ID работы: 7864227

Я всегда выбирал тебя

Слэш
NC-17
Завершён
1701
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
287 страниц, 21 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
1701 Нравится 416 Отзывы 557 В сборник Скачать

(Шань) У искренности есть лимит

Настройки текста
Это не первый раз, когда, открыв глаза утром, он сразу видит лицо Тяня. Не первый раз, когда они спят в одной постели, когда, проснувшись, оказываются переплетены конечностями так неразделимо, что хуй поймешь, где чья. Не первый раз, когда сердце сбивается с ритма и в глотке пересыхает, когда остается только завороженно пялиться на знакомое лицо минуту-другую, скользя взглядом по бледным скулам и яркому изгибу губ, выцепляя каждую знакомую родинку, каждую морщину, которой там не должно быть, выискивая каждую незначительную, но почему-то пиздецки важную деталь. Выискивая до тех пор, пока не обрушивается, не погребает под собой осознание того, какой же больной херней он занимается. И тогда хочется сорваться с места и бежать-бежать-бежать, чтобы до иссохшихся легких, чтобы на другой конец этого ебаного мира – но он всегда выпутывается из конечностей Тяня аккуратно, бережно, так, чтобы не разбудить. Потому что та необъяснимая херня, которая у него к Тяню, всегда оказывается сильнее страхов и паники, какими бы оглушающими, всепоглощающими они были. Как бы голодно ни пожирали его изнутри. Это не первый раз. Но… Ощущается все почему-то совершенно иначе. Шань скользит взглядом по все тем же бледным скулам, по все тому же яркому изгибу рта, и ждет, когда опять обрушится осознание, когда знакомо захочется бежать-бежать-бежать. Но в результате самое неприятное, что он ощущает, это то, как с каждой секундой сильнее ноет рука, на плече которой лежит Тянь. Он ничего не делает, чтобы исправить это. К физической боли Шань привык, она давно перестала быть проблемой. За окнами нарастает обычный утренний гул, смесь из разговоров и смеха, из щебета птиц и шума проезжающих мимо машин – но Тянь выглядит таким умиротворенным и тихим, у него губы чуть-чуть изогнуты в намеке на улыбку и мышцы лица расслаблены, знакомые сталь и холод растворились в тепле, которым от него фонит; Шань от этого в груди тоже – умиротворенно, и тихо, и нежно. Он ненавидит место, в котором просыпается – и это отходит на второй план, вымывается и забывается, стоит посмотреть на лежащего рядом человека. Хочется улыбаться. Пиздец. Шань думает, что, кажется, становится тем еще слащавым придурком, но не останавливает себя, когда рука тянется к знакомому лицу. Когда пальцы убирают темные волосы со лба и огибают надбровные дуги, скользят к переносице, очерчивают крылья носа и спускаются к губам; улыбка на этих губах становится ощутимее – не зрительно, но на каком-то интуитивном уровне. Тянь не просыпается, но, кажется, ему хорошо. От этого Шаню хорошо тоже. Все происходящее кажется таким знакомо-не-знакомым, но в то же время ни секунды не ощущается чужим. Шань не особенно понимает, в чем именно дело. Он никогда не думал, что секс может значить важное, что может важное дать. Но что-то изменило их разделенное на двоих вчера. Что-то в нем самом, что-то в Тяне, что-то между ними. Может быть, дело не в самом сексе. Может быть, дело в том, что в секс вкладывается. Потому что кажется, то, что между ними, не было просто физиологией. То, каким Тянь был вчера, то, что Шань чувствовал, глядя на него, как ощущалось быть в нем, как ощущалось доверие Тяня, и его открытость, и то, как он отдавал себя – и как хотелось больше и больше и больше, но почему-то о его удовольствии даже в те секунды, когда возбуждение сносило к хуям здравый смысл, думалось больше, чем о своем собственном. Почему-то происходящее казалось идеальным, хотя идеальным не было. Нихера в этом мире не идеально – аксиома давно выученная, давно принятая. И все-таки, их вчера – оно идеально. И охеренно. И сейчас охеренно тоже. И что-то внутри стало светлее, и проще, и правильнее. И, да, блядь, да, Шань просто становится слащавым придурком – но он не против. Он пиздец, как не против. Поэтому Шань разрешает себе просто смотреть, наблюдать; выцеплять и выискивать, прятать под ребрами сокровенное и от этого не бежать. Он смотрит – а Тянь вот такой спокойный и теплый, кажется, впервые в жизни настолько расслабленный, опустивший все свои стены. И в эту секунду, именно сейчас оказывается очень легко вспомнить, что ему всего восемнадцать. Что восемнадцать – это, на самом-то деле, так пиздецки мало. Что люди к восемнадцати не должны иметь такой огромный багаж за спиной – даже многим из тех, кто прожил целую гребаную жизнь, не приходится столько на себе тащить. Но у них никогда не было, как у всех… Шань резко себя одергивает, рычит на себя мысленно, не давая мысль додумать. Не сейчас. Не сегодня. Не тогда, когда в их пиздецки неидеальном мире ему настолько идеально. То, что для них норма – по меркам других зачтется за трагедию. И он заебался, если честно. Заебался, что у них норма – это постоянные разломы, сердце в тиски и перманентное отчаяние по венам как старый приятель, которому и врезать бы вроде, а вроде и ладно, свыклись уже, пусть остается, все равно этого ублюдка ничем не вытравишь. Зачем тратить силы и нервы на бой, который заочно проигран? На день бы хоть притвориться, что у них норма – то, что он чувствует себя сейчас. Сейчас, когда продолжает путь пальцами от губ к подбородку, большим обводит родинку на нем, чуть левее середины, совсем маленькую, которую рассмотреть можно, только если близко-близко, на расстоянии вдоха, в шаге от сердечного приступа, потому что зачем ты такой, мудила, что от тебя эта дохуя важная мышца в грудине забывает, как кровь перекачивать? – Я думал, что место грязного извращенца, который наблюдает за другими во сне, уже занято. Мной. Знакомый, чуть хрипловатый со сна голос выдыхает ему слова, обдавая жаром нутро, и Шань от неожиданности замирает на какую-то долю секунды. Чтобы тут же двинуться пальцами дальше, по линии челюсти с едва-едва пробивающейся, приятно колющейся щетиной, и выше, к виску, нежно проводя большим пальцем по пушистой щетке ресниц и немного задыхаясь от того, как лицо Тяня смягчается еще сильнее, как с каждым новым движением еще выше приподнимаются уголки его губ. Кажется, Шань упоминал, что ничего в их сраном мире не идеально? Напиздел. Рожа у этого ублюдка идеальная. И хуй там Шань хоть когда-нибудь признает это вслух. – Вечно ты забираешь себе все веселье, – пытается проворчать он, только вместо ворчания на выдохе из него вырывается нежность, что, в общем-то, даже нихрена не странно. В ответ на это Тянь смеется немного удивленно, но довольно, так сипло и мягко, что смех его забирается под кожу шелестом и растекается по венам теплом. А потом он, все еще продолжая посмеиваться, открывает глаза свои дурацкие, все те же, хорошо знакомые, серые, только с расплавленным серебром вместо стали, только наполненные талым снегом вместо холода – и это, мать вашу, должно быть запрещенным приемом. – Доброе утро, Солнце. И Шаню закатить бы глаза на это, выплюнуть бы что-нибудь саркастичное, потому что со своим добрым-утром Тянь как минимум запоздал на пару реплик. Ему бы возмутиться вот этим очередным «Солнце». Но вместо этого Шань всего лишь отзывается таким же тихим: – Утро, – и немного тонет в расплавленном серебре, и немного греется талым снегом – да, оказывается, талый снег может греть; дохрена новость. И в эту секунду до Шаня наконец доходит. Да, не первый раз, когда они просыпаются вместе – но первый раз, когда желают друг другу утра. Казалось бы, мелочь. Казалось бы, не имеет значения. Только ощущается так, будто эта мелочь очередную стену между ними ломает. – Как ты? – спрашивает Шань немного неуклюже и невпопад, потому что не может не спросить. Потому что должен знать. Брови Тяня сходятся к переносице, он немного хмурится, пытаясь понять, о чем вопрос, и Шань, не зная, как внятно произнести это, опускает руку ниже, проводит рукой по его ягодице, бережно сжимает. Добавляет: – Больно? Тянь моргает. Еще раз. Шань может уловить тот момент, когда до него наконец доходит, видит, как едва уловимый изгиб губ превращается в хитрющую улыбку. Почему-то лицо тут же ощутимо теплеет, Шань может представить, как оно идет красными пятнами, хотя все это смущать его не должно, он сам вопрос задал; они, блядь, трахались прошлой ночью, какое, нахрен, смущение? Но улыбка Тяня в ответ на это только смягчается и становится шире, а Шань мысленно признает, что ради такой улыбки не против раз за разом выставлять себя идиотом. Слащавый придурок. – Немного, – наконец честно признает Тянь, тут же добавляя. – Но это приятно. Потому что сама боль от чего-то приятного. Охуенного, если честно, – он затихает и улыбка затихает вслед за ним; Тянь как-то резко весь становится серьезным, он внимательно вглядывается в Шаня, будто пытаясь что-то в его лице отыскать, а потом произносит, твердо и внушительно. – Мне было охуенно, Мо Гуань Шань. И это лучшая ночь в моей жизни. Вдруг ты не понял. Шаня изнутри опаляет таким дохуищным количеством нежности, что в ней можно было бы сгореть, не исцеляй она так точечно. И только сейчас отпускает, расслабляется внутри что-то, что он до сих пор не осознавал; что-то, что оставалось напряженным, натянутым, как струна, до этих слов. Он, конечно, знал, что Тяню было хорошо, не мог не знать, не мог не видеть – но кто-то в нем все равно сомневался, и беспокоился, и глупо боялся. Потому что это все не имело бы смысла, если бы хорошо было только одному. – Слащавый придурок, – бурчит Шань беззлобно, потому что чувствует, как лицо до сих пор полыхает, потому что он идиот; потому что, вообще-то, Тянь действительно слащавый придурок. А Тянь только наклоняется ниже, и губу свою дурацкую прикусывает, и трется носом о нос Шаня, когда произносит шепотом, заговорщически, будто это какой-то огромный секрет. – Ожидал, что ты назовешь меня сентиментальным дерьмом. Шань не выдерживает – фыркает и глаза закатывает; тоже губу прикусывает – не хватало еще улыбаться на такую лютую хуйню. – Напоминать тебе, что ты придурок – мой долг. – И ты на отлично этот долг выполняешь, – с притворной серьезностью кивает Тянь, и опять растягивает губы в той самой улыбке, клыкасто-мудацкой, от которой нихрена хорошего никогда ждать не приходится. – А как насчет долга супружеского? – голос свой понижает так, что он становится по-блядским хриплым, пробирающим. И все вдруг резко сворачивает не туда. Ну или охренеть, как туда. – Это когда мы супругами стать успели? – выдыхает Шань сорвано. – Кольца у нас уже есть, – Тянь прижимается ближе. – И ты меня прошлой ночью обесчестил, – Тянь поворачивается, упираясь в бедро стояком. – Так что я жду, что ты обесчестишь меня сейчас еще пару раз. У Шаня дыхание сбивается, и кровь в венах вскипает, и собственный стояк, который успешно игнорировался все утро, настойчиво напоминает о себе. Он срывается. Спустя секунду Тянь уже оказывается на спине, а Шань нависает над ним, обхватывая запястья пальцами и прижимая к изголовью кровати; чувствуя, как рвущееся наружу рычание вибрирует в глотке. Тянь в ответ только хищно, самодовольно скалится, у него явно все идет по плану – мудила, у него всегда все идет по плану. И Шань смотрит на него. И смотрит. И смотрит. И что-то с тихим, неслышным щелчком становится на свои места; и искра в солнышке, вмиг вспыхнувшая, за секунды разгоревшееся до ебаного разрушительного пожарища, немного приглушается, остывает до теплого, греющего каминного пламени. Наклонившись ниже, так, чтобы оседать на губах друг друга дыханием, Шань разрешает себе выдохнуть искреннее, ломкое: – Это была лучшая ночь и в моей жизни, Хэ Тянь, – хищный оскал тает, самодовольство на лице оплывает уязвимостью, и Тянь смотрит на него широко распахнутыми глазами, так ранимо и так беззащитно; Шань, ощущая, как внутри что-то разбивается, все не может никак вспомнить, когда еще видел его таким же. Кажется, Тяню очень нужно было это услышать. Он, конечно, не спросил ответное, ничего не показал – затолкал в себя и старательно заглушил; наружу вытащил себя знакомого, того, к которому привык, с которым проще. Которому насрать на все это сентиментальное дерьмо. Вот же придурок. Прикрыв веки, Шань рушит оставшееся между расстояние, бережно слизывает с губ Тяня уязвимость и опять заваливается на бок, утаскивая его за собой. Несколько секунд он продолжает держать глаза закрытыми, давая Тяню время, а когда вновь открывает – его встречает знакомый теплый взгляд, и мягкая полуулыбка, и спокойствие в каждой черте лица. Шань поднимает руку, поддаваясь желанию зарыться пальцами в темные волосы. И замирает. Понимает, что перевернулся на другой бок, и сверху оказалась другая рука. Взгляд прикипает к напульснику на запястье, мысли начинают метаться в голове панически и… блядь. Это не то чтобы понимание. Просто догадка. Под ребрами взвывшая надежда. Возможность такая призрачная, что эта надежда скорее въебет по почкам, чем даст хоть что-нибудь. Если Шань не почувствовал ни с кем связи, получив метку – значит, скорее всего, он пока не знаком со всей родственной душой. Еще может быть так, что этот человек мертв, или, наоборот, еще не родился – редкость, но дерьмо случается. И все равно это меньшее дерьмо, чем то, что случилось с ними. Но. Но. Его взгляд прикипает к напульснику – и он задумывается. Он понимает. А что, если проблема не в том, что Шань свою родственную душу не знает? Если проблема в том, что он этого человека слишком хорошо знает? Что, если метка просто не может дать ему больше, чем уже есть? По крайней мере, пока что. Говорят, связь устанавливается постепенно, все начинается с легкого притяжения и симпатии, чтобы потом нарастать, нарастать и нарастать снежным комом. У Тяня с Цзянем, правда, все идет по немного другой схеме – но, блядь, конечно, у них не будет, как у всех! Потому что они единственные, кто этой херне сопротивляется. Ладно, может, не единственные – но одни из немногих, никто из них и их знакомых таких же до этого не встречал. И Шань просто… Что, если? Сейчас, считанные секунды назад, Шаню не нужна была никакая сраная связь, чтобы понять, догадаться, чтобы уловить детали и исправить все одной фразой. Он мог просто не заметить изменений, потому что уже… Уже… – Хэй? Все в порядке? Обеспокоенный голос врывается в его мысли лезвием, разнося их все к хуям и оставляя за собой вакуум. Моргнув раз, второй, Шань сосредотачивает свой взгляд на лице Тяня и судорожно сглатывает. Не быть родственной душой своей родственной душе? Хреново. Вот только другие варианты из возможных звучат еще хреновее. Он вертит слова на языке, чувствует, как они тяжелеют, вязнут в его рту – или выдохнуть, или протолкнуть обратно в глотку. Чтобы в процессе, возможно, задохнуться. Не самый хреновый вариант из все тех же возможных. Наверное, он должен сказать. Он мог бы сказать. Он… – Ни о чем. …не говорит. Стоит произнести это вслух – и слова станут весомее, существеннее. Они наполнятся смыслом и превратятся во что-то серьезное: не просто дурацкое предположение, реальность которого крайне мала, и даже не гребаная тлеющая в грудине надежда, которую можно игнорировать. Вера. У сломленной веры последствия сложнее, чем у сломленных надежд. После сломленной веры излечиться сложнее, пиздецки сложнее – иногда излечиться попросту невозможно. Слова падают обратно в глотку, расцарапывают ее в мясо и кровь – но Шань глотает их, потому что он упрямый ублюдок. А Тянь смотрит. И смотрит. И смотрит. Шань видит – Тянь не верит. – Ладно, – не верит, но отступает, и опять заставляет себя улыбнуться. Только в этот раз улыбка видится изломом, острым, оставляющим обильно кровоточащие рубцы на внутренностях. Кажется, у их искренности есть лимит. Возможно, лимит есть у любой искренности. Можно было бы так легко все проверить. Всего лишь одно движение. Так, сука, легко. Но вероятность ничтожна, мизерна. Человек, у которого две родственные души, в то время как он сам родственная душа только для кого-то одного? Шань никогда о таком не слышал. Вселенная была совсем уж отбитой мразью, если бы устраивала подобное. Это только Шань – сраный мазохист, который радостно на такую больную хуйню подписался бы. На секунду, всего на секунду, Шань разрешает себе задуматься, каково это было бы. Каково это было бы, если бы Тянь остался от всего этого свободен, если бы мог без каких-либо последствий для себя в любой момент уйти – но Шань… Шань… Блядь. Ему ведь никакой связи и не нужно, чтобы сдохнуть, пеплом обрушиться тут же, если Тянь когда-нибудь решит, что с него хватит всей этой выламывающей херни. Ебаный нахуй. Слепое доверие, Мо Гуань Шань. Сраное слепое доверие. Помнишь? Но кто-то в его голове продолжает настаивать, шепот оседает тихим шелестом – ты все равно знаешь, чье имя там хотел бы увидеть. Знаешь. И посрать на последствия. Новообретенная надежда тлеет, сраная надежда, которой он не просил, которая делает все только хуже – он ведь уже смирился, он послал нахуй все это соулмейтовое дерьмо, какого хуя его собственный мозг подбрасывает ему такие гранаты под ребра? Шань пытается отмахнуться, проигнорировать – это попросту невозможно, вероятность ничтожна, вселенная не настолько мразь. Он просто еще не встретил свою родственную душу, вот и все. Ему хоть немного в этой гребаной жизни повезло. Если будет везти и дальше – никогда не встретит. Если совсем повезет – этого человека уже нет. Черт. Нахрен. Эту мысль Шань глушит, давит ее беспощадно. Он не хочет этого, он не настолько сволочь эгоцентричная, чтобы желать кому-либо смерти только потому, что ему так будет немного проще жить свою ебанутую жизнь. Пусть они лучше просуществуют свои десятки бессмысленных лет так далеко друг от друга, как это возможно. Да. Подойдет. Вот это – отличный вариант. Глубоко вдохнув, так, чтобы легкие кислородом захлебнулись, Шань возвращается взглядом к Тяню – тот ничего не говорит, но смотрит напряженно, не пытаясь скрыть все еще горящее беспокойство. Шань мысленно матерится, обкладывает себя трехэтажным. Потому что мудак он, конечно. У них было гребаное идеальное утро – а он все по пизде пускает. Впрочем, ничего нового. Судорожно оттолкнув подальше все ебанутые, кости ему ломающие мысли, Шань пытается отыскать в своей голове что-нибудь светлое, хоть немного, мать его, подходящее. Выпаливает, не думая, пытаясь все спасти; надеясь, что еще есть, что спасать. – Вообще, я тут подумал… Мы могли бы на все забить? Похер на школу, а на работу мне не нужно, – на секунду Шань все-таки прислушивается к себе, пытаясь понять, находит ли хоть что-то в нем сопротивление этой идее, мысли о том, чтобы забить на весь сраный мир и провести этот день с человеком, с которым его провести хочется. И понимает, что нет, не находит. Ради этого не должно быть сложно даже вытерпеть место, которое на дух не выносит. А потом он опять смотрит на Тяня, и тот выглядит как-то странно. Смотрит неотрывно, нечитаемым взглядом, дышит чуть тяжелее, чем минуту назад, и кадык нервно дергается, когда он с силой сглатывает. И только тогда Шань чувствует, как в грудине неприятно и вязко начинают ворочаться сомнения – может, это не такая хорошая идея, как ему показалось. – Эм… – начинает он, судорожно пытаясь подобрать слова, выхватить их из беспорядочного вороха, мечущегося в голове, но не успевает ничего сказать. – Отличная идея, – сипло произносит Тянь, и в этот раз улыбка у него выходит куда более светлая, искренняя; Шань опять может дышать. – Знаешь… Можно вообще никуда сегодня не идти. Проваляться в постели весь день. Заказать еду на дом. Ты поворчишь немного, что это слишком дорого, а я буду улыбаться и кивать, соглашаясь с тем, что я – мажор и придурок. В ответ на это Шань закатывает глаза и фыркает. Ему становится настолько легче и светлее, когда Тянь не скрывает своего облегчения: глаза его ярко загораются счастьем и таким количеством надежды, что они почти перекрывают беспокойство. Этого хватает, чтобы Шань, конечно же, сдался без боя. Хотя это точно не тот случай, когда сражаться ему хоть сколько-нибудь хотелось бы. – Ага, – не сдерживает короткую улыбку он. – Согласен. Беспокойство и сомнения окончательно тонут в концентрате счастья, а Шань думает, не может не подумать – ради того, чтобы Тянь всегда так смотрел, чтобы ему всегда было так счастливо, он бы сделал пиздецки много. Я бы все, наверное, сделал. Ему вдруг хочется сказать какую-нибудь глупость. Что-нибудь вроде: Я рад, что мы встретились. А может: Спасибо, что ты есть. Или: Я тебя… Шань наклоняется и зарывается лицом Тяню в шею, обхватывая руками за талию и притягивая к себе. Слова пылают у него на языке, и он обжигает глотку, сглатывая их, загоняя под ребра и не давая себе даже мысленно закончить эту фразу. Заглушая скулеж кожей Тяня, его теплом, самим фактом его существования. В этот раз Тянь ничего не говорит, только руки его, знакомые, жилистые и сильные, перехватывают поперек спины и начинают успокаивающе поглаживать по спине. Проходит еще несколько минут, прежде чем Шань находит слова, от которых не так страшно, которые он в состоянии заставить себя выдохнуть. – Спасибо за лучший день рождения.

***

– Итак. Ты ничего не хочешь мне рассказать? Знакомая тощая рука опускается ему на плечи, зажимая шею в изгибе локтя, но вместо того, чтобы сбросить ее и свалить, Шань ограничивается только усталым вздохом. – А я должен хотеть? Цзянь бросает на него взгляд, который явно планировался, как раздраженный, но все портит довольная улыбка у него на губах. Такой улыбки, солнечной, искренней, необъяснимо согревающей даже его, Шань не видел уже месяцами. Из-за этого злиться на дурацкие вопросы Цзяня гораздо сложнее. Не то чтобы и до этого Шань находил в себе силы на него по-настоящему злиться. – Вы, два придурка, пропали на сутки! Я переживал, кстати – не стоит благодарности, – может, вы друг друга убили. Или покалечили. Или устроили двойной суицид в лучших традициях Шекспира. Я бы расстроился, если так, между прочим. И обиделся. Могли бы и мне предложить! Предатели… Поморщившись, Шань косится на него недоверчиво, борясь с желанием прикрыть уши – в голове начинает гудеть от непрекращающейся болтовни. В конце концов, он не выдерживает, и закрывает Цзяню рот ладонью; чтобы почти сразу же с омерзением ее одернуть, ощутив прикосновение чужого языка, и брезгливо вытереть о штанину. – Больше не будешь меня затыкать, – щурится Цзянь с искристым блеском в глазах. – Ну так что, ничем не хочешь поделиться? – Не хочу, – ворчит Шань недовольно, и все-таки сбрасывает с себя руку, которая тут же возвращается обратно. – Ой, да ладно тебе! Мы же друзяшки. А друзяшки всем друг с другом делятся, – Цзянь бодает его головой в висок, и Шань, не удержавшись, фыркает, пытаясь от него отмахнуться. Шань успевает сделать еще несколько шагов, прежде чем понимает, что рука исчезла с его плеча и рядом больше никто не идет. Обернувшись, он бросает на застывшего Цзяня удивленный взгляд, а тот наконец отмирает и бросается вперед, тыча пальцем в лицо Шаня. – Вот оно! Ты смеешься… – попутно, не прекращая выдавать сто слов в секунду, Цзянь хватает Шаня за запястье и тащит его за собой; Шань только вздыхает обреченно и не сопротивляется, Цзяню бесполезно сопротивляться. – Ладно, не смеешься, фыркаешь, но для тебя это, как хохотать минуть пять! А Тянь весь день улыбается! Не скалится, не щерится, а именно улыбается! Что происходит?! Ты обязан мне сказать! Шея начинает знакомо гореть, и Шань нервно одергивает футболку и отворачивается, усаживаясь на первую попавшуюся парту в пустующем классе, куда Цзянь их затащил. Шаню вспоминается предыдущий день, и ленивое валяние в постели под включенную Тянем романтическую хуйню, которую он даже не запомнил, и собственное ворчание из-за крошек, потому что есть как нормальные люди и вылезать для этого из постели Тянь отказался, и взаимная дрочка, и несколько неумелых минетов, в которых было слишком много зубов и смеха – хотя у Тяня даже в первый раз получилось охуенно, Шань бы подумал, что никакой это нахрен не первый раз, если бы не доверял ему слишком сильно. Если бы не знал, что Тянь просто во всем, сука, совершенен. И весь этот день был совершенен. И он был бы лучшим днем в жизни Шаня, если бы не существовало дня до него. Так просто оказалось забыть обо всей херне из собственной головы хотя бы на сутки, забыть о реальном мире со всей его поебенью, со всеми его проблемами, в числе которых соулмейты – это только одна из, потому что есть еще дохуя всего, с чем нужно справляться. Но они справляются, да. Все в норме. А у них, как помнится, норма – та еще сука. – Не знаю, что за нахуй ты от меня хочешь, – наконец отвечает Шань, удивляясь тому, как сипло звучит собственный голос. На несколько секунд Цзянь просто застывает, неожиданно молчаливый и тихий, от предыдущей легкости и веселья не остается даже отголосков. Шань искоса поглядывает на него, хмурясь и ощущая, как нарастает беспокойство, как оно начинает отдавать пульсацией в затылке и тошнотой в глотке. Цзянь, который молчит дольше пяти секунд – признак проблем. – Я просто… – в конце концов начинает Цзянь, и тут же запинается, замолкает; с явным трудом заставляет себя опять улыбнуться, но в этот раз улыбка выходит неловкой, кривой, и Шаню этой кривой простреливает внутренности. – Просто хотел сказать, что рад за вас. Правда. От Тяня третий день счастьем несет, так что… – Ты можешь ощущать это? – немного задыхаясь, перебивает его и спрашивает Шань, вдруг почувствовав, как спотыкается сердце на словах Цзяня, как светло оседающее в груди понимание счастья Тяня надламывается, когда осознание неприятно проходится наждаком по внутренностям. Потому что вдруг вспоминается, что в случае Цзяня это не догадки, не наблюдения. В случае Цзяня это факт. Он знает, о чем говорит. Он чувствует все, о чем говорит. Шань вспоминает свои вчерашние мысли, дурацкие догадки о том, чье имя могло бы оказаться на его запястье – и едва успевает проглотить горький смешок, готовый вырваться из горла. Идиот. Какой же идиот. Вот оно, прямо перед глазами пример того, каково это, когда связь есть. Ее невозможно не заметить. Неважно, сколько знакомы, неважно, сколько всего между ними. Это невозможно, тупой ты кусок дерьма. Надежда гаснет. Становится легче. Легче. Легче. Легче, твою мать. – Черт, – глаза Цзяня расширяются, когда он осознает, что именно ляпнул и, очевидно, принимает реакцию Шаня на свой счет; виной от Цзяня начинает разить за милю. – Прости. Я не хотел… – Все нормально, – обрывает его Шань резче, чем планировал, и тут же заставляет себя смягчиться, когда повторяет. – Нормально. Потому что – нет. Цзянь не будет извиняться за то, в чем не виноват. Нет. А Шань если и злится, то точно не на него. – Я правда пытаюсь… – пытается начать Цзянь, и опять запинается; запрокидывает голову назад и зарывается пальцами в волосы, заметно, наверняка болезненно оттягивая их. Он шумно выдыхает, прежде чем взглядом вернуться назад к Шаню, который прикусывает язык и заставляет себя не мешать, давая высказаться. Понимая, что, кажется, Цзяню высказаться нужно. Сосредотачиваясь на Цзяня – потому что это проще, чем сосредотачиваться сейчас на себе. – Я пытаюсь отделить себя от него, отгородиться от него, как могу. И со временем это, вроде бы, становится легче, но только вроде бы. Черт. Не знаю, как это объяснить. Но сейчас… Сейчас в нем так много всего, что это пиздецки сложно. И, если совсем честно… – Цзянь резко замолкает, выдав все это как-то болезненно, на одном дыхании, так, что Шань в душе не ебет, откуда у него вообще воздух в легких берется. Глубоко вдохнув, Цзянь смотрит прямо в глаза Шаню, и в этот раз гораздо медленнее, тише, так отчетливо виновато, но все равно твердо признает: – Впервые я не уверен, что так уж сильно стараюсь, – Шань слегка задыхается на этих словах, но Цзянь уже спешно продолжает. – Все это время у нас на двоих почти сплошное отчаяние было, и иногда чертовски сложно оказывалось понять, где его, а где мое. А сейчас он счастлив. Не только счастлив, конечно, там еще куча всего другого, далеко не всегда светлого, но… Он счастлив. А я эгоист, Мо Гуань Шань. Мне хочется почувствовать хоть немного счастья. Пусть и чужого. Наверное, Шань должен почувствовать ярость, или раздражение, или желание кому-нибудь уебать, это было бы привычным для него, даже правильным в чем-то. Больным и ненормальным – но по его меркам правильным. Вот только все, что он может почувствовать вместо этого – сочувствие. Ломкое и колючее, кислотой выедающее ему кости, выливающееся в тихом: – А Чжань? – и в ответ на это слышит невеселый, горький смех, такой же, остатки которого до сих пор рвутся из самого Шаня. – Я постоянно боюсь, что следующая наша секунда окажется последней, и он уйдет. Это всегда перекрывает все остальное, что я мог бы… черт, – Цзянь обрывает сам себя и остро дергается уголком губ, качая головой; секунду колеблется, прежде чем продолжить. – Не знаю, так ли у Тяня, хотя, наверное, мог бы узнать, если бы захотел… Но я не собираюсь. Правда, Мо Гуань Шань. Нет, – тут же добавляет он быстро, не давая Шаню вставить слово; и хотя тот и не ждал другого, все равно чувствует постыдное облегчение. – И все-таки, сейчас он счастлив. Я никогда такого счастья не испытывал. Он, мне кажется, тоже. Это нечестно, нечестно нечестнонечестно – отбивается у Шаня в голове речитативом какое-то по-детски обиженное, обреченное, потому что это нечестно, несправедливо, потому что такая херня не должна случаться, он не должен сейчас сидеть напротив рушащегося на его глазах восемнадцатилетнего пацана без возможности помочь ему хоть как-то, не дать на куски развалиться. В восемнадцать вообще рушиться не положено. В восемнадцать положено быть легкомысленными долбоебами, прожигающими свою предельно простую жизнь – и если с долбоебизмом у них прекрасно сложилось, то «предельно простое» основательно обошло стороной. Облегчение не приходит от вида того, как кто-то еще, кроме него самого, выламывается изнутри, под самый корень. Зато внутренности виной обмораживает, потому что удалось украсть себе немного тепла и счастья на день-другой, а у того, кто напротив, нет даже этого – но Шань идиот, Шань чуть не разрушил собственными ебанутыми мыслями нужное, за два прошедших дня обретенное. И вот оно. Да. В этот момент опять становится по-настоящему неважно, чье имя въелось ему чернилами в кожу, локальной разрухой в жизнь. – Спасибо, – тихо сипит Шань, не уверенный, за что именно благодарит – за чужую честность, за собственное осознание, а может, за что-то третье, неосознанное и в руки не дающееся, но важное. Цзянь кивает в ответ болезненно мягко, чтобы тут же опять зайтись смехом; в этот раз изобразить веселье у него получается лучше. – Если Тянь узнает, что я тебе здесь наболтал, он, наверное, захочет меня убить. Это решило бы множество проблем. Конечно, Цзянь произносит это несерьезно, продолжая смеяться, но Шань чувствует, как внутри поднимается, ощутимо вливается в вены та злость, которую до сих пор удавалось подавлять. Он вскакивает с парты и в несколько шагов подлетает к Цзяню, резко затихнувшему, но не испуганному. Ждущему. Обхватывает его рукой за шею и прислоняется лбом к его лбу. Шипит зло, отчаянно, со всей уверенностью, которую только может наскрести у себя внутри; не зная, кого сильнее пытается убедить – его или себя. – У нас все будет хорошо. У нас у всех все будет хорошо, и у тебя тоже, Цзянь И. Я обещаю тебе это. Я накостыляю тому, кто попытается убедить тебя в обратном. Ты меня понял? Несколько секунд Цзянь завороженно смотрит ему в глаза, будто так же отчаянно пытается ему поверить – а потом кивает, смазано, дрожаще, и обхватывает Шаня поперек спины, утыкаясь лицом ему в плечо. Глубоко вдохнув, Шань обнимает его в ответ, и думает о том, с каких пор стал давать людям обещания, выполнение которых от него вряд ли будет зависеть. А потом понимает – он сделает все, чтобы свои обещания сдержать. Кажется, этого достаточно. Иногда обещание достаточно просто услышать, чтобы не сломаться.

***

– Переезжай ко мне. Все происходит вечером того же дня, остаток которого проходит как-то неуклюже, смазано, в смеси из беспокойства за Цзяня, который опять принимается знакомо отыгрывать беззаботного придурка, из непроизвольных взглядов в сторону Чжаня, из уроков, на которых почти ничего не запоминается, из привычно мелькающих на периферии мыслей о маме, о ее здоровье, о работе, о деньгах, о счетах, о том, как бы не проебаться… и из Тяня. Просто – Тяня. Потому что вся его гребаная жизнь в какой-то момент начинается сводиться к одному имени. Тянь выдыхает эти слова где-то между поцелуями, между хриплыми стонами, когда они все еще стоят в коридоре, потому что все никак, сука, не продвинутся дальше. Хочется рассмеяться. Это же шутка, конечно. Должно быть шуткой. Вот только Тянь не смеется. Тянь выглядит серьезным. Смех застревает в гортани. Шань замирает; Тянь рядом замирает тоже. Нет. …потому что ты ебанулся. Нет. …потому что я не могу оставить маму. Нет. …потому что нам всего лишь восемнадцать. Нет. …потому что я ненавижу твою сраную квартиру. нетнетнетнет Нет! На секунду-другую в голове селится абсолютная пустота, вакуум, который разлетается тысячей причин, доводов, аргументов, почему он должен сказать нет. Почему он хочет сказать нет. Шань в состоянии терпеть эту квартиру временами, изредка, на основании того, что она – меньшее из зол. Но жить здесь? Жить? Нет, блядь, нет! Этот ответ правильный, и Тянь примет его, Шань знает, что примет – чуть позже даже поймет, так что он поднимает голову, он заглядывает ему в глаза, готовый короткое слово выдохнуть… И это его ошибка. Потому что, стоит только упасть в глаза Хэ-гребаного-Тяня, полные опаски, и сомнений, и неуверенности, и сраной-мать-ее надежды, как Шань понимает – ответ может быть один. Проблема в том, что это место Шань ненавидит. Проблема в том, что человека, живущего здесь, Шань… …Шань выдыхает. – Хорошо. У искренности есть лимит. Когда лицо Тяня озаряется счастьем – Шань думает, что этот лимит, может быть, не так уж и плох.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.