ID работы: 7905698

In aeternum

Слэш
R
Завершён
165
автор
Размер:
200 страниц, 36 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
165 Нравится 153 Отзывы 40 В сборник Скачать

Часть 24

Настройки текста
      Тишина вдруг раскололась, разлетелась на тончайшие фарфоровые лепестки, когда приблизился вновь Яков Петрович, внимательным взглядом окидывая бывшего своего писаря.       — С вами в порядке? — серьезно вопрошает да вперед тут же подается, словно бы хруста под мыском своего ботинка не замечая: после пронзительный взгляд его в мгновение падет на эмалированный, тонко расписанный осколок разбитой чашки. Кивает чужому голосу, в сумраке кабинета потонувшему, — знает, мол, все товарищу вашему ведомо, — а сам отзывается вдруг:       — Смею предположить, любезный, что находка эта может оказаться вам весьма полезной, — голосом ровным да вкрадчивым, а взгляд все книзу устремляет, где светлым черепком белеет никем не убранная чашка. — Одно слово, мой мальчик, одно только слово — я не оставлю вас.       Николай сглатывает тяжело и на папку темную смотрит — перед глазами его страшная картина до сих пор стоит. Он языком проводит по пересохшим губам, треск мелкого фарфорового черепка под подошвой дознавательской туфли слыша, и голову поднимает, в глаза темные смотрит. Вдруг спокойно становится на душе, словно кто-то теплом живительным по ней прошелся, аккуратно обмерзшие стенки ее огладив горячей рукой. Гоголь вдруг понял, что не справиться ему без Гуро — пропадет и не вспомнит никто о том, что жил когда-то в городе этом промозглом подающий большие надежды писатель со странною фамилией.       — Вы нужны мне, — тихо произносит Николай Васильевич, к Якову Петровичу придвигаясь ближе.       Внутри его что-то противилось, возмущаясь о том, что исход этого противостояния был совсем неизвестен и живыми могли они из него не выйти.       — Я не справлюсь без вашей помощи, — шепчет Гоголь, ногой ведет и чувствует, как под подошвой сапога жалобно побрякивают наскочившие друг на друга осколки. Николай голову наклонил, взглянув на разбитую чашку, придвинулся к краю кресла и наклонился, чтобы поднять черепки.       — Я уберу, — виновато произнес он, раздосадованный тем, что разбил чашку из, должно быть, очень дорогого сервиза.       Осколок за осколком оказывался поднят с пола и вложен в бледную холодную ладонь. Пока Гоголь собирал с пола фарфоровую крошку, занятый делом, он решил поделиться с Яковом Петровичем тем, что явилось ему в видении. Быть может, дознаватель мог знать что-то или дать ценный совет.       — Мне явился покойный мой батюшка, — негромко начинает говорить Николай Васильевич, вновь чувствуя на плечах тяжелые отцовские ладони, невольно вздрагивая и передергивая ими. — Он сказал, что в дневниках есть то, что сможет остановить Его… Насчет их ценности вы оказались совершенно правы, ибо под конец Он ворвался в видение и, помимо злости, мне показалось, что Он был… Напуган?..       Николай взглянул на Гуро, словно ожидая от того ответа на свой вопрос, в котором он вовсе не нуждался, ибо все и без того было ясно.       — Как… Как вы думаете, может ли Он… — Николай не успевает договорить, негромко вскрикнув и одернув руку. Из пальцев его выпал осколок, и на подушечках выступили капли крови, прибывающая одна за другой из появившегося пореза.       Гуро Николая не останавливает, когда тот вдруг к осколкам белоснежным склоняется, и Петра не зовет: глядит только тяжело да пристально, словно бы выжидая чего.       — Николай Васильевич, что же вы, — тихо молвит, вкрадчиво, в мгновение выхватывая из нагрудного кармана по краю расшитый белоснежный платок да движением уверенным вкруг пальцев чужих его оборачивая. — И ручки-то вас, любезный, вон как дрожат, — ладонь дознавательская сжимает мягко чужую кисть всего на мгновение, а после столь же легко и внезапно — словно б и впрямь без сожаления — исчезает, дабы упокоиться на широкой груди, лишь кончиками пальцев прикрывая место, еще ночью минувшей пробитое пулею. Пред отрешенным взглядом столичного следователя до сих пор падает, падает, падает прóклятый этот снег, что сыпался мягко с обнаженных чернеющих ветвей и таял мгновенно на пылающем челе его, заставляя в ознобе биться тело, из коего неумолимо ускользала жизнь…       Яков Петрович вдруг глядит на Николая взглядом жадным и темным — а снег все сыплется, сыплется на его онемелые плечи…       — Может ли он… Бояться? — Гуро вопрошает голосом отчего-то стальным, и в миг исчезает, тает во мгле его наваждение. — Вы знаете, что искать, мой мальчик — как следователь я помочь вам могу лишь в одном: ежели и впрямь батюшка ваш сделку с нечистым заключить дерзнул… — губы сухие в усмешке безрадостной дрогнули.       — Николай Васильевич: тот, кто душу свою продав опрометчиво иль осознанно, ни разу не попытается путы адские разорвать — либо духом слаб, либо ничтожный глупец. Читайте внимательно, и, ежели вам имя Хомы Брута на страницах не встретится — ищите. Ищите латынь темную. Отец ваш, даже если и смог чего раздобыть, слаб был слишком, чтобы с нечистью такой тягаться, — дознаватель вдруг усмехнулся, а после нет-нет, да и подмигнул загадочно Гоголю.       — То ли дело вы, любезный. То ли дело вы. И — поглядите только — как оно славно выходит: все уж родителем вашим заботливым за нас было сделано.       Вокруг пальцев платок оборачивается, и кровь алая тут же впитывается в ткань, расползаясь странными рисунками на ней. Николай вздрагивает, когда пальцы дознавателя его ладони касаются, смотрит на него удивленно, словно что-то странное почувствовал, а после голову вниз наклоняет, платок обхватывая и сжимая, чтобы кровь остановить, да хмурится, над словами его думая.       — Каждый на свете этом чего-то боится, — тихо молвит Гоголь, задумчиво губы поджимает и голову набок склоняет. Не бывало существ всесильных, способных на полный абсолют. Он верил, что и у Него было что-то, что могло изничтожить и превратить в ничто. Необратимое ничто.       Николай поднял голову, на Якова Петровича глядя. Взгляд писателя был задумчив, в памяти вновь всплывал лик отца: увы, ничего о том, что нерушимо объединило Василия Гоголя узами с гостем ночным, не было ему известно. Однако ж, одно Николай Васильевич знал точно, чувствовал всем своим нутром: темная нить эта оплетала запястья не только покойного родителя, гостя неизвестного, но многих людей, связанных с ним самим. На что был способен Он, Гоголь также не знал, но надеялся, что ответы могли находиться в дневниках.       Осколки тихо опустились на поднос, побрякивая все еще прекрасным в своей росписи фарфором. Взгляд Николая упал на папку — долго он смотрел на нее, не решаясь открыть. Впрочем, впереди еще была целая ночь, спать он решительно не хотел, потому вскоре рука писателя потянулась к кожаному шнурку, оплетающему папку вокруг; подцепила его тонкими пальцами да потянула. Узел развязался, и шнурок упал на его колени, папка раскрылась: на свет явились несколько сшитых тетрадей, едва пожелтевших и помятых — было видно, их часто брали в руки.       Николай открыл первую страницу, внимательно вчитываясь в слова, написанные знакомой рукой. Почерк Василия Гоголя был более твердым, оттого казался куда увереннее пляшущих букв бывшего писаря, выведенных трясущейся рукой. Слова составляли предложения, но, казалось, они были написаны в абсолютно хаотичном порядке, иногда обрываясь на едва начатой мысли.       Гоголь хмурился, пытаясь вникнуть в написанные отцом текста, отыскать среди этого хаоса правду и истину. На мгновение он подумал, что, быть может, в последние годы жизни своей Василий сошел с ума и все это — лишь бред безнадежно больного. Спустя несколько минут у писателя отчаянно заболела голова, сдавило тугим обручем виски, и он прикрыл тетрадь, устало посмотрев на Гуро.       — Хотите взглянуть? — спросил Николай Васильевич, рукой по потрепанной обложке одного из дневников проведя.       Дознаватель столичный, до того момента за Николаем лишь безмолвно наблюдавший, выступил из полутьмы, ладонь раскрытую в едва заметном нетерпении протягивая.       Пальцы, перстнями крупными увенчанные, крепко сомкнулись на черной коже, — Яков Петрович раскрыл рукописи ровно на середине, — и жалостливо хрустнул, надломившись, густо проклеенный переплет.       Хмурится Гуро, в почерк покойного Гоголя вглядываясь — вроде б и ровный он, и рукою твердой те строки писаны, да только стóит о смысле задуматься — хоть караул кричи — голова кругом идет, да в глазах двоится от напряжения неимоверного.       — Совершенное безумие, — шепчет злобно да глухо, движениями скорыми страницы перелистывая. И мелькают, мелькают пред глазами слова броские, что могли б наводкою им послужить, да только будто бы из контекста их вырвали — оттого и цена им, что грошý ломаному: то стихи на полях вдруг встречаются причудливые, будто для дитя неразумного писанные, то листовки газетные о смертях чужих да изуверствах, совсем уж истлевшие — так, что тексту и не разберешь…       …Принести существо самое и во грехопадении дабы свершилось великое и скорбь и изничтожила бы оное да все ж век будет твоя…       Яков Петрович вдруг словно бы подорвался, развернулся круто на каблуках да к столу своему спешно направился.       — А может, и впрямь безумцем был ваш батюшка, а, Николай Васильевич? — вопрошает вкрадчиво, страницу тонкую вырывает безжалостно да к пламени трепещущему подносит, а сам все глядит краем глаза на Гоголя, реакцию его подметить желая. — Признайте же, что об том уж подумать успели.       Дознаватель улыбается тонко, рукописью над пламенем осторожно ведя, но не позволяя все ж жару этому поглотить то единственное, что могло бы им служить избавлением, и в мгновение следующее вновь листок потертый к очам подносит — темным, недобрым торжеством сверкают в темноте черные глаза его.       Да только по мере прочтения вновь мрачнеет чело напряженное, и глядит уж Яков Петрович иначе на писаря своего бывшего, словно б открылась ему истина, прежде неведомая да смутная.       …Тяжко жить во грехе, коли душа твоя духу нечистивому продана, и сам дьявол глядит на тебя вечерами сквозь зеркало, и грозит тебе и семье твоей. Не бывает все просто так да радостно, чудится мне — приберет он и Николая к рукам своим, да ежели не сейчас, вестимо, после и приберет, в мгновение самое сложное да тягостное. И оттого еще горше да тяжелее мне часу своего последнего дожидаться, и каждое мгновение на свете этом мука мне. И жизнь вся моя есть поиск спасения души для сына моего да для тех, кто в грядущем за плечом его стать решится, потому как далеко простирает Он длани свои и всего, что дорого душу продавшему, ими касается. Оттого и преследуют род наш напасти да бедствия, и чувствую я — грядет смертный час, и велика будет расплата за сие прегрешение. Не видать уж мне ни рая, ни забвения — век Им терзаем буду…       Яков Петрович взглядом нетерпеливым скользит по строкам тем, муки душевные пропуская, да вскоре замирает, останавливается, вновь напряженно в написанное вглядывается.       …Прознал, что коль принести существо, сердцу дорогое самое, в жертву нечистивому и пасть бы в эдаком страшном грехопадении, дабы свершилось жертвование великое, и воцарилась бы скорбь в душе моей, и изничтожила бы зло оное… да избавила б его бы от этой участи… Да коли исполнить то, все равно век в огне будет душа твоя… но и Его изничтожишь ты, ибо сделается смертен нечистый на мгновение от жертвы этой, латынью скрепленной… И Хомы Б…       — Это безумие, Николай Васильевич, — сухо шепчет Гуро, буквально под нос писателю рукопись со словами бледными, меж строк под действием жара проявившимися, подсовывая. — Отец ваш, вестимо, с горя сошел с ума.       Николай в кресле замирает, да за Яковом Петровичем наблюдает, ловит каждый взгляд его, каждое движение. Он дергается, приподнимается, рукой схватившись за подлокотник кресла, когда дознаватель страницу вырывает из дневника и к свече подносит, боится, что огонь дотла изничтожит рукопись, но того не происходит, и любопытство вновь появляется во встревоженных голубых глазах, наблюдающих за следователем столичным, расслабленно опускаются напряженные плечи.       Однако Гоголь видит, как лицо Гуро меняется, как подходит он к нему и отдает движением резким рукопись, отчего писарчук аж в сторону дергается, едва ли носом в бумагу не ткнувшись. Николай Васильевич тут же забирает ее, покуда тепло не исчезло и слова не пропали, голову опускает и в слова вчитывается, не замечая, как платок из руки выпадает и на пол ложится. Он молчит да читает долго: перечитывает по нескольку раз, кажется, вовсе не заметив слов дознавателя о том, что батюшка его разум потерял, а после мрачнеет, серее тучи становится и рукопись в сторону откладывает, нахмурившись. Он молчит долго, думами терзается — выход найти пытается, да только спросить не у кого, и листы тают в календаре, в кармане пальто спрятанном: ускользает сквозь пальцы время.       Смерть невозможно обхитрить, она рано или поздно настигнет. Вопрос лишь в том, чему выбор отдать: продолжать бороться или же смиренно предначертанного часа ждать? Николай с великим сожалением понимает, что из игры этой адской невозможно выйти без потерь, и ему вновь хочется пальцами в подол рваного савана вцепиться, потянуть и удержать, замечая, как стрелки на часах останавливаются, как перестают с неба снежинки падать, в воздухе замирая, как собирается прежде разбитая чашка…       — Вы знаете другой выход? — тихо спрашивает Гоголь. Никогда прежде бы он не позволил себе задать такой вопрос лоб в лоб, да еще и человеку, выше по званию стоящему. Николай вскинул голову, на Гуро смотря, и в глазах писаря бывшего читалась ничем не прикрытая скорбь и… смирение?       — Два… Два месяца, — сглотнув тяжело, шепчет Николай, и голос его подводит, сорвавшись.       Шумно выдыхает писатель и, пару секунд помолчав, продолжает:       — Два месяца до исполнения срока договора. Если знает Он о том, что мы хотим сделать, возможно ли, что обманет и срок сократить попытается?..       Гоголь медленно встал, прошелся к столу, опуская на него рукопись, чувствуя, как щиплет только-только подзатянувшаяся рана, и после к окну подошел. Спал город Петра, на Неве выстроенный, темнели окна домов ночных, во тьме утопающих, и вдали заревом коптил небо разгоревшийся пожар. Николай к окну прильнул, ладонью стекла холодного коснулся, и остался на нем едва заметный след. Заколотилось тревожно сердце в груди, в горле ком встал — отчего-то понял он, что это дом его горит. Вдруг развернулся Гоголь, лихорадочным взглядом по комнате метнулся, и с губ его едва различимое «Господи!» сорвалось. Совсем растерялся писарь, шагнул то в одну сторону, то в другую, за спинку кресла руками хватаясь.       — Г-где? — взглянув на Якова Петровича, готовый бежать и так, безо всего, заикаясь от изнутри обуявшего ужаса, спрашивает Николай. — Где пальто мое?       Гуро на Николая более не глядел: взгляд его, казалось, был обращен куда-то вглубь собственного сознания, и мысль свободно носилась слишком далеко, где-то над заметенными девственным, нетронутым снегом полями.       Вопрос внезапный из раздумий дознавателя вырывает, и он едва сдерживается, чтобы не вздрогнуть, не кинуть на писателя взгляд острый да жестокий — только лишь оборачивается и молчит так странно и так тяжко, не в силах нарушить скорбной этой тишины. «Два месяца», — гулким эхом отдается в сознании.       И вдруг внезапная жалость поднимает голову в груди его, и разрастается, разрастается, заполняя собою все существо, и хочется навстречу шагнуть, ни слова не говоря, и водрузить ладони на плечи поникшие, или же, как некогда прежде, на чужое плечо опустить голову, веки смежая устало, и слышать, как колотится в груди чужое сердце в такт с мерным его биением, и задыхаться, задыхаться в молчании, чувствуя это истерзанное, невысказанное… И сказал бы после голосом тихим да вкрадчивым, что не оставит уж он, тенью черной да могущественной за плечом Николаевым встанет…       И делает уже шаг навстречу Гуро, да только замирает вдруг, недвижимый, и ни слова писателю в ответ не молвит — только глядит все тем же взглядом холодным, за коим кроется все то невыказанное, живое…       Дознаватель вдруг на Николая уставился, точно на умалишенного: во взгляде его читалось откровенное недоумение.       — Любезный, о чем вы, какое пальто? — резко, раздраженно отзывается. — Уймитесь! Вы что же, совсем разума лишились?       Яков Петрович, искренне пораженный внезапной переменой, с бывшим писарем приключившейся, принимал поведение его за истинное безрассудство, ежели не за внезапное безумие. Это каким же нужно быть глупцом, чтобы после всего, что открылось им, опрометью во мглу ночную броситься?       Гуро резко шагнул к Гоголю, ведомый твердым намерением хорошенько встряхнуть того за плечи, да только отвлекло что-то его внимание — упал взгляд ненароком на окно затворенное, ладонью чужой мгновение назад согретое. В черных глазах его полыхнула, отразилась горизонт обагрившая вспышка пламени. Сомнений у дознавателя не оставалось совершенно.       — По кóням, Николай Васильевич, — в покойном голосе столичного следователя сквозило явное напряжение; он говорил спешно, на ходу подхватывая мехом отороченный сюртук. — Экипажем не поспеем. Чего же вы стоите? — в черных глазах Гуро на мгновение вспыхнуло понимание. — В путь!       Лошадей подали быстро: Петр, Якову Петровичу много лет служа, уяснить успел твердо, что ежели его светлость средь ночи глухой велят коней седлать, то то дело государственной важности — ни больше ни меньше…       Ржут обеспокоенно кони, запах гари и беды чувствуют. И всё по приближении поникает, угрюмо пустыми глазницами смотрят дома на едущих к алому мареву господ, остается ежиться только под этим тяжелым взором, да не чувствует ничего Николай, в груди сердце бешено бьется — он боится не успеть.       В ушах отдается, тяжело ухая, биение обезумевшего сердца, мешающееся со стуком копыт скачущих коней. Следом за ним столп искрящийся в воздух морозный взмывает, и чем ближе к дому, тем жарче становится. Гоголь не боится потерять крышу над головой и остаться на улице ни с чем, он боится, что из-за заваренной им каши пострадают не виновные в том люди.       Прибыли стремительно: как еще лошадей не загнали. Гуро держаться старался неизменно подле писателя, в крайнем же случае — не упускать того из виду, дабы не даровать их возможному преследователю шанса остаться с Николаем наедине. Мог ли нечистый условия сделки нарушить, твердо о том зная, что не станут они подобно Василию Гоголю часа смертного дожидаться покорно, скорби глухой предаваясь? В том у дознавателя сомнений не было: коварен Дьявол, и неведомы, неисповедимы пути его.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.