ID работы: 7913541

Saudade

Слэш
NC-17
В процессе
902
Размер:
планируется Макси, написано 980 страниц, 53 части
Описание:
Примечания:
Работа написана по заявке:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено только в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
902 Нравится Отзывы 482 В сборник Скачать

Часть 26. Полуденный ужас на фестивале кукол

Настройки текста

Веселый черный голливог в старинном сюртуке выходит в город погулять на шумном празднике: с вином в кармане красных брюк, с улыбкой шире красных губ… …А полдень ужас льет с небес и бьется в хохоте, как бес.

      Университетскую столовую Кори Амстелл недолюбливал по многим причинам.       Во-первых, кормили так себе: лучше, конечно, чем он приготовил бы себе сам, но в разы хуже, чем в любой уличной забегаловке-«ташке», даже самой убогой и затрапезной, а стряпня, которую в ней подавали и которой полагалось быть исконно-португальской, таковой почему-то не являлась и неуловимо напоминала обеды в приютской столовой, навеки врезавшиеся в память легким, еле уловимым привкусом стираных тряпок в супе, бумаги в салате, хлорки в морсе и хорошенько прожаренных носков во всех основных блюдах.       Во-вторых, цены пытались не хуже ожившего дверного кнокера загрызть Амстелла еще тогда, когда он подрабатывал в магазинчике и располагал весьма скромным собственным заработком; теперь, конечно, Микель Тадеуш оставлял ему немалые деньги на личные расходы, но привычка оказалась второй натурой: сумма в четыре евро за сомнительного качества обед вынуждала давиться едой от жадности и потом еще долго мучиться легкой навязчивой изжогой от съеденного.       В-третьих, там всегда было слишком людно и шумно: разве что приходить сразу же после первой лекции, но к этому времени Кори обычно не успевал проголодаться, а повара — наготовить плотной еды, и подавали только омлеты, злаковые каши да жалкое подобие «туррады», местных сэндвичей из белого хлеба, политого топленым сливочным маслом, вместе с «галао» — кофе с молоком в высоком граненом стакане. Столы в университетской столовой были общими, составленными друг с другом в длинные ряды, укомплектованными вдоль с обеих сторон частыми пластиковыми стульями синего цвета с полукруглыми гнутыми спинками: при желании их можно было сдвинуть ближе и устроиться тесной кучкой, что общительные португальские студенты чаще всего и проделывали.       Довольными в этой ситуации оставались все, кроме Кори Амстелла.       Было еще и «в-четвертых», и оно происходило с ним прямо сейчас, когда он так неосторожно свернул за обманчиво аппетитными, наваристыми запахами, а в результате получил тарелку густой зеленой бурды, отдаленно походящей на гороховый суп-пюре с тремя тонюсенькими кружочками редиса, одиноко дрейфующими в этой субстанции, да тарелку пережаренной черемши, тоже почему-то заправленной редисом.       Вяло подковыривая ложкой этот «овощ дня» и недовольно поджимая губы перед тем, как отправить содержимое ложки в рот под чужими давящими взглядами, он мысленно проклинал всё вокруг: университет, столовую, редис, галдящую толпу, успевшую набиться сюда сегодня спозаранку…       …И двоих сокурсников, устроившихся по обе стороны от него и захвативших таким образом в живые тиски.       Выслеживали ли они его от порога аудитории, подкараулили у входа в столовую или в самой столовой — Амстелл не знал. Знал он только то, что стоило ему найти себе пустующий стол подальше от входа и линии раздачи, где всегда кучился народ, стоило только занять выбранное место и поставить перед собой на столешницу зеленоватый обед, как слева от него, выдернув ближний к стене стул, тут же плюхнулся Милян Андрич — с размаху плюхнулся, даже с некоторым нахальством, и с какой-то наскоро купленной, это Кори отчетливо понял, подсохшей булкой в руке, а справа, деловито опустив поднос и окончательно загородив все ходы-выходы, присел Томаш Маседу, близкий друг Андрича и по совместительству такой же в точности сталкер; Кори даже на мгновение заподозрил, что дружба их, начавшаяся только этим семестром, случилась именно на почве общих интересов, то есть сталкерства.       Бежать было некуда, да и стыдно было от них убегать — чего доброго, еще пустят дурной слушок о его неуравновешенности и укоренившейся социопатии, слушок дойдет до деканата, а оттуда в приказном порядке и до штатного психолога, — и он остался сидеть на месте, только зауглился в плечах да закостенел в спине.       Перекинул распущенные волосы на грудь, скрутил в узел, затолкал под джинсовку, чтобы тайком не облапали, и угрюмо уставился в тарелку, где продолжали топиться розоватые кружочки едкого редиса и гигантский, пахучий, темно-хвойный лавровый листок.       — Как тебе сегодня наша Бранка? — без предисловий выпалил Андрич: этот не имел ни малейшего представления о вежливости, всегда действовал нахрапом и потому бесил Амстелла больше остальных. — По мне, так много экспрессии в одну лекцию. Не сцена же здесь.       Говорил на португальском он, к тому же, еле сносно, не чета немало пожившему и в Испании, и в самой Португалии Амстеллу, которого выдавал разве что французский прононс: фразы строил короткие, корявые, и одному только Богу было известно, как вообще ухитрялся вполне неплохо проходить обучение в чужой стране и на чуждом ему языке.       Учились они все вместе с Амстеллом на гуманитарном факультете, а упомянутая Бранка Мартинью преподавала у них литературу; будучи доктором наук, преподавала она превосходно, но заложенный в ней с рождения актерский талант, задавленный в зародыше и не нашедший для себя выхода за все сорок лет, нет-нет да и пробивался как росток из плодородной земли, и тогда она начинала отыгрывать по ролям особенно полюбившиеся ей произведения португальских классиков, а всем присутствующим в аудитории поневоле начинало чудиться, что это не кафедра, нет, это — подмостки уличного театра, «аремедильюш» странствующих средневековых жонглеров.       Томаш Маседу справа многозначительно хмыкнул, подхватил треугольник поджаристого тоста и с хрустом откусил, а Кори на этом жесте чуть не подавился супом: никогда не умел есть в присутствии посторонних — сразу же портился аппетит и кусок в горло не шел, — но люди вокруг него этого даже не замечали, совершенно естественным, ненавязчивым образом поглощая пищу, да еще и умудряясь попутно болтать без умолку.       Томаш был худощавым и смуглым, а черты его — тонкими, точеными, будто из бронзы отлитыми; профиль индийского божества, выбравшегося поутру из отравленных вод Ганга, отряхнувшегося, облачившегося в рубашку и джинсы и отправившегося на учебу аккурат к началу первой лекции. Коротко стриженый, с жгуче-кучерявым барашком мелких завитков, он казался даже более смуглым, чем все знакомые Амстеллу португальцы; кожа его колебалась от зимы к лету, перебирая и сменяя все оттенки между красноватой глиной и черной маслиной, форма носа была правильной греческой, глаза — миндалевидными, подбородок — чуть вытянутым, острым, а губы — обрисованными красноватой сангиной или коричневатой сепией.       Специфическая природная красота не делала Томаша приятным для Амстелла собеседником, и он предпочел бы обойтись без его компании точно так же, как и без компании Андрича.       Тем более что цель у Маседу с Андричем была одна общая: сдружиться с Кори Амстеллом, войти в доверие, влезть под кожу и начать потихоньку «капать на мозги» — они не раз уже пытались провернуть подобное, и сегодняшний совместный обед не был исключением.       — Нормально, — с запозданием нехотя выдавил он терпеливо дожидающемуся ответа Андричу, чье присутствие ощущал слишком остро: плечом, кожей, чутким обонянием, улавливающим все мельчайшие нюансы, и как когда-то распознавшим в духах Микеля Тадеуша чуждое живому подсолнечному миру инфернальное зерно, так и сейчас прекрасно угадывающим запах жареной трески — Андрич проживал в общежитии, и одежда его, очевидно, всегда сушилась в общем доступе, вбирая в себя кухонные ароматы, — какого-то одеколона с холодными морскими нотками и недорогого шампуня от растрепанных, чуть подращенных волос, тщательно вымытых с самого утра и повязанных у шеи в короткий куцый хвостик. — Нормально, — повторил он, собирая из осколков свой охриплый, раздробленный голос. — Это же Бранка Мартинью, чего еще от нее ждать? Хотя бы не уснешь и со скуки не сдохнешь, как у Боржеша.       Алфреду Боржеш был пожилым португальским профессором, седым, обрюзгшим от лет и поседевшим к декабрю своей жизни, похожим на странную помесь бульдога с мопсом: щеки его свисали небольшими складочками, а круглые глаза смотрели с некоторым удивлением из-под кустистых белых бровей, торчащих кудлатой порослью. Боржеш вел у них культурологию, и на его лекциях Кори бессовестно отсыпался, оставаясь при этом совершенно безнаказанным: старый профессор относился к нему с необъяснимым теплом, и казалось, будь у него при себе теплый шерстяной плед — еще и укрыл бы им сладко дрыхнущего за задней партой нерадивого ученика.       Амстелл к Боржешу относился ровно так же, как и ко всем прочим окружающим людям — индифферентно, то есть никак.       — Обожаю Боржеша! Вы не замечали, что нам его лекции первыми ставят? — белозубо и открыто рассмеялся Томаш и сам же ответил: — Это затем, чтобы выспались как следует под его монотонное зудение. Кстати! Милян рассказывал, что ездил этим летом к себе на родину. В ошп… опш… Ах, будь оно неладно! Как там это твое предместье называется?       Он обращался к Миляну через Амстелла, сидящего аккурат посередине, меж двух огней, и деться из-под словесного обстрела было совершенно некуда — оставалось только самому отстреливаться вымученными и неловкими ответами, а они как будто нарочно пытались его вынудить, вызвать на разговор.       — Општина Лазаревац, — закатив глаза — видно, Томаш был не первым и далеко не последним, кто никак не мог выговорить его заковыристое место рождения, — простонал с левой руки Милян. — Община Лазаревац, так понятнее будет?       — Спасибо, друг, ты никак не мог сообщить мне это пару недель назад, чтобы я не ломал язык и голову над твоей сербской речью? — беззлобно пошутил со своего места Томаш. И тут же, переключившись на Амстелла к ужасу последнего, с неподдельным интересом спросил: — А ты уезжал к себе домой, Кори? Ты же вроде бы тоже не отсюда родом?       Амстелл коротко мотнул головой, а зеленый гороховый суп, который он по неосторожности взял в рот и не успел вовремя проглотить, чуть не застрял ему поперек горла.       Говорить не хотелось.       Говорить было не о чем: Кори заранее знал, что у него спросят и что он им ответит, и от этого едва начавшийся разговор терял весь свой смысл с первой же ноты набившей оскомину мелодии.       — Из Франции он, — великодушно ответил за Амстелла сокурсник-серб. — Правда же, Кори?       Пришлось справиться с собой и проглотить суп, постаравшись при этом не подавиться — а в животе уже раздавались первые нехорошие звоночки начинающегося несварения; прекрасно понимая, что его не оставят в покое до тех самых пор, пока не закончится обед, Амстелл обреченно отодвинул подальше от себя полную тарелку и буркнул:       — Правда.       — Из Парижа же, верно? — не унимался Андрич.       — Верно, — так же сухо и лаконично подтвердил это знание-предположение Кори, с тоской буравя взглядом дальнюю стену столовой, выкрашенную мятной светло-салатовой краской, за которой плескалась листвой и приморским ветром ранняя португальская осень и куда так хотелось сбежать из-под давящих университетских сводов.       — Ты не ездил к себе домой? — радостно, улыбаясь до ушей, спросил Андрич, и тогда Кори не выдержал — выпалил правду, которой делиться ему ни с кем никогда не хотелось:       — У меня нет дома. Так что не ездил я никуда.       Правдой делиться было не только неприятно, но еще и опасно: за нее цеплялись, точно за нить Ариадны, принимаясь изо всех сил тащить, вытягивая из Амстелла всё больше и больше подробностей и разматывая путаный клубок его жизни так, что он не успевал и глазом моргнуть, как оказывался перед своими собеседниками совершенно беззащитным, открытым, будто на ладони.       Вот и сейчас случилось ровно то же самое, что случалось всегда и из-за чего Кори Амстелл взял за привычку держаться особняком.       — Как это — нет дома? А где же ты там жил?       — В приюте я жил, — огрызнулся он и тут же напоролся на унизительное щенячье сочувствие в глазах Андрича.       Кори знал наперед всё, что они скажут, сделают и даже подумают; все ходы и партии в его жизненной пьесе всегда были настолько четко прописаны, что к своим восемнадцати годам от этих бесконечных спектаклей он уже начал испытывать моральную тошноту. К счастью, Томаш оказался чуточку способнее и сообразительнее своего приятеля — быстро вскинул руку, пресекая готовые посыпаться вопросы на корню и заставляя Андрича замереть с раскрытым ртом.       — Здесь, значит, оставался? — спросил он, обращаясь к Кори. — И как тебе наша страна? Летом у нас довольно жарко — мне кажется, на порядок жарче, чем во Франции. Что делал целое лето?       Поймав себя на том, что начинает неосознанно раскачиваться взад-вперед, Кори усилием заставил свое тело остановиться — ткнулся локтями в столешницу, а кончиком правой стопы уперся в плиточный пол, нащупывая цементный стык между двумя плитками, ввинчивая в него мысок кеда и так отыскивая для себя сомнительную точку опоры, — и неуверенно произнес:       — Гулял я летом… Что еще я должен был делать? Гулял и доклады по философии дописывал.       Андрич подался вперед, склонившись к нему еще ближе — так близко, что Кори начало не на шутку мутить от бесцеремонного вторжения в его личное пространство, — и на глазах у застывшего в предвкушении Томаша спросил, вроде бы и робко, с осторожностью, но за этой внешней, обманчивой робостью крылась самая натуральная наглость, только для вида припудренная приличием:       — А с тем, кто тебя встречать приходит… С ним вы тоже летом познакомились?..       Кори вдавил локти в столешницу с такой силой, что та даже слегка прогнулась под этой давкой, а недоеденный гороховый суп опасно заплескался в тарелке; на секунду ему подумалось, что было бы неплохо взять эту тарелку и опустить на обнаглевшего Андрича, вывернув всё ее зеленое содержимое ему на свежевымытую голову, но кисти рук только вяло дернулись да остались безвольно заламывать друг дружке пальцы: преждевременное увядание его юной красоты переломило в нем какой-то стержень, и он больше не мог сопротивляться чужому давлению и идти по жизни с гордо вскинутой головой — на это попросту не оставалось моральных сил.       Всё, что он смог, это выдавить севшим голосом жалкое:       — Твое какое собачье дело?..       Как ни странно, Андричу хватило и этого, чтобы сдуться, сникнуть, заткнуться и действительно остаться сидеть на месте поруганной псиной, уставившись на Кори и часто моргая светлыми глазами, но тут неожиданно подключился Томаш, перехватывая инициативу и напирая с другой стороны; так слаженно могли бы действовать в тандеме ангел и бес, усевшиеся каждый на своем плече — вернее, пара подозрительных ангелов, следующих рискованной тропой благих намерений.       — Ты стал сам не свой.       Кори не сразу понял, что тот ему говорит; резко обернулся, задев локтем поднос со своим остывшим обедом — суп наконец-то преодолел края тарелки, выплеснулся, растекся по белому пластиковому подносу, — и впился в Томаша потерянным, опустошенным взглядом, хмуро обегая его лицо, словно выискивал в нем какой-то подвох.       — Ты сам не свой в этом году, с самого первого дня учебы, — еще серьезнее, с нажимом повторил Томаш Маседу. — И выглядишь последнее время очень неважно. Милян говорил, что тебе стало плохо прямо на лекции…       — Тебе что с того? — вымолвил Кори неподатливым, запинающимся и ватным языком: такого на его памяти еще не случалось, чтобы даже не зрелые люди, а ровесники, его же погодки вмешивались в его жизнь и учили, как правильно жить — он не успел заметить, как все они выросли и превратились в самых обыкновенных взрослых людей, а взрослым людям было свойственно во всё вмешиваться и всему учить.       — Может быть, тебе стоит, ну… подумать как следует? — вкрадчиво, точно вор-домушник, предложил Андрич и на всякий случай немного отодвинулся — кажется, не на шутку опасался, что ему могут вмазать за попытку затронуть слишком уж личные темы, но все его опасения были напрасны, Кори совсем не чувствовал в себе способности ввязываться сейчас в драку: растратил весь свой запал на Rua da Reboleira. Заметив, что на его слова никак не реагируют, Андрич малость осмелел и закончил: — Это ведь не очень нормальные отношения. У меня на родине такое не одобряют.       — Пошел на хуй, — только и выдохнул Кори с отъявленной злобой, полыхнувшей в нем, как костер: еще недавно в туалете этот самый Андрич пытался к нему совершенно недвусмысленно пристать — сколько бы ни прикрывался дружбой, но какая дружба может быть между теми, кто никогда даже не общался? — а теперь вот с самым невинным видом ханжески попрекал.       — У нас здесь к этому нормально относятся, — возразил Томаш Маседу с другой стороны стола, старательно, но бездарно отыгрывая «хорошего копа». — Дело вовсе не в этом, а в том, что, судя по твоему виду, на пользу тебе эти отношения не идут.       — И ты туда же вали, — лаконично сообщил Амстелл и ему, скрипнув зубами и ощущая, как то немногое, что он успел прожевать и проглотить, пока к нему не подсели эти двое, поднимается обратно из желудка по пищеводу под горло.       — Ты выглядишь так, будто у тебя нервное истощение, а ведь еще даже не сессия, — ввернул «плохой коп» Андрич. — Что же будет во время сессии?       — Мы же твои товарищи, Кори, — прибавил Томаш с показным безучастием: мол, дело, конечно, твое, но… — Мы желаем тебе добра.       Кори хотел сказать, что даже не догадывался до недавнего времени о существовании этих товарищей, но вдруг почему-то выпалил совершенно иное:       — Не будет меня здесь во время сессии, — и с этими словами наконец-то соскреб в себе силы подняться из-за стола: отодвинул стул, впечатав гнутой пластиковой спинкой в стену, подхватил брошенную на пол у ног сумку-мессенджер пятнистой военной расцветки с конспектами, перекинул ее через плечо и, кое-как протиснувшись между стеной и Томашем, не сдвинувшимся ни на сантиметр, чтобы его пропустить, выбрался на свободу и стремительно зашагал прочь из столовой, так и оставив свой обед несъеденным. Он кожей чувствовал, как сверлит ему спину пара взглядов, как струится вместе с ними порицание, недовольство и даже раздражение; наверное, они хотели бы, чтобы он был таким же как все, в одной общей куче: ничем не выделяющийся, самый обыкновенный прилежный — или не особенно — ученик.       Но он выделялся уже тогда, когда только поступил в университет, не зря же его единственного в студенты так и не посвятили, как ни пытались.       Вмешательство в его жизнь выглядело чинно и благопристойно: двое самопровозглашенных друзей проявляли участие и беспокоились о здоровье, но Кори за этим беспокойством угадывалось совсем другое, угадывалась какая-то неясная корысть.       Внутреннее чутье подсказывало, что беспокойство тут притворное и лживое, что по-настоящему этим людям — как и всем вокруг — плевать на его здоровье, что они не будут слишком сильно переживать и сожалеть, случись с ним какая беда, что они не остались бы в подземельях Старой тюрьмы, чтобы выиграть ему время на спасение, и не спустились бы за ним туда сами, чтобы спасти — скорее всего, не спустились бы…       …Что каждый из них с высокой долей вероятности сбежал бы от него точно так же, как раз за разом сбегали от Микеля Тадеуша те, к кому заглядывал в гости инфернальный Мировой океан; никому ведь на самом деле, как бы они ни твердили обратное, как бы ни мечтали с детства очутиться в диковинном иномирье, в зазеркалье, в стране чудес полуденных снов, всё это было не нужно. Иномирье испугало бы их, оказавшись чуть более реальным и настоящим, чем книжная картинка — ведь даже в обетованной Нарнии иногда кто-то да умирает по-настоящему.       А Кори Амстелл был теперь полноправным жителем той стороны, инфернальной полуночной страны с причудливым названием «Мурама», и с каждым днем почему-то ощущал себя принадлежащим ей больше, чем привычному миру.       Оставаться на лекции не стал — короткая фраза про сессию, нежданно-негаданно сорвавшаяся с губ, потрясла и взбудоражила его самого гораздо сильнее, чем сокурсников, и он перекатывал ее туда-сюда в голове, пытаясь доискаться ее истоков.       Почему что-то в глубине души подсказывало ему, что сессию он не застанет, что сдавать экзамены не придется — а значит, не стоило тратить время на то, чтобы учить к ним материал, — Кори не понимал, но знание это было таким непреложным и крепким, что в его истинности не оставалось ни малейших сомнений, и, самое главное, оно его по необъяснимой причине совсем не пугало.       Наоборот, волновало и пробегалось по коже морозными мурашками затаенного восторга.       Он выскочил из тяжелых парадных дверей университета и окунулся в дотлевающий жарой сентябрь, который совсем вот-вот, совсем скоро должен был смениться увядшим и мягким солнцем октября, когда на усаженном чайками чайном побережье Матозиньюш останутся только упрямые серфингисты да редкие случайные туристы, зашедшие полюбоваться на выгорающие в белизну волны и посмотреть, как большой контейнеровоз в сопровождении буксиров заходит в порт, а дымовые трубы в маскировочной красно-белой окраске, торчащие за пляжной полосой ростками промышленных маяков, начнут дымить по-осеннему серо, тускло, сизым смогом, сливающимся с пасмурным небом и такой же пасмурной водой в одну сплошную безликую хмарь.       Кори обычно нравилось в Португалии осенью, но нынешняя осень его не радовала.       Пересекая быстрым шагом мощеную площадку перед университетом, он на ходу расстегнул застежку сумки, порылся в ее недрах и нащупал задавленный между конспектами сотовый телефон, который теперь всегда брал с собой на учебу: последнее время могло случиться — и случалось чаще частого — всё что угодно. Выудил его на свет, пощелкал по кнопкам, чтобы разблокировать, с недоверием покосился на индикатор садящейся батарейки и выбрал в адресной книге недавно поселившийся там номер, плотно обосновавшийся между университетским деканатом и Фурнье.       Микель его как будто бы ждал — а может, и впрямь ждал, прогуливать занятия с его появлением Кори стал с завидной регулярностью, — и радостно отозвался в трубку:       — Olá, menino! У тебя что-то стряслось? Или ты просто уже пресытился своей скучной учебой и созрел до того, чтобы составить мне компанию?       — Второе, — ворчливо отозвался Амстелл, по наитию останавливаясь прямо посреди тротуара и отступая в тень какого-то дома, нависающего над улицей сырым камнем фасада: разговаривать по телефону на ходу он не умел, а если даже и пытался проделать подобный трюк, то непременно во что-нибудь или в кого-нибудь врезался по итогу. Порылся в карманах джинсовки, вытащил измятую и истрепанную листовку, врученную ему Микелем как-то в начале сентября, и, хмуро вчитываясь в затертые буквы, произнес в фонящую чужим дыханием и как-то по-особому волнующую незнакомыми звуками трубку: — Ты обещал, что пойдем сегодня на этот твой гребаный фестиваль…       — Кукольный, Flor de lírio, — с деланой невинностью поправил его Тадеуш. — Он не гребаный, а кукольный.       В голосе его переливалась и играла насмешка, попадала в телефонный динамик и там выкристаллизовывалась, долетая до Амстелла уже в концентрированном виде, отчего тот по своей привычке тут же начал незаметно закипать и беситься, и Микель это почуял, уловил, поспешил исправиться:       — Где тебя встретить, menino? Возле университета или у твоего крылатого домика? Я постараюсь добраться до твоей альма-матер как можно быстрее, если ты всё еще там…       — Не надо меня встречать, — перебил Кори — ждать под университетскими дверьми, пока лузитанец доедет и заберет его, было чревато: где-то там всё еще поджидали товарищи по учебе, а пересекаться с ними лишний раз ему после сегодняшнего неудавшегося обеда совершенно не хотелось. — Сам к тебе доеду на Алиадуш, тут недалеко…       Вокруг него тихонько подрагивала паутина из каменных руа, старых, крошащихся, изъеденных временем и зализанных волнами граффити, чьи улицы-нити путались, переплетались, приглашали заблудиться в своих гранитных руслах; всё снова сделалось спокойным и понятным только тогда, когда он сел в скоростной трамвайчик, и тот флегматично пополз по стальной лыжне рельсов к центру.       Микель Тадеуш не стал покорно отсиживаться дома, а вместо этого подкараулил его у остановки, без труда разгадав нехитрый маршрут; подкараулил, поймал в кольцо жилистых рук — Кори от неожиданности не сразу сообразил, кто его хватает, на секунду испытал ужас и начал отбиваться, — и повел куда-то одному ему известными путями.       Далеко идти не пришлось.       Царила «сешта фейра», то есть пятница, первый из трех заключительных дней десятидневного городского праздника, и оказалось, что центр северной португальской столицы по-прежнему люден и кипуч, как и пару летних месяцев назад, в самый разгар туристического сезона, хотя городское небо и всё чаще теперь делалось совсем бусым, колумбиновым, точно шейка сизого французского голубя, предвещая скорый дождь из надутых и тучных облачных брюшин.       И именно в этот день Порту дневной для Кори впервые сроднился с Порту потусторонним — на мгновение ему даже почудилось, что наступило затмение всех солнц и лун или световой коллапс посреди инфернальной ночи: то, что творилось сегодня на его улицах, немногим отличалось от карнавальной вакханалии, вершащейся в темноте.       Циркачи, акробаты, кукольники — как мастера, так и актеры, — музыканты, танцовщики и танцовщицы, чревовещатели и фокусники — все они заполонили отданные празднику площади и сценические площадки, оккупировали театры и открытые подмостки, прогуливались по улицам сами или собирали вокруг себя прохожих.       — В театр мы не пойдем, — сходу объявил Микель, приобнимая Амстелла за талию и ловко лавируя вместе с ним в толпе. — Это довольно скучно, menino, поверь мне на слово: сидеть пару часов истуканами, мучиться голодом и таращиться на кукол, тогда как можно на них же поглазеть и на воздухе, с большей пользой и удовольствием.       Кори с ним только молчаливо соглашался: здесь действительно было на что поглядеть.       Снежноликие мимы в тельняшках, черных беретах и черных же широких брюках-палаццо с алыми подтяжками аккуратно касались воздуха мягкими руками, обтянутыми безупречно белыми перчатками, и воздух под их пальцами становился упругим, пружинил, не пропускал их, превращался в стекло; невольно вспоминался Париж с его устремленной в стратосферу башней-ракетой, у подножия которой частенько разгуливали такие же молчаливые уличные чудаки и дарили надувные шарики в форме сердец случайным прохожим.       Акробаты-гулливеры на пружинистых ходулях-кузнечиках, высокие и длинные, в костюмах пиратов, пришельцев или вовсе каких-то непонятных розоватых коралловых губок с крошечными отростками-лапками расхаживали вдоль площадей — а в старом Порту с его неровной и прореженной, что решето, брусчаткой это требовало особого умения и ловкости; циркачи в безразмерных клоунских нарядах и с размалеванными лицами жонглировали светло-салатовыми теннисными мячиками и иногда специально роняли пару штук, чтобы кто-нибудь из любопытных гостей фестиваля смог украдкой подобрать и тоже попробовать; турецкие танцоры исполняли «зенне», мужской танец живота; сладкий и маслянистый запах попкорна смешивался с ароматом жареной трески «бакальяу», плавал в воздухе колдовским туманом из страны Оз, сочился из дверей вместе с неизбывным ветхим духом лежалых и никому не нужных древностей или просто старых вещей.       Кукольники-чревовещатели, держащие в руках крестообразное устройство-вагу и с ее помощью заставляющие покорных кукол пробуждаться, двигаться, открывать шарнирный рот и издавать живые звуки, пока сами они еле заметно шевелили губами и выразительно пучили глаза, собирали восторг не только — и не столько — от детей, сколько и от взрослых; это не был детский праздник, и сюжеты постановок встречались порой совсем не детские. Люди здесь говорили с другими людьми не напрямую, а посредством кукол, через проводников: пластиковых, тряпичных, деревянных, стальных и из папье-маше.       Куклы выскакивали из коробки упитанного фокусника, с огромным трудом утянутого в фиолетово-звездный фрак, чуть рыжеватого, курчавого, щекастого и жизнерадостно улыбающегося всем без исключения — тем, кто проходил мимо него, и тем, кто задерживался ненадолго полюбоваться на короткое представление. Он ловил самовольно разбегающихся кукол и укладывал, заталкивал их обратно в коробку, а они с хохотом бросались из-под рук, ускользали, ныряли под стол и прятались в лакированном картонном цилиндре. Фокусник с притворным вздохом поднимал цилиндр, опускал себе на голову — оттуда тут же густым посевом сыпалось цветное конфетти; он удивлялся, недоуменно снимал его и ставил перед собой, закатывал рукава и запускал руку в его тулью, но сбежавшей куклы там так и не находилось, вместо нее показывались белые заячьи уши, а вслед за ушами — и сам заяц: красноглазый и с большими медными часами в кармане жилета, тоже кукольный. Того и гляди, спрыгнет со стола и побежит, причитая и охая, во дворец к Червонной Королеве…       Здесь всё сегодня подчинялось особым законам, и первым в этом пляшущем, веселящемся и голосящем карнавальном безумстве, кто приковал к себе внимание Кори Амстелла, оказался марионеточный Фредди Меркьюри: в своем незабвенном золотом жакете и белом трико, томно, с пафосом распевающий «I want to break free» и танцующий с микрофонной стойкой перед сомкнувшимся кругом восхищенных зрителей. Эта метровая кукла под чутким руководством незаметного, старающегося оставаться в тени ее славы кукольника, двигалась до того живо и естественно, что Кори запнулся на половине шага, зацепившись носком за прореху в калсаде, и застыл как вкопанный, дергая за руку Микеля и вынуждая его остановиться тоже.       Меркьюри пел — музыка лилась откуда-то из портативных колонок, спрятанных в небольшом шатре, имитирующем сцену с ее софитами, Кори точно-точно это знал, но уже через мгновение забыл, поверил и, наблюдая за раскрывающимся и закрывающимся ртом куклы, сам раскрыл рот, даже присел на корточки, повинуясь детскому порыву и не выпуская руки Микеля из своих пальцев, чтобы не потерять равновесие и не упасть.       Кукольный Меркьюри шел по кругу, обходя внимающую ему толпу, — God knows, God knows I've fallen in love…, — задержался ненадолго у самого носа оторопевшего Кори, по мановению руки кукловода исполняя ему этот проникновенный кусочек своей арии, но добился только распахнувшихся в ужасе глаз да помидорного отлива, медленно окрашивающего возмущенно-смятенное лицо, и деликатно двинулся дальше.       Кори с трудом выполз из толчеи, разрывая плотное кольцо и утягивая за собой Микеля Тадеуша, остался в паре шагов — среди большого скопления людей ему сразу же становилось неуютно, — и издали продолжил завороженно наблюдать за танцем ожившей куклы.       Композиция закончилась, прозвучали последние ноты; Меркьюри чуть угловато раскланялся напоследок, а они оставили талантливому актеру денег, вместе с другими восхищенными зрителями опустив несколько евро-монеток в брошенную на мостовой мятую шляпу из синего фетра, и неторопливо зашагали вперед.       И чем дальше они продвигались, чем глубже забирались в гущу уличного фестиваля, тем необычайнее становилось увиденное.       Куклы-марионетки, перчаточные куклы бибабо: Гиньоль, Полишинель, Кашперль, Панч и Джуди; малоподвижные вертепные куклы, отыгрывающие свои пьесы-мистерии в деревянном ящике, более всего походящем на большую шарманку с поделенной на два яруса сценой, теневые куклы, проступающие подвижными силуэтами сквозь полупрозрачный мотыльковый пергамент в укрытой темнотой палатке теневого театра, планшетные куклы, балансирующие на кромке планшета-сцены, мягкие куклы-маппеты, напоминающие героев известного американского «Маппет-шоу» и поневоле воскрешающие в памяти образ лягушонка Кермита. Куклы-тантамарески, у которых кукольным было только тело, а голова и руки принадлежали управляющему ими актеру-кукольнику, гапитно-тростевые куклы, обыкновенные пальчиковые, надевающиеся на палец подобно наперстку, и пальчиковые шагающие, у каких пальцы вдевались в «кармашки» кукольных ног; напольные куклы, большеголовые куклы-великаны, куклы «живой руки»…       Эти последние представляли собой пустой костюм или плащ с головой: голова либо покоилась на груди кукловода, либо закрывала его голову, тряпичные ноги куклы крепились к его ногам, а его руки были вдеты в руки кукольные; одну такую куклу они встретили у площади инфанта дона Энрике — там собралось немало зевак, все чего-то ждали, вот и Кори с Микелем замедлились, примкнули к ожидающим.       Заиграла музыка, с легкой медной хрипотцой пробиваясь из старых динамиков видавших виды музыкальных колонок, явно одолженных у какого-нибудь заслуженного театра, и из-за черного занавеса сцены показался сеньор.       Худой, пожилой, страдающий от болезни Паркинсона седовласый сеньор с крючковатым носом, трясущимися руками и ходящими ходуном коленями — гротескный, близкий к виттовой пляске тремор охватил его конечности, — стал спускаться с подмостков прямо на площадь, навстречу зрителям; казалось, еще немного — и он споткнется, упадет, рассыплется от дряхлости на ветошь и прах. Далеко не сразу, не в первую секунду Кори сообразил, что это вовсе никакой не сеньор, а всего лишь кукла — вернее, кукольное тряпье вместе с головой, нацепленное на кукловода, облаченного во всё черное, точно заправский ниндзя.       Вдруг пожилой сеньор выпрямился как по струнке, расправил руки — будто крылья — вышвырнул ненужную трость и вприпрыжку сбежал, с поистине детской легкостью одолев оставшиеся ступеньки.       Сеньор раскланялся перед публикой, и тут Кори, запуская пальцы в кулек с липким попкорном, пахнущим карамелью и — будь он неладен, этот сопутствующий тошнотворный душок! — натуральным свиным жиром, с еще большим изумлением осознал, что кукловодов было двое: один из них выполнял за старика все па и прыжки, а другой бежал за ним буквально след в след, умудряясь попутно управлять кукольной головой, весьма красноречиво кивающей, вскидывающей подбородок и метающей в толпу выразительные взгляды.

Hoy para mi es un día especial, hoy saldré por la noche…

      «Сегодня для меня особый день, сегодня я выйду ночью, — разлились колонки глубоким и звучным мужским голосом. — Я буду смеяться, мечтать и танцевать, наслаждаясь жизнью…».

Podré reir y soñar y bailar disfrutando la vida…

      Сеньор скакал вдоль зрительского круга, ровно молоденький козлик, и его комичные выкрутасы, пируэты, которые он выписывал, вызывали невольную кривую улыбку даже у извечно угрюмого Амстелла: уголки губ сами собой ползли кверху, он моментально забывал, что это вовсе не сеньор, а двое кукловодов-ниндзя с куклой, и с незамутненным восторгом смотрел на него во все глаза, восхищаясь резвыми прыжками преклонного старика.       И вот когда Кори отвлекся, увлекся и ненадолго забыл обо всем, впервые приключилось то, чего он никак не ждал, не предвидел и не мог даже в самом страшном своем кошмаре допустить.       Микель вдруг исчез.       Стоял совсем-совсем рядом, буквально за плечом, согревал ему затылок горячим табачным дыханием, посмеивался на ухо, вроде бы даже держал за запястье, обхватив большим и средним пальцем и сжимая этим волнительным кольцом — и вдруг исчез, испарился, как и не бывало.       Запоздало испытав провалистое, точно бездонная пропасть, чувство пустоты у лопатки, где еще секунду назад ощущался жар чужой груди, Кори шумно и напуганно втянул воздух, резко обернулся, заозирался по сторонам, выискивая Микеля мечущимся взглядом, но вокруг были головы-головы-головы, всё сплошь смуглые, смолистые головы незнакомых ему людей, как тантамарески, покачивающиеся в такт и зловеще хохочущие — он мгновенно забыл про сеньора, забыл, чему тут все смеялись и рукоплескали, — как созревшие коробочки семян на отравленном маковом поле, шуршащие под степным ветром погремушкой про́клятого маракаса.       — Мике?.. — позвал он, не понимая, что происходит. — Мике! — неуверенно произнес чуть громче, но звук его голоса утонул в шумящем людском муравейнике.       Грудь сдавило от ужаса, дыхание перехватило — не мог же Микель действительно исчезнуть средь бела дня, в самом-то деле! — и Кори Амстелл, задыхаясь от паники, стал вертеться в людской сутолоке, расталкивая скучившихся зевак локтями, пробираясь куда-то сквозь плотный затор, сквозь эту живую реку, запрудившую площадь инфанта дона Энрике. Умом он понимал, что Микель, скорее всего, заприметил что-нибудь любопытное и решил тихонько отлучиться, чтобы сделать сюрприз — да, так оно, безусловно, и было, иных вариантов Кори и не рассматривал, — но, невзирая на доводы разума, нашептывающего успокоительные причины внезапного исчезновения лузитанца, его с головы до пят окатило самой настоящей, заунывной тоской, как холодным февральским дождем, какие иногда случались в Париже после зимних заморозков.       Стало так пусто и одиноко, как никогда — как всегда — прежде, и он, обессилев, сдавшись и заблудившись в бесчисленном множестве других людей, пришедших на праздник поразвлечься, прекратил без толку метаться по площади и замер на одном месте.       Ведь так Микелю будет легче его найти, если они каким-то немыслимым образом все-таки разминулись с ним в толпе, заглядевшись на кукольное представление.       Что-то в глубине души недобро потренькивало, подсказывая ему, что праздник рано или поздно закончится, все разойдутся, а он так и останется стоять неприкаянным на опустевшей площади. Под ногами будут валяться смятые кофейные стаканчики и шуршать перекати-полем обрывки газетных страниц, небо совсем потемнеет, на смену унылому дню заступит коварная ночь, и что она с собой принесет — лучше было и вовсе не знать.       — Мике!.. — в беспомощном непонимании продолжил звать он, тщась уверить себя в том, что они просто потерялись — где, черт возьми, когда стояли рядом и прижимались друг к другу плечами?! — что сейчас всё как-нибудь исправится, и Микель найдется… — Мике! — в отчаянии взвыл, повышая голос до хрипа, уже практически его надрывая, но не умея перекричать согласный гул зрителей и бренчание музыки.       «Что будет, какая загадка будет ждать меня этой большой ночью, — доносилось до ушей из грохочущих на всю площадь колонок. — И когда я проснусь — в моей жизни появится что-то новое… когда я проснусь…».       Кори зажмурился так, что стало больно глазам. Ему хотелось проснуться.       Ему было страшно, что он уже проснулся.       Если припомнить, то такое с ним уже случалось, когда Микель угодил в ловушку в Старой тюрьме — кто знает, вдруг это и был редкий момент просветления во всем этом красочном сумасшествии португальской фолии, а всё остальное время Кори топился в самообмане, пребывал в невероятной сказке, которую сам же себе и придумал?       Реальность походила на страшный сюрреалистический сон, в котором он был один; он всегда был один и просто сочинил себе от одиночества этого своего португальца-Микеля, как иные заводят воображаемых друзей, сопровождающих их след в след — быть может, именно поэтому его сокурсники так странно на него последнее время смотрели.       «Нет, блядь, нет! — мысленно рявкнул он сам себе, стискивая кулаки с такой силой, что заныли хрупкие суставы пальцев. — Они же тоже говорили о нем! Они знали, что он существует! Значит, я ничего не придумал! Просто эта сволочь… просто…».       Успокоив себя этим, он стал склоняться к тому, что Микель вздумал зачем-нибудь подшутить над ним такой вот недоброй, откровенно поганой шуткой, и, как небезызвестный джин, пролежавший в лампе первую тысячу лет, в течение которой вынашивал планы отблагодарить своего освободителя, на второй тысяче незаметно перешел к идее прикончить за непростительное опоздание, как только тот появится и откроет крышку.       Ему было совсем не до смеха: оказавшись один-одинешенек на празднике, в окружении незнакомых ему людей, он испытал стократ усилившуюся бессмысленность собственной жизни. Всё в ней было так зыбко, всё оказалось таким ненадежным, всё держалось буквально на волоске — на призрачном инфернальном волоске, что в любой момент мог оборваться. Предчувствуя подступающие слезы, которым раньше не давал воли так часто, как стал давать последнее время, и яростно стискивая губы в тонкую непримиримую ниточку, Кори с несчастным блеском в мокнущих глазах снова полез на то место, где они приблизительно стояли вместе с Микелем еще несколько минут назад, но обратно к краю импровизированной сценической площадки люди пропускали его неохотно, ругались вслед, косили недобрыми взглядами, однако все-таки расступались, улавливая ореол животной паники, сопровождающий беспокойного женственного мальчишку.       Не без труда Кори пробился, отыскал ту самую отправную точку, с которой начался его полуденный ужас, залитый ослепительным солнцем и чернотой пустоты, а где-то внутри, под сердцем, всё это время билось остервеневшей бабочкой, рвущейся на свет, кошмарное ощущение, что именно так всегда и было: город, толпа и он.       И никого более.       Уже практически захлебываясь рвущимися из груди рыданиями без звука и слез, застрявших у нижнего века и высыхающих раньше, чем успевали как следует проступить каплей соленой влаги, он втиснулся на крошечный пятачок перед мощеной площадкой, где продолжал себе на радостях скакать беззаботный седой сеньор — пришлось заступить на шаг вперед основной линии, по которой равнялся зрительский круг, чтобы не бранились ему в спину за то, что внаглую влез и загородил весь обзор, — и застыл, ощущая себя липкой и нелепой восковой фигурой, выставленной под палящее португальское солнце.       Солнце пекло с небес по-прежнему. Музыка играла по-прежнему. Микеля нигде не было.       Понимая, что еще вот-вот — и сойдет с ума, и заорет, запрокинув голову, в эти опаленные слепотой небеса, он снова в отчаянии стиснул кулаки…       …И вдруг осознал, что сжимает чьи-то пальцы. Вздрогнул, вскинул голову — Микель Тадеуш стоял за его спиной, смотрел на него в недоумении, чуточку морщась и хмуря лоб; Кори сообразил, что сдавил ему кисть с ненормальной силой и наверняка причинил невольную боль. Торопливо отдернул руку, встряхнул ей, раскрыл рот, короткими вдохами захватывая воздух, будто издыхающая рыба, провел ладонью по лицу и обнаружил, что глаза его всё еще мокрые.       — Куда ты… — спросил он, поднимая эти позорно зареванные глаза на Микеля, и тут же столкнулся с таким искренним непониманием и наивным удивлением, что осекся на половине вопроса.       Как он мог задать ему этот вопрос, когда, по всему судя, тот никуда и не исчезал? Опустив взгляд себе под ноги, Кори заметил, что линия зрительского круга, за которую ему пришлось заступить по возвращении, приблизительно совпадает с уровнем его мысков, а значит, и сам он тоже никуда не уходил, ничего не было, ему просто привиделось, померещилось.       И не такое, говорят, случается с теми, кто подолгу отказывает себе в нормальном сне.       Но в душе льдистой занозой засело тяжелое ощущение одиночества, отравляя всё своим горьким маковым привкусом.       — Что с тобой, Sol? — взволновавшись от его вида, стал допытываться Микель, вглядываясь в раскрасневшееся, залитое слезами лицо, стискивая его обеими руками, приподнимая шершавой ладонью челку и утирая влагу с мягких щек, а Кори только немотно мотал головой, с присущим ему упрямством глухо повторяя, что всё в порядке, всё в полном порядке, просто показалось.       Сеньор тем временем станцевал, откланялся, подобрал трость, погрозил ей куда-то в веселящуюся толпу, запоздало вспомнил, что у него радикулит и Паркинсон, снова согнулся пополам и под неутихающие аплодисменты скрылся за тяжелым пыльным занавесом, а кукольное безумство продолжалось, португальский город расцветал бразильским карнавалом — юбки, маски, костюмы, мишура, — весело звенел пчелиным летним ульем…       …Лето неизбежно уходило, забирая с собой белизну небес и легкость всего вокруг, оставляя взамен тягучую, виноградную нугу ностальгии, приторный портвейн и минорный гул кораблей в готовящемся к зиме порту́.

❂ ❂ ❂

      — Любой сувенир, Flor de lírio. Разве можем мы уйти отсюда без сувениров? — Микель казался всепоглощающе-беспечным, беззаботно покусывал зубами свою извечную сигарету, успевшую помяться в фильтре от подобного обращения, и Кори окончательно уверился в том, что случившееся на площади инфанта дона Энрике — не более чем опасные выкрутасы изнуренной психики.       — Не хочу я твоих сувениров, — пусть и не так злобно, как обычно, но все равно ворчливо произнес он, поглядывая на прилавки и развалы, полнящиеся сегодня товарами преимущественно кукольной тематики. — Куда мне их девать? Валяются потом без дела и только пыль собирают. Сам видел, что у меня таких «сувениров» полный чердак, мы же с тобой вместе на помойку их выносили…       — Так то чужие сувениры, — никак не унимался лузитанец. — Они ни для тебя, ни для меня ценности никакой не имеют. Да и сам по себе сувенир никакой ценности не имеет, пока не привязан к какому-то важному событию, пока не становится вещью памятной, bebê. Выбери что-нибудь себе на память!       Хотя Кори и не был уверен, что хочет запоминать этот день, до чертиков напугавший его внезапным приступом полуденного ужаса, просьбе он внял и стал присматриваться к сувенирным палаткам.       Помимо простенькой и незамысловатой продукции от его генетических братцев-китайцев, пестрящей всеми возможными оттенками вырвиглазной палитры и представляющей собой положенный любому празднику ширпотреб — радужные пружины «слинки», прыгучие неоновые мячики, липучки-лизуны, похожие на комок разноцветных соплей, браслеты, светящиеся в темноте, брелоки с веселым желтым Пикачу, плюшевые змеи и гигантские пластиковые молотки, очевидно, не распроданные на летнем празднестве Сан-Жуана, — встречались и по-настоящему редкие вещи, а если точнее, то по-настоящему редкие куклы.       Тряпичные и фарфоровые, литые и шарнирные, куклы-пупсы и куклы-статуэтки, они окружали Кори со всех сторон и своим обилием повергали в невольный трепет: были здесь и привычные глазу образцы, такие как достаточно известные в Европе куклы-пандоры в детализированной старинной одежде, как подвижные деревянные куклы Пег из Германии или богато украшенные фигурки для рождественского вертепа, а были и такие, о которых он слышал впервые: точные копии обрядовой марионетки Брно, найденной в могиле какого-то чехословацкого мага, римские куклы из слоновой кости, из воска и терракота, железистой глины, ритуальные африканские куклы Акуаба с большими головами в форме дисков, японские неваляшки Дарума…       Были здесь даже куклы инуитов из мыльного камня и кости, индейские церемониальные куклы-чучела из древесины тополя, кукурузной шелухи или с головами из сушеных яблок, и жутковатые, демонические куклы-качина с цветастым орлиным опереньем венца-роуча; были русские матрешки, лурские танцовщицы-Лейли в шелке и парче, плюшевые мишки Тедди, крошки «poppet», или «кухонные ведьмы», более всего и напоминающие стереотипных ведьм.       Кори пробирался сквозь толкучку вслед за Микелем, нервозно впившись клещами пальцев в его руку и ни на миг ее не выпуская, а обступившие их куклы приковывали взгляд, заставляли замедляться, подходить и рассматривать; одна из них до того завладела его вниманием, что он замер как вкопанный, резко дернув лузитанца за руку и вынудив остановиться. Потеснив немного других праздных зевак и покупателей, они пробрались прямо к прилавку.       Это оказался прилавок, посвященный мексиканскому Дню мертвых: тут имелись и украшенные цветами и самоцветами черепа, настолько натуральные, что в них несложно было заподозрить череп настоящий, некогда принадлежавший живому человеку, и кукольные Катрины с букетом и в торжественном венце, и подвески-скелеты, и алтарные урны, но Кори на них не смотрел.       Вместо этого он впился изумленным взглядом в фигурку, отлитую из гипса, зловещей черно-белой расцветки, с костяным ликом, в старомодном высоком цилиндре с перьями, черепами и латинским крестом, в темном сюртуке, сургучно-красном жилете, с тростью в руке и со змеей, улегшейся на плечах, точно боа.       — Что это за чертовщина? — непослушными губами произнес Кори, во все глаза уставившись на фигурку и узнавая, слишком хорошо узнавая в ней инфернального гостя, являющегося ночной порой.       — Это? — переспросил Микель, пытаясь угадать, что приковало к себе внимание юноши. — Это или это, menino? — Он потыкал наугад пальцем в один череп, в другой, в покоящиеся у самого края старенькие погремушки-сонья́ха, проследил еще раз за взглядом своего спутника и, наконец отыскав источник его изумления, удовлетворенно произнес: — А, это Барон Суббота. В религии вуду лоа — то есть некий дух, — связанный с сексуальностью и смертью.       — Это ты, — выговорил Кори, ожесточенно хмуря брови. — Вылитый ты — тот, что приходит с полуночью.       — Я — Барон Суббота? — восхищенно присвистнул немало удивленный таким известием Микель Тадеуш. — Да ты мне льстишь, bebê! Неужто я настолько хорош?       — Мертвяк ты с костяной рожей, — огрызнулся Амстелл, уязвленный тем, что сделал лузитанцу невольный комплимент, разворачиваясь и отползая подальше от прилавка с затейливой южной готикой. — Не вижу в этом ничего хорошего.       — Хочешь его в качестве сувенира? — уже без былого запала и уверенности предложил Микель, но Амстелл только отрицательно мотнул головой:       — Обойдусь без сувениров… тем более — таких.

❂ ❂ ❂

      — Porque estás triste? — шагающая пальчиковая кукла черного цвета — та самая, у которой указательный и средний пальцы кукловода вдевались в тряпичные ноги, — ткнулась лохматой, круглой и мягкой, как шапочный помпон, головой в плечо Амстеллу. — Ты непростительно грустный, menino. Так не пойдет! Что с тобой происходит?       Тот поджал губы и нехотя отвел глаза; попытался даже переменить позу, чтобы отодвинуться от докучливой куклы — Микель все-таки прикупил ее на одном сувенирном развале и уже битый час мучил своего юного спутника, решив общаться теперь только и исключительно посредством этой бессловесной ожившей игрушки, — но отодвинуться не смог, некуда было двигаться за узким маленьким столиком на двоих, не иначе как чудом доставшимся им в открытом кафе-«сервежарии» на воздухе, прямо в гуще праздника.       Как только они оккупировали этот столик, Микель сразу же объявил, что никуда отсюда не планирует сдвигаться до сумерек, и основательно взялся за толстенное меню, поданное официантом, перелистывая страницы прямо так, с нацепленной на пальцы куклой, и теперь столешница буквально ломилась от заказанных им блюд: жареные сардины в специях и жареный волчий окунь «роболу», осьминоги-гриль, «катаплана» с креветками, мидиями, колбасками чоризо и овощами, бочковые оливки в пряностях…       Это изобилие еды тоже порядком затрудняло маневры.       — Flor de lírio… — попыталась в очередной раз жалобно пискнуть кукла, и тогда Кори не выдержал — от бешенства прихлопнул ее рукой, отшибив попутно и свою ладонь, и пальцы лузитанца, и заставив тарелки со звонким дребезгом подпрыгнуть.       — Хватит! — прорычал он. — Не хочу, чтобы со мной общалась эта непонятная хрень, да еще и называла меня этими прозвищами… да еще и твоим, сука, голосом! И вообще… почему ты выбрал такое страшилище? Там ведь были и нормальные куклы, даже симпатичные… А это… Это же какая-то кукла-вуду! Сам не видишь, что ли?       Кукла и впрямь выглядела причудливо: чернокожая, с торчащими во все стороны патлами дредов, с круглыми белыми бляшками глаз, красногубым ртом, скалящемся в жутковатой улыбке, в красных полых штанишках, куда помещались пальцы кукловода, и синем сюртучке, а Кори, так до конца и не оправившийся от того, что приключилось с ним на площади инфанта дона Энрике, теперь нервно реагировал на всё мало-мальски странное и пугающее.       — Вижу, Sol, — добродушно откликнулся Микель, улыбаясь как ни в чем не бывало — только встряхнул занывшей от полученного удара рукой, но своих приставаний посредством куклы не прекратил. — Но ты ошибаешься, это не вуду-худу, а всего лишь безобидный голливог.       — Голли… что? — не понял Амстелл и хмуро уставился на куклу: что бы там Тадеуш в ее защиту ни говорил, а она ему все равно не нравилась.       — Голливог, — повторил лузитанец. И пояснил: — Говорят, они в свое время были очень популярны в Британии, Америке и Австралии. А вот уже в другое время, говорят, кукол этих зачем-то обвинили в расизме — какая чушь, почему бы тогда не обвинить в чем-нибудь заодно и кукол белого цвета? — но, так или иначе, их предсказуемо разлюбили, и популярность голливогов пошла на спад… Я счел, что это редкая находка, menino.       — Действительно… редкая, — нехотя согласился Кори. — Ты мастер находить всевозможную редкостную дрянь, Мике, и зачем-то ее собирать. Держи от меня этого кошмарного «голливуда» подальше!       — Хорошо, menino, — покладисто согласился Тадеуш, стянул куклу с пальцев, отложив на столешницу подле сигаретной пачки и зажигалки, сцепил руки в замок, опершись на локти и умостив подбородок на соединенных кистях, вперил в юношу неотрывный солнечный взгляд и повторил свой вопрос: — Что у тебя стряслось? Это творится уже не первый день, и я не понимаю, в чем проблема. И это начинает не на шутку меня тревожить. Если дело — я надеюсь — не во мне, то в чем же?..       Вместо ответа Кори подхватил поджаристый кусок осьминога, запихнул себе в рот, запил большим глотком приторного местного янтарного пива с привкусом карамели, фруктов и мёда, напоминающего портвейн; поморщился, отставил пенный бокал на высокой ножке в сторону и скрестил руки на груди, а ногу закинул на ногу, хотя для этого изворота и пришлось удариться коленом об столешницу, почти расплескав на ней напитки.       — Достал уже меня пытать, — не выдержав долгого и требовательного взгляда, буркнул он. — Сказал же, что ничего… значит, ничего. Кажется, у меня просто недосып. И кажется, это не очень хорошо сказывается на моей психике.       Услышав такой ответ, Микель резко осунулся и тоже погрустнел; поднял брошенную куклу, бесцельно повертел ее в руке, отложил обратно и вместо нее взялся за курево, распаковывая свежую сигаретную пачку и вытаскивая оттуда зубами одну сигарету.       — Не ходи на учебу, — глухо сказал он, опасаясь предлагать то, что не раз уже было предложено и отвергнуто. — По крайней мере, не вижу смысла исправно ходить туда каждый день.       — Я думал об этом, — вопреки его ожиданиям, тихо откликнулся Кори. — Во мне с каждым днем растет ощущение, что всё это мне никогда не понадобится… Но что тогда… что тогда будет? Это же учеба… Это вроде как важно.       — Важно? — поморщившись от первой затяжки — табак попался особенно крепкий — хмыкнул Микель. — Я не отрицаю полезность знаний, meu caramelo, я и сам, как ты мог заметить, весьма любознателен. Я отрицаю полезность бесполезных знаний. Важно это или не важно — судить не берусь, но в одном ты точно прав: ничего из того, чему тебя обучают, с большой долей вероятности никогда тебе в жизни не пригодится. Думаешь, я не посещал подобные заведения и не имею представления, о чем говорю? Посещал, поэтому и заявляю это со всей уверенностью. Хочешь страшное откровение? — вопрос был риторическим, но Кори коротко кивнул, и лузитанец охотно продолжил: — Ничего из того, чему пытались меня учить университетские профессора, не потребовалось мне там, где впоследствии пришлось работать. Если ты точно знаешь, кем хочешь работать — если ты вообще хочешь работать, — тогда дело другое, тогда действительно придется покорпеть… Но ведь ты не знаешь? И — вроде бы — не особенно хочешь?       Кори мотнул головой. Он не знал уже совершенно ничего, и в мире, в правильном мире, к которому он привык, ширилась инфернальная брешь, по июлю пришедшая показать ему всё бессмыслие того, за что принято было цепляться, к чему полагалось стремиться, и чем — дорожить.       — Кстати, у нас треть страны до сих пор не имеет образования, — вдруг сообщил ему Микель.       — Как это? — оторопел Кори, с искренним изумлением распахнув глаза.       — А вот так, — развел руками лузитанец, пряно дымя зажатой в пальцах сигаретой. — Ты не знал? Это та часть нашего населения, menino, которой довелось застать правление диктатора Салазара. Про него-то ты не мог не слышать, — получив от юноши согласный кивок, он с улыбкой поведал: — Справедливости ради, слыл он таким тихим диктатором, что многие даже и не подозревали, что в Португалии вообще была диктатура. Так вот, даже эта необразованная прослойка живет себе и не бедствует. У нас главное — обязательно владеть хотя бы одним музыкальным инструментом.       Микель из дневного города понимал Амстелла ровно наполовину — точно так же, как и инфернальный Микель понимал только половину другую, — и было практически невозможно донести до него, что дело вовсе не в будущей работе, не в деньгах, не в общественном одобрении или порицании, нет.       Всё дело было в том, что окружающий мир становился Амстеллу чуждым — гораздо более чуждым, чем ощущался им прежде.       — Então, porque estás triste? — повторил свой недавний вопрос никак не желающий отвязываться лузитанец, снова нацепляя на пальцы пеструю лоскутную куколку и упрямо «вышагивая» ей по деревянной столешнице в направлении юноши. — Всё ведь замечательно, menino, разве не так? Мы с тобой на празднике — так будем же веселиться!       Измученный и вымотавшийся за этот насыщенный событиями день, Кори устало кивнул, обреченно взялся за вилку и наколол кусок волчьего окуня, в стороне от них рыжий фокусник с чуточку пугающей приклеенной улыбкой на лоснящемся лице созывал своих разбегающихся подопечных-кукол обратно в коробку и поминутно недоумевал, куда же делся белый кролик из его цилиндра, а небо к вечеру теряло свои слепящие тона и медленно выгорало в лавандово-розовый, дымчато-белый, в тростниковый сахар, шампань и слоновую кость, чтобы еще через пару часов окончательно угаснуть и погрузить город Порту в лакричную черноту.
Примечания:
Возможность оставлять отзывы отключена автором
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.