ID работы: 7905698

In aeternum

Слэш
R
Завершён
165
автор
Размер:
200 страниц, 36 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
165 Нравится 153 Отзывы 40 В сборник Скачать

Часть 22

Настройки текста
      Снилось Николаю, как небо затягивает темная туча. Стоит он посреди комнаты пустой, где ветхие кресла белой тканью крыты да пыли слоем от прошедших лет. Пусто здесь, ветер холодный гуляет по закоулкам ветхого жилища — чьего? Оглядывается и догадывается — он это. Он сам.       Коридор выстелен поблекшей алой дорожкою, стена сплошь усеяна дверьми — все они ветхие, подобно дому, покосившиеся и сгнившие: кажется, если пальцем коснешься, то рассыпятся прахом, черной пылью под ноги упав. За дверьми звуки слышатся: дыхание тяжелое, будто воздуха человеку тому не хватает, шепот, произносящий слова инородные, чужие и слуху незнакомые, женский плач, детский смех… Николай идет, за ручки бездумно хватается, да в последний момент пальцы разжимает — передумывает. И дальше идет, идет, пока не доходит до двери последней: она выглядит новее, кажется не такой потрепанной, как те, что позади остались. Приникает он ухом к ней, ладони на шершавую деревянную поверхность кладет и вслушивается: тишина, прерываемая далеким гулом завывающей бури, а после — словно гром ударяет по ушам выстрел и дверь падает, рассыпаясь, а вслед за нею в черноту и сам Гоголь летит, руками размахивает и в конце глаза жмуря, яркий свет увидев. И перед конечным падением кажется ему, словно голос он знакомый слышал.       Николай медленно открывает глаза, вздрагивает, холод ощутив — то ли замерз после сна, то ли в комнате и вправду было холодно. Он сначала недоуменно осматривается, не сразу понимая, где же он проснулся, да и все произошедшее прошлой ночью кажется ему всего лишь бредовым сном: и дуэль, и погоня за доктором, и встреча со странным незнакомцем, и заключение прóклятой сделки… Писатель вдруг вздрагивает, вспомнив о последнем, взгляд на постель подле устремляет и встречается со взором знакомых темных глаз, да только кажется ему, что что-то изменилось в них.       Гоголь подрывается с места весьма неосмотрительно — тут же начинают ныть ушибленное колено и бок. Он морщится да сразу о том забывает, на кровать рядом с дознавателем аккуратно присаживается и смотрит на него, обеспокоенной улыбки не в силах сдержать — живой!       — Как вы себя чувствуете? — спрашивает тихо Николай Васильевич, подмечая, что лицо Гуро, до сих пор остающееся бледным, все же перестало иметь столь мертвенный оттенок. Быть может, ему попросту показалось так в бледном лунном свете, заливающим снежную поляну. Он все еще чертовски обеспокоен состоянием Якова Петровича, однако безмерно рад тому, что тот глаза открыл, что в себя пришел, что не погиб.       — Вы хотите чего-то? Что-нибудь принести?       — Нет-нет, извольте, — дознаватель морщится едва заметно, когда кровать его вниз слегка проседает. Щурит очи темные да чернотою болезной очерченные, на Гоголя смотрит пристально, проверить догадки свои невзначай решается:       — Доставили ведь уже. Иль не заметили вы? — кивает коротко в сторону трости своей, усмехается ядовито: мол, ведомо все мне. — Да только по дороге, знать, растеряли: видите, Николай Васильевич, где пустота зияет теперь?       Он скользит по фигуре чужой взглядом бесстрастным да изучающим, словно б и не было ничего, каждую деталь, перемену каждую в лице бледном подмечает.       — Что же это вы, любезный, ушиблись? Вон, как ребра-то тянет, — спрашивает. А сам собрать остатки мягкости силится, хочет взглянуть с ласкою.       — Николай Васильевич, — молвит негромко спустя мгновение. — Жизнью вам, должно, теперь обязан. Любая услуга моя, коль помочь смогу — ни в чем вам не будет отказано, — ладонь сухая да пылающая все же дрогнула, с трудом поднятая, да по прядям вороным прошлась легко, на плече чужом на миг упокоившись.       Смолк дознаватель. Ночь минувшую вспомнить силится, да кроме рук чужих и пламени адского ничего в сознании его не осталось: все выгорело. Помнит, как от снега талого зубы сводило, как струилась по подбородку вода из фляги остывшей, как пил он жадно и долго, захлебываясь, и как тяжел был резной дуэльный пистолет, к земле тянувший уверенную руку его.       За какое преступление в него граф стрелял? Неужто мертв он теперь? Смутно расцветает картина минувшего в сознании, едва ль не омертвелом: точно цветы сухие из пепла поднимаются. Тронешь невзначай — прахом осыпятся — и не упомнить уж.       Взгляд Николая на трость падает, а та смотрит единственным рубиновым глазом, и кажется ему, словно б щерится, клювом изогнутым скалится в хитрой улыбке. Он медленно, нехотя обращает взор свой на Якова Петровича, вовсе не понимая, откуда то ему известно, и мгновенно поникает, голову вниз наклоняет да серее тучи становится. Ему слышать слова Гуро о том, что он ему обязан — больнее всего. Не обязан ничем и ни капли, все это вздор! Еще тогда, у церкви, Гоголь мог отказаться, незнакомца от себя оттолкнув и, вернувшись обратно в дом лекаря, надеяться на снисходительность жителей небосвода и должное расположение духа госпожи Судьбы. Сам он тогда решился сделку заключить с условиями, лишь одному ему известными, о которых бы никогда на свете Яков Петрович не узнал, покуда не исполнятся они окончательно, да только малейшее его знание заставляет Николая губы напряженно поджимать и брови хмурить.       — Я… — начинает писатель и замолкает резко, глаза в сторону отводит. — Я с лошади упал. Схожу к доктору, как только он проснется.       Решает пояснить, почему бок болит и нога, вновь на Якова Петровича исподлобья глядит — все спросить не решается.       — Вы ничем мне не обязаны, бросьте! — покачав головой, отзывается Гоголь, пальцами правой руки белые простыни сжимая. Он так и сидел подле дознавателя не в своем пальто отвратительного серо-желтого цвета, под которым виднелась грязная рубаха. Губы его вдруг озарила улыбка: совершенно печальная, но абсолютно искренняя и добрая.       — Если Вы так хотите оказать мне услугу, пожалуйста, не рискуйте больше своею жизнью.       Николай руку протянул, мягко пальцами холодными до лба Якова Петровича дотронулся и убрал в сторону выбившуюся прядь, обыденно идеально уложенную модной французской помадой, теперь же — сбитую агонией. Ему хотелось бы ощутить то долгожданное спокойствие после всего случившегося, да так оно и не пришло — клокочущая в груди тревога никак не давала ему свободно выдохнуть, избавить голову от мыслей и забыться, потерять из жизни один день, отрешившись ото всего на этом свете.       — Скажите, Яков Петрович, — едва слышно спросил Николай Васильевич, с места своего медленно поднялся, чтобы не доставлять дознавателю боли, и к окну подошел, всмотрелся через пыльные стекла на оживающий город. — Что именно вам известно?       — С лошади упали, — вторит голосом вкрадчивым да ласковым, а у самого глаза пристально так глядят, с недоверием. Глаза все те же, да что-то в них не то, что-то…       Вздор. Все вздор. Вон, как разлихорадило. Гуро упирается взглядом в чужую напряженную спину, и такое мрачное, такое злорадное удовольствие вдруг пробуждается в охваченном жаром мозгу его…       От ладони чужой дознаватель тогда не уклонился: напротив, замер на мгновение, испарину жаркую смаргивая, веки едва смежил. И удивленно дрогнула бровь его, когда просевший под весом писателя матрас вновь принял обыденное свое положение.       — Я, Николай Васильевич, признаться, столько всего за ночь одну повидать успел, сколько за жизнь свою не видел. И мог бы я все то на бред лихорадочный списать да рукою на то махнуть, и всем бы нам, любезный, хорошо было, да только дюже мне состояние ваше знакомо, — взгляд пытливый тяжело скользит по чужой груди, подмечая проглядывавшую сквозь пальто причудливое ткань рубашки — посеревшую да на груди кое-где расползшуюся. — Да и товарищ ваш этот, — дознаватель усмехается беззлобно да натужно, переносье потирает намеренно: дескать, нет его вовсе. — Со мною нынче беседы вел. По вашу, говорит, душу явился… Ну, по мою, выходит, — Гуро глухо и низко рассмеялся, и лицо его исказила мучительная гримаса.       — А после, — он пожал бы плечами, ежели б мог. — Нет-нет, да и имя ваше назвал. Представляете, голубчик? Вот и я думаю — чудеса. За вас, говорит, Николай Васильевич… А что это — «за вас» — не ясно совершено. Вот я и спрашиваю у вас, мой мальчик, что вы за ночь минувшую натворить успели, да с какой силою спутались, ежели не в бреду мне то привиделось.       Город оживал, сбрасывал оковы тяжелого сна, встряхивал бодро главами бегущих по мостовой коней, дымился табаком, туго набитым в трубки. Николай Васильевич слушал дознавателя да, казалось, поник окончательно: наклонилась голова писателя вперед, тяжелым взглядом он утренний Петербург оглядывал и не наслаждался этой малою красотой — мучился томительными думами.       Яков Петрович знал все о нем и, казалось, понимал Гоголя лучше него самого. Он мастерски умел определять, когда тот чего-то не договаривал и в себе таил, да и мог бы Николай смолчать, разговор оборвать на этой ноте, пока все не зашло слишком далеко: в глубокую яму, из которой не выберешься…       Нервно плечо Гоголя дернулось, пальцы на отведенных за спину сцепленных руках сжались, и послышался негромкий, едва различимый вздох. Он голову поднял, вправо ее повернул и тяжелым взглядом виднеющийся из-за домов крест часовни смерил — там все началось, там, вестимо, и закончится. Вначале, повстречав ночного гостя, Николай Васильевич удивился — до того наглости набрались нечестивые, что прямо у божьего порога потерянные души караулили, заоблачные услуги предлагая людям заблудшим и отчаявшимся. Едва принял писатель условия безликого, беспроглядная тьма его окутала, горло сдавила, на плечи хладными руками легла и потрепанную книжку в пальцы вложила — старый календарь, обрывающийся с концом зимы, да только с числом неясным. Подумав о книге, Николай руки разжал и в карманы пальто спрятал, пальцами ее нашел и глаза прикрыл — все это было взаправду — в настоящую и необманчивую, с шероховатой кожаной обложкой.       Гоголь обернулся медленно, взор свой от окна оторвав, на Якова Петровича взглянул, едва нахмурившись — он молчал, не зная, что ему ответить. Лгать Николай Васильевич не мог, ведь все равно дознаватель ложь его распознает сразу же, до того, как с языка она сорвется. Рассказать правду писарь не решался и не хотел. До последнего момента надеялся он, что все это между ним и гостем безликим останется, столичного следователя не коснувшись. Однако как то было ни иронично, коснулось, едва ли правду не отворив, на блюдце поднеся.       — Семья моя с Иваном Сергеевичем давно зналась, и человек он необычно талантливый, дело свое знает прекрасно. Некоторые говорили, что все творимое им — чудеса, — медленно Гоголь прошел к креслу, стоящему против кровати дознавательской, замер подле него, а после сел, ладони на подлокотниках уместив, и продолжил. — Без раздумий я поехал к нему просить о помощи. Он не отказал, тотчас мы отправились за вами и в кротчайшие сроки вернувшись в Петербург, однако… Каким бы талантливым лекарем Иван Сергеевич ни был, даже он не мог предположить, каков будет исход.       Николай голову наклонил, вздохнул тяжело и поморщился — ребра заныли, болью резкой тело прожгло, и ком в горле встал. Он вновь взглянул на дознавателя лежащего, силясь понять, что же изменилось в нем с прошедшей накануне ночи, да ответ на вопрос свой найти все не мог.       — Не мог я найти себе места, отправился в часовню, а на пути обратном Его повстречал, кто во снах к вам приходил, — исподлобья посмотрел Николай на Якова Петровича, а после взгляд затравленный в сторону отвел, все набалдашник трости оглядывая взором немигающим. Помолчав недолго, писатель договорил. — Он предложил помощь… И я согласился.       Дознаватель внимал Гоголю молча и напряженно, — ни один мускул не дрогнул на бледном его лице — только меж сведенных у переносицы бровей пролегала глубокая, задумчивая линия. С каждым словом новым темнели, мрачнели глаза потухшие, а мгновение спустя уж и позабыл Яков Петрович о боли, словно б стремившейся руку его от тела отделить — гневно очи его сверкнули. Хотел было с постели вскочить, ухватить за ворот пальто мальчишку неразумного, да хорошенько так встряхнуть — дабы дурость всю из головы его разом вышибло. Гуро разозлился не на шутку.       Подняться не смог — хоть и на удивление стремительно грудь его жизнью да силою полнилась, все ж не отпускала его ни боль, ни усталость, свинцовой тяжестью в теле осевшая: словно б и впрямь тяжело нашпиговали его пулями. Оттого сжала его ладонь в неистовстве хрусткие простыни, скрипнули зубы досадливо.       — Глупец, — супротив воли с языка сорвалось: глухо, безжалостно — не пощадит он Николая теперь. — Любезный мой, вы о чем только думали? — не стерпел — с хрипом рванулся, положение сидячее резко принимая, ноги с постели свешивая. Нет, вовек не понять ему Гоголя.       Никогда не понять сердцу, коему любовь давно уж чужда была да чувство любое светлое, отчего идет душа иная на жертвы подобные. Оценить всегда сможет, голову склоняя в немой благодарности, что грузом тяжелым на плечи чужие ляжет, а вот понять — никогда.       — Николай Васильевич, — дознаватель поворотился к бывшему своему писарю, и пристально, остро глядели усталые глаза его. — Вам ли не знать, что нежить ваша просто так сделки свои вершить не станет? Даже с таким, как вы. Не оставит он ни вас, ни меня более: так до смерти самой и будет в шею дышать да зубы скалить… Ну же, идите сюда, подле сядьте — голос Гуро наконец смягчился: таким разбитым и поникшим казался ему теперь Николай — необычайной силы печаль читалась в сгорбленных этих плечах, в принятием и искренним чувством светящейся синеве очей чужих. В груди дознавателя неприятно, мучительно дрогнуло, натянулось.       — Николай Васильевич… — впервые за долгое время он испытывал искреннюю, не холодную да вежливую, а живую совершенно жалость. — Обиды на меня не таите, мой мальчик, не нужно. Да только вовек мне уж вас не понять.       Николай молчал, молчал и в сторону смотрел не мигая, покуда дознаватель, слова его выслушавший, говорить не начал. Ничего он не ответил на слова Якова Петровича: не вздохнул, не дернулся, не моргнул — только пальцы стиснули с ощутимою силой бархатом обитые подлокотники кресла.       Николай решился взглянуть на дознавателя только тогда, когда тот подорвался и сел. И сам Гоголь, было, следом рванулся, да остался на месте, зная, что коли тот сам не захочет — обратно не ляжет. Так и остался сидеть, голову набок едва наклонив, едва дыша, и чувствуя, как легкие давит от чудовищного бессилия. И, когда Гуро зовет его рядом сесть, непривычными для себя резкими движениями с кресла поднимается, медленно опускается подле дознавателя и пальцы замком цепляет, на ковер с вышитыми причудливыми узорами смотрит.       Долго Николай молчит, ничего сказать не решаясь. Быть может, иной, будучи на его месте, и пальцем бы не пошевелил, поскорбел бы по смерти близкого человека и продолжил жить своею жизнью, а, быть может, и вовсе в снежном поле бросил, совесть свою уверяя и успокаивая мыслями о том, что тот не жилец был, не выходили бы. Он не мог — костьми б лег, на собственной спине до Петербурга тащил бы, но не бросил!       Тяжело сглатывает писатель, и губы его вздрагивают в немом звуке. Он на пальцы свои смотрит, а сам задыхается от того, как горло сдавливает невидимый обруч отчаяния.       — Помните, в Диканьке перед вами выбор стоял? — тихо спросил охрипшим голосом бывший писарь, на дознавателя не глядя: так и смотрел на свои руки, рукав чужого пальто пальцами сминая и пытаясь темные капли оттереть. — Вы могли выстрелить, могли послушать меня и к графу отвезти… Но того не сделали.       Гоголь нахмурился, губы поджал, замолчал на секунду, чтобы после продолжить, вернув себе малую толику самообладания.       — Не подумайте, я не был влеком чувством долга, за который надо было бы платить, или неспокойной совестью, нет. Вы сделали для меня очень многое, приехав тем утром. Мне ужасно стыдно, я совершенно не помню, но, кажется, тогда был вторник, — губы писателя трогает на мгновение кривая, смущенная улыбка. Он негромко хмыкает и качает головой. Мнимое чувство безмятежности и короткого спокойствия отражается на его лице при посетивших разум воспоминаниях.       — Я убежден, что к этому времени, возможно, погиб бы в пьяном угаре.       Гоголь наконец голову поднял, на Якова Петровича посмотрел. Он вновь замолчал, вглядываясь в его глаза, словно ища в них что-то, чего найти так и не смог. Улыбка растаяла, подобно снегу на не скрытой перчаткой ладони, и вновь он стал грустным, бледным и поникшим.       — Ближе вас у меня никого не осталось, — едва слышно прошептал Николай. Признание вырвавшейся слабости одинокого, убитого горем человека раненой птицей из клетки взмыло на волю. — Я бы не простил себе никогда, если бы позволил вам погибнуть…       Николай вновь опустил голову, помутнившимся взглядом окинул ковер и медленно поднялся с кровати. Он понимал, сколь сильна была совершенная им ошибка, за которую цена расплаты будет необычайно высокой, что ничто в этом мире ее не окупит.       — Спешу заверить, что за все совершенное отвечать буду лишь я, — голос писателя сделался вдруг необычайно сухим, непривычным ему. — Вас это не коснется. Я обещаю.       Он обернулся вполголовы, из-за темных прядей, сокрывших лицо, кротко взглянув на Якова Петровича. Николаю хотелось исчезнуть и провалиться сквозь землю, словно бы и не было его никогда на свете этом.       — Если вы позволите, я хотел бы съездить домой переодеться.       Гуро застыл недвижимо на постели и все слушал, слушал скорбную речь Гоголя, что тихим ручейком журчала средь непроглядных, душу выстужающих снегов — неестественно прямой, натянутый, точно струна — и казалось ему, словно б и впрямь лопнет с минуты на минуту в груди эта тонкая нить, что звенела от небывалого напряжения.       Смолк Николай, и дознаватель позволил себе расслабить, сгорбить заметно едва напряженные плечи. Пылающая ладонь его непроизвольно прошлась по волосам, привычно зачесывая назад влажные пряди.       — Ничего вы не поняли, Николенька, ничего не поняли, — одними губами — неслышно совсем — ручью тому вторит, и рука его едва заметно с места дергается, помыслу, одному дознавателю известному, повинуясь, да все ж замирает на коленях. Глух вкрадчивый голос его: ужель зазря жизнь чужую уберечь пытался, на алтарь этот все на свете возложив, дабы продал душу писатель во спасение его? За него, за него, за него, — то стучит мучительно в висках, а с языка покойно:       — Поезжайте, любезный, поезжайте: давно уж вам дома оказаться пора, вдали от всей этой кутерьмы. Вон, какая тьма под глазами пролегла — уж и взглянуть без беспокойства невозможно. Поезжайте, не пугайте почтенного доктора своим усталым видом — до меня же не возвращайтесь: все, что могли, вы уже сделали, — сухая ладонь Гуро ободряюще накрыла чужие пальцы и вмиг исчезла. — Николай Васильевич. Ужель забыли? Даже теперь все-то у вас впереди.       Дознаватель позднее провожает взглядом чужую спину, задумчиво смотрит на затворившиеся низкие двери: потускневшая ручка медленно опускается, после — так же медленно ползет вверх, а потом обрывается будто, дергается, вставая в исходное положение, словно б стоявший по ту сторону отпустил ее внезапно ослабшей рукою.       Покоя, покоя бы. На мгновение лишь забыться, да не дают: Иван Сергеевич появляется вскоре после ухода Гоголя с тяжелой сумой из кожи плотной да черной наперевес, насвистывает под нос себе незатейливую итальянскую арийку, да на пороге смолкает, дабы дознавателя не тревожить, и ручка двери стальная снова вниз ползет.       Врачеватель голову в проем неспешно просовывает, со взглядом тяжелым тут же встречатся, и не по себе ему разом делается: много на веку своем Иван Сергеевич повидал, да никогда не встречал у человека глаз таких холодных да пристальных.       — Вы почто, Яков Петрович, подняться изволили? Слабы ведь еще, ежели рана откроется… — спрашивает встревоженно, повязки менять принимаясь, и сжимает зубы Гуро — мертвого бледнее — а лекарю лишь дивиться остается да руками разводить: говаривали, и впрямь творил он чудеса, да только это чудо точно не его рукою совершено было.       — Вот уж, право, не знаю, господин дознаватель, что за сила за спиною вашей стоит, что уберегло вас ночью той да нынче на ноги подняло, вот только я в том лишь посредник, — отзывается на благодарность сухую в ответ, а Яков Петрович, о силе той заслышав, лишь губы в ухмылке кривит, Гоголя разом припоминая: стоИт, мол, стоИт.       На желание высказанное на воздух морозный выйти Иван Сергеевич протестует яро да отчаянно, но разве ж можно с тем спорить, кто давеча при смерти лежал, а нынче глядит так твердо да жестко, и голос его неумолимо ровен? Иного бы не пустил — костьми бы лег, сам бы поперек порога растянулся, да не выпустил: неужто даром жизнь истаявшую в грудь целую ночь поворотить пытался? Да тут, лекарю думается, и впрямь иная сила за спиною столичного следователя таится. Человеком суеверным особливо Иван Сергеевич никогда не был, да только много легенд да слухов о Якове Петровиче ходило: и о власти его небывалой, что над людьми имел, и о талантах особенных, и о том, что и не дознаватель он вовсе на самом деле и что с графом Бенкендорфом держат они в руках все нити, что Петербург опутать успели, и Его Императорское Величество, сказывали, тоже держат. Не верить доброй половине из них у Ивана Сергеевича не было ни единого основания.       Врачеватель следовал за Гуро тенью, оправданно опасаясь за его состояние, готовый в любой момент — ежели чудо вдруг внезапно прекратит свое действие — оказать необходимую помощь. Яков Петрович ни намека на недовольство не выказывал и даже деловито расспрашивал что-то о детстве Николая Васильевича, вдыхая полной грудью свежий морозный воздух, жмурясь и морщась в ярких лучах утреннего солнца, — так неумолимо текла жизнь, — но мысль его была далеко, бесплотным духом носилась она над пустынными заснеженными полями, лобзала заалевший от крови снег и поминутно возвращалась к Николаю Гоголю — разбитому, тонкому, бледному. Дознаватель подумал о тончайшего фарфора чашках из личного своего сервиза и уже начал было спускаться по прихваченным морозцем ступеням, вполуха слушая чужой рассказ, однако продолжить прогулку в покое ему не удалось: из-за угла вдруг показалась запряженная двойкой гнедых карета, остановившаяся четко напротив дома Ивана Сергеевича.       — Подите в дом, любезный, довершите дела, — покойно промолвил Гуро, тяжело сходя со ступеней и направляясь к показавшемуся из экипажа человеку.       Константин Рубенской глядел на дознавателя затравленно и тускло: бледный, точно смерть, с шальным помутнелым взором, неспокойными ладонями, мелко дрожавшими под черной кожей перчаток, он выглядел маленьким и словно бы сжатым.       — Яков Петрович, — вымолвил одеревенелый язык, и чужие глаза уставились на пробитое пулей плечо дознавательского пальто. — Граф Бенкендорф… Скончались минувшей ночью от вашей пули… Прямо на месте, — Рубенской тяжело сглотнул.       — И накануне изволили передать вам сие письмо и свои… Сожаления и пол... полномочия, — с трудом кончив, он достал из нагрудного кармана конверт, помеченный почерком идеально ровным. — Яков Петрович… Позвольте спросить, как вы…       — Боитесь, — Гуро подмечает беспощадно и резко, из рук чужих принимая письмо. — Отмщения боитесь?       — Яков Петрович, — молвят белесые губы. — Богом клянусь, не жилец вы были, не жилец… Сам видел, — человек, своему телу уж не хозяин, коим правит один только животный ужас, на колени прямо в снег придорожный падает. — Пощадите. Век вам обязан буду.       Гуро отшатнулся, когда руки чужие в полы пальто его вцепились.       — Извольте, — шипит зло, письмо за ворот алый поспешно пряча. — Любезный, что же за низость? Увидят. Пройдемте в дом.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.