je voudrais mourir par curiosité
Иногда Донхек скучает по Сеулу. Не настолько сильно, чтобы хотеть туда вернуться, но достаточно, чтобы просто вспоминать. В какой-то необозримой мере он был счастлив там, даже если детство провел в заточении, а отрочество и юношество – в бесконечных скитаниях. В этом они с Минхеном очень похожи, только Донхек никогда не знал ни богатства, ни престижной школы, ни какого-то статуса, ни известности, ни – и это самое большое упущение – искусства. В детстве ему было не постичь музыку, или живопись, или даже писательство без должных учебных материалов, инструментов, да хотя бы наставников. Тем не менее, он всегда восхищался Джемином, рисующим в альбоме журавлей. Он делал это, потому что просто хотел, потому что эти самые журавли, пускай и бескрылые и несчастные, жили у него внутри и отчаянно рвались наружу. В Донхеке эти журавли тоже были всегда, просто он их никогда не замечал. До определенного момента. И в этот самый определенный момент Донхек просто решил, что быть ему писателем. Потому что захотелось. Потому что это было его. И он стопками накапливал в себе слова с раннего детства, просто чтобы в одно определенное мгновение зрелости взять и – выдохнуть их все из себя. Конечно, он по-прежнему не может назвать себя зрелым, а Минхена – и подавно. Иногда создается чувство, что они без конца соревнуются в том, кто выдаст более инфантильную реплику или выкинет более сумасбродный поступок. Минхен не просто чувствует себя подростком – он и есть подросток, и порой это Донхек ведет себя ментально старше в их странном безымянном сожительстве. Именно так. Сожительстве. Потому что всех остальных слов Донхек боится, хоть и ощущает между ними – обоюдную и сильную – любовь. Как бы то ни было и как бы сумасбродно ни хотелось, на голой любви ничего не построишь. Донхек слишком долго пытался – и провалил каждую из попыток. К тому же, Минхен пошел ему навстречу один единственный раз – тогда, в дверях палаты дорогого госпиталя, где Донхек буквально лечился от того, что любил. Так или иначе, в Монреале все по-своему. По-своему романтично и по-своему глупо. Зачастую Донхек рад, что большинство своего времени он проводит в университете, ведь так у него просто не хватает сил и ресурсов отвлекаться на что-то болезненное и волнующее, исходящее извне. Друзей Донхек – пока – не находит. То есть, он общается с одногруппниками, и они довольно милые, но все такие разномастные и зачастую очень странные, а еще говорят на французском быстро и размашисто, что ни словечка за хвост не поймаешь. Улыбаться и молчать с ними куда приятнее. Донхек улыбается и молчит – и учится. Хотя бы французским сленговым фразам и матерным словам. Несмотря на все это, у него всегда есть время волноваться за Минхена. Происходит эдакий обмен ролями, когда Донхеку кажется, что теперь он в ответе за непутевого ребенка, который медленно пересекает черту отрочества и одновременно с этим впадает в свой первый (и самый серьезный) экзистенциальный кризис. Хоть что-нибудь в своей жизни Минхен любил так сильно, чтобы это цепкими когтистыми лапами отрывало его от реальности, утаскивало за собой и заставляло впиться в свою неосязаемую плоть с пылкостью и самозабвением? Да, конечно. Всем этим была музыка. Поэтому Донхек не слушает никого, и спустя несколько молчаливых дней в углу их просторной спальни появляется небольшой белый рояль. Минхен возвращается с работы, замечает его и смотрит как на своего самого заклятого врага. Донхек выныривает из-за минхеновой спины, пытается заглянуть в лицо боязливо, будто нашкодивший ребенок. Он не ждет ни благодарности, ни наказания. Он ждет музыки. – Пылесборник, – просто бормочет Минхен и бросает свой пиджак на кровать, уходя в ванную – мыть руки. – Сколько ты за него отдал? – Это так важно? – Донхек замирает в дверном проеме ванной комнаты. Конечно, это важно, ведь платил он деньгами Минхена. – Послушай, я не говорю, чтобы ты тотчас садился и исполнял шедевры мирового музыкального искусства. Просто… попытайся ужиться с ним. Игра – только приятный бонус. – Тогда зачем все это? – Минхен не поднимает головы, продолжая возиться с жидким мылом. – Поиздеваться надо мной? Добраться до старой раны? – он чеканит так спокойно, будто произносит реплику, заученную наизусть со страниц какого-нибудь сценария. Донхека такая его непоколебимая строгость всегда пугала – обычно она просто не сулила ничего хорошего. – Я ответил, зачем, – он собирает в себе все силы, чтобы не разразиться очередной вдохновленной тирадой об искусстве, любви и упущенном прошлом. – Можешь ненавидеть меня, но я буду стоять на своем до последнего. Он отворачивается, чтобы уйти, но Минхен вдруг хватает его за руку, ненарочно соскальзывая с рукава рубашки на голое запястье. Донхек вздрагивает. Чужая ладонь мокрая и горячая. – Кто тебя этому научил? – непонимающе хмурится Минхен. – Такой прыти. Донхек закусывает губу, смотрит в сторону. Он знает, что, возможно, пожалеет о том, что скажет в ответ. – Твое безразличие, – худое запястье легко выскальзывает из чужих вмиг расслабившихся пальцев. Сворачивая за угол коридора, Донхек на миг жмется лопатками к стене. Прикрывает глаза, затаивает дыхание. Ему так не хочется ссориться. Но с Минхеном просто не получается иначе – никогда не получалось. Через несколько секунд, будто разразившийся шторм, в ванной снова начинает шуметь вода, – Минхен решает принять душ. Он всегда так делает, когда хочет сбежать – в стенах собственного дома. Когда Донхек хочет сбежать – он замирает на месте и ждет, пока это чувство пройдет. Потому что бежать ему некуда и незачем. Если только своему самому большому противоречию – навстречу. Щелчок выключателя – гаснет свет, который прежде блекло касался донхекова плеча из-за угла. Коридор тоже погружается в полутьму. Минхен появляется перед Донхеком в один момент, будто галлюцинация, стоит прямо напротив, смотрит в глаза. Донхек изучает его лицо настолько детально, насколько может различить в практически полном отсутствии освещения. Чужая одежда липнет к влажному телу, с волос капает на пол. И его почти хочется пожалеть. Почти хочется. И почти тянется рука к его лицу, но. Минхен молча проходит мимо, и Донхек, словно привязанный невидимой нитью, тянется следом за ним, моментально и безотказно. В спальне – останавливается за спиной, смотрит из-за плеча. Минхен снова обводит взглядом рояль, будто своего главного соперника посреди поля никак не названной битвы, и отходит к окну – закурить. – Я выйду проветриться, – не выдерживая этого молчания, спокойно говорит ему Донхек и выныривает из комнаты прежде, чем Минхен успевает даже вздрогнуть. Уже в темной прихожей он зачем-то ныряет рукой в карман минхенова рабочего пиджака и выуживает оттуда нетронутую пачку сигарет (они распиханы по всей одежде и сумкам), зачем-то забирая с собой..
Дальше крыльца отойти не получается – Донхек садится на террасе и вертит в руках сигареты, все порываясь снять прозрачную пленку с упаковки. Мимо по дороге проезжают редкие машины. В окнах домов напротив горит свет. Где-то вдалеке шумит музыка, смесь голосов и громкого смеха, наверное, еще льется дешевое шампанское и взрываются фейерверки. В Монреале так всегда. Даже если кажется, будто ты окружен бетонными стенами, – где-то в них обязательно будет просвет. И Донхека к этому просвету – неумолимо тянет. Туда, к холмам, огням, горячему песку на набережной, людям в нарядах сумасшедших цветов, превращающих каждый день в какое-то большое торжество. Но он – здесь. Потому что не может оставить Минхена. Не простит себе, если оставит. Зато – будет гордиться собой, если сможет излечить его. Монреаль заново как впервые оставляет на нем зияющую рану, и не нужно быть профессиональным специалистом или просто проницательными человеком, чтобы это заметить и различить, будто его лицо в темноте коридора, – конечно, Донхек не видел, но точно знал, что на нем отражалась лишь голодная, жадная, ревнивая тоска длиной в декады. Закурить не получается – просто не тянется рука, да и почему-то Донхек уверен, что и во второй раз ему не понравится. Он сильнее вжимается в кресло на веранде, будто надеясь раствориться в нем и спрятаться, безжизненным взглядом смотрит прямо перед собой и, вслушиваясь в радостные человеческие восклицания где-то вдалеке, прикрывает глаза в попытке достичь какого-то мимолетного умиротворения, как вдруг. Как вдруг отчетливо слышит музыку, доносящуюся из дома. Донхек даже вздрагивает, мгновенно поднимаясь с кресла. Нетронутая пачка сигарет бесхозно летит под ноги. Вслушиваясь в то, что, вероятно и называется «Элегией», Донхек в какой-то момент не сдерживает трепета и припадает щекой к закрытой двери, стремясь раствориться в музыке всем своим естеством, но так, чтобы при этом ни на секунду не смутить Минхена и не заставить его остановиться. Но он останавливается сам, внезапно и вспышкой боли, в момент, когда Донхек почти начинает плакать от восторга, – все затихает, даже донхеково безудержное сердцебиение, и музыка умирает так же внезапно и молниеносно, как родилась. Донхек возвращается домой, разувается в прихожей, бесшумно проходит в комнату. Минхен замечает его сразу же и смотрит украдкой, совсем недолго. – Я не могу, – чужие бледные руки неподвижно лежат на клавишах, а на лице застывает тоска – еще более сильная, чем та, которую Донхек до этого с трудом различил в коридорной темноте. – Я просто сбиваюсь на одном и том же моменте и… уродую самое прекрасное, что со мной случалось. Донхек слушает его молча, не вздрагивая, не сдвигаясь с места. В нем продолжает тлеть фитиль этого упущенного мгновения, искра, из которой уже не разгорится большой пожар. Внутри нарастает жадность, необъятное в своей силе и настойчивости желание – поймать музыку за хвост, вернуть, приманить ее, хищного зверя, обратно к себе. Даже если она набросится и разорвет в клочья. Донхек решительно подходит ближе и останавливается подле Минхёна, сидящего вполоборота, замирает так на несколько мгновений – и опускается на колени, не ссутулив плеч, оставляя лицо на уровне чуть ниже воротника чужой рубашки, расстегнутой на несколько верхних пуговиц и измятой от влаги. Он тянется к ней – ткань еще сильнее мнется в ладонях, – и безотказно подается следом, будто тонкий юный стебель пробивается сквозь сухую неподатливую почву. Минхен сначала уворачивается от поцелуя, словно ему невыносимо стыдно представать в таком невыгодном свете, самом слабом и беспомощном своем положении, но в конце концов сдается, и Донхек находит его приоткрытые губы своими, с вожделением затаив дыхание. – Ты боишься меня? – Минхен не отвечает, сутулится, отводит взгляд, упираясь им куда-то в золотую гравировку на рояле. Будто пристыженный ребенок, которого вот-вот отчитают за оплошность, он кладет ладонь на затылок, ведет вниз по шее, вздыхает тяжело и рвано. Донхек еще раз тянется к нему, самозабвенно и резко, будто они – влюбленные со скульптуры «Поцелуй» Родена, белый гладкий мрамор, конец девятнадцатого века, плавные, словно отшлифованные нежными касаниями солнца изгибы. Только они не гибнут, точно персонажи «Божественной комедии», а наоборот, оживают и распускаются пламенистым рыжим цветом. – Повернись ко мне, – разорвав поцелуй, тихо просит Донхек. Он мягко кладет ладони на чужие колени, когда Минхен (с ощутимой внутренней борьбой, но все же) поддается, теперь уже целиком разворачиваясь на бархатном стуле и продолжая молча смотреть Донхеку в глаза. – Что ты- – Тише, – шепчет Донхек, медленно расстегивая ремень на чужих брюках. – Доверься мне. – В фильмах после этой фразы обычно ничего хорошего не происходит, – тихим безветренным голосом произносит Минхен, но мгновенно становится слишком серьезным и затихает, стоит Донхеку коснуться его паха. – Тогда представь, что мы во французском эротическом кино, – отбрасывает тот и, осторожно оттянув резинку белья, обхватывает ладонью твердый член. Сначала совсем неощутимо и робко, он касается головкой губ и плавно приоткрывает их навстречу, влажные, горячие, опухшие от поцелуев и податливые, как и всегда. Минхен судорожно выдыхает, кладет одну ладонь ему на голову, поглаживает макушку дрожащими пальцами – пальцами, которые вытерпели множество всего, от синяков и содранной кожи до переломов, случайных и нарочных. Наверное, пальцы Минхен всегда ненавидел в себе сильнее всего прочего, – потому что они дарили и отнимали, ласкали и били, заставляли переживать высшую степень удовольствия и боль за пределом ее выносимой черты. Донхек сначала касается его плоти языком, оставляя горячий бархатистый след, а после – заглатывает уже целиком, медленно и с упоением, ни на секунду не поднимая взгляда. Он слышит, как тяжело дышит Минхен, чувствует, как прерывисто чужие пальцы касаются волос, перебирая пряди, и каждым движением губ и языка словно безмолвно чеканит: «Перестань меня бояться». Чужая горячая ладонь соскальзывает с волос на лицо, гладит по щеке, миролюбиво, почти нежно, будто бы поощряя. Донхек заглатывает член пылко и с жадностью, его старательность компенсирует скудный навык, потому что он не находит лучшего способа помочь Минхену почувствовать себя живым. – Детка, пожалуйста, – но Донхек останавливает его слепым прикосновением свободной ладони к животу, и Минхен замолкает, не договаривая. Только дышит все тяжелее и тяжелее, ерзает на стуле, упирается в него руками, будто в желании провалиться сквозь землю от стыда и в то же время – расплавиться от непомерного наслаждения. Донхек наконец поднимает взгляд на чужое лицо, устанавливая зрительный контакт, и, не убирая руки от члена, продолжает плавно надрачивать, нарочито оттягивая оргазм. «Перестань меня бояться». Минхен прикусывает нижнюю губу, откидывает назад голову, обнажая кадык, выдыхает медленно и шумно, тем самым давая Донхеку понять, что он делает все правильно. И умоляя его не останавливаться. «Перестань меня бояться». Донхек ускоряет движения руки и несколько раз мимолетно прижимается к члену губами, разгоряченными, опухшими и липкими. «Прекрати». Минхен кончает в момент, когда смотрит ему в глаза, – одного взгляда на донхеково лицо ему достаточно, чтобы достичь пика. Он сжимает пальцами бархатистую поверхность стула, впиваясь ногтями, и несколько секунд просто задыхается, хаотичным взглядом мечась у себя под ногами и в конце концов глядя на Донхека. А Донхек тыльной стороной ладони – небрежным смазанным жестом – вытирает губы. Поднимается и нерушимой безмятежностью кивает на рояль, даже не отвечая на чужой полный неискаженного восторга взгляд. – А теперь – играй..
Вернувшись из ванной и устало свалившись на кровать, Донхек подкладывает ладони под затылок и прикрывает глаза. Он слышит несколько тяжелых и нерешительных минхеновых вздохов, а через несколько секунд – доносится музыка, по которой он уже успел истосковаться. В этот вечер впервые за пятнадцать лет Минхен играет «Элегию» без единой ошибки.