегию» Рахманинова. – Сыграй мне «Элегию», – шепотом просит он, глядя в потолок, хоть и прекрасно осведомлен, что у них нет фортепиано. – Может, лучше займемся любовью? – таким же шепотом отзывается Минхен, и в нем даже почти нет ничего горестного. Донхек прячет улыбку в подушке – чтобы не показывать, какой тоскливой она получается, – и сдается. Минхен оказывается над ним, накатом снежной лавины: сначала плавно, потом – оглушающе. Ныряет ладонью под ряд незастегнутых пуговиц на рубашке, поглаживает покрывшуюся инеем от прикосновений кожу, не оставляет ни единого шанса на спасение. Донхек плавно соскальзывает по подушке ниже, глядя в чужой кадык. Его плавит чужая нежность, будто летнее солнце – окна их несуществующей веранды. И Донхеку нравится, как Минхен говорит об этом. Они занимаются любовью, делают ее, воссоздают, потому что она существует у них – расходный материал, ресурс, инструмент, материя, жидкий эфир, который воском растекается по жилам. И Донхек – весь бархатный и мягкий. И Минхен – его дичайшая тревога. Он касается чужих бедер, словно взаправду играет на рояле, совсем как в юности, виртуозно и с огромной нежностью. Возможно, только Донхека у Минхена получается полюбить так же сильно, как однажды – музыку. Однако отваги озвучить это – и вопрос, и ответ, – ни у кого не хватает. – Я пойду в душ, – Донхек мягко целует чужое ухо и на шатких ногах поднимается с кровати. Он потягивается возле зеркала во весь рост и, прежде чем выйти, замечает, как Минхен смотрит на него в отражении, будто на свою роковую несыгранную элегию. Им вдвоем предстоит длинная ночь.

.

Возможно, Минхен чувствует себя по-настоящему юным лишь в те моменты, когда находится рядом с Донхеком. Возможно, в Донхеке юности – на двоих, и еще на целое поместье, страну, континент, вселенную. Просто Минхен прежде не встречал никого, кто горел бы так самоотверженно и сильно, с честью и отвагой принимая все удары и горести взросления. Сам он так никогда не мог. Его собственная, толком и не состоявшаяся, юность подкосила его неожиданно сильно, сбила с ног так оглушающе, что он не смог этого вынести. Вылечиться. Подняться и пойти. До тридцати лет он просто карабкался, как немощный, одинокий слепец, пытаясь в кромешной темноте нащупать хоть чью-то ладонь. Ладонь Донхека была там – осязаемая, горячая, из плоти и крови, она схватилась за минхенов нетающий айсберг так крепко, что оставила раны. Лечить их нет необходимости. Это нужные раны. Минхен даже не перематывает их, не прячет под рукавами рубашек. – Давай купим фортепиано? – предлагает Донхек уже под утро, когда рассвет кремовой пылью рассеивается по спальне. – Зачем? – Минхен, сидящий у изголовья кровати, тянется за сигаретами. Донхек смотрит на него сонными глазами. – Чтобы делать музыку, – он усмехается уголком пересохших и уставших от поцелуев губ, так, словно это – самая понятная из истин. Конечно, чтобы делать музыку. Чтобы играть элегии. Зачем еще? – Я хочу тебя слышать. Пожалуйста, позволь себя слышать. – Напрасная трата денег. Пожалуйста? – Почему ты так ненавидишь играть? – не успокаивается Донхек. – Понятия не имею, откуда ты взял этот бред, – спокойно отзывается Минхен, вслепую рыскающий ладонью в тумбочке в поисках зажигалки. – Я просто оставил музыку в прошлом. Как и многие другие вещи. – Но почему? – Донхек чуть повышает голос, приподнимается, чтобы сесть рядом с ним; тонкое одеяло соскальзывает с ключиц на бедра. Сон как рукой снимает. – Я знаю, что ты этим горишь. – Я никогда не создавал свою музыку, даже если у меня была тяга к этому, – отвечает Минхен, наконец закуривая и откидывая голову на стену. – Я просто делал то, что мне говорили. – Но ты любил. – И что с того? – безнадежно грустный смешок. Издевательство над самим собой. Донхек не выдерживает и подрывается на ноги, обматывая одеяло вокруг бедер, и просто встает посреди комнаты, с вызовом глядя на Минхена. Он чувствует, как рассвет за спиной оплавляет его голые лопатки, как целует – почти с нежностью, но не с той, с которой целовал Минхен. Вообще никто и ничто не способно целовать так, как он. – Да то, – вырывается у Донхека как-то почти революционно, – что музыка тебя заждалась. Все, что ты когда-то обожал, все, чем жил, слишком залежалось в пыльной коробке на чердаке, куда ты собственноручно водрузил целую жизнь. Тебе никогда не хотелось наконец ее оттуда достать? Минхен отрывает взгляд от потолка и медленно переводит на него, задерживаясь и не произнося ни слова. Сигаретная дымка медленно рассеивается, вновь оставляя все пространство в комнате – рассвету. И донхековым предводительским речам. – А ты, – Минхен затягивается в последний раз и топит окурок в кружке из-под кофе на тумбочке, – писатель, да? – Донхек не отвечает и лишь увереннее вскидывает подбородок. – Видно. Красиво говоришь, – Минхен взбивает руками подушку и укладывается на нее, отворачиваясь. – Давай спать. – Это то, что ты делаешь всегда, – не сдвигаясь с места, роняет Донхек, – когда сбегаешь от искусства, – «И от меня». Еще немного постояв на месте, он сдается и опускает плечи, словно протестующий, на чей протест никто не пришел. Он спускается с этой воображаемой трибуны, рвет на части пестрые плакаты и наконец ложится на кровать, нарочито подальше, нарочито – отворачиваясь от Минхена, который, похоже, слишком быстро уснул, не желая слышать ни слова больше. А вот Донхеку не спится. Он долго просто пялится в стену. Сыграй мне «Элегию». Может, лучше займемся любовью? = Никогда больше. За спиной слышится тихий шорох. Проходит всего секунда – и Донхек вздрагивает всем телом, чувствуя, как Минхен прячет лицо в его лопатках. И плачет. По-настоящему плачет. Тихо-тихо, не издавая ни звука, мелко содрогаясь, но Донхек все равно кожей чувствует его слезы. И его дрожащие губы на своих позвонках. – Прости меня, – шепчет Минхен, наверное, думая, что Донхек ослаблен настолько, что уже задремал и не слышит. Донхек слышит все. Но хочет слышать – музыку. Завтра он вновь начнет свой протест.
Примечания:
648 Нравится Отзывы 170 В сборник
Возможность оставлять отзывы отключена автором