ванкувер

NC-17
Завершён
648
автор
lauda бета
gloww бета
Фэндом:
Размер:
170 страниц, 67 733 слова, 23 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
648 Нравится Отзывы 170 В сборник

xiii. скворечник

Настройки

adieu mon homme je t'embrasse une dernière fois souviens-toi de mon goût de pomme de cerise et de lilas pomme — adieu mon homme

Пока они едут домой, Минхен порой поглядывает на Донхека в отражении в тонком зеркале, будто боится, что он может в любой момент куда-то исчезнуть. Донхек не скромничает и ничего не стыдится, не пытается вжаться в сидение и опустить взгляд, только перебирает пальцами рукава водолазки под распахнутым пальто, то и дело натягивая их на ладони, как будто ему холодно. Иногда он, конечно, смотрит вниз, просто чтобы не смотреть на Минхена в ответ, и тогда его веки поблескивают остатками темно-фиолетового глиттера, в уголках полупрозрачными тенями залегает размазанная подводка. Донхек кусает губы, свои пухлые губы с остатками чьей-то (не то чужой, не то своей) помады и – наверняка – липкого сладкого алкоголя, и как будто хочет что-то сказать, но в итоге только несуразно прячет свои ладони между коленями, сжимая их, будто две скалы – пролив. Минхен продолжает вести машину. Продолжает смотреть на Донхека. Думает, что у него этого всего не было, поэтому он и не знает, о чем можно спросить, чтобы не показаться брюзгой и занудой. Ему не хочется ни расспрашивать, ни читать нотаций, на самом деле, сейчас хочется лишь досмотреть свой ночной сон, от которого Донхек звонком на самом рассвете успешно его отвлек. Минхен выпил полкружки воды, переобулся, набросил пальто прямо поверх пижамы и, на ходу причесываясь руками, запрыгнул в машину. Что-то гнало его вперед, тянуло и не отпускало, какая-то мысль о том, что ему очень нужно увидеть Донхека прямо сейчас, даже когда они оба такие, не в лучших кондициях, сонные, промерзшие, некрасивые. Дома Донхек снимает обувь, небрежным жестом вешает в прихожей пальто и сразу закрывается в ванной. Минхен удивляется тому, как у него еще остаются силы принять душ, но, наверное, у него их и не остается, – он просто переступает через собственное изнеможение, дабы смыть с себя следы чужих парфюмов, сигарет, коктейлей, голосов и смеха и не оставлять это все пятнами фовизма на их (и только их) постели. Донхек смывает и свой макияж, но не до конца, и маленькие сероватые пятна размывшейся подводки остаются акварелью на его щеках. Он очень тяжело и устало оседает на постель, забирается под одеяло, накрываясь почти с головой, но впервые от Минхена не отворачивается и смотрит ему, лежащему напротив, прямо в глаза, взглядом этим промораживая до косточек. – Знаешь, я так подумал, – говорит он почти шепотом, – тебе тоже нужно попробовать. – Что? – не в силах отвести взгляда от его лица, очень уставшего, почти измученного, но – удивительным образом – какого-то жутко знакомого и родного прямо сейчас, спрашивает Минхен. – Побыть свободным, – Донхек на секунду соскальзывает с его глаз на губы, но в следующий момент снова смотрит в глаза. – Хотя бы единожды. И, не пытаясь объясниться, отворачивается, потому что именно лежа спиной к Минхену ему всегда необъяснимо быстро удавалось засыпать. А Минхен задается вопросом, стоит ли ему Донхека обнять, и в итоге все-таки делает это, просто очень неловко, робко, как какую-то большую грузную игрушку, которая действительно большая и грузная и, может даже, немного износившаяся, давно уже никому не нужная, но ты по инерции продолжаешь таскаться с ней, как с какой-то дорогой реликвией из фаянса или фарфора, сдувать пылинки, жаться губами к золотой гравировке у самого горлышка (если это ваза или столовый чайничек), как к тайной любовнице, когда никто не видит и не может осудить. Минхен делает все это, когда двигается ближе, перебрасывает через Донхека одну руку и, подумав минутку, прячет лицо в его шее, прижавшись губами к его большой родинке на плече, где кожа душистая от мыла и еще горячая, где Минхену удобнее всего чувствовать себя, как в маленьком скворечнике, как в домике из древесины, еще сочащейся янтарным соком, чувствовать себя птичкой, знающей, что даже посреди большого парка, и грязного, и голого, и иногда – цветущего, у нее всегда есть и будет какая-то кормушка. Они не ругаются и не развязывают войны, Минхен не делится Донхеком с тем, как его успело проштормить (от мини-бара с десятилетним виски до пепельницы и пачки крепких у балкона), пока он не звонил, не отправлял даже своих глупых флиртующих сообщений, никак не давал знать о том, где он и с кем. И как этот совершенно коротенький и бездарный отрезок времени, прошедший в скитаниях, растянулся на целую вечность, прежде чем Минхен понял, что есть вещи, которые ему не обязательно знать. Просто есть вещи, которые ему не обязательно знать.

.

Утром Минхен сидит на кухне, пьет кофе из маленькой кружки, листает свежую прессу и не рассчитывает на то, что Донхек проснется до обеда. Сегодня – блаженный выходной, работы нет, как и планов ни у кого из них. Минхен полагает, что этот день пройдет как обычно и ничем не будет отличаться от всех прошлых (немногочисленных) выходных. В какой-то момент, закончив с кофе и быстрым завтраком (разогрел остатки того, что заказывал на ужин вчера), он решает, что днем было бы неплохо съездить в спортзал и наконец немного позаботиться о себе. Тебе тоже нужно попробовать побыть свободным. Но что если Минхена никто никогда не учил? Он возвращается в комнату почти на цыпочках, садится рядом с Донхеком, с его стороны, и смотрит на то, как он спит – спокойно, мирно, в своей оставшейся еще с детства привычке надувать губы во сне. С его щек никуда не деваются пятна подводки, что стали более обозримы в утреннем свете, который именно в этой комнате – очень яркий и теплый, несмотря на сухой мороз за окном. Минхен поднимается на ноги, но только чтобы отойти к окну и закрыть жалюзи. Становится лучше, свет сглаживается, тускнеет, теперь отдавая чем-то медным или абрикосовым. Но поздно – Донхек просыпается, трет ладонями лицо, недовольно мычит и приподнимается, смотря на Минхена, так и замершего у окна, обернувшись вполоборота. Плотное теплое одеяло соскальзывает с донхековых плеч, с его обнаженного до пояса тела, целиком оголяя шею, ключицы, ребра, живот, и в какой-то момент Минхен ловит себя на том, что вздыхает от облегчения, – нигде на чужом теле нет видимых следов чужих прикосновений, что значит: его не били и даже, наверное, не целовали, по крайней мере, так, чтобы это было заметно. Но на долю секунды даже хочется спросить: это – то, что ты делал в ванной ночью? Смывал с себя поцелуи? – Я хотел еще поспать, – вздыхает Донхек без приветствий и пожеланий доброго утра и сразу тянется к своему мобильнику на тумбочке – посмотреть время, проверить чаты и соцсети. Минхен понимает, что все еще не подходит ближе к нему, все еще стоит на месте и зачем-то держится одной рукой за подоконник, будто, если рванется куда-то, – тут же упадет. Донхек замечает это и смотрит на него вопросительно. – Что? Свободным, думает Минхен. Мне хочется быть свободным. – Ничего, – отбрасывает он и, наконец отрывая от Донхека взгляд, решительно направляется к шкафу. Он переодевается в первое чистое, что находит, брызгает немного парфюма на запястья, на левое надевает часы. – Мне нужно по делам. – В выходной?.. – Донхек неуверенно хмурится, все еще до конца не поднимаясь с кровати, а лишь опираясь на локоть. Минхен поправляет воротник рубашки, приглаживая его ладонями, в зеркальной дверце шкафа и, шумно сглотнув, холодно как может отвечает: – Да.

.

Город за окнами машины, вне ее темного кожаного салона, фрагментарный и будто искромсанный в мелкие ошметки. С одной стороны – высокие бетонные здания, темно-серые, с плотными панорамными окнами и подземной парковкой в каждом. С другой – супермаркеты, мелкие сувенирные лавки с различной дребеденью (это в Италии или на Мальте Минхен такие обожал, а вот здесь, дома, они не вызывают ни малейшего воодушевления или интереса), уютные кофейни с закрытыми на зиму наружными террасами, и все отдает то молочно-белым, то древесно-бежевым, а пахнет, если немного опустить стекло с водительской стороны, – самым началом весны. Минхен, однако, понимает, что это – обман, всего лишь игра его воображения. На достаточно свободной (неудивительно как для утра выходного дня) дороге он сворачивает на узкую улочку, протянутую меж двух обочин и двух сторон частных одноэтажных (и, изредка, двухэтажных) домов, похожих на их с Донхеком. Улочка эта ведет прямиком к Уэстмаунту, к хорошо знакомым Минхену и хорошо им позабытым одинаковым дворикам, где повсюду ровно подстриженные газоны, сейчас покрытые тонкими корками снега и льда, одинаковые железные ворота, которые невозможно открыть самостоятельно, только если не нажать специальную кнопку для вызова прислуги. Удивительно, как Минхен вспоминает это попутно, все сильнее приближаясь к дому, который когда-то очень давно принадлежал его семье, а сейчас Минхен даже не знает, на месте ли он все еще. Оказывается, что да. Его никто не сносил, не перекрашивал, не перестраивал. Минхен, постепенно замедляясь, подъезжает к благородно-серебристому двухэтажному коттеджу, широкому двору (хоть в гольф играй, они с мамой даже несколько раз пытались) и все тому же фруктовому саду, который сейчас стоит голый и безлюдный. Минхен останавливается у ворот, глушит мотор, опускает стекло до конца, впуская в салон морозный ветер, и просто смотрит. Слушает. Уэстмаунт всегда был особенно тихим районом. Это не просто маленький квебекский Ватикан для тех, у кого есть достаточно средств, чтобы позволить себе жить в роскоши и спокойствии, но еще и островок, чем-то сравнимый с минным полем. Ступать здесь нужно очень осторожно, думая сотню раз, прежде чем сделать шаг. Соседей можно встретить довольно редко – чаще всего они либо и вовсе не выходят из дома дальше двора, либо же уезжают еще на рассвете в своих машинах с тонированными стеклами. Куда – одному богу известно. Марк и Венди же здесь всегда резвились как дети. Поэтому, наверное, живущие по соседству их всегда недолюбливали и несколько раз даже высказывали свои откровенные жалобы минхенову отцу, мол, у вас ведь такой одаренный сын, скромный, спокойный, а какую чудесную играет музыку!.. Отводя взгляд от окна, Минхен достает из внутреннего кармана пальто маленькую полароидную фотографию. ...негоже ему со всякими безотцовщинами ошиваться! У семьи Сон Сынван, как выяснилось через какое-то время после их знакомства с Минхеном, была не самая блестящая репутация в узких монреальских кругах. Поговаривали, что в начале девяностых истории о этой неблагополучной семейке гуляли из рук в руки по всем мелким городским газетенкам. Спивающаяся мать, отец при смерти, маленькая дочь с большими глазами, которые переполнял страх перед приближающейся сиротской жизнью. Когда Минхен подслушал разговор об этом, то не сдержал усмешки, – в глазах Сынван действительно могло быть что угодно, но там никогда не было страха. Страха Минхен там вообще ни разу не видел. Было какое-то подобие отчаяния, да, но очень легкое, как ситцевое платьице, даже, может быть, кружевное, и мягкое, хоть и холодное, точно мороженое, что таяло на языке в Ла-Ронд. По слухам из тех же самых газет, Сынван была настоящей бунтаркой: на нее жаловались практически поголовно все в школе, включая администрацию, о ней самым дурным и грубым образом отзывались знакомые семьи, но вот удивительно добрым словом ее вспоминали самые простые люди: торговки на местных городских рынках, владельцы круглосуточных комбини, почтальоны, уборщицы. Из-за всех этих слухов образ Сынван в голове Минхена слишком рано разделился на две неравные части: с одной стороны, Сынван была девушкой крайне тонкой душевной организации, абсолютно неоспоримо художественной натуры, она не просто слушала музыку, все его этюды и элегии, она слышала, чувствовала и понимала. С другой стороны, когда бунтарство в ней вскипало, она становилась чем-то абсолютно непредсказуемым – сгустком бесконечной энергии, которой нужно было рушить все скучное на своем пути и создавать нечто новое, непривычное, незнакомое – и прекрасное. Это она была той, кто схватил Минхена за руку и повел за собой – сквозь желтеющие в тон своему платью сады монреальских улиц, сквозь знойное лето и тяжелый от духоты воздух, к жизни, которой Минхен не знал и не думал, что хотел узнать. И сейчас он снова смотрит на ее фотографию, сделанную в один из таких дней. Очередной, случайный, еще не казавшийся чем-то временным, чем-то, что непременно нужно будет сохранить и запомнить, потому что вечность оно не продлится. Минхен проводит ладонью по лицу, тяжело вздыхает и, все еще не поднимая стекла слева от себя, закуривает сигарету. Он почти поддается порыву разорвать к чертям фотографию и выбросить ее прямо на обочину, в грязный, никем не затоптанный (люди здесь действительно слишком, слишком редко выходят из дома) снег, напоследок переехать обрывки колесами машины и уехать отсюда навсегда, даже не думая возвращаться. Он упорно борется с этим желанием, потому что некоторые воспоминания, даже самые болезненные, достойны того, чтобы сохранить их вопреки всему. Затягиваясь, Минхен откидывает голову на сидение и вновь обращает свой взгляд к дому, пытаясь до мельчайших деталей восстановить в своей памяти то, как он выглядел, когда они с отцом отсюда уезжали. Минхен тогда был слишком рассержен и пуст, чтобы пытаться сохранить себе что-то из этого вида, этого пейзажа, вырвать из общей картины и спрятать в карман, носить у сердца, как носит он сейчас фотографию Венди. Он только тащил за собой чемодан к подъехавшему к воротам такси, всеми силами сдерживал слезы, опустив лицо, и думал о том, как бы он хотел через месяц-другой (совершенно случайно) наткнуться где-нибудь в Сеуле на новости и узнать о том, что его родной дом сгорел, или его снесли, сравняли с землей все до последней маленькой статуэточки, оставив только пыль и обломки. Минхена переполняли злость и жестокость, он как никогда сильно мечтал причинить своему (уже бывшему) дому столько боли, сколько тот успел причинить ему самому. Уничтожить все. Уничтожить спальню, в которой он ночевал в кресле у кровати, держа за руку умирающую мать, пока отец шлялся невесть где по кабакам, оправдывая себя работой и «нам как-то нужно держаться на плаву, сынок», уничтожить коридор, который вел от комнаты родителей к минхеновой, такой же аскетичной и скучной, с переполненной библиотекой по соседству. Ему хотелось уничтожить кухню с ее вечным запахом домашней еды от Лауры (интересно, где она сейчас? как она?), гостиную с большим камином и фортепиано, нанесшему Минхену немало увечий и ран, хотелось сжечь прихожую, комод для обуви, крыльцо, весь цветущий сад, в котором они с Сынван любили подолгу засиживаться, читая вслух стихи. Минхену не хотелось ничего за собой оставлять. Но он – уже тогда – был слишком слаб для того, чтобы стереть себя с лица Земли. Потому что, на самом деле, где-то глубоко внутри ему очень хотелось продолжать быть. Не рядом с кем-то – а просто самостоятельно. Минхен сидит на месте, практически не двигаясь, быть может, двадцать минут, выкуривает две сигареты и успевает замерзнуть, а из дома так никто и не выходит, в окнах не колышется ни одна занавеска, и в целом весь пейзаж не выдает ни единого намека на то, что здесь еще кто-то живет. Но и вывески о том, что дом выставлен на продажу, нигде не видно, а потому Минхен мысленно решает, что семья, поселившаяся здесь, просто точно такая же, как и десятки других в Уэстмаунте, – семья призраков, существующих лишь условно, но не умеющих жить. И Минхен, выбросив второй окурок и подняв стекло, уже собирается заводить машину и возвращаться домой, как вдруг раздается звонок его мобильника в кармане пальто, – звук достаточно обыденный даже для выходного дня (всем и всегда от Минхена что-то нужно), но почему-то именно сейчас он вызывает необъяснимую дрожь по всему телу. И дрожь эта внезапно становится совершенно оправданной, стоит Минхену выудить телефон из кармана и взглянуть на экран. На нем высвечивается номер, который, сколько бы Минхен ни удалял из книг контактов и списков, уже никогда не сотрется из памяти навсегда. – Алло? – ледяным, насколько может, тоном отвечает он, и тут же слышит, как Сынван в трубке тяжело и судорожно вздыхает – не то от тяжести, не то от облегчения. – Значит, ты все-таки не сменил номер, – звучит внезапно с легкой досадой, будто бы она надеялась, что сменил, и можно будет себя похвалить хотя бы просто за попытку связаться. А Минхен за эти два с лишним года о том, чтобы связаться, вот взять и связаться, ни разу даже не задумался. Бывало, он тосковал, бывало, тосковал ужасно, но тогда он просто шел и подолгу молча курил, затыкал свой внутренний голос, обволакивал себя изнутри сигаретным дымом, уравновешивал, успокаивал. Выходило иногда скверно, но помогало удерживать собственное отчаяние у той самой тонкой грани между бездействием и саморазрушением. А Сынван, похоже, решила в конце концов разрушить саму себя. – Не сменил, – сухо, как может, подтверждает Минхен. – У меня очень постоянные привычки, забыла? Сынван роняет усмешку. Ей будто бы становится немного спокойнее, она расслабляется. – Честно говоря, да, – ее голос смягчается, и звучит она теперь значительно моложе, чем в самом начале. – Успела немного подзабыть. Минхен ничего не отвечает, и Сынван молчит тоже, и какое-то время они просто бесцельно дышат в трубку в унисон, как подростки, которые одновременно решили проделать шалость и набрать незнакомый номер, пока ребятки в кругу друзей по очереди называли по цифре, но случайно попали именно друг на друга. Первой себя берет в руки Сынван и просто сообщает: – Я вчера прилетела в Монреаль, – у Минхена на этих словах что-то внутри не то чтобы загорается, но легонько вспыхивает и тут же потухает, как неудачно зажженная спичка. – На несколько дней, в гости к матери. Минхен уже знает, к чему это ведет, но все равно позволяет ей договорить. – Не хочешь увидеться?..
648 Нравится Отзывы 170 В сборник
Возможность оставлять отзывы отключена автором