ID работы: 7905698

In aeternum

Слэш
R
Завершён
165
автор
Размер:
200 страниц, 36 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
165 Нравится 153 Отзывы 40 В сборник Скачать

Часть 5

Настройки текста
      Звезды, голубоватые и молочно-белые — куда более тусклые — словно бы выточенные из старой слоновой кости, беспокойно перемигивались на высоком небосклоне и, казалось, гляделись в самую воду — будто пытаясь высмотреть под чернеющей ее толщей молодого писателя. На зеркально-ровную поверхность пруда устремил свой пристальный взгляд и Гуро: он вглядывался до боли в каждую мимолетную рябь, в каждый обманчивый шелест, то и дело до скрежета сжимая зубы. Признаться, Яков Петрович уже начинал жалеть о том, что не отвел Гоголя от воды, буквально отдав его в руки разъяренных мавок: конечно, он готов был, не колеблясь, возложить на жертвенный алтарь и свою собственную жизнь, однако жизнью Николая Гуро, выходит, рисковал куда чаще. «Единственно ради благой цели», — хладнокровно убеждал себя дознаватель, и то у него совершенно замечательно выходило, но пренеприятное чувство, что робко гнездилось в хладной его груди, неизменно давало о себе знать, заставляя переосмысливать прежние свои стремления, исподволь меняя тщательно спланированные расчеты.       Отчаянная авантюра, которую Гуро предпринял исключительно ради того, чтобы пробудить в груди Николая прежнюю жажду жизни и — что самое главное — веру, грозила и вовсе лишить их обоих всего сущего. Безвинная, охваченная неведомым проклятием девчушка была лишь поводом, коим Яков Петрович совершенно хладнокровно воспользовался в угоду своим желаниям и принципам, однако теперь, гнетомый зловещими предзнаменованиями и видениями, он впервые задумался о том, чтобы схватить Николая за шиворот и, молча усадив того в карету, гнать лошадей до Петербурга. И пусть сгорает в агонии Диканька, пусть вместе с нею мертвеет и душа его, только бы сохранить жизнь Гоголю.       Потому, когда ночную тишину прорезал отчаянный всплеск, и над водой показалась темная макушка писателя, дознаватель — у коего давно уже зуб не попадал на зуб, — поспешил к нему, дабы у самого берега, где вода едва доходила ему до колена, ловко подхватить Гоголя под руки, легко забрасывая чужую кисть себе на плечи.       — Вот и славно, голубчик, — в темных глазах Гуро не таилось ни намека на прежние тяжкие думы. Лишь только заволокла их странная печальная тень — столь тонкая, что едва разглядеть можно было, да только не до того уж им. — Вот и прогулялись, Николай Васильевич — пора и честь знать, а то и впрямь захвораете. Ишь ты, мокрый весь до нитки, да еще и меня с собою едва не утянули. А меня мавки ваши, знаете ли, не жалуют, да и вас — как я погляжу — тоже, — задумчиво пробормотал Гуро, вновь окидывая быстрым взглядом бившегося в ознобе писателя.       — Я бы вам пальтишко-то отдал, Николай Васильевич, да только толку в том уж нет никакого — выжимать можно, — отзывается с едкой иронией, а сам все на писаря бывшего поглядывал, с запруды его увлекая. Порешил Яков Петрович, что уж в нумерах обо всем Николая расспросит, как тот в себя придет хоть немного — а то стучал зубами горемычный так, что на весь хутор слышно было.       Ночной холод в миг охватил промокшего до нитки писателя. Гоголь с трудом шагал, переставляя отяжелевшие намокшей тканью ноги, сотрясаясь крупной дрожью, стуча зубами и свистяще вдыхая воздух — радовало одно: опора в лице дознавателя была по-настоящему хорошей поддержкой, иначе бы не дошел он до села, упав в поле и замерзнув.       Николай Васильевич не помнил момент, когда ноги его, насквозь вымокшие и оставляющие после себя лужи речной воды, переступили порог комнаты, как охали во дворе кухарки, видя, что случилось с бывшим писарчуком, явившимся полностью мокрым, покрытым речной тиной и травами.       Всю одежду выстирали, повесив сушиться во дворе, Гоголя отогрели и запрятали под одела, снабдив горячим чаем. Все еще иногда вздрагивая, едва ли высовывая нос, он медленно пил дымящуюся в стакане жидкость, оглядывая комнату и думая о произошедшем, покуда в нумер не пожаловал Яков Петрович. Увидев дознавателя, Николай заметно оживился, приподнялся и предложил ему присесть рядом — впереди их ждал очень важный разговор, способный пролить свет на многие вопросы, ответов на которые доселе не было. Гоголь решил перейти к самому главному, опустив упрек мавок о сложившейся судьбе Оксаны.       — Там, на глубине, мне снова пришло видение, — уклончиво начал Николай, крепко сжимая пальцами стакан и задумчиво глядя на свет свечи, мерцающий тусклыми бликами на рябой поверхности чая. — Пред самым рассветом я был в доме Вакулы… Со мной разговаривала Василина. Положила мне куклу на грудь, и вмиг стало тяжело дышать, будто б это не солома была, а гранитный булыжник!       Николай поежился, передернул плечами, словно бы стряхивая с себя ощущение этой тяжести, вновь появившееся в груди, и продолжил:       — У печи сидел Вакула, словно неживой, а у ног его лежал мертвый петух, — Гоголь поморщился, умолк и сделал маленький глоток чая, словно пытаясь забыть нахлынувшие воспоминания минувшего видения, да только те никак из памяти не уходили. — А после на полу цифра «два» проявилась и хату затопило…       Николай Васильевич окончательно затих, вглядывается в свое отражение, размываемое бликами и рябью, а после перевел взгляд на Гуро. Вид у бывшего писаря был взволнованный, но решительный. Он приподнялся, пододвинувшись ближе к Якову Петровичу, и заговорил тише, словно боясь, что кто-то лишний услышит их разговор:       — Яков Петрович, — позвал он, привлекая к себе внимание. — Мне показалось, будто все не так: Василина была такою, как и была раньше. Все дело в кукле.       Это умозаключение заставило его нахмуриться: вроде бы Николай и рад был, что разгадка проявилась, а вроде бы и нет. Что-то было не так, совсем непросто.       — Но к чему тогда этот убитый петух? К чему двойка на полу? — озадаченно шептал Гоголь, и взгляд его метался по лицу Гуро, по комнате: он хмурился и поджимал губы в раздумьях, а после вдруг подскочил, встрепенувшись, вспомнив:        — Мавки перед тем, как видение нахлынуло, сказали, что у нежити нет своего облика, что она ходит, притворившись другими…       Окончательно запутавшись, он отстранился, замолкая и погружаясь в тяжелые думы: времени до рассвета оставалось всего-то пару часов.       Гуро слушал Николая молча, жадно внимая каждому слову, вкрадчиво произнесенному в стенах тесной комнатушки.       Безупречно-алое пальто его было бережно вычищено, и ежели появление господина писарчука, помимо прочего облаченного в вязь изумрудных водорослей, не на шутку перепугало женщин, — Бомгарт на то лишь сочувственно покачал головой, — то Яков Петрович, промокший до последней нитки, но державшийся с невозмутимым достоинством, изумил всех — хмельному доктору на то оставалось лишь непонимающе открывать рот и хлопать глазами: отчитываться о произошедшем никто явно не намеревался.       Теперь же дознаватель удобно расположился в неглубоком кресле, вытянув травмированную ногу, и лицо его, расцвеченное неверными всполохами свечи, было поразительно изменчиво. В бледности своей Гуро мог сравниться с проглядывавшей из-под расстегнутого ворота рубашки белизной повязки, туго стянувшей грудь; брови его то поминутно хмурились, то чуть вздрагивали в изумлении от услышанного, и уголки тонких губ кривились в задумчивой улыбке.       Выслушав рассказ Николая до конца, Яков Петрович устало провел рукой по еще влажным волосам. Теперь в теплом свечении пламени стало заметно, что с последнего визита в Диканьку время слегка посеребрило его виски, заострило тонкие черты: дознаватель, казалось, разом сделался много старше.       С минуту глядел он в маленькое закоптелое окошко: густые сумерки тускнели и меркли, выцветая прямо на глазах, едва заметно теплилась тонкая полоса горизонта — время неумолимо отмеряло оставшиеся до рассвета часы.       — Николай Васильевич, — Гуро отозвался совершенно беззлобно и устало — зá ночь он так и не притронулся к предложенному чаю. — Если бы мы с вами вновь имели дело со всадником, я бы с уверенностью сказал, что двойка в вашем видении есть не что иное, как предвестие скорого торжества: языческий праздник Лады, голубчик, наступил уже сегодня. Однако нам остается лишь гадать и разводить руками — даром, что девчушка ваша оказалась безвинна. К слову, на языке чисел двойке также приписывают значение жизни, — на мгновение Гуро нахмурился, однако в скором времени лицо дознавателя совершенно расслабилось — словно бы принимал он безропотно уготованную ему участь. — Кто знает: быть может, вопреки всему и нашим жизням суждено вскоре выйти из берегов… — подобная трактовка видения Гоголя была наименее приятной, но наиболее логичной — так думалось Якову Петровичу, который глядел на Николая с каким-то странным, покровительственным снисхождением.       — Посидим до рассвета, Николай Васильевич, посидим. Когда еще покой обрести удастся? — смолк дознаватель, смежил веки устало да переносье потер. — А что, говорите, мавки на запруде сказывают — облика нет у вашей нежити? — сызнова Гуро отозвался, а у самого в глазах догадка затеплилась. — Не допускаете ли вы, любезный, что не сам Вакула дочери куклу сделал, а подсобил ему кто? Быть может, видали кого на дворе-то постоялом, или, скажем, прогуливались когда?       Чай остывал. Остывали вслед за ним мысли и надежды. Николай едва испуганно взглянул на размышлявшего дознавателя, пытающегося растолковать пришедшее ему видение. Возможная смерть Гоголя не пугала: слишком часто он погибал и непозволительно часто возвращался обратно, вдыхая, кажется, не отведенный ему воздух, ступая ногами по земле, что должна была укрыть его с головой.       Он молчал, думал, вспоминал. Внезапно в памяти его возник образ кухарки, смотревшей в окно отведенной ему комнаты. Взгляд ее даже в пришедших воспоминаниях был суровым и хитрым, от него становилось не по себе. Николай Васильевич аж подскочил, отчего чай в его стакане всколыхнулся и кляксой упал на уложенный бревнами пол. Кажется, вовсе того не заметив, он спустил ноги на пол, взвинченным взглядом уставившись на Гуро.       — Как только мы приехали, я увидел кухарку. Она смотрела в мое окно… И показалось мне, будто бы была она и не было ее одновременно, — смущенно произнес Николай, кажется, думая, что это пустая догадка, спровоцированная только лишь разбушевавшимся в критической ситуации воображением. — Ее не было среди других, пока мы с вами обедали, но когда я выходил, я вновь ее увидел… Не знаю, — писатель замотал головой, озадаченно выдыхая.       — Быть может, мне просто показалось…       Николай сидел, думая о чем-то еще, иногда мимолетно поднимая взгляд на сидящего неподалеку в кресле дознавателя. От любопытствующего взора не ушел изменившийся вид Гуро, и Гоголь про себя решил, что более не позволит случиться потерям, настигшим их в прошлый раз. Он все еще обдумывал слова мавок и возникшую на полу цифру, когда заметил тень, отбрасываемую свечой. Силуэт живого пламени темной тенью двоился по обе стороны от ее.       — Мавки сказали, что у нечисти нет лица, что она прячется под личиной… — задумчиво изрек Николай Васильевич, вскинув голову, вновь упираясь внимательным взглядом в лицо Якова Петровича. В глазах писателя бились живым потоком мыслей догадки.       — Что, если нечисть затаилась не в Варушке, а в Василине, а кукла — это лишь способ управления? Так он пользуется ее силой, существует, находясь под личиной Василины… Их двое!       Николай вдруг подорвался, опустил на стол стакан и метнулся к чемодану, извлек из него услужливо положенную Якимом одежду, быстро привел себя в порядок, на ходу успевая общаться с дознавателем.       — У меня есть идея, но для этого нам нужен Леопольд Леопольдович, — метнувшись к двери, Гоголь обернулся, легко улыбаясь. — Обещаю, Яков Петрович, в этот раз все сложится иначе!       Гуро следил за перемещениями Николая взглядом тяжелым и недоверчивым, однако спорить не стал — лишь поднялся со своего места да накинул на плечи плотный, изысканного покроя пиджак. Осколки реальности, чудовищно исказившиеся под призмой всяческой чертовщины, неумело складывались в единую картину, и дознавателю ничего более не оставалось, кроме как проследовать за Гоголем. На ходу он захватил со стола яблоко — безжизненно блестевшее восковым боком, оно не вызывало ни малейшего намека на пробуждение аппетита, однако с самого утра во рту у Якова Петровича не было и маковой росинки — и крепко откусил от него кусок.       Предрассветный час встретил вышедших на улицу путников свежим туманом. Темнота ночи прошла, и очертания домов из угольных чёрных силуэтов сменили цвет на сонную седую синеву.       В хате было тихо. Лишь потрескивала слабо, коптила оплавившаяся на стол свеча. Леопольд Бомгарт был изрядно хмелен и даже немного зол на самого себя. Зол на свою отвратительную, гнусную слабость, на ненавистное бездействие, зол на неведение. О, как больно рванула душу мимолетная, едва заметная тень того презрения, что промелькнула в темных очах дознавателя, когда хмельной врачеватель на глаза ему попался — все бы отдал, чтобы под лавку какую тогда забиться, и выражения лица Якова Петровича не видеть. Впрочем, Гуро на всех, окромя Николая, подобным образом глядел, но все равно было отчего-то мучительно, невыносимо… Маленькие окошки снаружи схватились льдом, и предрассветное небо — серое, осиротевшее без обоих светил — вгоняло Бомгарта в жуткую совершенно тоску.       Скрипнули жалостливо половицы, и несчастный врачеватель, до того рассеянно крутивший в сухих ладонях стопку, весь как-то втрепенулся и тут же вскочил: он был совершенно уверен, что нежданный гость явился с не терпящим отлагательств делом, и гость этот — непременно Николай.       Что-что, а вот чутье Леопольда Леопольдовича подводило редко: на пороге и впрямь стоял Гоголь — с виду слегка болезненный и помятый, но в целом совершенно бодрый. Вдруг в темноте хаты тускло блеснул серебром набалдашник изысканной трости — то возник за спиной бывшего писаря Яков Петрович. Глядел он тяжело и холодно и радости своего спутника, казалось, не разделял.       — Господин дознаватель, Николай Васильевич, — Бомгарт смущенно улыбнулся, и в глазах его промелькнуло совершенно искреннее счастье быть полезным. — Я всецело к вашим услугам.       До дома Бомгарта было рукой подать: вскоре неспящий, едва тронутый градусом врачеватель с искренней радостью встретил поздних гостей, едва потух под взором дознавателя, но сразу же отбросил все эти мысли в сторону, как только понял, что окажется нужным.       — Леопольд Леопольдович, простите, что так поздно, — сердечно извинился Гоголь, явно чувствуя себя неуютно и виновато оттого, что потревожил, возможно, покой этого уставшего человека. Но о каком покое могла идти речь, когда вся Диканька замерла, словно земля вдруг стала порохом.       — Вы мудрый врач, и нам нужны ваши умения лекаря, — пояснил Николай Васильевич цель столь позднего визита.       — Дорогой друг, не томите главным, — словно чувствуя спешность этой встречи, негромко ответил Бомгарт, поправив съехавшие на кончик носа очки.       — Нам нужно что-то, что сможет усыпить человека на какое-то время. Вы сможете это сделать? — склонив голову, спросил бывший писарь. Леопольд Леопольдович почесал затылок и лишь развел руками.       — Право, Николай Васильевич, я бы сделал, но у меня не найдётся здесь нужных компонентов, однако… — он задумался, вскинув палец и развернулся, направившись куда-то вдаль хаты, а после вернулся с маленькой колбой, в которой практически на самом дне плескалась мутная жидкость. — У меня осталось немного снотворного. Правда, тут хватит на раз. От силы, на два.       Бомгарт протянул колбу Гоголю. Приняв ее из его рук, Николай внимательно рассмотрел вручённый лекарем подарок, а после с вопросом взглянул на того.       — Смачиваете ткань, подносите к дыхательным путям. Сами не вдыхайте, иначе не уснёте, а голова будет кружиться, — объяснив, как пользоваться снотворным, Леопольд Леопольдович подался вперёд, обняв писателя. — Удачи, мой друг.       Яков Петрович сдержанно кивнул застывшему в нерешительности Бомгарту: тот то и дело отводил взгляд, так и не решаясь приблизиться к дознавателю и проститься с ним чуть более тепло. Что, впрочем, было совершенно неудивительно.       В план же спасения, наскоро выработанный Николаем, Гуро верить не спешил: как и прежде, он относился ко всему с долей холодного скептицизма, да и оба они понимали, что наиболее логичный и простой в задумке план будет крайне тяжел в исполнении.       Николай вышел на улицу. Позади него скрипнула дверь. Он оглядел двор, нахмурившись — план его был понятен донельзя: усыпить Василину, понять, что за дух овладел ею и избавиться от него, предварительно надев на девочку тот самый обруч, припасенный Яковом Петровичем, но Гоголь был хмур, понимая, что все это просто в мыслях, а на деле — сложнее постройки хаты. Он вкратце рассказал о своём плане Гуро, хотя был точно уверен, что тот догадался, что хочет сотворить писатель; помолчал с пару секунд и негромко спросил:       — Пойдёмте?       Впереди простиралась улица, окутанная крепким утренним сном. Вдали виднелась площадь, а по левую сторону от неё, на окраине — дом Вакулы.       Идти никуда совершенно не хотелось. Гоголь бы простоял тут по меньшей мере вечность, в надежде, что все разрешится само, но так быть не могло. Пора отправляться в путь наступила совершенно незаметно с легким утренним туманом и кудрявыми облаками над кромками крыш домов.       Яков Петрович вышел из хаты следом за бывшим своим писарем, и холодный туман, клубьями стелившийся по чуть прихваченной ледком земле, лизал его сапоги. С минуту шли молча; все так же немо дознаватель выслушал Николая, изредка только кивая в ответ на нерешительные его взгляды, а после вдруг отозвался как-то весело — совершенно не в пору своей недавней сдержанности:       — Пойдемте, голубчик: пора и честь знать.       Он шел неспешно, заложив руки за спину и сцепив ладони в замок: резная трость крепко лежала в правой. Гуро словно бы чувствовал все то нежелание, всю бурю сомнений, темной громадной нависшую над чуть сгорбленной фигурой Гоголя, и потому — стоило им поравняться с сереющей в мягком утреннем сумраке хатой Вакулы — резко ускорил свой шаг. Рука его твердо легла на чужое плечо, ощутимо сжав еще сыроватую ткань черной крылатки.       — Николай Васильевич, — ласково промолвил Гуро, и ладонь его перехватила руку писателя у самого предплечья. — Вы зла на меня не держите, голубчик, не нужно. Коль выберемся — вместе в Петербург поедем.       Дознаватель улыбнулся тонко, и в темных глазах его вдруг вспыхнул, словно бы возрождаясь из пепла, неясный уголек того человеческого, живого тепла. Однако уже через мгновение взгляд этот вновь сделался холоден и непроницаем, и Гуро резко отстранился, решительным шагом направляясь к искомой хате: весь его вид говорил о том, что продолжать этот разговор он был более не намерен.       Стук вышел коротким и резким, но чуть покосившаяся дверь распахнулась не сразу: короткие часы перед рассветом, когда не пропели еще петухи, Вакуле изредка удавалось потратить на сон. Дознаватель запоздало вспомнил об истерзанной птице, подумал о том, что, дóлжно, был в том некоторый толк, и напрямую знамение со временем суток связано — обезглавленный петух петь не может уж — и повернулся, чтобы сказать о том Николаю, как вдруг дверь со скрипом приоткрылась.       Вакула, мрачный как ночь, с запавшими глубоко глазами и заострившимися чертами лица, в удивлении глядел на дознавателя, не сразу примечая его спутника.       — Яков Петрович? — произнес, до конца не веруя. — Неужто после всего поворотились? Да что же это? И Николая Васильевича на подмогу привезли! Яков Петрович… Николай Васильевич… — в глухом голосе сельского богатыря слышалась глубокая скорбь. — Я Василины ради… Я все — жизнь свою на алтарь положить готов! А если подсобите горю моему, коль спасете мое серденько малое — за вас ее отдам, — тихо Вакула молвил, однако речь та, казалось, дознавателя не трогало совершенно: нечто иное заботило и питало теперь его равнодушное сердце.       — Ну, полно, полно, голубчик: рано еще с жизнью прощаться. Ты скажи лучше, где теперь дочь твоя? — Гуро стоял, оперевшись на трость, и пристальный взгляд его был обращен уже на Николая.       — Задремала, господин дознаватель, задремала. А то давеча, — Вакула потер переносье. — Все про перья какие-то, и про свечи, и про петухов, что не поют уж больше…  — на суровом некогда лице отразилось совершенно искреннее, отчаянное недоумение.       — Знать не знаю, о чем говорит она, Николай Васильевич, да чует мое сердце — не к добру оно… Все не к добру.       Бывший писарь поднялся вслед за дознавателем по скрипучим ступеням крыльца, разглядывая знакомый двор Вакулы. На столбах все еще красовались рисунки диковинных зверушек, подглядывавших за пришедшими гостями. Гоголь остановился позади Гуро, сложив руки за спиной, погружаясь в тяжелые думы, вспоминая, в каком кармане крылатки пряталась колба с усыпительной жидкостью, и лишь вздрогнул, когда дверь со скрипом отворилась, а на крыльце показался заспанный и уставший Вакула.       Под внимательным взглядом Якова Петровича Гоголь вновь почувствовал себя неуютно, пальцами поправил сбившиеся на лицо пряди и шагнул вперед, ближе к Вакуле. За широкоплечим богатырем виднелись сени, полные ночной тьмы: повеяло легким холодом и сыростью.       — Вакула, — обратившись к кузнецу, позвал Николай, вспоминая недавние слова Гуро и кухарку, глядевшую на него пронзительным взглядом. — Скажи, кто-то помогал тебе сделать для куклу Василины?       Вакула замялся, опустил понуро голову и поджал губы. Молчал он долго, прежде чем тяжело вздохнуть, вскинуть голову, взглянув на седое небо, и ответить на заданный писателем вопрос:       — Я в тот день обедал на постоялом дворе, помогал им крышу уплотнить — прохудилась вся. И в обед дочери куклу доделывал, боялся, что не поспею уж к вечеру, ведь обещал… — тяжелым взглядом он сначала лицо Николая Васильевича, затем — Якова Петровича оглядел. — И подошла ко мне кухарка, назвалась Ораной и сказала, что может помочь куклу красивой сделать, что дочке по сердцу придется…       После короткого рассказа воцарилась тишина, которую, спустя толику недолгих мгновений решился прервать Гоголь.       — Как она выглядела? — спросил писатель в надежде, что описание Вакулы будет отличаться от всплывавшего в его памяти образа, но тот обозначил худое лицо, темные как воронье перо волосы и бледную, сухую кожу с внимательным, словно змеиным взглядом. Николай Васильевич повернулся, обеспокоенным взглядом смотря на дознавателя, мол, и он ее видел, она глядела в его окошко и провожала пытливым взглядом с постоялого двора.       — Вакула, — вновь обратился к мужчине Николай Васильевич, подступивший на шаг ближе. Тянуло его внутрь необъяснимо, разгоралось желание шагнуть в лоснящуюся в сенях тьму. — Позволь мне зайти в дом?       Гоголь вскинул голову и подумал, что легкого движения Вакуле хватит, чтобы свернуть ему шею и кости все переломать, что подобно атланту он перегородил собой вход в дом, надеясь, что ничего не случиться и все славно будет, что это всего лишь дурной сон, фантазия его маленькой дочери.       Не получив ответа, Николай обошел так и стоявшего на месте кузнеца, направился к дверям и остановился перед самым порогом. В памяти его возник начерченный Хомой Брутом белый меловой круг, и после он переступил порог, шагая по скрипучим половицам внутрь. Гоголь обернулся, чтобы взглянуть, идет ли за ним Яков Петрович, увидел позади него фигуру кухарки, подался назад, чтобы позвать, но не успел шагнуть обратно — дверь с громким скрипом захлопнулась, словно кто-то ударил по ней ногой, и тьма, разостлавшаяся в сенях, с головой поглотила писателя.       Ладони уперлись в шершавую поверхность старого дерева; Николай молотил по доскам кулаками, сбивая руки, пытался телом налечь на дверь и выбить ее, но все было тщетно: оставалась та на месте, словно не из дерева, а из камня сделана была, или… Околдована темной силой?       — Яков Петрович! — позвал Гоголь, но услышал, как в темноте глухо тонет его голос. Ничего за дверью было не различить — сплошное отсутствие малейших звуков и шорохов.       Он отступил, потупив взгляд о тёмные доски, и развернулся. Двинулся Николай через сени в хату и Василину заметил, прячущуюся за печкой. Голос девочки в повисшей тишине дремлющей хаты прозвучал слишком чуждо. Странное чувство поселилось в груди бывшего писаря, щемящее и кости распирающее ребра — он тяжко сглотнул скупую слюну и обвел языком пересохшие губы.       Стало тихо. Так тихо было кругом, что каждый вздох, каждый стон, с губ невольно сорвавшийся, было слышно. По дощатому полу стелился, вспениваясь и клубясь, сизый густой туман, лизал холодно мыски сапог, заползая под темные складки крылатки, и поднимался выше — к самому сердцу — вот-вот выстудит.       — Господин писарчук, — тоненьким голосом прошептала Василина, робко выглядывая из-за белеющей в густом сумраке печки. — Вы чего здесь? Скоро уж петухи пропоют: а до них истины не видать кроме вас никому…       — Ну что, явился? — на плечо николаево внезапно тонкая девичья рука легла. Легкая-легкая, работы не знающая — словно у паночки. Да только рука та когтями изогнутыми была увенчана: вонзились в ткань самую, того и гляди — до плеча достанут.       — Давно уж тебя жду, Темный, — пропела насмешливо, кривила губы в улыбке широкой, оскалясь. — А ты все не хаживаешь. Отчего не глядишь на меня, Николай? Как не покажусь тебе, все глаза опускаешь да отворачиваешься. Иль не хороша я? Неужто совсем на мавку твою не похожа? А на Лизу? — отпрянула дивчина, глядь — а кудри темные уж золотом по плечам вьются, и глаза графини юной с лица ее глядят.       — Иль не нравится? — хохочет Орана, заливается, не уймется никак. Да вдруг злыми глаза ее сделались, блеснули недобро во тьме кромешной — подскочила к Николаю нечисть, шипя, за крылатки ворот схватилась: а силы в ней было немерено. — Воротился, воротился с тобою столичный следователь, мало ему беды было — до сих пор не оправился — так все тянет его как магнитом к миру запретному, словно бы не сидится средь живых вовсе. Да только нет ему дела до девчушки твоей, нет! Другая тоска сердце его питает и точит! А ты, — отпустила дивчина наконец Гоголя, оскалила в усмешке зубы острые. — Пусти! Моя уж она почти! Ну на что тебе дитя? Зачем в Диканьку вернулся? Иль не понял еще — не место здесь существу человеческому — все одно: сгинет! Почил давно полицмейстер, и дивчинам погибшим счету нет, и дознавателю твоему не жить больше, и Вакулу погибель ждет бесславная! Дочь стеречь удумал, — сызнова рассмеялась нечистая. — Берегите, берегите, да только некого беречь боле — сам с петухами увидишь, как только дознаватель твой явится! Смотри, смотри, Темный! Смотри, как падет все то, что так дорого твоему сердцу, да только поздно явился уж: как бы не опоздал! — смолкла нечисть, прижалась спиной к углу темному: все глядела исподлобья на Николая, ухмыляясь — мол, на что мне твои петухи, когда немного еще, и власть над существом безвинным моей будет?       Голос, не похожий ни на один, какой когда-либо слышал писатель, словно бы соткан был из тысячи других. Он смотрел на нечистую не то с ужасом, не то с отвращением: видел в ней знакомые черты погибшей мавки, почившей после неё Лизы, и зарождалась в нем злость, ярким пламенем жгущая быстро бьющееся в груди сердце.       Темнота сгущалась в комнате, забиралась в самый закуток — ступишь шаг назад, и уже не будет видно ни Василины, ни печки, ни стоящего подле неё писателя. Тьма поедала туман, стелющийся по полу, вальяжно вытесняла свет из маленьких окошек и съедала предрассветное небо, заволоченное седыми облачками — вновь на Диканьку ночь упала.       — Не пропеть теперь петухам, — тихо произнес Николай, и голос его двоился, троился, расходился на пятеро. Он злым взглядом уставился на ведьму, глядящую на него. Не погибнуть сегодня никому. Он не позволит.       В хату просачивался ветхий запах сырости, гудела тишина и на уши давила. Казалось, что где-то вдали свистел замогильный ветер.       Орана переменилась в лице, вжалась сильнее в угол и ощетинилась вся, зашипела на стоящего неподалёку писателя, а тот в чертах и сам изменился: будто бы острее лицо его сделалось, бледнее. Глаза светлые потемнели, и литься из них тьма начала, из россыпи трещин засочилась.       И начала по стенам вода течь, умывая поникшую во тьме хату, словно смыть желая весь мрак, ее поглотивший. Из тьмы вдруг возникли силуэты, напоминающие когда-то живых людей: от них их отличали лишь порванные одежды, торчащие кости да темнота, расползшаяся заместо глаз.       Орана взревела и на Гоголя кинулась, за плечи его хватаясь цепкими руками, за шею, вгрызаясь в предплечье острыми зубами.       Капли крови падали в темноту, и в печи вспыхнул огонёк: настолько скудный и тусклый, что, казалось, сейчас же потухнет он. Но начали разгораться взмокшие поленья, и скоро этот пламень лизал уже языками обступивший его мрак, нагло к нечисти ладони протягивая.       Николай осел, чувствуя, как когти дерут ткань крылатки, жилета и рубашки, вонзаются в кожу; слышал он поступь немых зрителей, стоящих позади, видел, как обступают они нечистую, как нависают над ней, как хватают костлявыми руками. Видел он, как Василина Варушку схватила и к печи бросилась, в огонь ее бросая, как в тёплом свете лица немых обретали черты почивших его друзей, и услышал он крик, проникающий в самую душу, рвущий ее на куски, кости ломающий, раскрыл рот и закричал сам, захлебываясь в нем, покуда все не погасло, пока не прекратился треск поленьев, догорающих в печи, не затих последний скрип и тьма над Диканькой не рассеялась, пока вдали звук отворившейся двери не послышался. Запели петухи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.