ID работы: 7905698

In aeternum

Слэш
R
Завершён
165
автор
Размер:
200 страниц, 36 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
165 Нравится 153 Отзывы 40 В сборник Скачать

Часть 16

Настройки текста
      Исчез дознаватель из объятий, пламенем алым всполыхнул где-то сбоку и скрылся за спиной. Николай так и стоял на месте, тяжело сглатывая и медленно втягивая холодный воздух. Он обернулся, взглянув на уходящего Гуро, и кивнул, зная, что тот не увидит, да только все равно негромко в ответ произнес:       — Прощайте, Яков Петрович.       Гоголь было обернулся назад, дабы уставиться на стол и не терзать себя наступившим расставанием, да услышал голос столичного следователя и вновь взглянул на него в удивлении.       Смысл сказанных Яковом Петровичем слов не сразу стал ему понятен, а после, когда догадался он и понял, что тот имел ввиду, лишь робко улыбнулся, словно и не расставались они совсем, словно дознаватель просто отправлялся прогуляться да допросить свидетеля по очередному крайне интересному делу.       — Я буду вспоминать, — кивает Николай, взгляд Якова Петровича запомнить пытается, каждое сделанное им движение, каждый миг, пока тот был еще здесь. — Обещаю.       Яков Петрович ушел. Уехала карета, вскоре превратившись в черную точку, исчезнувшую вдали витиеватой дороги, увозя дознавателя все дальше и дальше, и дом мгновенно опустел. Казалось, будто что-то покинуло его насовсем, и ничто, ничто во всем мире не сможет этой утраты восполнить.       Николай не находил себе места; он метался по комнате, вглядывался в окна, словно надеясь увидеть в них что-то помимо белого снега да скрученных деревьев, и сходил с ума от жужжащей в ушах тоски. Несколько раз его позвали завтракать, но спустился в зал он лишь к обеду, вяло похлебал суп и вернулся в свои покои. Ему казалось, что здесь он не свой, лишний, словно б детский рисунок повесили в рамку золотую среди портретов великих мастеров-художников. Зато утешение нашел он в письме и до позднего вечера сидел, тратя листок за листком, чернила изводя на желтой бумаге и действительно вспоминая вечера на хуторе близ Диканьки.       Одиноким утром пришло письмо. К тому моменту Николай почти закончил свои труды над повестью, прогуливаясь по заснеженному саду, как вдруг окликнул его человек, привезший из Петербурга послание. Он тотчас же принял конверт, вскрыл его неаккуратными, резкими движениями дрожащих — на холоде ли? — пальцев, сел на припорошенную снегом скамейку и начал читать, вглядываясь в каждое написанное твердой рукой слово, а над ухом его все звучал голос Якова Петровича, словно стоял он за спиной, словно не уезжал никуда.       Внутри стало холодно, будто б упало сердце, примяв за собой и душу. Николай Васильевич читал раз за разом краткое то послание и все не мог поверить в то, что написанное — правда. В голове его вертелись вопросы, роем заполонившие все мысли. Как? Зачем? Из-за чего? Почему?       Подскакивает Гоголь со скамьи, бумагу в карман пальто прячет, бежит к особняку и с порога кричит, зовет, просит ему карету подать, вещи все его собрать, и на обеспокоенные вопросы прислуги отвечает, что неотложное дело ждет его в Петербурге, что выехать он должен сию секунду.       К ночи Николай приезжает в столицу, не успевая даже заехать к себе, чтобы переодеться и оставить дома вещи, а заодно и проведать обеспокоенного долгим отсутствием барина Якима — просит извозчика привезти его сразу к дому Якова Петровича, минует удивленного наглым вторжением в дом слугу и поднимается наверх в поисках кабинета дознавателя. Нужную дверь он находит быстро, руками под оклики сзади ее толкает и врывается внутрь, тяжело дыша, взглядом безумным осматривая помещение, словно боялся опоздать, и на выдохе произносит:       — Яков Петрович!       Гуро в кресле глубоком восседал, прямой весь и недвижимый, точно из мрамора вытесанный. Бег торопливый да гулкий он различил заведомо, да только как дверь распахнулась, не обернулся даже, не вздрогнул — лишь рукою нетерпеливо слуге махнул и бросил холодное:       — Прочь пойди, Пётр.       Последний исчез сразу, будто б его и не было, двери тяжелые за спиною у Гоголя затворились, и тогда только Яков Петрович неспешно поднялся, — все такой же напряженный и застывший — к вошедшему оборачиваясь.       — Вы, Николай Васильевич, дóлжно, знать желаете, отчего столь поспешно я вызвал вас, — на одном дыхании, тоном одним — глухо да медленно. — По глазам ведь вижу — желаете. Да и на знание то вы имеете полное право. Слушайте же, обратитесь во слух, мой мальчик, — дознаватель сделал несколько неспешных шагов навстречу Николаю, но вдруг замер. Взгляд его равнодушно уставился в чужое плечо.       — Глубокой ночью…       …Глубокой ночью карета дознавателя прибыла в Петербург. Первый непрочный ледок, сковавший ступени имения, тонко хрустел под подошвой до блеска начищенных сапог, когда Яков Петрович покойно ступил в густую темноту гостиной, и тяжелый взгляд его скользнул по интерьерам спящего дома: его ждали.       — Александр Христофорович, — Гуро обратился к беспросветной тьме, окутавшей ныне и Петербург, и дом его, и всю его жизнь, безразлично и гордо. Чужое имя непривычно резало слух, черным крестом могильным печаталось в памяти. Там, в промозглой серости хутора, остался тот, другой.       — Яков Петрович.       Ответ проследовал почти незамедлительно, и граф, облаченный в глухое черное пальто, лишь под горлом перехваченное брошью белого золота, выступил из скрывающей его тьмы:       — Сколько зим, добрый друг, сколько зим?       Гуро едва заметно поморщился, и рукИ Бенкендорфу не подал: лишь кивнул холодно в ответ на чужую полуулыбку.       Граф же, казалось, пребывал в легком смятении чувств — впервые за долгие годы, что знал он своего вечного соратника, бок о бок шедшего с ним по извилистой, кровью обагренной тропе, имя которой — безграничная власть.       — Как, ужель и не спросишь даже? — шаг навстречу делает, против дознавателя становясь. Тот в ответ лишь плечом повел.       — За деяние против воли государевой, Александр Христофорович, известно, что бывает. А ежели цель поставленная столь высока… — тонкие губы дрогнули в подобии ухмылки.       — Что с Гоголем? — резко вопрошает граф, кулаки до треска перчатки кожаной сжимая. — Я тебя не узнаю.       — Для вас Николай Гоголь отныне мертв.       — Ты не в себе! — Бенкендорф резко отступает назад, мерит шагами света полосу, что из окон высоченных на пол проливается. — Знаешь, что за то бывает? Это, Яков, ведь измене сродни. Ты ведь сам скольких убрал, ну? Чего ж ты молчишь?       Яков Петрович невозмутимо взглянул на говорившего: граф был до страшного бледен, будто б лицо его в муке выбелили.       — Александр Христофорович, — тихо молвит Гуро, шаг навстречу ответный делая. — Вы что же это, зубами стучать изволите?       — Замолчи, — отпрянул, словно от дьявола самого отшатнулся. — Знать, рассудком на хуторе своем помутнился. Яков, я тебя им отдать не могу. Чтобы они, да тебя… Ничтожные, — он неприязненно махнул рукой, человек до страшного одинокий и бессердечный.       — Столько пройдено ведь. А ты… — граф как-то странно на Гуро взглянул, мучительно скривив губы. — За мальчишку малохольного уцепился. Словно б тогда…       — Извольте замолчать, — зло прерывает дознаватель, набалдашник трости серебряной сильнее сжимая. — В том ваша лишь вина. Уже за то одно вас, любезный, на дуэль вызвать было можно.       — Вот как, — тихо в ответ раздается. — Яков Петрович, вы, верно, и впрямь сошли с ума.       Александр Христофорович молчал долго, словно б не веруя в то, что самый бесстрастный, самый влиятельный и могущественный из его соратников, человек столь тонкого и хладного ума, тот, за чьими плечами были тысячи изломанных судеб, тот, кому граф мог доверить свою жизнь, отворотился теперь от их общего дела.       — Твои заслуги слишком велики, тебе об том известно, — зло шепчет спустя мгновение. — Столько лет, Яков, подумай! Видит Бог, ты не оставил мне выбора.       Брови дознавателя в удивлении дрогнули.       — …Граф был обязан мне жизнью, — Гуро подошел к Николаю вплотную, и взгляд его наконец смягчился. — Дуэль — вот его расплата: мой и, признаться, ваш единственный шанс. На кону целых три души — можете вы в это поверить? — ежели господин Бенкендорф потерпит поражение — никто не посмеет причинить вам зло, и уж тем более — использовать ваши поразительные способности в корыстных целях. Если же… — Яков Петрович выдержал многозначительную паузу. — Повторяю, это единственный шанс, мой мальчик. Согласитесь.       Двери позади сомкнулись, и стало совсем тихо. Николай оглядывал застывшего подле Гуро, наблюдал за тем, как плавно опустилась на спинку кресла его рука. Яков Петрович начал свой рассказ, а внутри, в груди у Николая все то холодело, то сжималось, то в жар его бросало. В какой-то момент ему сделалось совсем дурно, и расстегнул он верхние пуговицы крылатки, стянул с шеи темно-синий шарф и сжал его в руке, напряженно поджимая губы, продолжая слушать. От того рассказа кровь стыла в жилах, все мысли из головы поспешно сбежали, оставив ровную, ничем не тронутую пустоту, и вглядывался в чужие глаза писатель, дивясь тому, на что пошел Яков Петрович ради того, чтобы спасти его жизнь: переступить через волю государя на запрет дуэлей, поставить на кон свою жизнь, встав в поединке против самой смерти. Мог ли отказать ему Гоголь? Мог бы, мог бы попытаться отговорить, но вместе с тем он прекрасно понимал, что в действительности это был единственный шанс, чтобы что-то сделать и не дать Бенкендорфу одержать верх.       Гоголь кротко кивнул, уставшим взглядом окинув лицо дознавателя.       — Хорошо, — соглашается он, на короткое мгновение прикрывая глаза.       Мысленно он обещает не только Якову Петровичу, но и себе, что не допустит его смерти. Ни в коем разе. Никогда.       — Я буду вашим секундантом.       Ночь уже полностью укрыла Петербург, тишина опустилась на безлюдные улицы, и в дверь за спиной робко постучались — Петр предложил подать чаю. За окном в безмолвном танце кружились снежинки, минутами позже поднялась метель — зима стучалась в эти окна, укрывала одинокий город, заметала белым улицы, а Николай все никак не мог вспомнить, какое сегодня число. Сколько его не было в Петербурге с момента отъезда?       Он все стоял перед Яковом Петровичем, смотрел на него и думал; после отошел к окну, оставляя после себя водяные следы растаявшего на подошвах сапог снега, всмотрелся в пустую улицу, проводил взглядом одиноко промчавшийся мимо экипаж и, дождавшись, пока слуга удалится, прикрыв за собою двери, не оборачиваясь, спросил:       — Когда назначена дуэль?       Гоголь понимал, что смерть такого важного человека, как граф Бенкендорф, не останется незамеченной и, если рассекретят участников дуэли, то им с Яковом Петровичем, вероятно, не сносить головы или сидеть за решеткой до конца своих дней.       — И… Каковы ее условия? — наконец Николай оборачивается, смотрит на Гуро внимательно, а сам не хочет слышать ответ, зная, что все равно этого не избежать. Он без приглашения подходит к креслу, садится в него и устало трет пальцами переносицу, выдыхает шумно и жмурит глаза. Плечо едва ощутимо ноет, словно кто-то потревожил старую рану да растормошил ее, а за окном замогильно завывает ветер, в стекла ударяет белыми хлопьями, и кажется, что близится неминуемое. Не сбежать и не спрятаться от него.       Ладони дознавателя тяжело на чужие плечи ложатся, и Гуро на мгновение ведет: неприятно, тупо режет и ворочается в груди давно позабытое прошлое — вспыхивает тускло пред глазами обрамленное золотом полотно — светлые очи светлокудрого юного офицера глядят мягко и печально — и думается ему, думается все: отчего же их, благородных непомерно и чувства высокого исполненных, неизбежно тянет к огню, коий сжигает безжалостно все то, до чего докоснуться решает? Ответа на вопрос сей Яков Петрович, конечно, не знал.       Или знал, да просто признать того не желал — разве ж ему то свойственно? Пожалуй уж, что нет.       — Два секунданта, два пистолета, — Гуро беззлобно и невесело усмехается, однако ладоней с плеч чужих убрать не спешит. — Так ведь Александр Сергеевич писать изволили? Ну же, любезный, выше нос: достопочтенный граф помнит оказанные ему услуги, — он взглянул на Гоголя сверху вниз и промолвил, словно бы предугадав безрадостные мысли собеседника.       — Все устроено будет наилучшим образом: в деле этом нет никаких подводных камней. Маленькую нашу тайну проигравший унесет с собою на тот свет — вам не придется даже покидать родину, ежели вы сами того, конечно, не захотите.       Гуро резко выпрямился, стоило только массивным дверям отвориться вновь: старый Петр с подносом серебряным почтительно застыл на пороге.       Прибор дознаватель принял из рук его сам и, кивком легким слугу отпустив, вновь до гостя своего поворотился.       — Озябли, Николай Васильевич? — рука его уверенно чашку фарфоровую в ладонь чужую вкладывает. — Быть может, чего покрепче желаете? Так, знаете, по рюмашке, — он рассмеялся низко и глухо, оборачиваясь, наконец, к писателю лицом.       — Что же до вопроса вашего, любезный, — тон дознавателя вновь сделался совершенно покойным.  — Простите великодушно, никак не мог оповестить вас ранее. Но вы вновь подоспели вовремя: у нас, право, остаются считанные часы. Совершенный пассаж, — Гуро, казалось, говорил сам с собою, лишь слегка изумляясь очередному стечению обстоятельств, и иногда только кидал внимательные взгляды на Николая.       А писатель чашку принял, пальцами тонкими сжал — как только не треснет? — да пить не спешит, ничего в горло не лезет. Он слабо улыбается, кивает Гуро, мол, давайте чего покрепче, по рюмашке, а сам думает о том, что если оба они выживут, то после одной рюмашкой дело точно не ограничится.       Однако на душе все так же неспокойно, нет ощущения, что все пройдет гладко, и сколько ни хочет писатель избавиться от смутного этого чувства, а все не может прогнать его.       Время здесь течет не так, иначе, нежели обыденно. Прошедшие тридцать три минуты кажутся тремя часами и Николай с отрешенным от всего происходящего вокруг интересом разглядывает резной циферблат больших настенных часов, пальцами мягко перебирая по бархатному подлокотнику кресла. В голове все еще всплывают урывками моменты из пришедшего ему видения, и вздрагивает он, когда слышит прозвучавший несуществующий выстрел, которому суждено будет раздасться через пару часов.       Негромко щелкает пробка, освободив горлышко бутыли. Льется янтарная жидкость в блестящий в тусклом свете рокс, и наблюдает, не моргая, за этим Николай, отставляя чашку с нетронутым чаем в сторону, принимая из хозяйских рук бокал с крепчайшим напитком. Коньяк пахнет пряно, пьянит одним своим благородным запахом, обволакивает легкие, дурманит взбудораженный разум.       — Будьте, Яков Петрович, — произносит Гоголь, руку с бокалом едва поднимая, отпивает большой глоток и откидывается расслабленно на спинку кресла.       — Яков Петрович, — вдруг наступившую тишину нарушает Николай, разглядывает плещущуюся в бокале жидкость, а после медленно взгляд на дознавателя переводит. — Позвольте спросить?       Вопрос назревает сам собой и кажется вполне уместным при ныне сложившихся обстоятельствах. Будь все иначе, Николай Васильевич вовек бы подобного у Гуро не спросил. Не решился бы.       — Если бы вы точно знали, что эти часы — последние часы на земле, — бывший писарь замолчал, сделал короткую паузу и губу закусил, словно обдумывая и подбирая правильные слова, хотя вопрос этот давно в его голове поселился именно в той форме, в какой его следовало задать без лишних размышлений и подборок. — Что бы вы сделали?       Гуро оборотился к Николаю, отвлеченный от собственных мыслей несмело прозвучавшим вопросом, и глаза его холодно — едва ли не зло — сверкнули в темноте.       Бокал с почти нетронутым содержимым был тяжело оставлен на столешницу красного дерева, и янтарная жидкость, всколыхнувшись, жадно лизнула его стенки.       — Уверены, что знать об том хотите? — дознаватель криво усмехнулся, кресло резное позади обходя, да пред Гоголем прямо останавливаясь. — Что же, любезный, слушайте, коль день тот настать может столь внезапно. Слушайте и запоминайте, поскольку я скажу вам о том лишь единожды. Вас, должно быть, терзает теперь множество вопросов? Так знайте, — он остановил свой взор на чужих ладонях, упокоившихся на мягких подлокотниках кресел.       — Что сделал я это не от безмерной к вам любви — то мне, пожалуй, совершенно не свойственно — но от бесконечной тоски, что поселилась в груди моей с вашим появлением. Вы, Николай Васильевич, — Гуро опустился на колено пред застывшим в кресле писателям, уверенным движениям стиснув дрогнувшие его ладони. — Я жив, покуда со мною вы, и оттого, оттого мой вы, с самой первой встречи нашей — мой. Я сказал бы вам о том лишь тогда и — более того, Николай Васильевич — я заставил бы вас поверить в это, — тонкие губы дознавателя взрезала горькая усмешка.       — Отвечайте же, что бы сделали вы?       Николай, едва захмелевший от жгучего алкоголя, вздрогнул, когда дознаватель оказался перед ним, напрягся, когда руки Якова Петровича сжали его холодные ладони, когда пронзительный взгляд карих глаз устремился в самую душу, и ничего ему не оставалось, как утонуть в них, с молчаливой трепетностью внимать каждому слову и унять бешеный стук сердца, забывая, как дышать. Писатель подобно кролику сидел перед величавым питоном, зная, что сожрут его целиком, и благоговел и млел от той божественной красоты и величия, явленного перед ним.       Что-то вновь стиснуло внутри, заставило дрожаще ухватить теплый воздух губами; Николай на мгновенье отвел взгляд, а в голове его эхом отдавались слова Гуро: «Мой вы, с самой первой встречи нашей — мой». И соглашается он с тем, кивает едва заметно: «До последнего дня жизни — ваш».       Что бы он сделал, если б знал, сколько часов, минут и секунд ему отведено до момента, когда легкие болезненно сожмет предсмертная судорога, когда память превратится в клубок распутанных нитей, когда останется лишь темнота и ничего более?       — Я… — неуверенно начинает, хмурится и на циферблат часов смотрит. Минутная стрелка неумолимо движется к полуночи, пробьет через какие-то смешные две минуты. — Я отдал бы все, что угодно, чтобы встретить вас снова. В мире без нас.       Николай замолчал, сжал крепко губы, взгляда своего от лица дознавателя не отрывая. В комнате повисла тишина, которую внезапно разорвал бой часов. Две стрелки сошлись на двенадцати, монотонно загудел механизм, и Гоголь дернулся, взглянул на циферблат, а после на Якова Петровича, и во взгляде его, обеспокоенном и встревоженном, читался вопрос: пора?       Дознаватель глядит на Николая пристально, словно б признание то на допросе дано ему было, словно б к тому принудил он несчастного, и сердце его неприятно сводит от одной только этой мысли.       Однако предчувствие сие отступает столь же внезапно, сколь и появляется, и Яков Петрович поднимается, во весь рост выпрямляясь — ладони чужие из рук легко выпускает — и клещи стальные на сердце его разжимаются.       — Пора, — кивает.       Гуро толкает тяжелые двери особняка, и в лицо в мгновение ударяет внезапно разыгравшаяся стихия: колючие льдистые осколки осыпаются за воротник, горло нещадно царапают. Дознаватель морщится, стойку пальто алого поднимая — всполох багрового пламени средь безупречной этой белизны, и писарь бывший за плечом его тенью черною, вестником горестным маячит.       — Николай Васильевич, — голос бархатный натянут до предела, хрустит осколками ледяными в воздухе морозном. — Извольте полезать на коня: экипаж дорогой нашей, увы, не проедет.       Петр заспанный на морозе приплясывает, двух коней, в ночи едва видных, под узду держит, да на барина своего глядит глазами осоловелыми: куда, дескать, ваше сиятельство, средь ночи такой собрались? «Метель-то утихать и не собирается, да как же ж то, да куда же?» — то на языке у слуги старого вертится, жжется, да только известно ему уж давно, что в доме этом вопросов таких задавать не дóлжно.       Дознаватель Петру верному на плечо ладонь водрузил тяжело, обжег взглядом пристальным, а после вскочил на коня лихо, рванул за узду — вздыбился жеребец, взметнулся сноп искр снежных из-под копыт его — да ринулся в ночь, на Николая даже не оборачиваясь: знает, видно, что за ним тот последует.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.