ID работы: 7905698

In aeternum

Слэш
R
Завершён
165
автор
Размер:
200 страниц, 36 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
165 Нравится 153 Отзывы 40 В сборник Скачать

Часть 23

Настройки текста
      Затворились тихо двери за спиной, и, казалось бы, легче должно было стать, да не стало — только тяжелее сжало до вязкой ноющей боли в груди. Николай стрелой вылетел на улицу, надеясь не разбудить обитателей особняка, и, поймав экипаж, вскоре до дома своего доехал, шумно внутрь вошел, двери тяжелые отворив. Навстречу ему, спустя несколько минут, вышел заспанный Яким. Не сразу он в посетителе барина своего узнал, сначала хотел замахнуться на непрошеного гостя чем-нибудь сподручным и даже искать это «сподручное» начал, а после лицо знакомое увидел, оглядел его взглядом удивленным с ног до головы и охнул:       — Барин, эко вас потрепало… И не узнать, — пробасил слуга, наблюдая за тем, как медленно Гоголь от пальто избавиться пытается, да морщится, словно б больно ему было.       Наконец пальто это ему писатель протягивает и в руки всовывает, взглядом отрешенным на Якима смотрит.       — Грязь замой, отдать его нужно будет к вечеру, — тихим голосом произносит Николай Васильевич и в темноту дома тут же удаляется, во мраке, повисшем меж комнат, растворяясь.       Все так же сонно моргая, Яким пальто чужое держит, вслед барину своему смотрит и головой качает, да причитает негромко себе под нос что-то о том, что не стоило ездить с дознавателем да в Диканьку возвращаться. Только Гоголь не слышит того уже.       Николай в комнату проходит и на кровать тяжело падает, лицо в подушке прячет, ощущая, как ткань холодная его остужает. Шторы так и остались задернутыми с отъезда его, и в покоях писательских царил, как и в доме всем, приятный полумрак.       Ему бы уснуть и сном крепким забыться, да только тот не шел никак, затерявшись где-то в чужих домах и душах. Лежал все Николай, глаза крепко закрывая и пыльный запах вдыхая; голову к окну повернул, долго наблюдал за тем, как в сиянии проникшего сквозь задернутые шторы лучика света пыль кружилась в медленном танце.       Он все думал о произошедшем накануне, всплывали во встревоженной памяти раз за разом звуки громких выстрелов, капли крови вновь кропили белый снег, и отчаяние сжимало обручем терновым его виски.       Так пролежал Николай до глубокого вечера, и под час поздний голову его все мысли покинули, оставив после себя лишь горькое послевкусие.       В дверь негромко постучались и, не дождавшись ответа, которого, впрочем, и не последовало бы, вошли: на пороге показался Яким; в руках его было то самое оранжево-серое пальто.       — Барин, куда велите отвезти? — тишину разрывает негромкий голос слуги.       Николай вздрагивает, с постели поднимается и на Якима с пару секунд молча смотрит.       — Оставь, я сам отнесу, — отвечает Гоголь, в кулак негромко откашливаясь — от долгого молчания голос его сел.       Слуга аккуратно кладёт на край кровати пальто и прикрывает за собой дверь. Вновь становится тихо. Несколько минут писатель так и сидит на месте, взор свой потупив о горящее в полумраке пальто, ладонью по лицу проводит, остатки дурных воспоминаний смахнуть пытаясь, да начинает вставать. Медленно сползает с кровати Николай Васильевич, вдруг задевая что-то у её края. Откатывается нечто тяжелое и пустое, весело позвякивая. Опускается на колени писатель, руку под кровать запуская и выуживая оттуда стеклянную бутыль из-под портвейна. Смотрит на неё взглядом тяжелым, хмурится, а после поднимается, на кровать бутылку бросает, вслед за ней пальто поднимает и, наскоро переодевшись в приготовленные Якимом чистые вещи, выходит из дома в холод вечерней зимней улицы.       Холодна зима в Петербурге, колким морозом дыхание стискивает и щеки на бледном лице делает розовыми. Люди вокруг снуют туда-сюда, кони ряженые упряжки везут, и догадывается Николай, что уж близятся зимние праздники, декабрь едва кончил, уступая место январю.       Доходит писатель до дома доктора, в двери стучит и, будто бы ожидая, открывает ему Аркадий.       — Я к Ивану Сергеевичу, — кивая в приветствии, поясняет Гоголь и показывает аккуратно сложенное пальто. — Передать.       — Уехал барин, — отзывается Аркадий, да на пальто кивает. — Можете оставить, ежели угодно.       — Да, конечно, — Николай снова кивает, в руки слуги одежду вкладывает и чувствует себя неуютно под его пристальным взглядом, а после на лестницу, ведущую на второй этаж, смотрит, думает о том, как может чувствовать себя дознаватель, и мнётся у дверей, не решаясь уйти.       — Вы хотели что-то ещё? — сонно интересуется Аркадий, замешательство вечернего гостя заметив.       — Д-да, — заикаясь от смятения, соглашается Гоголь. — Я хотел бы навестить господина Гуро, узнать, как он себя чувствует.       — Барин передал, что господин Гуро отбыл ещё днём, — монотонно сообщает Гоголю мужчина.       — Спасибо, — тихо благодарит Николай, разворачиваясь и уходя.       Вновь встретила его холодом щедрая зимняя улица, да вдруг сразу же у дома затормозил экипаж, запряженный двумя вороными лошадьми, и грузный кучер, вскинув руку да улыбаясь в усы широко, прикрикнул:       — Садитесь, уважаемый, довезу, куда надобно!       Не вдаётся в лишние вопросы Николай да на место полезает, за спиной кучера устраиваясь, не успевает назвать, куда везти его нужно, как вдруг слышится свист кнута: ржут громко кони и подрываются с места.       — Погодите! — Гоголь вперёд подаётся, за ручки дивана хватается, недоуменно в затылок мужчины глядя. — Куда же вы едете?       Оборачивается кучер, да только вместо мужичка усатого смотрит на писателя лицо бледное с чёрными глазами хитрыми, обёрнутое грязным бинтом, и смеётся попутчик голосом не своим, не существующим.       — Как куда, дражайший? — переспрашивает незнакомец. — Ужель не знаете?       Все холодеет внутри, сердце в груди стучит безумно — вот-вот выскочит.       — Остановитесь! — не своим голосом кричит Гоголь, руками лицо закрывает от вдруг начавшейся вьюги.       Тормозит резко экипаж, и как ошалелый, с безумными глазами писатель спрыгивает с него, бежит, покуда ржание коней и смех, похожий на скрежет, слышать не перестаёт. Несколько раз он спотыкается оземь, падая и снова поднимаясь, бежит по темным улицам, не оглядываясь, и сам не замечает, как у дознавательского дома оказывается. Ноги сами привели. Мнётся у входа Николай Васильевич, руки в колени упирает, отдышаться пытаясь, да постучаться так и не решается; у крыльца садится на ступени, головой о колонну каменную опершись, и глухо выдыхает, лицо ладонями закрывая.       Внезапно массивная дверь особняка распахнулась. Нетвердой, шаткой походкой вышел на мороз человек, взглядом остекленелым обвел темнеющее предвечернее небо, обратил лицо к слепяще-серому, и хлопья снежные все резали, резали ему глаза… Константина Рубенского била мелкая дрожь, и неколебимый, равнодушный взгляд черных глаз, казалось, все еще стоял пред ним, все еще жег его душу, забившуюся в самый темный закоулок этого трусливого сердца. Он был сам не свой, ноги, казалось, едва несли отяжелелое его тело, некогда поджарое, точно у крепкой гончей, а нынче безвольное, ослабленное страхом пережитым.       Офицер едва не споткнулся о застывшего на ступенях Николая и, всплеснув неловко руками, прошипел злобно и невнятно:       — Сидят здесь всякие, словно на паперти… Сюда не за милостыней ходят, здесь душу продают, да! Сидят здесь… всякие… — Гоголя он, казалось, не признал, и долго еще слышался монотонный, дрожащий голос его, то тонувший в завывании ветра, то мешавшийся со стуком каблуков о скользкий мрамор заснеженной лестницы.       Старый слуга, визитера странного провожавший, лишь головою покачал, да только хотел двери наконец затворить да в тепло поворотиться, как Николая заприметил. Раздраженный и раздосадованный тем, что все, кому не лень, — так он справедливо думал, — его из дому барского на мороз вытащить норовят, сошел он на пару ступеней вниз, грубо теребя писателя за плечо.       — Это ты, милостивый государь, зря здесь, — проворчал скрипучим голосом, покуда холод такой стоял, что аж глотку сжимало. — Его светлость милостыню не подают, да и замерзнешь ведь, замерзнешь, ну? Ступай, ступай! Постоялые дворы не перевелись еще, ступай же!       Резкий окрик дознавателя поток словоизлияний этих прервал: дребезжание недовольное стихло.       — Что здесь происходит? Ты решил выстудить весь дом? — холодно интересуется Гуро, и взгляд его падает на застывшего над Николаем человека. Молча сокращает он расстояние, от слуги до гостя вечернего его отделявшее, наклоняется резко, глядит испытующе, а у самого брови в удивлении вздрагивают, да неудовольствие холодное с лица исчезает в миг.       — Николай Васильевич? — Яков Петрович жестом коротким слуге в дом поворотиться велит да все на Гоголя смотрит вопрошающе. — Вы какими судьбами, ужель случилось что? Отчего же в дом не прошли? Николай Васильевич, — мягко промолвил, почти уж с беспокойством, словно б и не было дуэли той, и сидели они вновь в комнате сумрачной особняка в Гатчине, и все так же глух и ласков был всегда безразличный голос его. — Вы больны?       Казалось, не слышал Николай скрип отворившихся дверей. Тёплый свет выхватил его из темноты вечера одиноко сидящим на ступенях. За спиной раздались шаги, и только тогда писатель руки замерзшие от лица убрал, на ноги Рубенского, остановившегося подле него, бездумно глядя. Шептал офицер над ним, зло его оглядывая, да и пошёл дальше, а Гоголь так и сидел, чувствуя, как ноги начали замерзать в холоде, его обнявшем, как пальцы покусывал колко мороз декабрьский и кто-то за плечо его схватил грубо, а в ушах так и стояли в злости брошенные испуганным человеком слова: «…здесь душу продают!».       Взглянул Гоголь на слугу растерянно, словно бы не понимал языка русского, словно бы говорил он словами несуществующими. Смотрел и готов был уже встать, и впрямь пойти на поиски двора постоялого, будто бы не было у него дома своего, покуда из дверей фигура дознавателя не вышла. Поднял на него глаза Николай Васильевич, тяжело сглатывая и кивая растерянно:       — Да… То есть, нет. Нет, не болен, — он начинает головой мотать, и сыпятся на плечи его с волос смоляных снежинки. Словно в миг протрезвев, понимает бывший писарь, где оказался он, что все это не сон и перед ним живой Яков Петрович стоит, вопрошая о внезапном появлении его.       — Я-я… — продолжает Николай, поднимается неуклюже, руками хватаясь за стену и стряхивая с ладоней снег, взглядом бегло все вокруг окидывает, лишь бы в глаза Гуро не смотреть, а отчего так — и сам не знает. — Я отправился к Ивану Сергеевичу давеча, чтобы пальто ему передать, хотел о здоровье вашем справиться, да сказали мне, что отбыли вы днём ещё…       Наконец, Гоголь останавливает взгляд свой, со взором Якова Петровича встречаясь, а в памяти его режется воспоминаниями поездка до дома дознавательского. Вот уж долго не сможет он на экипажах ездить после этого.       — А потом до вас доехал, проведать хотел, — в целом, не лгал Николай Васильевич, все как есть говорил, да все ж в речи его было что-то не то, что-то ему неестественное. Он вдруг замялся, руки покрасневшие в карманы пальто запрятал. — Вы извините, что поздно и без приглашения. Вижу, что все хорошо с вами.       По виду своему Гуро действительно выглядел во сто крат живее Гоголя, который был бы похож на ледяное изваяние, если б не тёплый пар, вырывавшийся изо рта его, и щеки, от мороза раскрасневшиеся.       Ему вдруг стало ужасно стыдно за этот поздний вечерний приезд, за то, что потревожил он дознавателя, который в одной домашней одежде без пальто вышел к нему на мороз. Что-то внутри совестливо укололо в бок, приказывая тотчас же разворачиваться и домой отправляться.       — Рад, что ваше здоровье улучшилось, — едва-едва улыбнувшись, произносит Николай, несмелый шаг назад делая, едва ли с лестницы мраморной не оступившись и не упав. — Я, пожалуй, пойду. Извините, что потревожил.       Язык заплетался, не слушался вовсе, словно градус алкоголя мозг сковал. Гоголь обернулся, в тёмную улицу всматриваясь — отчего-то казалось ему, словно в темноте той поджидает его что-то, что домой вернуться не позволит. Да и где в столь поздний час экипаж поймать? А если и поймать, неужели поедет после поездки той в экипаже писатель обратно? Никаким силком его туда не загонишь, хоть кони и домчат до дома быстрее ног своих.       Гоголь выдыхает шумно, руку дрожащую от холода, из кармана вытаскивает и Якову Петровичу протягивает, чтобы пожать в прощании.       Не сказать, чтобы Гуро, коего Смерть давеча в чело бледное лобзала, себя чувствовал прескверно: напротив, ежели б кто сказал ему, словно б он ночью минувшей на одре смертном недвижимо лежал, и что было тело его бескровно, да сердце глухо и ленностно удары последние отбивало — взглянул бы, как на безумца, да из покоев бы и выставил, не раздумывая: мало ли в жизни его дел запутанных, над коими голову поломать надобно — так еще и на тех, кто с разумом не в ладах давно, время свое тратить должно. Немыслимо.       Теперь же сердце его гулко колотилось в груди, словно б непременно желало наверстать упущенные те мгновения, когда вот-вот готово было оно остановить свой ход: целый день бросало Якова Петровича то в жар, то в холод, и несчастный, совсем уж запутавшийся Рубенской с удивлением наблюдал, как часто дознаватель столичный то набрасывал на плечи, то снова скидывал расшитое черное пальто, как поминутно расстегивал он верхнюю пуговицу своего сюртука, словно бы что душило иль терзало его, и как испарина порой увлажняла едва посеребренные тяготами и временем виски. В целом же, Яков Петрович выглядел куда более живым, нежели обмирающий от почти животного страха пред грядущим его визитер или Николай Васильевич, в белизне чела своего способный тягаться со снегом: Гуро же был лишь немного бледнее обычного, и заострившиеся, четко очерченные черты лица его все еще хранили тяжелый отпечаток пережитого.       Теперь же он, взглядом внимательным и цепким смерив совсем уж странного в поведении своем писателя, протянул ему руку, но, вместо того, чтобы сдержанно пожать ее и удалиться прочь, крепко стиснул чужие пальцы. Сухая ладонь его пылала, и оттого еще более холодными, безжизненными казались озябшие пальцы Гоголя.       — Любезный, куда ж вы поедете? — тихо поинтересовался Гуро, крепко перехватывая чужую руку чуть выше локтя; голос его прозвучал зловеще в обступившей их тишине, и дознаватель поспешил смягчиться. — Известно вам, который нынче час? Это ж не Иван Сергеевич: в ночи не повезут. Да ежели и согласятся, мало ли в сумерках грабителей да душегубов? Бог весть кто бродит. Вы не серчайте, да только я вас не отпущу теперь: минует ночь, а там, голубчик, и поезжайте себе, куда душе угодно, — Яков Петрович легонько подтолкнул бывшего своего писаря в сторону слабой полоски света, лившейся из громадных окон особняка, самолично распахивая перед ним дверь.       — Николай Васильевич, — тихо так молвит, вкрадчиво. — Вы чего боитесь? Покуда вместе мы, даже другу вашему остается лишь зубы скалить, — усмехается сухо да дежурно будто, а после продолжает вдруг:       — Связаны ведь с вами мы, до самого конца связаны, и не сбежать от того, как бы вам того ни хотелось порой.       Завыла протяжно метель зимняя, в лицо колкими снежинками и сильным порывом беспокойного ударила, да только Гоголю будто все равно на то было — рефлекторно он руку дернул на себя, от цепкой хватки избавиться попытавшись, но в тот же миг замер, взгляд опуская сначала на кисть дознавателя, за локоть крепко держащую, а после и на него самого поднимая.       Яков Петрович был прав: несмотря на внешнее спокойствие, темные улицы града Петра хранили много тайн мертвых, чужою рукой убитых. Не ровен час, одной из тайн этих мог стать и сам Николай, на пьяного разбойника наткнувшись или в лапы кого пострашнее попав. Он вдруг позволил себе подумать, что уже попал, в глаза столичного следователя смотря неотрывно, да вслед за ним шагая ко входу в дом, утопая в теплом желтом свете, лившимся из окон. Остановился писатель только у входа, обернулся, вновь на Гуро глядя и вопрос его слушая. Увы, на него не мог ответить Николай Васильевич даже самому себе, сколько бы разгадать того не пытался. Быть может, именно связь эта и пугала его — связь, которую он не понимал, но которую чувствовал также явно, как крепкие пальцы на руке своей.       Отворились тяжелые двери в дом, недовольно скрипнув, и со скрипом этим плечи слуги, присевшего в соседнем зале в кресло, вздрогнули. Он тотчас поднялся, в зал входя, внимательным взглядом смерил пришедшего вслед за дознавателем Гоголя, видимо, лицо его припомнив, и удалился на кухню, чтобы подать чего к чаю. Петр, судя по всему, все же был недоволен тем, что странный гость этот не отправился восвояси и в столь поздний час наведался к Якову Петровичу, да к тому же и в дом приглашен был.       Гоголь шарф стянул с шеи — ему показалось, что вмиг стало тяжелее дышать, и виной тому, непременно, был темно-синий этот шарф, вокруг горла повязанный. С шарфа тут же на пол обрушился хоровод снежинок, в тот же миг начавших таять от тепла, царящего в дознавательском доме. Николай Васильевич все еще чувствовал себя прескверно, сжирал изнутри его вопрос, как стервятники еще не погибшего животного оклевывают, по куску мяса заживо вырывая.       Вслед за шарфом петлицы покинули пуговицы резные на черном пальто, ослепительной белизной засветилась из-под темного жилета выстиранная рубаха, и писатель вдохнул полной грудью неслышно, пытаясь давящий груз с себя сбросить.       — Позволите? — вежливо произносит вдруг оказавшийся рядом Петр, пальто из рук писаря бывшего принимая и вновь удаляясь.       Гоголь внимательно рассматривал зал — теперь на то время было, ведь спешкой от внезапно полученной записки он обременен не был. Похож внутренним убранством особняк был на владение Гуро в Гатчине: та же белоснежная лепнина, гордо взобравшаяся до самого потолка, те же вензеля золотые да картины, на стенах замершие, изображающие сюжет лесной охоты.       Николай смотрел на все это и шел следом за Яковом Петровичем, совершенно не заметив, как ноги его сами на второй этаж по лестнице, устеленной мягкими коврами, подняли, как в глубоком кресле в дознавательском кабинете он очутился, и как в руках его чашка с горячим ароматным чаем оказалась. Только тогда Николай Васильевич услышал стук, понимая, что то его зубы чечетку отбивают, друг на друга наскакивая раз за разом. Только тогда он понял, как сильно замерз, у крыльца сидя в мороз безжалостный, словно все чувства его кто-то похитил в тот миг.       Трясущимися руками Гоголь чашку к губам подносит, едва-едва отпивает — чай безумно горячий, но еще безумнее оказывается обуявший его холод. Только спустя пару минут в себя он приходит, в тепле камина растопленного отогревшись и успокоившись, вслушиваясь в мерный треск горящих поленьев и сладкий запах травяного чая вдыхая, медленно тот отпивая. Теперь мысли его друг за другом устроились, легкими волнами его сознания касаясь, как безбрежный океан, что штилю наконец поддался. Всплывает в его памяти вышедший из особняка Рубенской, слова, в страхе им брошенные, да перебитые мерным голосом дознавателя. Оторвавшись на миг от созерцания огня, смотрит на Якова Петровича Николай и хмурится, сомнениям поддавшись:       — Яков Петрович, не сочтите мое любопытство за грубость, — негромко начинает говорить писатель, на мгновение губы поджав. — Прежде, чем вышли вы, я встретил, если память меня не обманывает, господина Рубенского, бывшего распорядителем на дуэли… Слова его были не ясны, однако я точно услышал, как говорил он о том, что души здесь продают.       Николай замялся на мгновение, взглянул на сверкающими бликами чай, на мелькающее в нем свое отражение и продолжил:       — А после слова ваши и уверенность в том, что… — тут писатель резко осекся, замолчал, а перед глазами его лицо отвратительное возникло, памятью любезно нарисованное. — Что не сделает Он ничего, покуда с вами я, и оттого хочется узнать мне, что известно вам, чего я не знаю?       Яков Петрович, весьма удобно расположившийся в бархатных креслах, в который раз стянул сюртук с напряженных плеч и пристально взглянул на Гоголя: заслышал-таки. В мгновение на лице дознавателя промелькнуло явное неудовольствие, и говорить он начал покойно и будто бы нехотя, четко выделяя каждое свое слово.       — Николай Васильевич, — сюртук черный чрез подлокотник небрежно был переброшен, а после и сам Гуро слегка нагнулся, к писателю всем корпусом склоняясь. — Мало ли, что глупцы да безумцы бормотать изволят: много вы мужиков на хуторе слушали? Господин Рубенской,  — вы оказались весьма наблюдательны, — насколько ныне известно мне, с места дуэли бежать изволил, опасаясь более за свою собственную жизнь, нежели за жизнь, скажем, самого графа Бенкендорфа, — дознаватель устало потер переносье — в висках что-то неприятно стучало, пульсировало, ленностно разливаясь по всему телу — поморщился. Не так. Не то было что-то в скором (ежели не сказать, в чудесном) его исцелении, и Яков Петрович смутно то чувствовал, да только понять был не в силах.       — За сим вынужден признать, что господин Рубенской, весьма опрометчиво и дерзко заявившийся в дом Ивана Сергеевича, дабы разыскать меня, сполна расплатился за нынешние и прежние свои грехи, о чем я неоднократно его предупреждал. Не марайте души и рук ваших, мой мальчик, о деяниях сих вам знать ни к чему: коль бы волен был — давно б и сам позабыл, — Гуро вдруг поднялся с места, уверенным шагом пересекая комнату и на Николая даже не глядя: путь его лежал к захламленному бесчисленными бумагами столу.       — Не знал я, любезный, что принимать мне вас нынче придется, — едва слышно пробормотал, к тишине воцарившейся обращаясь, а после добавил уж:       — Видите, как мы с распорядителем нашим пошуршать успели? Николай Васильевич, — в мгновение дознаватель сделался серьезен: ладонь его смахнула со стола никчемные ныне кипы бумаг, извлекая едва ли не с самого дна тонкую, черной кожей обшитую папку. — Все, что известно мне, вы найдете здесь: я давно намеревался передать вам то, что сам смог разузнать о вашем прошлом и, держу пари, некоторые факты не были известны даже вам, — Гуро приблизился к застывшему в кресле Гоголю неторопливо, сызнова черным вороном навис над ним, однако бумаги заветные отдавать не спешил.       — Мне известно и то, что вам, мой мальчик, природа вашего дара неведома. Впрочем, помощь, коюю оказали вам мавки да кикиморы, — при словах этих губы дознавателя дрогнули в насмешливой ухмылке. — Оказалась ничтожно мала. Потому и решился я на сей шаг. Здесь, — он ладонью похлопал по черному кожаному переплету.       — Дневники покойного вашего батюшки: не спрашивайте, как попали они ко мне в руки. Некоторые записи вам уже знакомы: я ничуть не сомневаюсь, что там, на хуторе близ Диканьки, после того, как в огне я «погиб», вещи мои были переданы именно вам, — Яков Петрович осторожно подцепил пожелтевшую бумагу листа, выуживая его из общей стопки и показывая бывшему своему писарю. Одно слово, единственный вопрос — «Темный?» — заключенное в чернильный круг да пару раз обведенное, красовалось на полях одного из старых отчетов.       — Смею надеяться, Николай Васильевич, вы простите мне эту дерзость: дневников тех я коснуться не смел, и передаю вам их в том виде, в коем попали они ко мне в руки, — Гуро наконец протянул писателю то, что так твердо и уверенно держал он в своих ладонях. — Я хотел бы сказать вам, что и сам обладаю некоторыми весьма незаурядными способностями, что позволяют мне одерживать победы даже над самым сильным из зол, однако, — дознаватель неопределенно пожал плечами.       — Спасти себя можете только вы сами. Я лишь могу оказать вам в том свою помощь. Примите, не думайте: быть может, в этих бесполезных полубезумных записях вы сможете найти ответ хотя бы на один из терзающих вас вопросов, — он говорил настойчиво и твердо, не желая видеть в глазах Николая ни намека на замешательство.       — А то слухи, любезный, то всё слухи: ужель не слышали, — Гуро подмигнул собеседнику насмешливо и почти дружелюбно. — Не первый год уж говорят, будто следователь столичный дьяволу душу продал.       Чай в руках стыл, да все не остывал никак. Казалось, словно подогревала его неведомая сила энергией своей бесконечной, и, как только подошел дознаватель ближе, Николая будто волной окатило; он голову вскинул и посмотрел на него, о чае забыв насовсем да каждому слову Гуро внимая.       Он слушал и слушал, не в силах отвести взгляд, ловя каждое движение столичного следователя — вдруг взор его сделался задумчивым, и в памяти вырисовалось лицо Рубенского, посеревшее и искаженное страхом. Николай Васильевич едва заметно вздрогнул и поморщился — не было на свете этом ничего страшнее человека трусливого, полностью у страха на поводу идущего.       Яков Петрович отошел, и тихо на поднос опустилась фарфоровая чашечка. Гоголь обернулся к нему, взгляд его упал на усыпанный бумагами стол, и с горечью подумал он, что во вторую встречу их Гуро оказался в обстановке, еще менее подходящей для визитов: взлохмаченный, уставший после долгих часов ночного самобичевания Николай спал в кресле, пальцами удерживая одну из многочисленных разбросанных по полу бутылок, каблуками сапог касаясь сизого пепла. Пропах дом его терпким запахом спирта и отчаяния, да и чудилось, словно б в каждом углу затаилось оно, скалило зубы кривые и пожелтевшие, руки истощенные протягивая, ухватить в смертельные объятья норовя.       Тихо зашелестели листы на столе и взгляду явилась руками дознавательскими найденная черная папка. Николай Васильевич нахмурился, внимательным взглядом за Гуро следя, пока не подошел тот на старое место свое и над ним вновь не навис. Руки сами к папке потянулись, и пока клонился за нею писатель, он едва ли не захлебывался от той силы, что перед ним стояла. Едва пальцы кожи черной коснулись, по телу его через руку разряд тока легкий пробежал, и плечи Гоголя дернулись. Он выдохнул шумно, на секунду замер и крепко папку взял, из рук Якова Петровича принимая.       Зашипел в камине огонь, горячим языком полено лизнул, и треснуло дерево. Из трещины дымок выполз густой, как смола, как перо воронье, и змеей по полу к ногам писаря заструился. Зарябило перед глазами слово, рукою Якова Петровича написанное, единственное на желтом листе, замелькали вспышками пальцы, положенные на кожей обшитую обложку, и медленно все во мрак погрузилось, тишиной наполнилось.       Тяжелые руки легли на плечи, словно гири, к земле прижать норовя — такие только у мертвецов бывают. Голос покойный над ухом зашептал и холодом могильным повеяло, за ворот рубашки скользя. Так говорил покойный Василий Гоголь, на плечи сына возложив свои хладные длани; голос его был спокоен и тих, напоминая унылый сквозняк, бегающий по коридорам средневековых замков, оставшийся там одиноким отголоском былой роскоши, величия и истории. Николай слушал это бормотание и ни слова не понимал, не понимал ничего из того, что говорил его отец. Вдруг глаза Василия открылись, на сына воззрились взглядом, живым не присущим, но таким давним — знакомым. Голос его, давно писателем позабытый, зазвучал как прежде, и что-то сдавило жалостливо его грудь, надавило на горло, заставив сглотнуть вязкую слюну.       — Мало у нас времени, Николаш, — мужчина был грустен, ладони все держал на плечах сына, сжимая пальцами, словно отпускать не желал. Вдруг он сделался совсем серьезным.       — Слушай меня внимательно, не перебивай! Храни то, что тебе досталось. В знаниях этих сила та, которую даже Он боится, — склонился Василий к Николаю, тихо зашептал, словно услышат их уши чужие. — Погубить она его может. Но у всякой силы сторона обратная есть…       Он вдруг прервался, затрещало что-то сверху, словно горящее полено в камине, вдали послышался гулкий шаг и стук трости.       — Береги, береги записи! — встревоженно зашептал Василий, пальцы разжал и сына легко в плечи толкнул. — А теперь ступай, ступай скорее! Не ровен час, настигнет он тебя!       — …Папа! — выкрикнул бывший писарь, с отцом расставаться не желая, и головой замотал: всей душой своей помочь он хотел — знал, что это последняя их встреча.       С неведомой силой вновь толкнули его руки в плечи, и упал Николай, да так и не приземлился. Из темноты столп искр хлынул, и в свечении этом ярком показалось ему, что увидел он лицо озлобленное, бинтом сокрытое, и глаза грустные отца его, глядящие вослед, но облегчением странным наполненные.       —…Николай Васильевич, — дознаватель над Гоголем клонится, да низко так, что дыхание чужое на лице своем чувствует. Покоен писатель сделался, застыл в кресле глубоком, и так незаметно, так мерно вздымается грудь его, что и не разберешь: дремлет ли, иль вовсе неживой. На мгновение Гуро задумался. Было в образе Николая нечто эфемерное, неземное, что и прежде не единожды заставляло его безмолвно и тяжело буравить взглядом чужую спину, в немом восхищении отмечая то приглушенный золотой нимб, что разжигало закатное солнце в вороных волосах, то серебром сверкающие нити седины, которая, впрочем, на деле была лишь причудливой игрой холодного лунного света. Виски же столичного следователя посеребрило неумолимое время.       Гуро замер, весь обратившись во внимание и слух: напряженно наблюдал он за тем, как мечутся зрачки за полуприкрытыми веками, как едва подрагивают бледные пальцы на черной коже его папки, и как шепчут, шепчут что-то бессвязно-лихорадочное чужие губы — даже ежели захочешь, не разберешь.       Николенька, Николенька. Николай Гоголь.       Отшатнулся вдруг, пересек шагом порывистым да неровным комнату, и замерло будто бы время: только сизая змейка дыма вилась из расщелины надтреснутого полена… Едва ведь не сгубил.       Дернулся Гоголь в кресле; рука его взмыла, с подлокотника соскользнув, и полетела на пол задетая фарфоровая чашка. Медленно, будто время стало идти иначе, падала она на пол, коснулась его и… Разбилась. Десятки маленьких осколков выронили янтарную жидкость, и растеклась она по полу, на мыски дознавательских туфлей каплями попав.       Николай сидел, глядя на разбитую чашку не моргая, не в силах взгляд отвести. С нею разбилось и еще что-то, ему неведомое, но понятное. Он голову поднял, на Якова Петровича взглянул, и за долгое время вместе с едва заметным страхом во взгляде бывшего писарчука горела идея, словно точно ведал Николай, что делать дальше.       — Он знает, — тихо произнес Гоголь, замолчав.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.