***
Они стоят возле подъезда. Почему-то вместе. Ягер курит, уже третью папиросу, даже дымом давиться начинает. А Серафим не уходит. Рядом стоит, задумчиво читает «наскальную живопись», богато украшающую стену дома. Хулиганы какие-то завелись во дворе, бессовестные. "Серёжа плюс Света." "Пятилетку!" «Вечно — короткое слово." "Х…й" "Любить стыдно." "Наташа — дура!" "Прошлое прошло." А может не такие уж бессовестные, хулиганы эти… — Позлится и прекратит, — Серафим неуверенно смотрит на немца. — Он не злопамятный, наорёт и забудет обо всём, ты же сам знаешь. Я слышал, вы уже несколько лет общаетесь, мне Демьян рассказывал. — И как? — Ягер делает затяжку, переступает с ноги на ногу, внимательно изучая его своими невозможно яркими глазами. Вид у него пришибленный. Убитый какой-то. Видно он не ожидал, что его могут выгнать. Видно, что это удар был для него. — Что именно? — Что ми с Николяем общаться. Это бить правильно? — Если вы общаетесь, значит это кому-то нужно, да? — Серафим задаёт встречный вопрос. — Или тебе моё мнение интересно? — Стьёпа думать, что это бить неправильно, — зачем-то сказал Клаус. — А что ты сам то думаешь? — Ich… нуждаться в этом, — неожиданно честно признаётся Ягер. — Значит это правильно, — Серафим кивает головой. — Если тебе нужно, если ты нуждаешься, значит это правильно. — Колья так не считайт. — Это он некрасиво поступил, — говорит ему Серафим, — не должен он был тебя выгонять. Так не хорошо. Ты же гость. И тему эту он заводить был не должен, раз уж вы теперь вроде бы как помирились. Но он бестактный, у него иногда бывает. Ты не обижайся, это он не на тебя злится. — На менья, — говорит Ягер, как-то мрачно. — Он жалеть, что ми с ним общаться. Потому, что он не прощать менья до конца. — Тогда почему вы дружите? — Потому, что… ich сам навязиваться. Только поэтому. — А зачем ты навязываешься? — Просто. — Клаус замолкает и качает головой, вынимая из портсигара ещё одну папиросу. Давит в себе неожиданное желание рассказать этому священнику правду. Серафим задумчиво проводит указательным пальцем по надписям, пачкает кожу в извёстке. «Прошлое прошло.» — Любить не стыдно, — говорит Серафим. Клаус вздрагивает и поднимает на него глаза. В них вспыхивает страх. — Was? — Надписи читаю, — Серафим улыбается, — видишь? Он показывает на кривые каракули, трёт их пальцем, как-будто уничтожить надпись хочет. Смотрит на немца внимательно. Вспоминает ту стычку на мосту. Он тогда три раза промахнулся мимо корпуса их танка. Может быть понимал, что в лоб броню Т-34 пробить не сможет? Или это Господь его руку отвёл, услышав молитвы Серафима? — Любить не стыдно. Даже если иногда кажется совсем иначе. Любовь — это то, что делает нас человечными. Это дар и его нужно беречь. Тот, кто это написал, — Сим кивает головой на надпись, — он был не прав. — А… надпись… — Ягер нервно облизывается, а потом неожиданно говорит: — спасибо. — За что? — удивляется Серафим. — Просто. Они даже не прощаются. Клаус продолжает курить, а Серафим просто уходит. Только оборачивается зачем-то, прежде, чем за поворотом скрыться. Немец стоит, в одиночестве, читает надписи на стенах и иногда поднимает голову, и подолгу глядит на окна восьмого этажа. Неожиданно из форточки высовывается растрёпанная голова Ивушкина. Он замечает фрица возле подъезда и невозмутимо орёт на весь двор: — Николаус! Ты пешку стыбзил, фашист проклятый! Назад верни, сейчас же! «Ну, вот и остыл», — со смешком думает Серафим, наблюдая за тем, как Ягер поспешно хромает обратно в подъезд. Не только Ягер, выходит, в этом нуждается. Всё-таки Господь отвёл тогда. Спас их экипаж. И ещё чью-то душу. И, Серафим, наверное, единственный, кто отчётливо понимает, почему тогда они остались живы. Ведь любить — это не стыдно. Страшно, больно, иногда опасно. Но не стыдно. Нет.Надписи на стене
8 марта 2019 г., 01:12
У них не всё идеально. Прямо, как в отношениях, ссоры тоже бывают. Клаус очень терпеливый, спокойный, его разозлить трудно, даже бестактностью Коли или злыми подколами Василёнка — он обычно смотрит в ответ, холодно и губы в улыбке кривит, ограничиваясь в худшем случае хмурым видом. Может от того, что всё ещё себя виноватым чувствует, а может быть просто в силу своей природной сдержанности. Поэтому ссоры происходят всегда по инициативе Ивушкина — у него в голове перещёлкивает иногда, в особенно тяжёлые моменты, когда ему, видимо, кошмары сниться начинают. Одолевают воспоминания дурные, колено болеть начинает сильнее или рубцы ноют на спине от погоды. Возвращается он мыслями в ту тесную камеру. Тогда он весь день ходит растерянный и раздражительный, глаза у него гаснут, становятся серыми, налитыми свинцом чего-то горького и плотного, как завеса или бельмо какое-то. И руки у него трястись начинают.
Клаус его таким крайне редко застаёт, он всё-таки в Москве наездами бывает, по работе. Но иногда случается. И тогда всю злобу Ивушкин на него срывает, как на самый главный раздражитель. Просто так, без причин. Эдакий приступ германофобии. Злится на его акцент, раздражённо поправляет ударения в словах, придирается к чему-нибудь, или игнорирует вопросы, молча читая газету. И уже их, ставшую традицией, привычку — идти куда-то, он в такие моменты оставляет, не желая выходить из дома то ли из-за усилившейся хромоты, то ли из-за тремора. И Ягеру бы в такие моменты в сторону отойти, не лезть на рожон, но он не может. Для него каждая командировка — это долгожданный «героиновый укол». Он, как альпинист, который живёт от восхождения до восхождения. Лезет на заснеженную вершину каждый раз, зная, что может упасть и разбиться на смерть. Это не важно. Лучше умереть на вершине Джомолунгмы. Ему обязательно своего ивана надо увидеть. Поэтому он терпит, не уходит, молчаливо сидит за столом, в их квартире, пьёт чай, и старается больше с Аней общаться, чтобы отвлечься. А когда её дома нет, просто молча сидит. Сочинения Ленина читает или наблюдает за тем, как Ивушкин что-нибудь делает. Коля ведь не выгоняет. А значит можно остаться. Позлится и прекратит. Ягер бы тоже на его месте злился. К тому же, после вот таких вот вспышек иван обычно более контактным и добрым становился, как-будто ему неловко было за своё поведение. И они обязательно потом мирились. И всё опять было хорошо.
Сегодня такой случай. Сегодня вершина горы особенно опасна — штормит на ней сильно, снег валит. И вот они молча в шахматы играют сидят, и Ивушкин сосредоточенно трёт переносицу, когда в дверь звонят. Серафим приходит. Он тут гость редкий, но очень желанный, причём для всех. Клаус его видел лишь два раза, и Серафим был единственным, кто на него нормально отреагировал. Серафим был… вернее стал священником. На него злиться нельзя было никак, потому что в его ауре было что-то такое умиротворяющее и вместе с тем кроткое, что-то, что даже в Ягере вызывало к нему доверие. Так что у Коли даже настроение поднимается, вроде бы. Он товарища внутрь пропускает, радуется. Ягер внутренне тоже радуется, это сгладит острые углы и разрядит обстановку. Внешне лишь молча головой кивает в знак приветствия.
Потом они продолжают играть. Но, то ли настроение у Николая совсем поганое, то ли ещё что-то, однако ссора между ними вспыхивает в этот раз ярче, чем обычно. Прямо на глазах у Серафима. Вот они играют в шахматы, вот Клаус ставит шах, и слишком неосторожно улыбается при этом, не скрывая радости. Ивушкин раздражённо кривится, но молчит. Взрывается он потом, когда Ягер случайно с доски фигуры сметает, неосторожно потянувшись за своей ладьёй.
— Scheiße! — бормочет Клаус, принимаясь расставлять фигуры обратно.
— Русским языком выражайся, — слишком спокойно говорит Ивушкин.
— Ich всегда говорить так, du раньше не бить против, — Ягер тоже молчать не может, всё-таки защищается, подливая этим масло в огонь.
— У нас тут гость вообще-то, — Николай кивает на Серафима, — он твоё тарабаканье не понимает. Так что уважение проявляй. Мы не в концлагере находимся.
Опасно тонкий лёд. Лезвие бритвы просто. Клаус как будто захлёбывается, не знает даже как реагировать. Тема настолько неудобная, что это почти бесчестно, касаться её сейчас. Серафим даже вздрагивает, напряжённо смотрит на друга, даже обеспокоенно.
— Ходи давай! Чего замер?! — Ивушкин кривится, раздражённо поправляя сваленные фигуры.
— Зачем du говорить про это, Колья? — Ягер ещё не отошедший от услышанного, спрашивает тихо, и лицо у него как-то вытягивается всё, бледнеет даже.
— А что? Неудобно стало? — ехидно интересуется Ивушкин, даже злее, чем обычно. — Я задел твои чувства? Ну извините-с, не хотели белых арийских господ обижать, само как-то вышло.
Этой темы они никогда не касались. Никогда. Могли разве что-то вскользь что-то вспомнить, какую-то мелочь, старательно обходя при этом идеологические разговоры. Может поэтому сейчас и было так больно. Словно гной под кожей скапливался и лопнул нарыв, пролившись наружу. Клаус уже совсем белый, как-будто ему физически плохо стало. Серафим наблюдает за ним с некоторой тревогой, хочет Колю остановить, но не может, чувствует, что его друг сейчас всё равно взорвётся. Вмешиваться пока не время.
— Идеология уже давно бить в прошлом, это бить ошибка, все допускать ошибки, — Клаус сжимает в руках пешку, — du понимать это?
— Ну да, подумаешь, грохнули кучу народа просто так, ошиблись, с кем не бывает. Да-да, конечно, вы же коммунисты теперь, вам руки прищемили, так вы сразу шёлковые стали, сразу спесь ушла вся, попрятались, как крысы.
— При чём тут коммунизм? — Клаус, похоже, всё-таки начинает злиться, видно, что ему очень неприятно, видно, что за больное задели.
— Да при том, суки вы лицемерные, что вам и сейчас автоматы дай, так вы не глядя будете палить тут!
— Ich ни в кого не палить не глядя! Не смейт обвинять менья в том, чего ich не делать! Никогда! Ich не издеваться над тобой, не трогать, не унижать, и не причинять боль! Это делать другие!
Слова Николая сильно ранят его. Ему хочется кричать вслух, протестовать, отрицать эти злые, абсурдные обвинения. Неужели он так и не заметил тогда? Неужели то человеческое и до странного доброжелательное поведение Клауса осталось забытым? Для него он так и остался чудовищем с железными крестами на отглаженной серой форме?
— Все вы лапки к верху подняли, как отвечать пришла пора, все сразу хорошими оказались, сразу «другие» какие-то появились! — шипит Ивушкин, смотрит на немца с вызовом, видно, что подраться хочет. — Не смей лгать о том, что ты не был одним из них, и не считал нас скотом! Вот только таскаешься сюда постоянно, на "скотный двор" наш! И не смей притворяться, что ты не был нацистом и не якшался с ними! Скажи мне, кто твой друг, и я скажу, кто ты!
Ягер назад пятится, замечая, что взгляд у ивана становится совсем опасный. На смену серому свинцу что-то обжигающее и злое приходит. Ненависть это. Вот что. Расплавленная сталь. И что-то звериное в Николае пробуждается. Что-то волчье. Клаус, в отличие от него, себя контролирует, он знает, что если в драку ввяжется или что-то сейчас ляпнет не то, мост может рухнуть. В этом споре Ягер безоружен — у него нет аргументов, потому, что иван прав. Потому, что он правда раньше, пока не появился в его жизни Николай, верил во все эти расовые теории. Слишком эта тема деликатная. Слишком она болезненная. Поэтому, немец делает последнюю отчаянную попытку достучаться до прежнего, доброго и улыбчивого Ивушкина, из мирной жизни. Он в отчаянии кидает взгляд на пешку в своих руках и тихо спрашивает:
— Du бить мой друг, Колья. Развье нет?
Ивушкин удивлённо замолкает. Смотрит на него, хочет ответить что-то едкое, но тут Серафим наконец разговор их прерывает, неловко улыбается и говорит:
— Пойду я, пожалуй.
— Да ты оставайся, Сим, ты чего?
— Я вспомнил тут… дела у меня, Коля, дела. Я забегу к тебе на неделе. А сейчас пойду.
Николай хмурится, вздыхает, видимо понимая, что со стороны сейчас, как истерик выглядел. Потом внимательно на Ягера посмотрел и уже гораздо тише и спокойнее сказал:
— Ты тоже.
— Was? — Ягер пешку в руках сильнее сжал.
— Уходи.
— Колья…
— Уходи.
— Gut…
Ивушкин молчит.
Клаус кивает головой, и уходит.