.
Через несколько часов они лежат в постели, Минхен вместо сигареты достает из тумбочки ментоловый леденец (а казалось, что это просто стереотип из заезженных советов для пытающихся бросить курить), а Донхек, со все еще мокрыми волосами (пот смешался с не успевшей высохнуть после душа влагой), почти проваливается в сон. Он не вспоминает о том, что обещал отписать Джемину, как только приземлится в Сеуле; последние несколько часов ему было не до этого, а сейчас уже просто не осталось сил. В момент, когда Донхек чувствует, что начинает засыпать, его приводит в чувство (оглушающе, резко, холодно, будто с разбегу в ледяную реку) тихий минхенов вопрос: – Он хороший? – Донхек сразу понимает, о ком он, но ему больше всего на свете хочется сделать вид, что нет. – Хорошо к тебе относится? Вероятно, верного ответа здесь не существует, а потому нужно говорить только правду. То, что ты на самом деле чувствуешь. И Донхек выдыхает практически неслышное: – Очень. Минхен усмехается, но совершенно безрадостно. – Лучше, чем я? Донхек прячет лицо в ладонях. – Пожалуйста, прекрати это. Он мне никто. Мы просто… друзья… знакомые… я пока даже не знаю, кто мы друг другу, хорошо? – Но ты хочешь, чтобы вы были… кем-то. Вздохнув, Донхек приподнимается и, прислонившись голыми лопатками к холодному изголовью кровати, пожимает плечами. – Возможно. Он не хочет испытывать вину за то, что чувствует. Он видел, как Минхен допускал подобную ошибку с ним; он слышал, как он допускал ее тысячи раз в прошлом. Донхек не хочет ее повторять, не хочет лгать – в первую очередь самому себе – о том, что творится с его несчастным сердцем. Потому что да, впервые за всю жизнь он почувствовал что-то к другому человеку – именно по правильному, классическому сценарию. Не планируя, не готовясь, не зная. Увидел, услышал, коснулся – и пропал. Случилось то, что, по факту, должно было произойти с ним впервые еще лет в четырнадцать, но не произошло ни тогда, ни позже. И сейчас, когда Донхеку уже двадцать два, он впервые – звучит почти смехотворно – переживает на себе эту пубертатную симпатию, которую хочется возвышенно (юношеский максимализм) называть большой любовью. Но он не уверен, что это большая любовь. Тем более он не уверен, что его большая любовь лежит сейчас рядом с ним в постели. Но после всего, что они с Минхеном пережили вместе, всех их совместных передряг, проблем, скандалов, всех ссор, поцелуев, касаний, – как может Донхек сомневаться в этом? Вероятно, может – после того, как увидел (как почувствовал), что с ним все могло быть по-другому. И ему это необъяснимо сильно понравилось. – Я просто хочу, чтобы ты знал, – тихо произносит Минхен, и его голос почти неразличимо подрагивает, – что это твое право. Уйти. Когда ты посчитаешь нужным… или прямо сейчас, – он смотрит Донхеку в глаза. – Ты здесь не в тюрьме. Донхек никогда так и не считал. По крайней мере, сознательно. – Давай немного поспим, – предлагает он не с целью сбежать от разговора, а, скорее, чтобы отобрать для себя хоть немного времени на размышления. Он боится. Это словно ходьба по минному полю – сказать что-то не то, сказать больше, чем априори необходимо. Донхек никогда не беспокоился из-за этого так сильно, как прямо сейчас. Когда он засыпает, будучи абсолютно без сил, ему почему-то снится ванкуверский дождь, все тот же изумрудный запах, и момент, который был мимолетным и несущественным, но который, несмотря на это, отпечатался в его памяти как первый за долгое время момент настоящей свободы, искренней, всеобъемлющей, пускай и одинокой. Донхек много думал об этом, пока был в Сеуле, думал, пока прогуливался с Джемином или в одиночку: он искал себя, но, похоже, его истинная сущность все еще неумолимо бежала от него, ни за что не желая поддаваться. Всякий раз как Донхек, даже недолго, пребывает наедине с собой, в собственных размышлениях, ему кажется, что он почти постигает какую-то большую истину о себе, но в итоге она неминуемо ускользает, вновь оставляя его ни с чем. И если бы у Донхека сейчас спросили, где он хочет остаться, кем хочет быть, как хочет прожить свою юность, – он не смог бы дать определенный, четкий ответ, потому что у него попросту, если задуматься, никогда не было достаточно времени, чтобы его отыскать. Сильнее его пугает лишь то, что может чувствовать Минхен, – долгое время он не выставлял вообще никаких своих чувств напоказ, и спустя долгие годы эта привычка все еще частично осталась с ним. Донхек не может не признать, что боится его, как люди боятся непредвиденных холодов, к которым их дома не готовы. В то же время у него нет страха остаться ни с чем, остаться на улице; все, что делает для него Минхен, имеет ценность лишь до тех пор, пока он делает это из чувства любви, а не долга. Таким образом, Донхек неотвратимо верит, что Минхен перестанет любить его, когда перестанет поддерживать. Меркантилен ли Донхек? С какой-то стороны – да, но ему как никому другому хорошо знакомо это ощущение, когда ты балансируешь на грани с тем, чтобы потерять все, потерять даже то, что тебе не принадлежит. Из-за этого он несколько опасается людей, которые никогда ничего не теряли, пускай он и почти уверен, что таких не существует..
Джемин не думает, что он когда-либо что-то терял – скорее, обретал в ложном порядке. Людей, вещи, смыслы. Все в его жизни перепуталось, поменялось местами, и сейчас, голыми руками натирая до блеска тарелки и стаканы из-под лимонада в дешевой сеульской забегаловке, он изредка останавливается, глядя отстраненно на струю горячей воды в старом барахлящем кране, и пытается убедить себя, что точно знает, где он хочет быть, когда это все закончится. Он хочет быть с Ренджуном, но сейчас – определенно не лучшее время, чтобы это обсуждать. Больше его поддерживает Сончан – они разговаривают во время перерывов в репетициях спектакля, до которого остались считанные недели, и Джемину даже приходится сдвинуть рабочий график, чтобы непременно прийти и посмотреть. С Ренджуном они разговаривают реже, так как оба постоянно заняты, и Джемин видит в этом что-то вроде ценной возможности немного побыть наедине со своими мыслями. Любовь не всегда выручает, более того, любовь – не всегда отдушина, и Джемин чувствует это на собственной шкуре, когда его любовь начинает беспокоить и ныть, как язва. Они с Сончаном отходят подальше от остановки, чтобы закурить (сигарета оказывается последняя, а табачных ларьков поблизости нет, так что не остается другого выхода, кроме как взять одну на двоих), и Сончан, спустя какое-то время бестолковой болтовни, неминуемо заводит речь о Донхеке. Он и не скрывает своего особого отношения к нему, но проскальзывает ли там что-то большее, чем теплое приятельство, – Джемину доподлинно неизвестно. В этом плане он очень скверно читает людей, не умеет угадывать, даже по словам или намекам, кто что и к кому чувствует. Да и Сончан не говорит конкретных вещей – только рассуждает о темах, в которых они с Донхеком на одной волне, а именно искусство, в частности живопись и архитектуру, а также университетскую жизнь. Чисто из вежливости Джемин не напоминает, что слишком далек от всех этих вещей, а потом молча слушает и кивает, порой, если получается, внося свою лепту в развитие диалога. – Тебе стоит получить высшее образование, – в один момент делает вывод Сончан, задумчиво прищурившись. Джемин не сдерживает усмешки. – Это только звучит просто. – Да нет же, – Сончан, тихо прокашлявшись, опускает взгляд себе под ноги. – Я знаю, как это сложно нынче, но ты очень толковый парень. Ты даже не представляешь, насколько. – Не представляю, потому что мне никто об этом не говорил, – не прекращает улыбаться Джемин, хоть и знает, что улыбка у него выходит безрадостная. – Но спасибо. У меня есть кое-что… в планах. Планы у него крайне размытые, и обычно он не загадывает дальше, чем на неделю вперед. На работе все идет гладко, пускай и однообразно: Джемин заводит некое подобие дружбы с несколькими официантами, такими же работягами, как и он сам, и зачастую они вместе выходят покурить или прикрывают друг друга, когда кому-то нужно отойти не во время перерыва. Джемин общается с ними, стараясь преодолевать неловкость, и мысленно расставляет акценты на чужих мечтах. Кто-то собирает деньги, чтобы уехать учиться за границу, кто-то – чтобы вытащить из нищеты семью, кто-то – чтобы материально отблагодарить престарелых родителей, наверняка подсознательно разочарованных тем, что их ребенок не добился чего-то большего. Цели у всех разные, и когда Джемин со скромной улыбкой рассказывает о своей, его только в понимающем жесте похлопывают по плечу и говорят, что он непременно со всем справится. Почему-то после этого верить в собственный успех становится самую малость проще. Точно так же, как проще и обсуждать собственные проблемы с совершенно чужими людьми. – Как там Сончан? – практически первое, что спрашивает Донхек по телефону. Джемин не сдерживается и закатывает глаза. – Почему ты сразу ему не позвонишь? – Не хочу, чтобы он думал, будто я им интересуюсь. – А что в этом плохого? – фыркает Джемин. – Он, между прочим, тоже только о тебе и талдычит днями. – Правда? – оживленный, Донхек начинает улыбаться – Джемин слышит это по его голосу. – А о чем именно? Вздохнув, Джемин поворачивает к себе стоящие на прикроватной тумбочке часы и не без разочарованного вздоха узнает, что спать перед утренней сменой ему осталось меньше шести часов. Они с Донхеком всегда созваниваются по (корейским) вечерам и часто разговаривают допоздна, потому что это – единственное время суток, когда у них относительно совпадают расписания. У Джемина день уже закончился, у Донхека – едва начался. Даже когда Джемин чувствует себя слишком истощенным для болтовни, он терпит, потому что отчего-то чувствует, как важно для Донхека поддерживать с ним контакт. Да и он чувствует то же самое. – Слушай, мне нужно спать, – с осторожностью оповещает Джемин. – Как насчет того, чтобы ты позвонил Сончану сам?.
Чтобы услышать голос Сончана без дрожи в коленках Донхеку необходимо набраться необычайной смелости, убедиться, что Минхен занят работой, и выйти на террасу. Четыре гудка длятся как вечность, и когда Донхек наконец получает ответ, то понимает, что растерял все слова. А может, у него никаких слов и не было? Он в дурной привычке кусает кожу вокруг ногтей, смотрит не совсем осмысленным взглядом прямо перед собой, просто пялится в одну точку на влажном асфальте, поцелованном утренним солнцем, и чувствует себя так, будто скрывает какую-то большую и страшную тайну – от мира и от самого себя. – Полагаю, ты звонишь обсудить книгу, которую мы договорились прочесть одновременно. – Я не настолько быстро читаю, – усмехается Донхек. – Просто говорил с Джемином и решил набрать еще и тебя. А книгу нам обязательно стоит обсудить с глазу на глаз. Сончан в ответ только непринужденно смеется. – Договорились. Несколько секунд они молчат, и Донхек не может назвать это молчание неловким – скорее, очень органичным; он давно ни с кем так не молчал. Быть может, только с Минхеном – когда-то очень давно. Он решает не признаваться в том, что подумывает приехать на спектакль – даже Джемин еще не знает об этом, поэтому Донхек надеется сделать сюрприз для всех. Он любит искусство, но еще больше – искусство, связанное с людьми, которые ему дороги. Джемином, Ренджуном, уже почти – Сончаном. В Монреале у него есть прекрасная Виржини, которая всегда плывет по течению, будто крохотная лодочка в открытом море. Также здесь есть Минхен, и он уже – как под толщей воды этого самого моря – якорь. Или пристань, на которую всегда можно вернуться из долгого далекого плавания. И, если продолжать эту цепочку сравнений, то в Сеуле Донхек всегда будто на суше, а на сушу порой нужно возвращаться даже самому заядлому моряку. Они с Сончаном говорят еще немного, в основном о простом и повседневном, и на эти мгновения не существует ни часовых поясов, ни истекающего времени в целом, ни ветра, который Донхеку щекочет кожу и пробирается под воротник и рукава. Есть только чужой голос в трубке – текучий как мед, юношеский, бархатный, будто совсем недавно сломавшийся. Донхек ловит себя на мысли, что, если бы ему пришлось составлять сончанов образ в своей голове, основываясь исключительно на голосе, он оказался бы достаточно близким к действительности. Все в Сончане – очень органично, правильно, словно в нем нет ни одного сломанного механизма, ни одной детали, вышедшей из строя. Донхеку кажется (нет, он почти уверен), что никогда прежде он не встречал настолько всецело чистых и исправных людей. Его сердце будто прекращает биться на секунду, когда в общем потоке повседневного рассказа Сончана – невзначай или нарочно – проскальзывает французская фраза. Очень короткая и неразборчивая, Донхек даже не успевает перевести ее у себя в голове, но он четко различает французскую речь и намертво цепляется за нее, напрочь прекращая слушать все, что следует за ней. У Сончана другой французский – он чувствуется чисто, ярко, сладко, будто свежесобранная ягода, но при этом всем – немного искусственно, не так органично и легко, как у Минхена. Да, у Минхена местами проскальзывает его родной акцент, но, все же, пускай Донхек и не удостоился чести поговорить с ним исключительно на французском, он успел отметить, что его речь гораздо больше напоминает приобретенную естественно, нежели натренированную нарочно. Донхеку даже не приходит в голову, что, быть может, Сончан только красуется перед ним, когда вставляет в свои истории случайные французские фразы, – он просто заслушивается чужим голосом и прекращает искать тайные смыслы и подтексты. В какой-то момент их разговора Донхек слышит, как открывается дверь за его спиной, и спустя мгновение Минхен тоже выходит на крыльцо, равняясь с ним и становясь плечом к плечу. Закуривает. Сончан по-прежнему без умолку описывает какой-то поэтический сборник, который отыскал недавно в закромах винтажного книжного, а Донхек, слушая вполуха, косится на Минхена, который даже не смотрит на него в ответ, направив нечитаемый взгляд прямо перед собой. Донхек знает, что, возможно, до Минхена доносятся обрывки чужой речи из динамика, но он не стесняется этого и не пытается приглушить чужой голос, – пускай все будет слышно, пускай все будет честно. Минхен докуривает сигарету примерно до середины, когда Донхек и Сончан прощаются, и на какое-то время в дымном воздухе повисает молчание. Пряча телефон в карман, Донхек тихо прокашливается и отворачивается от Минхена, прослеживая за его взглядом в никуда. – Ты же говорил, что бросил курить. Минхен никак не реагирует, даже не вздрагивает. – Захотелось, – просто отбрасывает он. – Тогда дай и мне, – говорит чуть громче Донхек. – Это яд, – вновь произносит Минхен, и этот ответ можно расценивать как однозначный отказ. – Но ты ведь травишь себя, – парирует Донхек и, не думая, тянется к нему, чтобы поймать чужие губы в мгновение мнимой свободы и ощутить шершавость едкого дыма на своем языке. Минхен не вздрагивает, но медлит, прежде чем ответить на поцелуй и с нежностью обнять Донхека одной рукой за талию. Они целуются недолго, всего несколько секунд, Донхек пробует горечь чужой сигареты и отстраняется, всматриваясь в чужое лицо близко-близко. Затем не глядя он перехватывает чужую руку и забирает из нее, ослабевшей и безвольной, сигарету, чтобы затушить и выбросить в стоящую рядом урну. – Не кури, – произносит Донхек с уверенностью, что после этой просьбы Минхен никогда и не будет, и, молча обойдя чужую худую вытянутую фигуру, ныряет обратно в дом. Донхек не успевает ступить и шагу дальше прихожей, как за его спиной еще раз открывается и закрывается дверь, и в следующее мгновение Минхен хватает его за руку и притягивает обратно к себе, целуя еще раз. Все, что Донхек помнит дальше, – объемная шероховатость дорогих обоев под обнаженными лопатками, чужие ладони, пальцы, ногти, – там же, дорожками царапин. Его ноги, держащие в тисках минхеновы бедра. И стон, ощутимый больше как крик, застрявший, погибший в его пересохшем горле. Что-то трепещет внутри Донхека, бьется в тревоге, бликует алыми огнями, – а затем, словно обреченный корабль, уходит под воду. Последние сигнальные ракеты взрываются фейерверками над морской гладью, а Донхек тем временем вновь находит свой якорь. Но надолго ли?Vous regardez une étoile pour deux motifs, parce qu’elle est lumineuse et parce qu’elle est impénétrable. Victor Hugo. Les Misérables, Partie IV, Livre 5, Chapitre IV