ID работы: 7905698

In aeternum

Слэш
R
Завершён
165
автор
Размер:
200 страниц, 36 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
165 Нравится 153 Отзывы 40 В сборник Скачать

Перстень с сапфиром

Настройки текста
      Николай впервые за долгое время взял в руки перо, и на желтой бумаге под светом свечи появились слова, возникли выведенные чернилами буквы — капля воска упала на лист конверта, запечатав послание, что должно было дойти в руки единственного человека и навеки остаться в его памяти. Словно зная, что не сможет он лично передать письмо в руки уезжающего навсегда дознавателя, Гоголь спрятал под замком свечи.       Вошедший в комнату Иван Сергеевич обнаружил дражайшего друга едва ли не лежащим на столе; он с тревогой приблизился, склонившись ниже, чтобы помочь писателю встать, и довел того до кровати, желая скорее уложить в постель.       — Передайте Якову Петровичу, — едва слышно прошептал Николай, чувствуя, как тяжелейшим свинцом наполняются его веки, и лицо врачевателя плывет в теплом пламени свечи.       — Передам-передам, Николай Васильевич, не беспокойтесь, — мягко отозвался доктор, принимая письмо из слабых рук да аккуратно одеялом Гоголя укрывая. Тот ничего не ответил, устало закрыв глаза и провалившись в темное небытие.

***

      Отдав однажды пусть даже и ничтожную часть своего сердца, отдаешь всего себя. Николай Васильевич не помнил, когда это произошло, но точно знал и о том не жалел: не жалел о свершенном, не жалел о последствиях и плате. Где-то в глубине его сознания, которое все еще хранило смутные отголоски прошлого, он руками дергал тяжелые цепи, оплетающие ветхое дерево сундука, что прятал в себе все, что было когда-то отобрано. У него не было ключа.       Николай слышал за спиной шелест листвы, когда озорной ветер пробегал меж кронами разросшихся лип, чувствовал сладковатый запах, напоминавший ему о детстве. Листья, падая на траву, шелестели под его ногами, сверкая в лучах солнца коричневым полуистлевшим золотом. Ему нравились цветущие липы и их медовый запах.       Тихо урчала в канале река, и переулок был полон нетронутой тишины: ни единого человека здесь не прошло, словно боялись люди нарушить царящий тут покой. Николай Васильевич стоял на мосту, опершись о витой поручень, вглядывался в темную пучину Невы и думал о том, что готов был он здесь стоять вечно, вслушиваясь в монотонный ее рокот. Он успокаивал.       Под ногами пролегала промозглая проселочная дорога, наполненная свежим воздухом, смешавшим в себе пряность диких трав и росы, окропившей листья по раннему утру. Глухо ржали усталые кони, подскакивала на ухабе карета, и извозчик бурчал себе под нос только ему понятное возмущение, ведь впереди была дорога столь дальняя и долгая.       Шуршал пожухлый осенний лист, дразнясь и олицетворяя оставленное послание, написанное дрогнувшей рукой; Николай хмурился, словно боясь, что даже теперь останется оно непрочитанным, словно стыдясь написанных строк. И видел он, как удалялся экипаж, как резво мчались вдаль кони, подгоняемые кнутом извозчика, будто бы высадили его на половине пути, запретив ехать подле. Николай Васильевич проводил взглядом карету, пока та не исчезла вдали, и двинулся дальше, ведомый неведомой нитью.       Деревья исчезали, являя застывшему взору хатки: ветхие да покосившиеся. Но избушки пропали, и пред ним из сумрака земли вырос вдруг особняк, навсегда оставленный хозяевами, вот только внутри он был так безумно похож на дознавательский, что приютился среди черноствольных гатчинских яблонь. Николай присел, опуская ладони на пустой стол, разглядывая писанные неизвестными художниками портреты, слыша, как за спиной потрескивал огонь в разгоревшемся камине. Ему сделалось тепло.       На улице краснели деревья, словно щеки пышной дамы на морозе. На их фоне белая стена дома санатория грезилась пряником, покрытым белоснежной глазурью.       Черная кошка, напуганная чужим присутствием, отошла от пустого блюдца, и по белому усу ее стекла капля молока.       Николай Васильевич присел подле на скамью, позволяя животному запрыгнуть к себе на колени, чтобы ластиться головой о безвольную руку, довольно урча. В его памяти против воли вдруг всплыли строки, оставленные некогда на пожелтевшем листе:

«…Теперь, как осень, вянет младость. Угрюм, не веселится мне, И я тоскую в тишине, И дик, и радость мне не в радость. Смеясь, мне говорят друзья: «Зачем расплакался? — Погода И разгулялась и ясна, И не темна, как ты, природа». А я в ответ: — Мне всё равно, Как день, все измененья года! Светло ль, темно ли — всё одно, Когда в сем сердце непогода! Ваш, Н.В. Гоголь»

***

      Поворотившись в Гатчину, прислуге своей Яков Петрович безо всякого раздумья дал вольную, одарив напоследок весьма и весьма щедро. Девки в слезах восторженного неверия целовали холеную руку в тяжелых перстнях, мужики едва ль не порасшибали лбы о мрамор белоснежного пола, падая ниц, — Гуро взирал на то с нескрываемой усталостью и скукой, — а старый Петр тяжело осел в барское кресло, сгорбился словно побитый пес и, вцепившись в жиденькие седые волосы, тихонько заплакал. Ни родни, ни женки у него не было — померла уж три года как его голубка Прасковья Михайловна, один остался старик во всем свете, и только во служении своему барину видел он всю тихую жизнь свою. И такая то была верность, что коль надо было б — сам бы в могилу слег немедля, а Якову Петровичу все, что имел бы, отдал. А теперь — уезжают их светлость, да на какой срок — не сказывают; Петр понимает: должно, навсегда.       Затянутая в перчатку рука тяжело опустилась на дрогнувшее плечо.       — Ну, что ж ты, Петр? Не подобает уж, — дознаватель заглянул в светлые глаза без тени привычной язвительной усмешки. — Ну, говори, чего хочешь? Негоже человека рабочего ждать заставлять.       — Да как же ж я, барин… Ваша светлость, без вас-то? Ничего мне, старику, не надо ведь, много мне, что ли, надо-с?       — Ну, ну, — он грустно дернул уголками губ, ободряюще потрепав чужое плечо. — Иль и впрямь ехать хочешь?       Подорвался, в ноги дознавателю рухнул.       — Позволь, барин, в дороге сопровождать. Я ведь вас…       — Полно, — резко оборвал. — Ступай, да лишнего не бери: камню в экипаже негде упасть твоими молитвами.

__________________________________________ Италия, 1839 год

      Летели дни. Золотое, багряное, алое буйство не единожды уж сменялось девственным снежным саваном, распускалось живительной зеленью, вспыхивало свежестью, прело и млело в лучах палящего летнего солнца и вновь возвращалось на круги своя. Умер старый Петр, померкла слепящая мишура бесконечных приемов и громких балов, изысканное вино давно утратило свой неповторимый вкус. Яков Петрович смертельно скучал.       Прибыв в Италию, он незамедлительно ударился в дела, и вскоре окутанное тайной имя приехавшего из далекой России следователя восторженно зазвучало на каждом приеме: двери самых знатных домов Рима были открыты пред Гуро, а после он сам весьма радушно распахнул свои.       Яков Петрович мероприятий светских да бессмысленных не любил совершенно. Но иногда все ж являлся, чтил, так сказать, своим присутствием хозяев лучших салонов, глядел надменно да холодно поверх синих стекол щегольских очков, комментарии отпускал сдержанные, порой полные ядовитой иронии, и все же собирал вокруг себя людей самых влиятельных и неодиозных.       Гуро неизменно появлялся под вечер — эдакий сиятельный граф в безупречно пошитом алом пальто, окропленном по вороту рубинами, точно кровавыми каплями, и твердый шаг его опережало мерное постукивание серебряной трости о мраморную плитку пола.       Да, Яков Петрович скучал: все ему было наперед уж известно. С безразличием руководил он этим безумным маскарадом, словно сам Дьявол правил свой полуночный бал, и за спиною его нескончаемой вереницей вновь потянулись изломанные судьбы. Средь них и деятели яркие были, и те, кто в малодушии своем интересы его предать дерзнул. И безвинные души были. Такие, как Николай, например. Впрочем, о бывшем своем писаре дознаватель более не вспоминал  — слишком уж непосильной ношей легло минувшее на плечи его, — да только неисповедимы, вестимо, пути ни Господа, ни Дьявола.       …Гуро выпрямился резко, когда в толпе пестрых масок да шелестящих шелков фигура промелькнула знакомая, — страшно думать, что творило в последние месяцы изъеденное тоскою сознание, — и точно уголья полыхнули глаза его в узких прорезях широкой золоченой маски.       Он поднялся с места своего неторопливо, ныряя в шумную, искрящуюся сотнями бриллиантов толпу под разочарованный шепот гостей, и маску с лица сорвал, лишь в кабинете пустом оказавшись.       Молодой офицер с тихой печалью взглянул на дознавателя с тускло сияющей картины.       — Ах, Николенька, буйная головушка… Жив ли, голубчик? — невольно вымолвил вдруг ставший чужим язык. Любил ли?       Одному Дьяволу известно, был ли Гуро вообще способен на любовь. Вот только в груди единожды мучительно что-то оборвалось, когда увенчанные перстнями пальцы ласково потрепали край выглянувшего из нагрудного кармана листок.       — И я тоскую в тишине, и дик, и радость мне не в радость…       Он усмехнулся криво и тускло: то волнами накрывало Якова лишь ночами: в иную же пору был он все так же насмешлив и холоден, делая все возможное, дабы не давать дороги к сердцу ядовитой своей тоске. Это выходило у него с поразительным мастерством, однако долгими вечерами тоска воспоминаний по тонким, скорбно склонившимся стволам чернеющих деревьев, белоснежным гатчинским яблоням и столице одолевала его. Дознаватель долго и настойчиво терзал себя, из раза в раз прогуливаясь по коридорам спящего особняка, ударялся в дела, засыпал, снова просыпался и проводил дрожащей рукою по лицу. Лишь единожды приснилась ему серебряная речушка да рубиновый эфес шпаги, тускло горевший под светлой рябящей водой…       Яков Петрович задумчиво коснулся массивного, хитро устроенного своего перстня: нынче ночью последняя маска будет сорвана.

***

      Казалось, время наконец остановилось, а потом вдруг загудело, зашагало резными стрелками по запыленному циферблату, и вслед за тем деревья с белоснежными домами сменились закоулками невысоких домов, в которых вовсю кипела жизнь, которые наполнял говор совершенно иной речи.       Но что бы ни менялось, будь то народ, будь то молва или чужеродная сторона, все было то же — те же таинства человеческой души, подернутые струнами сожаления или и искренней радости, благочестивыми помыслами или удушающими пороками: все это пропитало холодный воздух, мешаясь в отзвуках мандолин, смехе господ и блеске сверкающих масок. Карнавал воистину впечатлял, трогая струны сердца даже самого искушенного обывателя, вселяя в него давно позабытые отзвуки восторга, порождая интриги и зажигая свечи азарта. Богатством и роскошью сверкали маски, не похожие друг на друга, кружились в танцах фигуры, облаченные в затейливые костюмы и пышные платья, лилось реками вино, одурманивая разум, но все это будто бы проходило мимо. Мимо проскользила в танце молодая пара: юноша склонился над ухом дамы, шепча ей заискивающие слова, вызывая смущенную улыбку на ее губах; вслед за тем без внимания был оставлен им и мужчина, пробирающийся сквозь толпу к давнему врагу с бокалом во взмокших руках, преисполненный чувством хладной мести. Все это подобно чему-то далекому и несуществующему неслось в диком танце вокруг, не имея к шедшему в толпе писателю никакого отношения.       Николай сам не ведал, что делал здесь, к чему скрывал свое лицо под странной маской, искаженной грустной гримасой; ведомый, словно ищейка, по давно утерянному следу и вдруг почуявший верность хода, он поспешил скрыться в толпе, прячась от чужого взора.       За закрытыми дверями утихла музыка, в далекий шепот ушел надоедливый гул и горящий огнями зал сменился коридором, погруженным в теплый полумрак. Картины взирали на шедшего далекими пейзажами, которые он, казалось, когда-то видел, незнакомыми лицами и золотым убранством витиеватых рам. Рука его легла на ручку, и дверь открылась, впуская незваного гостя в хозяйский кабинет. Николай замер в дверях, не решаясь нарушить чужого покоя и только когда маска сошла с лица хозяина особняка, он, не удержавшись, шагнул вперед. Слуха его коснулся давно не слышимый им голос, и как только Яков Петрович замолчал, Гоголь вышел из полумрака коридора, медленным шагом подходя ближе к дознавателю.       — Светло ль, темно ли — все одно, — негромко отозвался он, остановившись всего в паре шагов от дознавателя. — Когда в сем сердце непогода…       Гоголь так и не ответил на повисший в воздухе вопрос, дрожащие пальцы подцепили атласную ленту, и бант, завязанный на затылке, распустился. Маска его пала, звонко ударившись о пол в повисшей тишине, и на грустном рукотворном лице возникла темная трещина.       Он наконец позволил себе взглянуть на профиль стоящего рядом Гуро — кажется, все такого же, как и прежде, да только все равно что-то нестерпимо и видимо изменило его облик, оставив свой неизгладимый отпечаток — как та трещина, исказившая лицо маски.       — Прочитали все же, — тихо отозвался Николай Васильевич, задумчиво склонив голову.       Яков Петрович едва ощутимо дрогнул в плечах, — должно быть, впервые не смог он удержать до хребта пронзившего его чувства, — резко обернулся на лакированном каблуке, и холодные, лишенные жизни глаза его тускло сверкнули в темноте.       Уголки дознавательских губ дрогнули в насмешливой улыбке — столь тонкой, что ее запросто можно было списать на игру света и тени: узнал. В шаг один он сократил расстояние до незваного гостя, и тонкий, искусно расписанный фарфор сетью все новых и новых трещин изошелся под мысками до блеска начищенных туфель.       — Я наблюдал за вами весь вечер и, признаться, был крайне удивлен: вы не танцуете, — невозмутимо молвил Гуро, пристально рассматривая застывшего перед ним Николая. — Не пьете вина… Редкое, почти небывалое явление для этого дома.       Он глядел перед собой с тенью затаенного интереса — пламень беспощадный и уголь, что в жару его устоять сумел; а после — тихо, в лучших традициях этого бала, ответил:       — Тогда-то я и узнал вас, маска. Вот только срывать вам давно уж нечего.       Яков Петрович легким, естественным жестом протянул Гоголю обе руки, но сдвинуться с места оказался не в силах, так и стоял напротив, всматриваясь в бледное, точно мукою выбеленное чужое лицо с совершенной, нескрываемой жадностью, а после продолжил все ж:       — Сколько лет, Николай Васильевич? Сколько?       Одного мгновения хватило, чтобы заглянуть в темные, словно ночь, глаза. Грудь, давно опустевшую внутри, сдавило стальным обручем, и Николай невольно вздрогнул, слыша, как жалобно скрипнул под подошвой туфли фарфор, как мелкими трещинами изошелся рукотворный лик. На губах Гоголя проступила едва заметная, будто бы смущённая улыбка, и он кивнул, соглашаясь с дознавателем: Яков Петрович говорил верно — Николай не танцевал и за весь вечер на притронулся к вину. Те, кто обыденно не танцевал, находили утешение в вине или разговорах, но ничто из этого не доставляло писателю должного удовольствия.       Он сделал шаг вперёд, навстречу Якову Петровичу, и коснулся холодными пальцами тёплых его рук, сжимая крепко ладони, словно б и сам не верил в то, что тот рядом, что все это не сон, нарисованный буйным воображением, что все это — правда.       Писатель сделал ещё шаг, отпустил руки и подался ближе, заключая Гуро в объятия и пряча лицо в воротнике накрахмаленной рубахи, ощущая легкий аромат терпкого парфюма. Николай Васильевич сжал руки, глаза зажмурив до разноцветных всплесков в возникшей тьме, и не желал выпускать того, будто боялся, что исчезнет дознаватель, пропадёт, и тогда уж точно не найти его более.       — Много, Яков Петрович, — сбивчиво прошептал Николай, раскрывая глаза и голову поднимая, чтобы на Гуро взглянуть. — Много.       С минутным наваждением справиться не составило труда: Яков Петрович легко разорвал кольцо чужих рук, крепко сомкнувшихся на свинцом налитом корпусе. Давно позабытое, истлевшее чувство, волною захлестнувшее его, отступило, выжженное беспросветной злобой. Да, Гуро был в ярости: столько долгих лет было уничтожено им в попытках разорвать треклятую связь, навсегда замести следы… Повзрослевший мальчишка, казалось, так и не набрался ума, иначе зачем он вновь следует за ним, взывая из темных углов особняка, но ныне отнюдь не являясь иллюзией, порождением воспаленного сознания?       — Николай Васильевич, — голос бывшего столичного следователя прозвучал мягко, почти даже ласково, но в нем не было теперь ни тепла, ни тени былого сочувствия — одна лишь неистребимая тоска. — Ну зачем вы приехали, мой мальчик? Неужто не сиделось вам средь осинок черноствольных, а? Или как вы там их называете…       Яков Петрович вдруг изменился в лице: тусклая печать белого чувства растворилась, исчезла без следа: он глядел теперь на Гоголя устало и холодно.       — К моему прискорбию, Николай Васильевич, вы опоздали: нынче ночью я решил покинуть это место, теперь уже — навсегда. Нам остается лишь прощание. Ну же, — темные глаза его тускло сверкнули в темноте. — Будьте же благоразумны, пройдите со мною в зал, я представлю вас гостям как старого доброго друга, разделившего со мною не одну беду… Николай Васильевич, за ваше здоровье я подниму свой бокал, но вы — слышите ли вы меня? — не разделите его со мной.       Казалось, бывший столичный следователь совершенно утратил самообладание: внезапное появление писателя никак не входило в его планы.       — Право, мне известно, что слава ваша достигла небывалых высот, — вопреки терзавшему его чувству Гуро тонко улыбнулся, но вскоре вновь сделался серьезен. — Тогда отчего же вы… Впрочем, то совершенно не важно. Николай Васильевич? Я жду.       Хитро устроенный перстень, полый внутри, неприятно ожег его пальцы.       Николай отстранился; он молчаливо слушал речь дознавателя, склонив голову на бок — невозможная горечь до краев заполняла эту комнату, взбираясь липкими волнами до самого ее потолка, и было уж не вынырнуть. Гоголь коротко вздохнул, но не произнес ни звука и молчал еще долгие минуты после последнего сказанного Яковом Петровичем слова.       Последние годы жизни писателя и впрямь были плодотворными: Николай Васильевич издал несколько произведений, заинтересовавших искушенных изобилием прозы читателей, часто выходил в свет, обзавелся интересными знакомствами и даже поддерживал переписки. Однако ничто из этого не смогло вывести бесконечно-черную, словно чернила, тоску, поселившуюся меж костной клетки, за которой когда-то было сердце, отравлявшую изнутри подобно самому медленному яду, от которого не было придумано лекарства.       Наконец губы его дрогнули, разомкнувшись, и Гоголь, молчавший столь долго, заговорил будто бы не своим голосом — неимоверно тихим, хриплым, словно б он кричал весь день без устали:       — Чтобы воскреснуть, необходимо умереть, — он задумчиво оглядел Якова Петровича, хотел было еще что-то сказать, но взгляд его ненароком упал за плечо дознавателя, и показалось Николаю, словно из темного угла, укрытого плотной тенью, на него смотрят два маленьких изумрудных глаза. Писатель поспешно отвел взгляд, чтобы вновь посмотреть на хозяина особняка: до того он все никак не мог понять, что же изменилось в нем с последней их встречи и, кажется, только теперь понял.       — Я, право, сам не ведаю, что привело меня к вам… — голос Гоголя прозвучал ровно, однако ему показалось, что слова те были раскаянием. Раскаянием за совершенные им ошибки, так сильно отразившиеся на жизни некогда близкого человека.       — Конец ведь должен быть у всего, верно? Возможно, этот — именно таков…       Николай покачал головой — невыносимая горечь сдавила его легкие, пронзила цепкими когтями глотку и тяжелым грузом легла на плечи, отчего он едва заметно сгорбился, взглянув на маску, распавшуюся мелкими осколками по полу под его ногами.       — Я пойду с вами, — Гоголь согласился, наконец подняв голову, и внимательно посмотрел на дознавателя, вглядываясь в темные, словно ночь, глаза. — Если того вы желаете… Однако, я прошу, не отказывайте мне в просьбе разделить с вами бокал. Я ничего не пил весь вечер.       На губах Николая Васильевича проступила легкая, едва заметная улыбка. Он сделал осторожный шаг вперед, минуя рассыпавшиеся осколки, и склонил голову в немом вопросе.       — Зову я смерть. Мне видеть невтерпеж Достоинство, что просит подаянья, Над простотой глумящуюся ложь, Ничтожество в роскошном одеянье…       Все, что видел Гуро вокруг себя, все, что золотой пылью оседало на его плечи, намертво въедаясь в ткань искусно пошитых костюмов, было мерзостно и безразлично ему. Слепнущий от блеска карнавальной мишуры, хранивший в глубине черных глаз холодное безразличие, он всюду видел лишь отражение той болезни, которую носил внутри себя. Теперь, с трудом оглядываясь назад, он пытался разыскать конец той невидимой нити, что змеилась в густом сумраке у его ног, то пропадая, то появляясь вновь, но не находил его; он искал покоя, но не знал его с тех самых пор, когда в первый раз взглянул в полные непонимания и тоски глаза Николая, и ничто более не связывало его с прошлым.       Яков Петрович покачал головой, и темные, равнодушные глаза его взглянули на Гоголя с тенью той мимолетной и тонкой ласки, что некогда вспыхивала в самой их глубине, глубоко терзая и раня его сердце.       Он смотрел на Николая неотрывно, с какой-то напряженной тяжестью, словно бы силился воскресить в своей груди то былое, что когда-то питало и грело его сердце, но не чувствовал ничего, кроме черной, гнетущей пустоты, разросшейся и поглотившей его.       Дознаватель помнил, он до последнего мгновения знал, что сохранил в своей груди искру черного адового огня, и теперь она наконец разрослась, выжгла то робкое и слабое, что оставалось еще от души его, ничего не оставив после себя.       Гуро не ведал ни покоя, ни радости; земная жизнь до боли измучила и утомила его.       — Гоголь, — повинуясь минутному порыву, он порывисто шагнул навстречу Николаю, замерев лишь в паре сантиметров от чужого лица; увенчанные резными перстнями пальцы ощутимо впились в чужие плечи. — Вы не ведаете, что творите. Отвечайте на вопрос, Гоголь, вы вспомнили? Вспомнили хоть что-то?       На мгновение в потемневших глазах бывшего дознавателя мелькнул мутноватый проблеск надежды, но уже в следующую секунду Яков Петрович отстранился и, бросив сухое извинение, принялся мерить шагами комнату. Наконец неколебимое самообладание его дало трещину.       — Мальчишка! Ведь вы все тот же… Являетесь, когда вас не ждут… Видит Бог, я пытался оградить вас от этого, но вы же сами лезете на рожон! И как вы прикажете мне помочь вам теперь, когда я совершенно не хочу, — он с трудом понизил голос до привычного бархатистого полушепота, но слова его вопреки напускному раздражению сочились невыразимой тоской. — Не хочу отпускать вас… На сколько, Николай Васильевич? На год? На десять лет? Право, когда мы прощались в прошлый раз, я знал, — не мог не знать — что мы встретимся снова. Теперь же… Ладонь его, холодная и уверенная, осторожно коснулась чужой щеки и застыла, словно бы выжидая.       — Смерть!.. Печален мой удел. Каким я хрупким счастьем овладел… Простите мне эту слабость: я, право, не могу отказать себе в подобном удовольствии. Пусть я не пишу стихов, за меня это превосходно делают другие.       Темнота за окном сгущалась; она поглощала последние звёзды, рассыпавшиеся из золотой ладони месяца по ночному небу, тушила городские огни и заползала в окна, сея в душе мутный мрак.       Николай Васильевич взглянул в глаза дознавателя, и в памяти его возникли всполохами воспоминания, что роились в голове, словно туча пчёл, жаливших болью, не давая понять истинную правду, доводя до бессильного исступления. Теперь он знал, что все это было чудовищной истиной и совершенной им ошибкой.       Гоголь вздрогнул, когда дознавательские руки легли на его плечи; в груди у него похолодело. Он смотрел широко раскрытыми глазами в темные очи напротив, ощущая, как легкие давит смертельным спазмом, как немеют его руки, не имея силы подняться, как все блекнет и возникает лишь багровая пустота, наполненная одной только неизбывной тоской.       Яков Петрович отошёл, измеряя шагами комнату, и Николай невольно отступил назад, тихо вздыхая и прогоняя от себя неожиданное видение, вовсе не пытаясь его растолковать. Все было столь ясно в этой обители мрака, что от холода коснувшийся щеки ладони Гоголь вздрогнул, спиной ощутив приближение незваного, но прошеного гостя, и подумалось ему, что темные волны этого непроглядного океана тоски ныне окончательно сомкнулись над его головой, уводя на дно в самую свою глубь.       Словно надеясь ощутить тепло чужой ладони, Николай Васильевич ниже склонил голову, прижимаясь к этой будто бы неживой руке и на короткое мгновение прикрывая глаза. Если бы он только мог, то вобрал бы в себя весь тот ужас и мрак адского пламени, что поселилось внутри дознавателя.       — Все мерзостно, что вижу я вокруг, Но как тебя покинуть, милый друг?..       На короткое мгновение наступила тишина. Писателю хотелось, чтобы она не прекращалась — такой спокойной и блаженной она была. Однако конец так или иначе должен был наступить — рано или поздно.       — Вы спрашивали, вспомнил ли я? — голос Николая звучал совсем тихо: он будто боялся нарушить пришедшую тишину. — Вспомнил, однако… Все ныне кажется мне страшным, затянувшимся сном, конца которого не видно.       Гоголь замолк, тяжело вздохнув; тонкие губы его сжались, и лицо исказила гримаса, полная боли и сожаления.       — Яков Петрович, — голос писателя стал совсем тихим и хриплым, будто бы вечность Николай не произносил ни слова. — Прошу вас, не помогайте мне. И более не отпускайте.       И на мгновение могло показаться, словно в страшной тоске, ютящейся в писательских глазах, промелькнула едва заметная надежда.       — Самые запутанные, самые вульгарные и мрачные тайны империи всегда были доступны мне, мой мальчик. Стоило лишь протянуть руку… Но я никогда — слышите вы? — никогда не в силах был понять главной загадки своей жизни — вас.       Гуро едва склонил голову набок, и от слов его что-то до ужаса тлетворное, горькое и вяжущее застыло на языке, понизив голос до полушепота.       — Николай Васильевич? — вопреки досадному обыкновению он не отстранился, с язвительностью мысленной подметив, что ныне и исчезать-то ему уж некуда, да и, признаться, незачем.       — Покуда каждый осужденный на смерть имеет право на последнюю слабость, я единожды позволю себе проявить свою, ведь вы самолично подписали приговор для нас обоих…       Дознаватель качнул головой, склоняясь чуть ниже, щекой ощущая сбитое дыхание Николая, и мимолетно, но уверенно и твердо приник губами к самому краю чужих губ.       — Простите мне, любезный: иначе прощаются лишь с покойником или девИцей, но вы, к моему огромному удивлению, все еще живы, и более того — вы здесь, со мной.       Страшно и думать: за эти годы Яков Петрович обесчеловечил себя настолько, что теперь, когда смерть и впрямь синим глазом глядела на них из сверкающего нутра перстня, он так явственно и живо ощущал ее вкус… Или, быть может, они никогда и не возвращались вовсе?       — Теперь же, простившись, я со спокойной совестью могу представить вас гостям. Однако прежде скажите: чего бы хотели вы сами?       Избытки забытого и ныне такого далекого прошлого болью сжали легкие. Гоголь медленно втягивал воздух, пока грудь не сдавило сухим спазмом, едва ли не вызвав кашель. Он взглянул на столичного следователя, и ему показалось, будто мимо промчалось все: и захватывающее путешествие в Диканьку, хранящую в себе бесконечную цепь загадок, и страшнейшая, леденящая душу дуэль, и путешествие за черту Нави и Яви, в логово беспощадных темных тварей, и чудовищная плата за это.       Николай Васильевич замер, ощутив прикосновение чужих губ: теплых, шероховатых; по спине его прошелся едва ощутимый холод, уверенно улегшись на плечи, словно сама Смерть уместила на них свои костлявые длани. Он поднял взгляд на дознавателя, вслушиваясь в такой знакомый и такой совершенно незнакомый сейчас голос Гуро, словно бы стоял перед ним совершенно другой человек. Слова его вдруг вызвали у писателя смущенную улыбку, заставив покачать головой.       — Что ж, и на девицу я, кажется, совсем не похож, — мимолетная улыбка медленно исчезла с лица Николая Васильевича, будто вспомнил он о том, что здесь происходило в эту самую секунду. Гоголь вновь посмотрел на Якова Петровича, словно силился запомнить все и жадно впитывал в себя каждое его движение, каждый миг, происходящий в этой комнате, понимая, что вскоре этому придет конец, что поглотит это все поглощающая, пугающая пустота.       — Я… — Николай осекся; казалось, он ощутил себя виноватым, думая о том, сколько людей, щеголявших в зале, ожидало возвращения хозяина этого дома. Была ли им важна хоть толика личин тех, кого ныне скрывала маска? Рука Гоголя дернулась, и тонкие, холодные пальцы уцепились за рукав дознавательской рубашки.       — Я не могу знать, сколько времени нам еще осталось, но больше всего я хотел провести его с вами.       — И впрямь… — тихо отозвался Яков Петрович, и уголки губ его дрогнули в слабой улыбке; не в той, что обыденно сочилась ядом или жестокой усмешкой, а в живой, предназначенной лишь для него, для Николая. — Не девица.       Дознаватель почувствовал, как чужие пальцы, тонкие и холодные, судорожно вцепились в рукав его и в мгновение перехватил эту руку, ощутимо сжимая кажущуюся хрупкой ладонь.       — Неужто озябли? — вскинул в притворном удивлении брови, и подумалось ему, что сама Смерть змеей скользнула в его руку.       Яков Петрович едва удержался от раздраженной усмешки: ишь, как фантазия-то разыгралась. Так и стоял, думал о чем-то своем, непроизвольно сжимая николаеву ладонь, покуда чужой голос не вывел его из раздумий.       — Мало, Николенька, — тихо отозвался, обернувшись и ласково пройдясь по вороным прядям самыми кончиками пальцев. — Ничтожно мало.       Роскошные напольные часы отмерили третий час; глухой звон разорвал повисшую меж ними тишину, и Гуро резко обернулся на звук: следы былой нежности, что тенью лежали на его лице, исчезли, растворились в ночном сумраке, уступив место выражению бесчувственному и совершенно непроницаемому. Лишь в черных глазах его тлел еще прежний пламень.       — Пора, Николай Васильевич: не будем изменять традициям этого дома. Я обещаю вам: у нас еще будет время для того, чтобы окончательно расставить все точки над «i». Теперь же я прошу вас об одном: чего бы вам ни предлагали, чем бы ни прельщали вас гости сегодняшнего вечера — Николай Васильевич, вы слышите меня? — не смейте принимать. И ни на что не соглашаетесь.       Массивные двери распахнулись, и музыка разом стихла, когда десятки гостей подобно хищным стервятникам повернули головы на вошедших.       — Время срывать маски, господа! — Яков Петрович, успевший набросить на плечи играющий россыпью алых камней сюртук, уверенно шагал средь расступившейся толпы, и глубокий голос его тонул в напряженной тишине. — Увы, я вынужден вас огорчить, — Гуро упреждающе поднял руку, коротким жестом подзывая к себе отставшего всего на пару шагов писателя. В другой руке его покоился кубок, и благородное вино то и дело лизало тонкие стенки сосуда. Недвусмысленный взгляд, с коим один из его приближенных рассматривал Николая, дознавателю совершенно не понравился.       — Сегодня, господа, вы сами будете искать героя нашего скромного торжества: я даю вам абсолютную свободу действий… Однако теперь, — стальные нотки внезапно исчезли из его голоса. — Я хотел бы представить вам своего давнего друга, разделившего со мною не одну беду и… — темные глаза Гуро в мгновение затуманились воспоминаниями.       — Некогда сохранившего мою жизнь. Николай Васильевич… Этот бокал за вас. Но прежде — маски долой.       Добрая сотня любопытных, жадных до зрелища глаз уставилась на хозяина особняка из узких прорезей, ожидая обыденной развязки или же мимолетного жеста, а после тонкие фарфоровые лики полетели прочь, дробясь и разбиваясь о мраморные плиты пола.
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.