ID работы: 7864227

Я всегда выбирал тебя

Слэш
NC-17
Завершён
1701
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
287 страниц, 21 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
1701 Нравится 416 Отзывы 557 В сборник Скачать

(Шань) Останься

Настройки текста
Хер знает, сколько времени проходит прежде, чем он наконец замечает. Тупая, загнанная боль долбится Шаню в затылок, и он прикрывает глаза, мысленно матерясь. Прикидывает, получится ли скосить под совсем дебила. Скользнуть не узнающим взглядом насквозь и мимо. Дерьмовый вариант. Любой из вариантов – дерьмовый; беспроигрышный расклад, чтоб его. Никогда в жизни он не жалел так о том, что толпа посетителей схлынула, почти сойдя на нет, и у него появилось время на передышку, на вдох-выдох, на то, чтобы оглянуться вокруг себя и заметить. Возможно, это один случай на миллион, когда завал на работе мог сыграть Шаню на руку и щитом прикрыть от вероятной хуйни; но, конечно же, удача в очередной раз повернулась к нему местом, о котором не говорят в дохера приличном обществе. Он даже не рассматривает вариант, что это может быть случайностью и совпадением. Таких совпадений не бывает. Не в его сраной жизни. Небо нависает низким, удушливым капканом, и, выйдя на задний двор, Шань мимолетно мажет взглядом вверх. Достает из кармана телефон, чтобы засечь время – у него есть минут пятнадцать на перерыв. Возможно, он сейчас совершает ошибку, феерически проебывается. Проебы – это вообще то, в чем он охуительно хорош. Единственный, сука, талант. Долго ждать не приходится. Не проходит и минуты, когда рядом щелкает зажигалка и сизый дым сливается с таким же сизым небом. Перед лицом появляется рука с зажатой в ней пачкой сигарет. – Не курю, – коротко бросает Шань, чтобы в ответ получить бесцветное: – Правильный выбор. Кто-то внутри тут же ощетинивается и ощеривается – ему не нужно ничье ебаное одобрение, не нужно его ебаное одобрение, и часть Шаня хочет сорваться, зарычать… – Чего ты хочешь? – он отстраненно удивляется тому, как спокойно и ровно звучит собственный голос. Кажется, побеждает хроническая усталость. Та самая тотальная заебанность, из-за которой нет сил на злость и рычание. Которая проходится локомотивом по костям и оставляет после себя даже не боль – только желание осыпаться вот здесь, на том самом месте, где стоишь, и то ли проспать вечность, то ли тихонечко сдохнуть. Но у него есть, за кого цепляться, ради кого закапывать вот это временами вспыхивающее в голове «сдохнуть» поглубже в себя. Смешно даже, пока вселенная затрахивается со своими запястьями и охуительными планами – она все равно проигрывает псиной верности и годам рядом, которые отпечатывают свои надписи куда глубже и основательнее. На периферии вспыхивает кончик сигареты, и Шань втягивает носом очередное облако дыма, едва сдерживаясь от того, чтобы поморщиться. Он просто хочет поскорее закончить с этой херней, чем бы она ни была на самом деле, и съебать отсюда так быстро, как только возможно. Но тишина затягивается, оседает в легких сигаретной смолью и раздражением. Шань уже думает о том, чтобы забить на все и все-таки свалить по-английски – в конце концов, они и не здоровались для того, чтобы прощаться; логика такая же заебатая, как и вся ситуация. Но в этот момент молчание наконец надламывается все таким же бесцветным: – Слышал, тебе недавно исполнилось восемнадцать. Насторожившись, Шань скашивает взгляд вбок; спотыкается о такие знакомо-незнакомые серые глаза, с твердой отрешенностью глядящие вперед, и шумно втягивает носом воздух, на какую-то долю секунды в них привычно теряясь. Но потом сознание само цепляется за различия – за лучи морщинок в углах, за слишком редкие, короткие ресницы, за стылое безразличие в этих глазах. Их безликую пустоту. Глаза Тяня никогда не бывают пустыми. Даже когда он злится, когда мудака включает, когда серость наливается сталью и холодом – за этим холодом всегда что-то есть, ворох нежности-злости-привязанности, всего того, что Тянь пытается затолкать в себя поглубже, спрятать между ребер, где никто не найдет. Вот только получается у него с каждым разом все дерьмовее. А может быть, это не у него получается дерьмовее. Может быть, это Шань просто узнает его все лучше, и потому с каждым разом разглядеть это что-то получается все отчетливее. Но о брате Тяня Шань не знает почти нихуя. В его пустоте ему видится только пустота – пугающая, мрачная и абсолютная. И найти в себе сожалений по этому поводу у Шаня никак не выходит. Даже ради Тяня. Может быть, одна только пустота там и живет. Отвращение царапает мышцы лица, играет на них как на струнах, и Шань отворачивается. Бросает взгляд на дорогу перед собой, и только тогда начинает осознавать то, что Хэ Чэн сказал. До него наконец доходит. Мозг работает со скоростью престарелой черепахи на последнем издыхании. Наверное, он за Тянем все еще следит – «присматривает», говоря его словами; заботливый, мать его, брат. А значит, знает. Все знает. – С поздравлениями ты опоздал, – собственное спокойствие обращается нерушимым, многотонным монолитом; только где-то под ребрами слышится странное, настораживающее тиканье, вибрацией сотрясающее жилы. – Мне кажется, я как раз вовремя. – А мне кажется, ты можешь пойти нахуй, – эмоций все еще нет ни в голосе, ни внутри; абсолютное безразличие стелется под кожей и Шань разворачивается на пятках, готовый уйти. Ему остопиздело. Он здесь не хуи пинает, у него работа, вообще-то, а Хэ Чэн пусть выносит мозг кому-то другому. – Даже теперь ты не собираешься отлипать от Тяня, да? – прилетает в спину после секундной тишины, и… Бах. Успевший сделать несколько шагов Шань резко останавливается. Тиканье под ребрами затихает, и за ним следует взрыв, разносящий спокойствие в кровавые ошметки, ударной волной задевающий дальние, самые темные и пыльные углы сознания. Руки сами сжимаются в кулаки и под кожей проступают жесткие нити вен. Он думал, что перерос это, думал, научился контролировать всю ту обжигающую, гнилую ярость, которая выливалась в драках, оборачивалась разбитыми кулакими и сметенными в осколки ребрами; которая оседала в глазах мамы беспокойством, страхом, сожалением, измазывала редкой, слишком ранней сединой ее волосы и въедалась морщинами ей в кожу. У Тяня получается сорвать любой его контроль к хуям фактом своего существования. У Хэ Чэна получается сделать это одной фразой. Гребаные братья Хэ. Обернувшись, Шань швыряет в темноволосый затылок тихое и яростное; тотальная заебанность развалинами плавится где-то в диафрагме. – Это не твое гребаное дело. Хэ Чэн отрешенно стряхивает сигаретный пепел на асфальт, а кажется – прямиком Шаню в глотку. Так сильно там горчит и жжется. Окурок тушится о стоящую рядом урну и длинные сильные пальцы на секунды сминают его сильнее, прежде чем выбросить. Наконец, Хэ Чэн поворачивается к нему и бросает острый, холодный взгляд, который мог бы вспороть глотку, если бы Шань не был упрямой сволочью, прямо и твердо этот взгляд встречающей. – Мой брат всегда будет моим делом. Смех расцветает зло и ало в грудине, брызжет ядом и лезвиями щекочет трахею, подбираясь к корню языка, но Шань жестко сглатывает его; чувствует только, как на мгновение губы выламывает оскалом. Тянь бы гордился. – Ну охуеть просто, – выплевывает он и чувствует, как ярость кипит и выплясывает внутри, радостно заглядывая за грань. – Ты ему мало изговнил жизнь, хочешь еще добавить? – на долю секунды кажется, что маска Хэ Чэна на этих словах покрывается сеткой мелких трещин и осыпается, оставляя после себя чистый концентрат вины, и сожаления, и злости, и чего-то еще, что Шань разобрать не успевает. Так быстро маска возвращается на свое место. Можно подумать, что она никогда с этого каменного лица и не слетала. Но Шань знает, что он видел, знает, и, возможно, этого должно быть достаточно, чтобы отступить, но злость настойчиво толкает его вперед. Толкает вперед осознанием того, какого хера Хэ Чэн здесь делает, этот сраный манипулятор, жонглирующий чужими жизнями. Многочисленные колотые и пулевые на ментальных внутренностях Тяня только начали рубцеваться после всего, что сделала с ним дохуя драгоценная семья, и Шань не даст втянуть его во все это дерьмо опять. Себя вычеркнуть из жизни Тяня тоже не даст. Единственный, кто может сделать это – сам Тянь. – Если ты, сука, опять полезешь к нему, – рычит он приглушенно, делая шаг вперед и почти физически ощущая, как ярость выплескивается из него желчью; Хэ Чэн даже не дергается, смотрит со знакомой отстраненной пустотой. Это злит еще сильнее. Шань продолжает наступать. – Если хоть что-то ему сделаешь… – Ты же понимаешь, – обрывает его Хэ Чэн, все такой же раздражающе нерушимый, ни на дюйм не сдвинувшийся, – что я могу сломать тебе шею одним движением, да? – Я тебя не боюсь! – срывается и орет Шань во всю глотку. Кулаки сжимаются сильнее и ногти впиваются в кожу с такой силой, что после на ней наверняка останутся отметины. – Нет, боишься, – ровно осаживает его Хэ Чэн, и как бы сильно Шань не хотел выплюнуть твердое «нет», он ненавидит тот факт, что осознает – этот ублюдок прав; для этого ублюдка он просто истерящий, глупый ребенок, которого можно легко прихлонуть ладонью, как мельтешащую перед глазами надоедливую муху. Но этого недостаточно, чтобы Шань отступил; он даже не знает, чего должно быть достаточно. Хэ Чэн тем временем заканчивает. – Но все равно его защищаешь. Если бы Шань не понимал, что это невозможно, то решил бы, что увидел мимолетно мелькнувшее в глазах Хэ Чэна уважение. Впрочем, ему посрать. Впрочем, у него в грудине все еще пульсирует и пожарищем разрастается ярость, которую нужно выплюнуть до того, как она сожрет его изнутри. Но прежде, чем Шань успевает что-то сказать или сделать, Хэ Чэн поднимает руку и закатывает рукав, оголяя запястье, оказывающееся прямо перед глазами Шаня. На секунду он замирает, не понимая, не понимая, не понимая; забывая, как нужно дышать и бессмысленно заглатывая ртом воздух. Мозг отказывается функционировать и обрабатывать поступающую в него информацию. Приходится моргнуть раз. Еще один. Впаянные в кожу чернила перед его глазами размываются, прицельно слизывают всю ревущую внутри ярость и обмораживают внутренности, заставляя врасти ногами в асфальт. – Знакомое имя? – слова топором врубаются в застывшее сознание, и Шань весь встряхивается, пытаясь прийти в себя; открывает рот, чтобы что-то сказать, но ни слова не вырывается из пересохшей глотки. В любом случае, Хэ Чэн и сам знает ответ на свой сраный вопрос. Иначе не спросил бы. Не показал бы. Несколько секунд он испытующе, как-то оценивающе смотрит на Шаня, потом кивает сам себе и отводит взгляд, сосредотачиваясь на том, чтобы опять скрыть запястье рукавом. – Насколько я знаю, у вас на двоих была крайне занимательная история, – произносит Хэ Чэн, все так же не глядя на Шаня и с излишним вниманием расправляя складки на своей рубашке. Пауза затягивается на несколько раздражающих секунд прежде, чем он наконец плавно вскидывает голову и впивается взглядом в Шаня, добавляя. Добивая. – В которую ты впутал моего брата. Секунду-другую Шань, наконец окончательно пришедший в себя, хочет оскалиться и огрызнуться. Потому что – нет, он не просил Тяня ввязываться во всю эту херню, он никого никуда не впутывал: Шэ Ли всегда был проблемой Шаня, его персональным адом. Он сам в это вмазался, добровольно – или почти добровольно, – вошел в широко ощеренную змеиную пасть, сверкающую острыми, истекающими ядом клыками, и никого за собой тащить не собирался. Но все-таки. Все-таки. Может, Шань этого и не хотел, но он не может не признать – по сути, Хэ Чэн прав. Тянь оказался по уши в дерьме Шаня по вине Шаня, взвалил на себя его проблемы и принялся их разгребать, потому что Шань был слаб, глуп, нихера сам решить не мог. Внутренне встряхнувшись, как мокрая псина, в попытке сбросить с себя липкие воспоминания, Шань ощущает, как чувство вины давит прессом на внутренности. Если это было целью – показать, что в жизнь Тяня он приносит одни разрушения и проблемы, то сработало, да. Дохуя слаженно сработало. Шань молчит. Ему нечего сказать, нечем оспаривать. Зато Хэ Чэн заговаривает опять. Холодно, отстраненно; простая констатация факта. – Его порезали в подворотне. У Шаня появляется неприятное ощущение, тошнотой оседающее в гортани, что Хэ Чэн знает куда больше, чем говорит. Он решает, что не хочет знать, и выдыхает как можно равнодушнее: – Слышал. – Он был просто маленьким хитрожопым ублюдком, – уголок губ Хэ Чэна дергается иронично, и это кажется чем-то сродни извинению, компенсацией за то, что взбаламутил ил на дне сознания Шаня, заставил проснуться и ощерить пасти полузабытых бесов в его голове. Шань хмурится и передергивает плечами, заглушает дурацкие мысли в своей голове – у него воображение унеслось куда-то пиздецки не туда и опять мерещится то, чего быть не может. Ситуация окончательно обрастает абсурдом, а Шань перестает хоть что-то во всей этой хуйне понимать. Опять вспоминаются иероглифы на чужом запястье – настоящее имя Шэ Ли; блядская вселенная с ее блядскими вывертами. Выражение лица Хэ Чэна не меняется, оно все еще – застывшая маска, нечитаемая, впаянная в острые черты. Но Шань вдруг понимает – там есть что-то. Что-то в деталях, в нюансах. В изломе губ, в тенях под глазами, в том, как сведены к переносице брови, в напряжении, оседающем на линии челюсти. До него вдруг доходит. Он выпаливает, прежде чем осознание окончательно формируется в голове, прежде чем оно успевает шарахнуть всей своей мощью. Хрипит полушепотом на выдохе. – Ты любил его. И тут же жалеет о том, что сказал. Не потому, что ошибается – а потому, что в своей правоте уверен. Сколько бы различий между ними не было, приходит понимание – Тянь и Чэн всегда будут братьями и похожи они куда сильнее, чем способны признать. А Шань, кажется, изучил Тяня даже лучше, чем думал; настолько, что может отследить отголоски его мимики на лице его старшего брата. И если то, что увидел, он назвал любовью даже раньше, чем до конца осознал… Шань решает затолкнуть эту мысль поглубже, сложить ее на далекие пыльные полки, и позже вернуться, чтобы обдумать. Или никогда в своей гребаной жизни к ней больше не возвращаться. Вместо этого Шань понимает еще кое-что – извинение ему тоже не почудилось. У Тяня так же хреново с умением просить прощения, и чаще всего его попытки обрастают иронией и отрешенностью, они не-совсем-о-том или вовсе совсем-не-о-том – хрен распознаешь, если не узнать его достаточно хорошо, чтобы научиться понимать где-то на уровне подсознания. Он был просто маленьким хитрожопым ублюдком, – сказал вслух Хэ Чэн. Ты ни в чем не виноват, – умолчал Хэ Чэн. Гребаные. Братья. Хэ. Молчание между ними уплотняется и начинает давить на плечи тяжестью, прижимает к земле небом, душно наливающимся свинцом. Шань уже почти смиряется с мыслью о том, что сейчас огребет за сказанное, но когда Хэ Чэн заговаривает, то звучит все так же бесцветно-равнодушно-холодно, все еще не кажется ни злым, ни даже удивленным. На секунду Шань разрешает себе зависть к такому заебенскому самообладанию. – Иногда ты можешь любить то, что ненавидишь. Шань хотел бы сказать, что не понимает, не знает, о чем вообще эта херня – но проблема в том, что это неправда. Понимает он настолько хорошо, что это даже слишком – на секунду Шань прикрывает глаза, и под закрытыми веками: мрачные оскалы Тяня, сырая серость его глаз, его стальные кулаки; в ушах – его хриплый, монотонный голос, чеканящий приказы. Широко распахнув глаза, Шань напоминает себе, что это – прошлое. И ненависть тоже – прошлое. О том, каким словом можно определить настоящее, Шань предпочитает не задумываться. О втором ключевом слове во фразе Хэ Чэна предпочитает не задумываться – сегодня на дальних пыльных полках в голове Шаня будет нехуевое такое пополнение. – Зачем ты говоришь мне это? – спрашивает Шань прямо, отвлекаясь от собственных мыслей – потому что запутался окончательно и хочется завязать уже со всеми этими мозгоебательными головоломками. Зажигалка опять чиркает, и Хэ Чэн прикуривает очередную сигарету. На улице становится зябко, холод скользко цепляется за кожу мурашками, и Шань непроизвольно ежится в своей тонкой футболке. Сует руки поглубже в карманы джинсов и игнорирует удушливое облако дыма, съедаемое воздухом и его легкими за считанные секунды. Замечает, как глазами Хэ Чэн мажет по его груди и на секунду в них что-то мелькает, тут же исчезая; опустив взгляд, видит, что цепочка с кольцом выбилась из-за ворота футболки. Упрямо вздернув подбородок, Шань перебарывает желание спрятать кольцо обратно и твердо смотрит Хэ Чэну в глаза; странно хмыкнув, тот отводит взгляд. – Когда Тянь был маленьким, – начинает говорить он, сцепившись серым взглядом с серым небом, – он спас щенка. Глупую, грязную дворнягу, от которой никакой пользы. Шань вдруг ловит себя на том, что губы тянет в улыбке, и резко одергивается. Несколько лет назад попытка представить себе такое привела бы к сбоям в системе и затянулась бы синим экраном на всей гребаной жизни – но сейчас представить оказывается совсем не сложно. Маленький пухлощекий Тянь с живыми, ярко сверкающими глазами, со щенком на своих коленях, который лижет ему лицо – и смех, смех, смех. В груди разливается знакомое, ясное тепло, и Шань даже не пытается от него отмахнуться. Но вместе с теплом просыпается что-то защитническое, настороженное; в голове вспыхивает вопрос – что с этим щенком случилось? Приходится прикусить язык, чтобы не задать его вслух. Все равно ответ нихуя не получит. Прежде чем продолжить, Хэ Чэн выдыхает дым кольцом, и на секунду Шаню кажется, что оно затягивается удавкой на его горле. – Но он был так счастлив, – все так же отрешенно говорит Хэ Чэн небу. – Сколько бы Тянь не играл в мудака, у него доброе сердце. – Знаю, – тихо признает Шань, потому что действительно знает; спустя все эти годы – знает. – И когда-то я думал, что ты – всего лишь один из таких щенков, – наконец, Хэ Чэн переводит свой внимательный, сверлом в грудину вонзающийся взгляд на Шаня. – Я ошибался. Шань не знает, что на это ответить, но ответа от него явно и не ждут. – Иногда это, – Хэ Чэн поднимает руку и указывает сигаретой на запястье, где под рукавом скрыта метка, – не значит нихера. И, потеряв это, получить ты можешь гораздо больше. Он переводит взгляд на дорогу, где у обочины на другой стороне стоит дорогущая тачка, и к ней прислонился светловолосый, смутно знакомый мужчина – Шань понимает, что видел его сидящим рядом с Хэ Чэном каких-то десять минут назад, за угловым столиком. Но также осознает, что знает его откуда-то еще; хотя сейчас вспомнить, откуда, нихера не выходит. Не то чтобы это хоть сколько-то важно. Опять переведя взгляд на Хэ Чэна, Шань чувствует, как очередной вдох застревает булыжником в глотке. Потому что сейчас, в эту самую секунду, впервые за все гребаное время, что они знакомы, взгляд Хэ Чэна, прикованный, к этому мужчине, оплывает нежностью, черты лица едва уловимо смягчаются, так, что не знакомый с ним человек вряд ли изменения уловит – и все это настолько напоминает Тяня, когда тот смотрит на самого Шаня, что становится больно. Больно той болью, которая бывает до странного правильной. Шань думает о том, что сумел распознать в лице Хэ Чэна, когда тот говорил о Шэ Ли; думает о его горечи, которая оседала полынной сухостью в глотке Шаня. Тогда он увидел то, что Хэ Чэн вряд ли хотел показывать, но в этот раз он явно позволил увидеть; вот только все еще никак не выходит до конца понять – нахуя? Ответ совсем рядом, нужно только протянуть руку и ухватиться за него – но что-то не дает Шаню сделать это, заставляет нужные слова водой просачиваться сквозь его пальцы. Они с Тянем прошли все больные, наполненные слепой злостью и ненавистью стадии от той горечи к этой мягкости. Но для Хэ Чэна… …потеряв это, получить ты можешь гораздо больше. Гребаные братья Хэ и гребаная вселенная, основательно наебавшая их с родственными душами, пусть и по-разному. Когда Хэ Чэн тушит все еще недокуренную сигарету об урну и разворачивается, чтобы уйти, он вдруг замирает на секунду-другую; наконец, произносит, не оборачиваясь: – Не дай ему угробить себя. И уходит. Глядя ему в спину; наблюдая за тем, как он перебрасывается парой слов со светловолосым мужчиной, как садится в машину; бросая взгляд этой машине вслед, Шань наконец чувствует, как ему удается крепко вцепиться в осознание, понимание того, зачем вся эта херня была разыграна. Шаню нахуй не нужно сраное одобрение сраного ублюдка, из которого вышел крайне хреновый старший брат и который крайне хреново умеет в заботу. Но… Не дам, – мог бы пообещать он, хотя Хэ Чэн явно пустых обещаний не ждал, а сам Шань не привык их давать. Все, что он может – это мысленно зарубить себе на костях честное, ломкое: Я попытаюсь.

***

Когда вечером Шань возвращается в квартиру Тяня – он хочет хотя бы мысленно научиться называть ее «дом», вот только ни черта из этого не выходит, – то обнаруживает его, уснувшим на диване. Стянув кроссовки за задники в коридоре и бросив рюкзак в кресло, Шань присаживается рядом на корточки и осторожно вплетается пальцами в темные волосы. В эти секунды, когда спящий Тянь выглядит таким умиротворенным и тихим, когда с его лица окончательно слетает маска и очень легко вспоминается, что ему всего лишь восемнадцать – еще легче оказывается увидеть на его месте того маленького мальчика из вскользь оброненной Хэ Чэном фразы. Легко представить его сияющие счастьем глаза и широкую беззубую улыбку, его хрупкие ладони, перебирающие шерсть щенка и его звонкий, хрустальный смех, который так легко можно было заставить разлететься осколками. Наверное, хватило бы одного слова. Но его место в голове Шаня очень быстро занимает другой ребенок. Одинокий и разбитый, только что потерявший маму. С холодным и равнодушным отцом. С братом, недавно предавшим, переставшим быть надежной скалой и точкой опоры. Тянь рассказывал ему очень мало о своем детстве, а когда рассказывал – было до больного очевидно, насколько сложно ему каждое слово дается. Шань понимает это. Здесь дело не в доверии и его отсутствии – просто ни один из них не привык таким делиться. Это сложно, раскрывать душу, когда навесил на нее столько гребаных замков, что сам давно сбился со счета. Есть часть Шаня, истекающая злобой, как гнилью, часть, которая жалеет о том, что он не врезал Хэ Чэну, пока была такая возможность; и плевать, что в ответку Шань получил бы куда сильнее и больнее – оно того стоило бы. Вот только он знает, что легче от этого не стало бы. В конце концов, у него дохуищный опыт в мордобоях – на какое-то время это действительно помогает, ослабляет хватку острых, стальных зубьев на внутренностях; чтобы позже, когда накатывает заново, сделать эту хватку в десятки раз крепче. Чтобы загнать в личный замкнутый круг, по которому оголтело носишься, высунув язык, и размазываешь себя в кровь и мясо о бетонные стены – но выхода уже не найти. Шань не хочет обратно в этот замкнутый круг, он едва оттуда выбрался – они с Тянем едва друг друга из таких кругов вытащили, – и с него хватило на всю сраную жизнь. Так что он заталкивает зло рычащую часть себя под ребра, и душит ее, душит-душит-душит, до тех пор, пока та не срывается в жалобный скулеж и не замолкает. Глубоко вдохнув, Шань на секунду прикрывает глаза – а, открыв их, разрешает себе скользнуть взглядом по лицу Тяня. По его пушистым ресницам и редким лучам морщин в уголках глаз, по округлым, мягким на вид крыльям носа и тонким бледным губам, сейчас чуть приоткрытым – детали, отличающие его от брата, как бы сильно похожи они ни были. В голове непроизвольно прокручивается сегодняшний разговор. Чуть приподняв голову, Шань оглядывает пустынное пространство вокруг. Эта сраная, слишком большая квартира с ее минимализмом, с ее голыми стенами, с ее одиночеством, которое эхом от этих стен отражается на каждом ебаном слове. Иногда Шань не может себя остановить от мыслей о том, сколько дней, ночей, недель и месяцев Тянь провел здесь один. И о тех, кто в этом виноват. Шань ненавидит гребаную квартиру Тяня, ненавидит каждую секунду, которую проводит здесь, ненавидит тот факт, что сказал «хорошо», когда Тянь предложил переехать сюда – и ненавидит себя за то, что ненавидит это. И хотя, конечно, на самом деле Шань не переезжает сюда в ту же минуту, но с каждым днем они проводят здесь все больше времени. Они все чаще ночуют в этой квартире – потому что оторваться от Тяня с каждым разом сложнее, а делать что-то под носом мамы Шаня, урывая минуты, пока ее нет дома и шарахаясь от каждого звука, в страхе, что это пришла она – ни один из них такой вариант даже не рассматривает. И не то чтобы раньше Шань не бывал здесь – бывал, конечно, но никогда так надолго. Никогда раньше не ночевал в этих голодно-голых стенах. Никогда не задумывался, сколько всего они могут рассказать, сколько может рассказать пустынное пространство вокруг, тоскливым эхом резонирущее в грудине. Шань помнит, как один раз ему повезло – дохуя сомнительное везение – провести ночь в одном из домов семейства Хэ. Помнит, что только сраная комната там была больше, чем вся его квартира, что дорогущий диван там был во многие разы удобнее, чем его старая пружинистая кровать – а еще помнит, что охотно поутру из этого дома съебался обратно в свои четыре обшарпанные стены. И если представлять Тяня в этой квартире одного горько – то представлять Тяня ребенком там, в тех пустынных домах, идеальных, выхолощенных и оглушительно мертвых… Блядь. Чем дольше Шань смотрит на Тяня сейчас – тем проще оказывается на его месте увидеть того одинокого, сломленного ребенка, того, каким он был в десять, и в пятнадцать, и все еще остается сейчас – он прячет этого ребенка, прячет так талантливо, что сам о нем забывает. Но этот ребенок все еще существует. Этот ребенок, возможно, все еще ждет, когда кто-нибудь его обнимет, подарит ему хоть немного тепла. И Шань делает это. С запозданием лет в десять – жалея, что не может лет на десять вернуться назад, – он аккуратно, стараясь не разбудить, забирается на узкий диван и обвивает рукой торс Тяня, притягивая его к себе. Зарывается носом в волосы на макушке, глубоко вдыхает: ему легкие обдает запахом моря, и немного пота, и чем-то таким, типично тяневским, резким и острым, как ток по венам; живительный заряд дефибриллятора для его застопорившегося на удар-другой сердца. Пиздецки сильно хочется сказать какую-нибудь глупость. Что-нибудь вроде… Ты больше не одинок. И никогда не будешь. Сейчас он немного лучше понимает пятнадцатилетнего Тяня. Не оправдывает – потому что тот все-таки был мудаком, потому что из памяти не сотрутся все их драки, после которых Шань неизменно оказывался на коленях, побежденный и униженный, не сотрутся все попытки ментально его нагнуть, сломать; вся та херня, которая куда хуже боли физической, привычной и знакомой. Точно так же Шань не оправдывает и пятнадцатилетнего мудака-себя. Он и нынешнего себя не оправдывает. Все еще мудак, все еще ублюдок – но он пытается. Видит, как Тянь пытается тоже. И это не мешает ему хотя бы пробовать Тяня понять. Сейчас. Спустя столько времени. Когда они прошли такой огромный, непостижимо длинный, сложный, болезненный путь от ненависти и крови. Когда из всего того, ломающего и злого, родилось что-то исцеляющее и светлое, что-то, чему Шань не в состоянии найти определения – но чем так пиздецки дорожит. Сколько бы они оба в своей жизни не лажали и не проебывались, где-то они определенно свернули очень туда, если оказались здесь и сейчас, в этой точке. Вместе, несмотря на. Все могло бы быть по-другому, думает Шань. Все могло закончиться болью и обломками, которые они на месте друг друга оставили бы. Если бы Тянь не начал учиться действовать без давления, без постоянных наскоков, попыток подмять под себя и привязать к себе насильно. Если бы Шань не начал делать шаги навстречу. еслибыеслибыеслибы Все могло закончиться так же, как у Шэ Ли и Хэ Чэна. Иногда недостаточно быть родственными душами, иногда гребаной любви недостаточно. Шань не знает, как это было для них, и знать не хочет – ему хватает того разлома, оставленного Шэ Ли в Хэ Чэне, который был замечен сегодня. Один неправильный шаг – и тот мир, который есть у Шаня с Тянем сейчас, мог бы разлететься карточным домиком. Столько всяких гребаных если бы, которые могли пустить все по пизде. Но сейчас они здесь, в этой точке, вместе. Они прошли огромный путь – и, вероятно, им предстоит путь еще больший. И Шань думает, что готов к этому. Шань думает, что ненавидит эту квартиру, понимает, что за последние дни отстранился от Тяня, стал резче и раздражительнее, и Тянь не мог этого не заметить – с каждым днем тот факт, что приходилось возвращаться сюда, все сильнее походил на гребаную пытку. Но Шань может попытаться. Может приложить сраные усилия, а не просто замалчивать все и вести себя, как мудак. Зажатый в кольце его рук Тянь начинает шевелиться, и Шань вдруг осознает, как стремно выглядит то, что он забрался на диван к Тяню со всеми этими объятиями и прочей сентиментальной херней. Часть его тут же хочет вскочить на ноги и съебаться отсюда поскорее, сделать вид, что последних минут вовсе не было; но, стиснув зубы покрепче, Шань заставляет себя остаться на месте. – Хм… – слышится приглушенное, жаром обдающее ключицу. – Я все еще сплю? – Нет, придурок, – закатывает глаза Шань, и Тянь отзывается на это хриплым, немного комканым смехом – оглушительный приступ нежности светло щекочется в диафрагме. Тянь опять шевелится, выворачивается так, чтобы оказаться чуть выше и заглянуть Шаню в глаза. – Солнце, – выдыхает сиплым, еще заспанным шепотом и улыбается так ослепительно-ясно, что Шань мог бы поспорить, кто из них здесь солнце; приходится прикусить язык, чтобы не ляпнуть лютую херню. Какое-то время они проводят в тишине, пожирая друг друга голодно-мягкими взглядами, пока в конце концов Шань не начинает чувствовать себя неловко от всей этой слишком слащавой херни и ощущает, как жар просыпается в районе шеи, медленно перетекая выше. Не выдержав, он переводит взгляд вниз, чуть ниже горла Тяня, и, неловко прокашлявшись, до стыдного хриплым голосом спрашивает то, что замечает только сейчас. – Это моя футболка? Тянь моргает раз. Второй. Переводит взгляд туда же, куда смотрит Шань. Все еще не до конца проснувшийся, дезориентированный, он не успевает скрыть проступившее на лице смущение, когда произносит деланно небрежным, равнодушным голосом. – Я куплю тебе новую. Десяток новых. Раздраженно фыркнув, Шань легко пинает его коленом в бедро; Тянь драматично отзывается на это преувеличенно болезненным стоном. Закусив наползающую на лицо улыбку, Шань спрашивает: – Ну и какого хуя ты ее напялил? Замечает, как Тянь, на секунду мазнув взглядом по его лицу, тут же отворачивается и сосредотачивается на чем-то над левым ухом Шаня. Тот вдруг понимает, что если он сейчас ляпнет что-нибудь про случайность – это будет откровенным пиздежом. Но давить Шань не собирается. Если Тянь не хочет говорить – пусть не говорит, какого хера вообще нужно было спрашивать. Но одна секунда утекает следом за второй и третьей, а Тянь продолжает молчать. В конце концов, он облизывает губы – может быть, Шань совсем чуть-чуть залипает, – и делает глубокий вдох, будто перед затяжным прыжком. Прикрывает глаза. – Я не могу уснуть здесь один. Твои вещи… помогают. На какое-то мгновение Шань забывает, как нужно дышать; важность дыхания явно переоценивают. И если он немного рушится и от самого признания, и от этого голоса, отстраненного, прохладного, такого равнодушного-к-самому-себе – то это проблема только самого Шаня. Но если ему в очередной раз хочется обнять Тяня и хоть немного отогреть – то это уже проблема Тяня. Потому что отказывать себе в этом Шань не собирается; больше – нет. Никуда тебе, сука, от этого не сбежать. Не то чтобы хоть немного похоже, будто сбежать от этого Тянь хотел бы. Когда отчаянно треморящее, сбивающееся в аритмию сердце немного успокаивается и затихает, Шань заставляет себя отодвинуться от Тяня и произносит как может ровно, так, будто ничего особенного за последние пару минут не произошло. – Если ты хочешь пожрать – то отрывай свою задницу от дивана и пошли в магазин. В холодильнике нихера нет. Улыбнувшись болезненно-кривоватой, но ясной улыбкой, Тянь морщится и жалобно скулит: – Дай еще пять минут – и пойдем. Ты меня облапал всего. Теперь моя очередь. Не переставая демонстративно закатывать глаза и ворчать, Шань дает притянуть себя в объятия и зарывается лицом в шею Тяня. – Давай, нам нужно идти. – Ты обещал пять минут. – И они закончились. – Не будь таким жестоким, Солнце. – Не будь таким ребенком. – Ты просто ворчливый старый дед в теле восемнадцатилетнего, да? – Поздравляю. Ты встречаешься с ворчливым старым дедом. – Ты только что признал, что мы встречаемся? – Заткнись. – Когда-нибудь ты будешь самым сексуальным ворчливым старым дедом. Я уверен. – Извращенец гребаный. Проходит еще минут двадцать прежде, чем они наконец выходят из дома. Потому что Хэ Тянь – это Хэ Тянь, чем сказано, в общем-то, все, и Шаню просто пора уже с этим смириться. На самом деле, ходить с ним по магазинам и впрямь все равно, что ходить с ребенком. Потому что Тянь хватает все, на что падает взгляд, тащит в их корзину всякую вредную дрянь, которую Шань возвращает обратно на полки под аккомпанемент чужого нытья. И пусть он действительно ворчит-как-старый-дед, хотя бы перед самим собой Шань готов признать – ему нравится это. Нравится наблюдать за откровенным ребячеством Тяня, нравится видеть, как он хотя бы на каких-то полчаса разрешает себе пострадать херней; отпускает свою сталь, вечную настороженность, выходит из режима готовности к еще неизвестному, но наверняка уже грядущему дерьму. В эти минуты он едва уловимо напоминает Цзяня, и Шань не может в очередной раз не задуматься о том, что, кажется, понимает, почему эти двое родственные друг для друга – чтобы тут же раздраженно скрипнуть зубами и зло эту мысль из своего сознания вытолкнуть. Получается на удивление легко. Они продолжают бродить среди полок, и это так до глупого обыденно, буднично, и они препираются беззлобно, так знакомо, что Шаню кажется, он даже слышит в своей голове мягко поддразнивающий голос Цзяня – вы как старая супружеская пара. Хочется улыбаться. Все так хорошо-хорошо-хорошо, и в диафрагме так тепло и ясно, а когда Тянь оборачивается и широко улыбается – Шаню кажется, что кто-то вышибает точным хуком дыхание из его грудины. Это чувствуется охрененно. Почти физически ощутимое счастье Тяня живительно перетекает в Шаня, и вдруг это становится очень легко – представить себе, что такие же походы в магазин будут случаться через неделю, через месяц, через год. Что их жизнь обрастет вот такой, простой, пряной обыденностью. Что гребаная квартира Тяня однажды все-таки станет для него домом, потому что неважно, где – важно, с кем. Что, может быть, излом каждого из них окончательно не затянется никогда, но они залечат друг друга, они будут здесь друг для друга. Это не закончится. Они не закончатся. Они будут всегда. Шаню приходится долгим, гулким вдохом втянуть носом воздух, чтобы справиться с тем, как стягивает грудину вот этим, болезненно-правильным, теплым, светлым, нужным. Он не боится. Он хочет этого – для Тяня. Для себя. Для них. Так сильно хочет… А потом все летит по пизде. Хватка Тяня на его пальцах, сильная, крепкая, он что-то говорит и пытается тащить за собой, а Шань уже собирается раздраженно – вполовину не так раздраженно, как следовало бы, – напомнить о том, что они посреди магазина и какого хуя вообще. Но не успевает. Любые слова выбивает из него, когда кто-то будто стискивает внутренности в крепкой хватке и резко дергает назад. Остановившись, Шань оглядывается вокруг себя, пытаясь понять, какого хуя; чувствует, как сердце спотыкается на очередном шаге и проваливается в пропасть. Горло стягивает тугой воронкой и в районе живота кипятком разливается жар. Хватка на внутренностях продолжает тащить назад, с каждой секундой становясь все сильнее, настойчивее. Ощущая, как нарастающая паника липко пульсирует вдоль вен и все еще не понимая, какого хера происходит, Шань переводит взгляд на застывшего рядом Тяня и выдыхает испуганно, прежде чем успевает эту мысль осознать. – Нам нужно уйти. Тянь не спрашивает, зачем, почему. Тянь вообще ничего не спрашивает. Стоит словам сорваться с языка Шаня – остатки веселья и легкости вымывает с его лица, оставляя за собой ту самую знакомую сталь. В следующую секунду Тянь уже тащит его сквозь толпу, оставив тележку с продуктами там, где они стояли. И что-то еще, что-то очень важное, оставив там же. Все случается, когда они оказываются в считанных шагах от выхода. Кто-то прикасается к плечу Шаня и он оборачивается – это ошибка. Он заглядывает в мягкие, голубовато-серые глаза – это ошибка. Растерявшись, он на секунду останавливается – это ошибка. Ошибка. Ошибка. Ошибка. Тотальный проеб. – Вас, случайно, зовут не Мо Гуань Шань? – со смесью возбуждения и смущения спрашивает миниатюрная, хрупкая на вид девушка, и Шань чувствует, как все в нем обрывается. – Нет, – выдыхает он. – Вы ошиблись, – выдыхает он. И крепче сжимает все еще покоящиеся в его руке пальцы Тяня, без слов умоляя идти дальше и тащить его за собой, пожалуйста. Пожалуйста. Пожалуйста, блядь. Тянь понимает. Он делает шаг. Еще один. Девушка, очевидно, начинает паниковать и бросается вперед, хватая Шаня за другую руку. Случайно – случайно? – сдергивая его напульсник. – Ой, простите… – начинает извиняться она, но тут же радостно взвизгивает. – Это же я! Это мое имя! – в следующую секунду перед лицом Шаня появляется чужое запястье. – А это должно быть вашим! Вы ведь Мо Гуань Шань? Шань чувствует, как врастает корнями в пол, в магму; как внутренности ему пропускает через мясорубку, и внутри становится так пусто и гулко, там ничего не остается, ни мыслей, ни эмоций, только чистое оцепенение. Все, что может Шань – хвататься за сильные, крепкие пальцы в своей руке, чтобы не провалиться под пол. Его якорь. Его заземление. В следующую секунду пальцы ускользают из его ладони. Оглушительно резко придя в себя, Шань поворачивается к Тяню – чтобы с размаху, болезненно вмазаться в такую знакомую лживо-стеклянную улыбку, в серые глаза, где пустота-пустота-пустота, та самая, которую он видел этим утром в его старшем брате. Шань отчаянно вглядывается в эти глаза, пытается отыскать там что-нибудь, ну хоть что-нибудь – и впервые за долгие месяцы не может найти нихрена. – Думаю, вам есть, о чем поговорить, – Тянь улыбается этой белозубой, этой гребаной идеальной улыбкой, которую Шань ненавидит всем своим исполосованным шрамами нутром. – Я пойду. Не буду мешать, – Шань разбивает кулаки о пустоту в серых глазах, всего себя разбивает, орет внутри до сорванной глотки – вслух не может выдавить из пересохшего горла ни слова. Тянь поворачивается к нему спиной. Тянь делает шаг – от него. Еще один – от него. Еще. Еще. Остановись. Остановись. Остановись. Останься со мной. Шань так и не может заставить себя сдвинуться с места, выкрикнуть хотя бы слово. Стоящая рядом девушка, которая считанные секунды назад что-то радостно тараторила и через слово сбивалась в извинения, сейчас молчит; может, на нее тоже немного давит этот тяжелый, ломающий кости пресс. Шань не знает. Шаню посрать. Зарождающаяся нить связи теплым золотом вспыхивает в груди – прямиком напротив холодящего кожу кольца. Связь хоронят под собой обломки, которые остаются от Шаня, когда спина Тяня скрывается в толпе людей.
Примечания:
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.