ID работы: 7864227

Я всегда выбирал тебя

Слэш
NC-17
Завершён
1701
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
287 страниц, 21 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
1701 Нравится 416 Отзывы 557 В сборник Скачать

(Шань) Мне жаль

Настройки текста
Шань не уверен, сколько времени он продолжает стоять, примерзший к земле и опустошенный, до дна выпотрошенный. Перед глазами рябит – и он моргает. Моргает. Пытается сфокусироваться на чем-то, но весь мир сужается до вида одной спины, исчезнувшей только что за поворотом. Весь мир схлопывается в воронку, застрявшую в гортани Шаня, и он судорожно глотает кислород, снова и снова – но каждый глоток стопорится в районе трахеи и основательно душит. Как все просто, оказывается. Тянь уходит. Уходит. Уходит. Остается только призрачный след его спины, отпечатавшийся в подкорке, и это до того просто, для Тяня, мать его, просто, что можно было бы рассмеяться – Шань так и сделал бы, если бы не догадывался, что захлебнется к хуям гнилью собственного смеха. Не самый херовый расклад, если честно. Не самый… Ты мог бы попробовать догнать его, – вдруг тихо-тихо, но с больным, безнадежным упрямством шепчет кто-то в его голове. Или, может быть, в сердце. Если от ебаного сердца вообще еще хоть что-то осталось. Шань прикрывает глаза. Шань сжимает челюсть до скрипа. Шань чувствует, как начинают дрожать пальцы, как под кожей зудом отзывается потребность сделать шаг вперед – или хотя бы попытаться, блядь, попытаться. Побежать, догнать, наорать, врезать – хоть что-нибудь, мать твою, только не стоять здесь, врастая корнями в пол. Не обрушиваться на землю со скоростью ебучего подбитого лайнера. Что-нибудь… Рядом слышится приглушенная, смазанная общим шумом возня, и Шань всем нутром дергается, резко открывая глаза и оборачиваясь. Это приводит в себя лучше удара в челюсть, лучше ведра ледяной воды, лучше, чем ебаное небо, только что разломившееся надвое о его дурную голову. Девушка все еще стоит рядом. Молчаливая. Неловко переминающаяся с ноги на ногу. Бросающая косые, растерянные взгляды в сторону Шаня. От того воодушевления, которым она искрилась считанные минуты назад, не остается даже следа. Чувство вины ошпаривает изнанку кипятком. Шань заставляет себя прислушаться к тому, что внутри, нырнуть с размаха в черноту, до краев наполненную пеплом – и да, это все еще здесь. Связь, которая продолжает слабо, едва уловимо трепыхается под обломками, от него оставшимися. Одна теплая искра среди сраных вековых льдов Арктики, которыми выстелил внутренности один только вид удаляющейся знакомой спины. Шепот в голове – в сердце – где угодно, нахуй, не умолкает. Ты мог бы попробовать догнать его. Ты мог бы попробовать. Ты мог бы. Мог бы… Глубокий вдох. Воздух с силой проталкивается в легкие. Наконец, Шань произносит как может твердо; получается все равно хрипло и сорвано: – Пойдем, – пауза. Медленный выдох. Еще одна трещина на костях, грозящих вот-вот рассыпаться в труху. – Нам действительно нужно поговорить. После чего разворачивается на сто восемьдесят и делает шаг – в противоположную от Тяня сторону. Шепот затихает. Под осыпающимися ребрами селится могильная тишина. Чуть позже они уже сидят в кофейне, и девушка греет пальцы о чашку с чаем, а Шань бездумно водит ложкой в своем кофе. Он пытается понять, что должен сказать, что ему вообще сейчас делать, но оцепенение так и не проходит до конца, а в голове слишком пусто. В грудине слишком пусто. В конце концов, первой заговаривает она: неуверенный, ломкий голос, неуклюжие запинки о каждое слово. И это все еще гораздо больше, чем делает Шань – а делает он одно огромное, ебучее ничего. – Я… эм… Ну, ты уже знаешь, как меня зовут, – слышится неловкий смех, слишком высокой для того, чтобы в него можно было поверить; Шань отстраненно наблюдает, как собственная рука с зажатой в ней ложкой останавливается, сжимается в кулак. Взгляд скользит к напульснику, который опять на своем месте – под который он так и не заглянул. Нет, он не знает. Не знает. Блядь. Какой же он все-таки гребаный мудак, а. Пауза затягивается, когда Шань так ничем ее и не заполняет, когда даже не поднимает голову от своего сраного кофе, к которому опять прикипает взглядом. Так что она предпринимает еще одну сбивчивую попытку: – Мы… мы могли бы узнать друг друга получше? Это было бы чудесно. Например, обменяться номерами телефонов… Я бы тебе писала... Иногда! – и тут же добавляет спешно, будто испугавшись собственной смелости. – Если ты не против, конечно, я не… И она продолжает говорить. Она говорит, говорит, говорит, с таким явственным, все возрастающим отчаянием заполняя собой неуютную тишину, что Шань наконец заставляет себя оторвать взгляд от кофе и посмотреть на нее. Чувство вины становится острее, весело скачет по позвонкам, с легкостью переламывая их один за другим, и, не удержавшись, Шань даже морщится от приступа неожиданной резкой боли, прошибающей навылет. Потому что, вот она – такая маленькая, хрупкая, неуклюже искренняя. Вдруг кажущаяся настолько юной, что Шаню хочется называть ее не девушкой даже – всего лишь девочкой, хотя, раз метка уже есть на руке, ей как минимум восемнадцать. Может, она даже старше, чем он сам. И все-таки, есть что-то, что сбивает Шаня с толку, заставляет считать ее младше своих лет. Возможно, дело в том, какое открытое у нее лицо, как легко считывается каждая из эмоций: обеспокоенность, страх, надежда, робость, и тысячи, тысячи других, мешающихся между собой в бессвязный, но бесстрашно выставленный напоказ клубок. Открытая книга, которую можно прочитать, не прилагая к этому никаких усилий. Каждое ее слово сочится чем-то доверительным, наивным, и, наверное, именно таким нужно быть, когда тебе восемнадцать, когда вся жизнь, весь ее концентрат – легкость. Когда эта жизнь еще не окунала лицом в ебучую реальность, во всю ее грязь; не ломала кости, стирая их в труху, не опрокидывала раз за разом на колени, оставляя такой охуенный выбор: либо сдаться к херам, либо подниматься снова. И опять. И еще раз. Тогда до Шаня наконец доходит – дело не в том, что она, эта девочка-девушка выглядит или ощущается младше, чем есть. Дело в том, что ему самому давно уже не восемнадцать. В том, что восемнадцати ему вовсе никогда не было. Глядя на нее, Шань вдруг чувствует себя таким старым, что ему хочется заглянуть в зеркало и проверить, не запуталась ли в рыжем седина. Он уже ненавидит себя за то, что собирается сделать, за то, что разрушит ее хрупкий, хрустальный мир, все ее воздушные замки – одним ударом. Но он не знает, не представляет себе, как можно сделать это мягче, какие подобрать слова – у него со словами вообще всегда хреново было. Вот Тянь бы, наверное… Но Тянь уходит. …уходит. …уходит. Ушел. – Нет, – всего одно слово вырывается изо рта неожиданно, больно и рвано, раздирая глотку в мясо. Девушка тут же замолкает, все едва уловимые, призрачные движения резко обрываются, и она утыкается взглядом в точку за ухом Шаня. Ее губы растягиваются в подобии неуклюжей, кривой улыбки, и она переспрашивает с деланной легкостью, которая с треском разбивается о дрожь в голосе: – Нет? – но Шань видит, понимает: она уже что-то осознает, возможно, осознает с самого начала, просто пока что и не готова это признать. – Ты можешь не давать мне свой номер, если не хочешь. Все в порядке. Я… – У меня уже кое-кто есть. Правда – это нихуя не просто, никогда не было просто, на самом деле, но сейчас ебучая правда – это все, что у него еще осталось. Все, что он может дать. Плечи девушки опускаются и опадают, когда она делает глубокий вдох и наконец не выдерживает – опускает взгляд в свою чашку. – Я… – начинает она, и сбивается, срывается, чтобы тут же зачастить торопливо, глотая слова и запинаясь, но продолжая, продолжая. – Я понимаю. Я знаю, что некоторые встречаются с другими людьми до того, как найти свою родственную душу. Все хорошо. Я… Я подожду, сколько нужно. Я подожду. Упершись локтями в столешницу, она вся напрягается, сжимается. И без того маленькая и хрупкая – становится еще меньше, кажется еще младше, а Шань чувствует, как что-то внутри разбивается, разлетается ебаным стеклянным крошевом. И, блядь, он мудак. Такой ебаный мудак. Тянь перед его глазами уходит. Уходит, мать его. Но Шань опять повторяет: – У меня кое-кто есть, – а после добавляет, подписывает ей приговор. Себе самому – сраный приговор. – И это навсегда. Такое громкое, неебически громкое слово – и Шань бы ужаснулся ему, шарахнулся бы от него испуганно, если бы давно уже не понял, не принял и не смирился, как висельник смиряется с удавкой на собственной глотке. Он сделал выбор и не собирается от него отказываться. …даже если Тянь отказался от своего. Потому что знает, что не выдерет его из себя, даже если захочет. Не выжжет, не вытравит, как паразитов из пыльных подвалов собственной головы. Это уже хроническое, выбитое на костях и отхарканное сгустками крови куда-то в себя. Шань каждой гребаной клеткой тела – с ним, в нем, по нему. Такое не лечится, слишком поздно уже для лечения. Но основная проблема в том, что он давно уже перестал считать себя нуждающимся в лечении, перестал считать, что Тянь – это болезнь, кислотой разъедающая его изнутри, медленно и незаметно, зато основательно разрушающая к ебеням. Ему казалось, все изменилось, казалось, они строят что-то светлое, фундаментальное. Да блядь, вечное даже. Казалось. Кое в чем Шань, похоже, немногим отличается от девушки, сидящей напротив, потому что – такой же наивный, да, настроил ебучих воздушных замков, напялил себе на глаза с десяток-другой пар розовых очков. Он думал, что последние недели что-то значили, все последние годы что-то, мать их, значили, а теперь… Теперь только сдохнуть и остается. Прикрыв глаза на секунду, Шань жестко себя одергивает и зажимает себе грудину тисками – место, где воет и скулит по тому, кого нет. Развалиться к хуям он всегда успеет, но если все, что он может сделать для девушки напротив – это быть здесь и сейчас, то он будет. Даже если попутно сожрет сам себя изнутри. Хотя там и жрать уже почти нечего. С силой сглотнув, Шань открывает глаза и думает, что сейчас, вот сейчас увидит, как она сломается окончательно – он ведь ее, стоящую у края пропасти, почти подтолкнул только что в спину. Чего именно ждет, Шань до конца не уверен – может, тихих слез, может, истерики, криков, и не знает, что будет делать с любым из этих вариантов. Он же – безэмоциональный кусок дерьма, он никогда не умел людей утешать, даже в те минуты, когда пиздецки хотел бы уметь. А она ведь наверняка мечтала об этом дне с тех пор, как вообще научилась мечтать. Самая большая срань в том, что это нормально – ненормально то, что все ее мечты летят под откос. Но проходит минута, другая. Никаких слез. Никакой истерики. Она оказывается сильнее, чем Шань ожидал – и от этого только больнее. Ее сжатые в тонкую линию губы бледнеют, плечи опускаются, в глазах появляется что-то пустое, безжизненное, слишком хорошо Шаню знакомое – но она не плачет. Хотя лучше бы плакала. Какое-то время они молчат, и Шань ждет, готовится сам не зная, к чему – но, когда она наконец заговаривает, ее голос, такой цветастый и живой, звучит серо, тихо. – Это… – она сглатывает, упершись взглядом в свою чашку, и пытается еще раз. – Это он, да? Тот парень, который… – Шань ничего не отвечает, только шумно втягивает носом воздух, чувствуя, как искрящие током провода затягиваются на внутренностях; она правильно понимает его молчание. Поднимает взгляд, улыбается слишком ломано, слишком неправильно. – Я сразу поняла. Ты так смотрел. Но, наверное, я не хотела верить. Надеялась… – Мне жаль, – выдыхает Шань честное, хриплое, и тут же жалеет об этом. Потому что этими двумя словами нихуя не исправишь, не починишь – ебучий пластырь на ебучем открытом переломе. Ей от них легче не станет. Но она ничего не отвечает. Смотрит Шаню в глаза внимательно, как-то даже болезненно-пытливо, и взгляд опять немного оживает, когда она, кусая губы и явно сомневаясь, наконец решается. Говорит: – Но он ушел, – наверное, что-то такое отражается на лице Шаня, и она тут же отступает, виновато потупившись. – Прости, я просто… Но он же ушел, бросил тебя, как только… Почему ты все равно?.. – Это не худшее, что он делал, – он тянет губы в улыбке, пытаясь выдать это за шутку – и скулы ноют, жилы рвет по касательной, а по венам вместо крови – ебучая боль. Слишком честно. Слишком искренне. Слишком правда. Шутка проваливается, и Шань проваливается следом. А в ее глазах только появляется еще больше непонимания, и он мог бы попытаться объяснить, мог бы – вот только это, блядь, точно не то, о чем получится словами через рот, на простом человеческом. И все-таки, он облизывает пересохшие губы, он открывает рот, он говорит – и будто со стороны самого себя слушает: – Я знаю, какой он иногда… – мудак, ублюдок, сволочь. – Я знаю о нем все. Но он нужен мне. Таким. Любым. Она хмурится еще сильнее, кажется, еще потеряннее, когда спрашивает: – А если он не вернется? Диафрагму прошибает на двести двадцать, и в ее глазах опять появляется раскаяние – но в этот раз она не отступает, не извиняется, только упрямо поджимает губы, ожидая ответа. Шань не может ее винить. Ни в чем, нахрен, не смог бы винить, даже если бы она сейчас всадила ему нож в грудину. – Это не изменит мой выбор, – выдыхает он, заставляя себя разжать хватку на чашке, когда понимает, что еще немного – та разлетится к хуям под его пальцами. А потом говорит то, о чем думал с самого начала, чем отрезвляло с первой секунды, когда увидел эту девочку-девушку, пока что еще умеющую мечтать. Пока что. – Ты заслуживаешь кого-то, для кого не будешь просто заменой. В ответ хмурая складка между ее бровей разглаживается, а во взгляде появляется что-то болезненно-мягкое, уязвимое; Шань наблюдает за ней почти с ужасом, потому что нет, блядь, нет. Это не то, чего он хотел. Чего добивался – даже если он нихрена не осознает, чего, собственно, добивался. Но – нет. Просто – нет. С каждой прошедшей секундой здесь, в этой кофейне, с человеком, ему предназначенным, он все хуже понимает – а какого, собственно, черта? Что именно не так с ебаной Вселенной, которая обрекла ее – на него? У этого же нет шансов. Никогда не было и не будет. Не в мире, где Шань – тот, кто он есть, с его ворохом сраных проблем, с его шрамами по всей изнанке, с его колотыми и кровоточащими, с его кошмарами, которые почти каждую ночь – наизнанку. Не в мире, где Тянь в принципе существует. Даже уходящий. Даже шлющий Шаня нахрен и выбирающий не-борьбу, выбирающий простой – и, возможно, даже счастливый для него путь. Ведь никто же не говорит, что Шань хоть когда-нибудь в этой злоебучей жизни его счастьем был, да? Он вообще на счастье нихуя не походит, они со счастьем на разных полюсах, параллельные прямые – никогда не пересекаются. Но, так же как нет никаких шансов у связи, тлеющей в подреберье – у Шаня никогда не было шансов против Тяня. Никогда не будет. Весь пиздец в том, что такой вариант его устраивает. Односторонняя зависимость – не самый плохой расклад до тех пор, пока Тянь в принципе существует. – А если я скажу, что хочу бороться? – вдруг произносит она, вырывая Шаня из трясины в его собственной голове, куда затягивает и затягивает с каждой ебучей мыслью. Он смаргивает, фокусируется на лице напротив – и чувствует, как внутри что-то обрывается, когда смысл слов до него наконец доходит. Чувство вины знакомо вышибает дух, коротит на выдохе и пальцы судорогой сводит, когда хочется разъебать костяшки о стол – но он сдерживается, да, сдерживается. Закусывается нити нервов, себя всего – закусывает зло, чтобы не взвыть. Потому что в ее взгляде, там, рядом с уже проглянувшей мягкостью – упрямство. А еще дальше, но отчетливее, страшнее – надежда. Та надежда, которую Шань не сможет оправдать. Которую отчаянно пытался не вручить ей случайно, пичкая горькой правдой снова, и снова, и снова. Потому что правда, может быть, иногда ломает – но она делает это быстро и беспощадно. Надежда же ломает медленно, кость за костью, рвет сухожилье за сухожильем – растягивает боль во времени, как смолу, и заставляет в ней вязнуть, ею задыхаться. Надежда может быть той еще тварью. – Я бы не сбежала, – тем временем продолжает она так же упрямо, решительно, и Шань видит, как дрожат пальцы, сцепленные в замок вокруг чашки. – Никогда. На секунду Шань прикрывает глаза, пытаясь понять, что ему теперь делать – но он не знает. В душе не ебет. Если раньше ему было сложно подобрать слова, то теперь любые гребаные слова растворяются, их разъедает ядовитой, злой ненавистью к себе. Он проебался. Он всегда, сука, проебывается. Шань открывает глаза – очередной вдох булыжником падает в желудок. Все маски с лица опадают вслед за ним. Потому что, кажется, это единственное, что он может сделать – не сказать, но показать. Он разрешает показаться всему, что есть внутри, что изнутри рушит. Сожаление, чувство вины, жалость, боль. Все, блядь, все. Если единственное, что Шань может дать ей – это правда, значит, придется идти в этом до конца. А она смотрит на него. И смотрит. И смотрит. Упрямство и решительность смазывает с лица, губы начинают дрожать в такт пальцами и глаза наконец застилает влагой. Она видит. И Шань ненавидит себя за то – но других вариантов у него нет. Ему очень хочется протянуть ладонь к ее дрожащим рукам, и помочь, и успокоить – но он только сжимает кулаки крепче. Потому что не может, не имеет права. Потому что она, скорее всего, поймет не так – и это опять обернется той надеждой, которую Шань нихрена не сможет оправдать. Шань вообще нихрена не может – только ждать. Запрокинув голову назад, она шумно втягивает носом воздух, часто-часто моргает и наконец спрашивает тихо, хрипло, все еще глядя куда-то в потолок: – У меня совсем нет шансов, да? Шань ничего на это не отвечает – она и так уже знает ответ, вместо этого из горла против воли вырывается очередное: – Мне жаль, – потому что ничего другого у него, блядь, нет, а это хотя бы правда. Он добавляет уже осознанно: – Жаль, что я не тот, кого ты хотела встретить. Несколько секунд она ничего не отвечает, а потом наконец опускает голову – глаза все еще влажные, но щеки остаются сухими. Против воли Шань чувствует укол уважения и какой-то иррациональной, глупой гордости. – Но ты тот, – говорит она неожиданно спокойно, ровно, с легким нажимом на последнем слове. – Ты честный, но не жестокий. Я просто помеха для тебя, – Шань хмурится и уже открывает рот, сам не зная, что собирается на это сказать, но она только качает головой и продолжает, не давая ему вставить и слово. – Я понимаю, что это так, я не настолько глупая, чтобы не понимать. Но ты не отмахнулся от меня. Вместо того, чтобы пойти за… – на последнем слове голос ломается, сбивается в тремор, и она опять глубоко вдыхает, улыбается ломано – и это больно. Шань хочет ее остановить, и объяснить, как она не права, но он ничего не делает. Потому что такое не объяснишь словами. Потому что ей нужно выговориться, и он не мешает, только сглатывает боль, как ебучие стальные листы раз за разом, и молчит, молчит. А она продолжает, сбивчиво, торопливо, будто боится, что не успеет на вечерний маршрут и бежит, бежит. Вот только последний уехал еще полчаса назад. – Ты сидишь здесь и пытаешься мне все объяснить. Ты верный. Он сбежал – а ты все равно... И ты… Ты красивый, – на этих словах она вдруг заливается краской и прячет руки в ладонях, бормочет смущенно: – Боже, я такая глупая, – а Шаню впервые за этот вечер хочется улыбнуться искренне, светло. Потому что в эту секунду она, как никогда – простая, мечтательная, ребяческая. Может быть, немножко и глупая, по-хорошему глупая, наивная, но в восемнадцать это нормально. В восемнадцать, кажется, именно таким и положено быть. И Шаню очень хочется верить, что, когда она выйдет из этой кофейни – то все еще такой останется. Очень хочется, вот только верить ни хрена не получается, он вообще верить давным-давно разучился – а тот, в кого верить еще умел, уходит. И уходит. И уходит, блядь. Так что Шань не улыбается, только вполне искренне отвечает: – Нет, не глупая. Все нормально, – а после добавляет: – Но ты ошибаешься. Ты не знаешь меня. На это она ничего не отвечает. Только склоняет голову на бок и чуть щурит глаза, глядя на Шаня, а во взгляде рядом с уже знакомой, такой пиздецки разрушительной мягкостью впервые появляется что-то, похожее на понимание. Ее губы тянет в улыбке – все еще ломано и горько, но чуть искреннее, открытее. Наконец, она произносит тихо, но так, что голос расцветает тысячей оттенков, в который продолжает путаться боль, зато больше нет пустоты. От этого становится легче. Совсем немного – но легче. – Я мечтала об этом дне, сколько себя помню. Все девочки, которых я знаю – мечтают. Не знаю, как парни… – Мы тоже, – мягко вставляет Шань, когда она спотыкается на полуслове. – Иногда. Просто мы реже об этом говорим, – хмыкает он, и тут же добавляет, справедливости ради. В конце концов, он не может говорить за других, но может – за себя. – Я мечтал, когда был маленьким. – А потом? Вроде бы, такой простой вопрос – а на деле такой пиздецки сложный. Шань все еще помнит, как это было. Помнит себя маленького, наивного, глупого, с открытым ртом слушающего рассказы мамы о них с отцом, а после – мечтающего. О том, чтобы у него – так же. О девушке с добрыми, смеющимися глазами. О тепле связи в груди. О таком же идеале, которым виделось ему все, что было у родителей. И в эти секунды оно само плывет ему в руки. Идеал. Детская мечта. Было бы так просто – выбрать тот путь, на который ему сейчас указывают, который освещен сейчас так ярко, что Шань должен видеть только его. Должен. Вот только на деле его внимание приковано, навсегда, сука, приковано к другому пути – затемненному, извилистому, ломающему ноги, и души, заставляющему снова и снова выворачиваться на ебучую изнанку. Вот только на деле то, что было у родителей, оказалось пиздецки далеко от идеала. А реальность – пиздецки далека от мечты. Она могла бы тебя исцелить, – тихим теплом вибрирует связь под кожей, и Шань смаргивает секундное удивление, чтобы тут же едва удержаться от приступа горького, острого смеха. До него, кажется, доходит. Доходит, блядь. Если бы у Вселенной было лицо – он бы сейчас плюнул в него, потому что нет, это так не работает, жизнь так нихрена не работает. Нельзя обрушить на девочку, которая еще ничего не видела и ничего не знает, кого-то такого разъебанного жизнью в хлам, как Шань – и ждать, что исцелит. Нельзя. У Шаня уже есть личная панацея, даже если она – он – повернулась к нему спиной. А другой ему не нужно. Идеалы и мечты ему давно уже не нужны. – Потом случилась жизнь, – в конце концов просто отвечает он, осознавая, что такой ответ тоже не будет ей понятен, но другого у него нет. А потом добавляет, чувствуя, как вопреки любой сраной логике боль в грудине смягчается такой знакомой гребаной нежностью. – И чуть позже – Хэ Тянь. Она как-то странно дергается на звуке этого имени, опуская голову и с болезненной сосредоточенностью разглядывая стол перед собой. А потом спрашивает – приглушенно, почти шепотом. Так, что от одного звука ее голоса ржавые стальные зубья сжимаются на внутренностях. – Но, связь… она же все равно будет… – Я разберусь с этим, – твердо произносит Шань, смотря с уверенностью, когда она поднимает взгляд. Если Цзянь с Тянем могли столько времени справляться с этим – сможет и он. Сможет за двоих. Найдет ебучий способ сделать это. Несколько секунд она колеблется, а потом кивает так доверительно, без сомнений, будто они знакомы гребаную вечность, и это хуже, в тысячу сраных раз хуже, чем если бы она спорила, и кричала, чем любой другой из возможных, мать их, сценариев. – Ты любишь его, да? – тихо спрашивает она после секундной заминки, и голос дрожит, и болью от нее фонит так, что она подцепляет крючками глотку Шаня и тащит, тащит, тащит. И это нормально. Это в пределах терпимого – для него. Вот только вряд ли – для нее. Но она все равно продолжает. Упрямая. Сильная. – Нужно быть слепым, чтобы не увидеть. Ты выглядел так, будто у тебя весь мир отобрали, когда он сбежал. И я ненавижу его за это, – и впервые за этот вечер в ее глазах появляется что-то мрачное, злое, что-то, действительно походящее на ненависть. Шань ждал этого, на самом-то деле – вот только ждал он в свой адрес, но что-то пошло не так. Пиздецки, пиздецки не так. – Тебе нужно ненавидеть меня, – произносит он прямо, вглядываясь в нее внимательно и хмурясь – а она затихает, неподвижная, смотрит ему в глаза с отзеркаленным вниманием. И вдруг улыбается. Светлее, чем раньше. Больнее, чем раньше. Произносит со спокойной, обреченной, слишком взрослой и осознанной горечью – той ее разновидностью, которую слишком хорошо знает Шань, и которой, скорее всего, не знала она еще какой-то час назад. – Да, это было бы проще, – и замолкает, ничего больше не добавляя. Впервые за их разговор Шань чувствует, что теперь он – тот, кто не до конца понимает. Вообще нихуя не понимает, если начистоту. Потому что он только что разрушил ее мечты, ее желания, ее гребаные воздушные замки – а она смотрит с болью, но почему-то так, будто он ей что-то важное подарил. – Мне жаль, – в третий раз повторяет Шань, вот только сейчас он не до конца уверен, о чем именно говорит. – Я знаю, – тихо произносит она, продолжая улыбаться. Еще несколько секунд она разглядывает Шаня с какой-то отчаянной жадностью, а потом опускает голову. Вонзается взглядом в чашку. Просит, все еще пытаясь сохранять голос спокойным, ровным, но срываясь в хрип и дрожь. – Думаю, тебе лучше уйти, – добавляет, почти умоляет, когда Шань, заметивший влагу на ее ресницах, не двигается с места. – Пожалуйста. Тогда он заставляет себя встать. Если она не хочет, чтобы кто-то видел, как она наконец сломается и заплачет – Шань понимает это. Он все равно не сможет ничего сделать для нее. Абсолютно нихрена. На негнущихся, одеревеневших ногах подходит к обслуживавшей их официантке, заказывает еще один чай взамен уже остывшего и что-то съестное. Расплачивается. Выходит из кофейни. Щурится на солнце, которое медленно падает за горизонт, плюясь золотом и оттенками алого – но заставить себя уйти не может. Вместо этого Шань замирает чуть в стороне от кофейни, так, чтобы от входа его не было видно, и ждет. Минуту. Вторую. Час. Потому что оставить ее одну, надломленную и растерянную, оказывается не в состоянии. Когда она наконец выходит из кофейни – ночь падает на ее плечи. Она зябко передергивает ими, плотнее закутываясь в свою куртку, проводит пальцами по глазам – покрасневшим, припухшим, и, глубоко выдохнув, наконец делает шаг вперед. Шань так и не показывается ей на глаза – просто идет следом, сохраняя дистанцию, и понимая, как дерьмово это выглядело бы со стороны. Но он хочет убедиться, что она будет в порядке. Хотя бы это он может сделать для нее – если не может сделать ничего больше. Возле многоэтажки она наконец останавливается. Запрокидывает голову к небу. Вглядывается в него так сосредоточенно и внимательно, будто среди колючих, осыпающихся в глотку звезд пытается что-то найти. В эти секунды она кажется на десяток лет старше, чем должна, чем казалась считанные часы назад, и Шань ненавидит себя за это. Еще одна причина в сраный перечень к тысяче другим для этой ненависти. Проходит еще минута. Или две. Или вечность. Наконец, она опускает голову, зарывается лицом в ладони. Плечи дрожат. Какое-то мгновение Шань уверен, что она плачет – но потом он слышит приглушенный смех, горький, истеричный, который в конце концов переходит во всхлип. Шань понимает, что видит ему не предназначенное, и хочет отвернуться – но она уже берет себя в руки, делает несколько глубоких вдохов и быстрым шагом заходит в дом. Дверь закрывается с тихим хлопком – а Шань смотрит на нее. Смотрит, смотрит и смотрит. Поднимает руку. Резко сдергивает напульсник, не давая себе времени передумать, и впивается взглядом в собственное, изъеденное чернилами запястье, разглядывая его в брызжущем свете уличных фонарей. Связь слабо напоминает о себе и натягивается хрупкой шелковой нитью, направляя Шаня туда, к закрытой двери – а он бережно проводит по иероглифам большим пальцем, зная, что больше не сможет их ненавидеть. Но и привязаться к ним тоже никогда не сможет. В следующую секунду Шань засовывает руки поглубже в карманы, разворачивается и уходит. К тому, кто, возможно, больше его не ждет. Всегда – к нему.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.