ID работы: 7969475

Орнитология

Гет
R
В процессе
356
автор
Размер:
планируется Макси, написано 504 страницы, 23 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено копирование текста с указанием автора/переводчика и ссылки на исходную публикацию
Поделиться:
Награды от читателей:
356 Нравится 382 Отзывы 102 В сборник Скачать

Шаг вперёд, два шага назад

Настройки текста
      Сердце. Дурацкое сердце. Болит. Почему оно болит?       Как будто ты не знаешь. Потому что ты отвратительна. Думаешь, если ты знаешь, что отвратительна, стало быть, ты лучше тех, кто даже не понимает этого?       Не отвлекаться. Прочесть ещё раз.       Зима на Топях решила задержаться в гостях и наступила на ногу весне: солнце скромно выглядывало из-за деревьев по утрам и тут же пряталось под облаками, как под одеялом. Снег таял медленно, и воздух не теплел. Поначалу это обнадёживающе предлагало ежедневные дела, способ убить время, но в итоге только загнало Малефисенту в пещеру, где когти морозного воздуха не достигали её, а лишь царапали у порога. Отчего так холодно?       Будто погода зависит не от тебя. На Топях уже десять лет не было тёплой зимы — а всё по твоей вине. А ты ведь даже и не призываешь тучи и не заставляешь снег падать. Ветер дует сам по себе. Ты не можешь его контролировать.       Малефисента ненавидела вещи, которые не могла контролировать.       Тучи шли, и снег валил, и ветер свистел в ветвях — а с ними приходила головная боль, будто кто-то тянул за рога, и валилось тело от какой-то странной вялости, предательской слабости, преследующей с утра до ночи, и от холода свистело в ушах. Звон, казалось, отскакивал от стен грота, заполняя собой пространство, иначе безнадёжно тихое.       Потому что он с ней не разговаривает. Что ж, велика потеря.       Малефисенту раздражала её собственная компания, поэтому все занятия, раньше считавшиеся баловством на досуге, переместились в область работы, монотонной и ленивой. Постепенно фея привыкла к тому, что тишина дня прерывалась лишь шелестом страниц да нетерпеливым стуком ногтей по камню при чтении и расшифровке текстов волшебных книг. Те, что касались растений и трав, были прочитаны от корки до корки и забыты, как лёгкая тёплая одежда зимой, до поры до времени. Всё равно растить среди снега зелень — гиблое дело.       Началась литература посерьёзнее — во всяком случае, таковой она предполагалась. На деле же редкое из спрятанных в кожанных оковах, припечатанных к пергаменту чар, ждущих своего часа, занимало у Малефисенты больше получаса тренировок, стоило только сосредоточиться. Спустя долгие недели по мановению её руки из ниоткуда появлялась вода и не торопясь текла по воздуху в огромных каплях, похожих на мыльные пузыри, а с помощью другого заклинания её можно было заговорить. Вода становилась исцеляющей — было бы кого исцелять.       Предметы загорались пламенем, сливались с поверхностью и росли в размерах, покрывались отверстиями, будто выдолбленными, и умножались в количестве. Успех, конечно, тешил самолюбие, хоть и не удивлял, и вместе с тем занятие магией, как никогда, оборачивалось скучнейшим занятием. Она приступала к фолиантам рано утром, чувствуя себя плохо, и откладывала их, чувствуя себя гораздо хуже.       Она училась быстро — если сосредотачивалась. По-видимому, магия всегда требовала чёткой мысли. Казалось бы, никакие другие в её голове и не возникали — и вместе с тем иногда между попытками проходило долгое время, потому что ничего вразумительного в голове не выстраивалось. Её собственный разум подводил её. Это раздражало.       Малефисента ненавидела вещи, которые она не могла контролировать. Малефисента ненавидела уголь. Он только иногда, будто случайно поддавался её рукам — и то, казалось, только рукам, и ни разу её желанию. Умение отличать красивое от некрасивого, правдоподобное от неестественного развилось раньше, чем способность изобразить вещи красиво или правдоподобно. К тому же рисовать было решительно нечего. Деревья перед входом в пещеру, разумеется, как и положено деревьям, не менялись, изо дня в день представляя собой унылую картину, запечатлевать которую желание быстро пропало. Хоть она и умела теперь создавать предметы практически из ниоткуда, натюрморты тоже наскучили. Если она начинала рисунок днём, а затем возвращалась к нему вечером, свет падал совершенно иначе, и продолжать отпадал смысл. Да и не так уж много предметов её окружало: несколько книг, неизменные сухие травы и баночки с теперь уже заговорённой водой да украшения, отложенные до времени, когда им не придётся таиться под мехом верхней одежды. Рисовать кого-либо живого тоже не представлялась возможность.       Поэтому в какой-то момент она начала рисовать себя. Это произошло случайно: сначала просто появились глаза, потом они стали напоминать её собственные, потом появилось всё остальное. Вряд ли стоило говорить о портретном сходстве, но рога, горбинка на носу и лицо, больше похожее на треугольник, чем на любую другую фигуру, пожалуй, разрешали догадки.       И всё же было странно глядеть на собственную персону, сплющенную и неживую. Неужели она так и выглядела? Её собственное лицо немного коробило — наверное, потому что ничего не выражало. Тогда она начала пытаться подарить себе какую-либо эмоцию, и со временем пришёл успех в виде сдвинутых бровей или лёгкой ухмылки. Казалось, её нарисованная копия подтрунивает над ней с бумаги. Малефисента задумалась, только отчасти искренне, на самом ли деле изображение может украсть часть души, и делают ли теперь десятки её собственных лиц, глядящие с магически размноженных в количестве бывших пустых листов, именно это. В книгах об этом не писали.       И надо же быть настолько самовлюблённой, чтобы рисовать лишь собственное лицо! Неужели ты самой себе ещё не наскучила? Впрочем, у тебя не так много иных вариантов. И ты сама себя к этому привела, ты теперь ему омерзительна.       Что ж, он ей тоже был омерзителен, и она его ненавидела. Ненавидела его за то, что он ненавидел её.       Она пыталась нарисовать Аврору. Уголь ей не шёл. Аврору надо было рисовать пигментом, ярким порошком с прозрачной водой, Аврора требовала кистей и разводов, а не запачканных в чёрном ладоней. К тому же, представлялось неестественным рисовать с неё такие же безжизненные портреты, какие она посвящала себе. Аврора всегда была в движении. Неподвижность не была в её характере.       Ха!       Снег хрустел под ногами, и в молочном киселе неба ухнула сова. Малефисента дёрнулась, но птица была над самой головой. Малефисента пошла дальше. Вот и её безразличие к ребёнку. Что было унизительнее: то, что она шла к этому дому, или то, что она оправдывалась желанием рисовать, — волшебница не знала. Идти смотреть на ребёнка. Только извращённые старики позволяют себе такое.       Ох, а ты себя внезапно молодой возомнила? Как бы не так.       Так и проходили целые дни, тягучие, липкие, удушливые, и сменялись ночами, холодными и застывшими. Единственное их оправдание — в морозные ночи звёзды светили ярче. Подмигивающие точки, — гляди, звёзды насмехаются над тобой — как и всегда, почти сразу в её голове соединялись тонкими линиями: статный Орион и сцепленные Близнецы приглядывали сверху вниз. Близилась настоящая весна, а не эта жалкое слякотное подражание ей, и новые созвездия медленно выкатывались на купол звезда за звездой. Над самой чернильной линией горизонта на востоке выглядывало крыло небесного Ворона.       Вот тебе ворон. Довольна?       Малефисента ненавидела вещи, которые не могла контролировать.       Она не могла контролировать Диаваля.       А ведь он был её слугой. Он был её слугой и остался им. Только этим он и остался. Кто знал, что деловая часть их отношений была настолько скудна.       Он неизменно получал указания рано утром, улетал и возвращался к позднему завтраку. Рассказывал новости из дворца, достаточно подробно, но с годами наконец научившись опускать детали внешнего вида участников и всевозможной снеди, предложенной на столе. Только сухие факты. Глядя под ноги, или на кусты, или — обычно — высоко в небо, Диаваль рассказывал немного о торговле, немного о деньгах, чуть больше об оружии, совсем немного о воодушевляюще ухудшающемся самочувствии королевской семьи. И замолкал. Кланялся, просил обратить его обратно — и улетал. Проделывал то же самое после обеда. Пятнадцать, может быть двадцать минут пересказа, её сухой кивок, его сухое предложение — и отступление прочь.       Всё.       Вечером Малефисента оставалась одна — а эта компания становилась тем скучнее, чем привычнее. Она самой себе была не подруга, едва ли приятельница, а потому все колкости, вся травля не находила иного выхода, кроме её собственной головы. Диаваль сделал ей большую подлость: неужели он не знал, что являлся единственной нитью, связывающей её с внешним миром? Теперь, беззаботно сжигая мосты, сокращая свою повестку дня с часа до его четверти, он лишал её последнего шанса знать о жизни далее её сужающегося радиуса. Невозможно было даже отвлечься на его болтовню, на его неумолимый стрёкот, на грубый голос, вбирающий в себя одновременно холод зимы и колючесть одеяла. Они даже не перебрасывались издёвками, он не предъявлял претензий, не прыскал в плохо скрываемой агрессии ядом. Диаваль решил не ругаться. Диаваль решил молчать.       Несколько раз он всё же вынужден был остаться: чинно и насмешливо фея отказывалась обращать его и оставляла подле себя человеком. Она по-прежнему могла контролировать его тело.       Но ничего более.       Малефисента не начинала разговора по привычке, этого не было в её природе, а Диаваль не взял на себя эту ответственность, как десять лет до этого. Он был слишком занят печальным рассматриванием коры деревьев или слежкой за падающими хлопьями снега. Изредка взгляд его падал и на неё и не скрывался, будучи пойманным, а просто чуть погодя его опускал, будто теперь, когда она знала, интерес пропадал. Поэтому они просто сидели в неуютной, тяжёлой, неловкой тишине, от которой хотелось ёжиться, как от холода, пока терпение не лопалось, и всё не заканчивалось обыденной в последнее время процедурой. Вернув себе крылья, ворон пускался наутёк, пока чёрная точка в небе не исчезала совсем.       Она не могла его контролировать. Он завещал ей свои крылья, свои глаза и уши, но никогда — своё сердце.       Сердце. Дурацкое сердце. Оправдание для слюнтяев. Слабы и немощны те, кто слушаются его, кто не может его заткнуть. Чувства нужны не для того, чтобы следовать им. И он слабак, потому что не может даже скрыть своей неприязни. Слабак.       Только ведь это не так, верно? Если он слабак, как же он побеждает? Вы не играете, но он побеждает — побеждает тебя своим молчанием. Сбивает с ног. Кто знал, что есть оружие смертельнее железа?       Диаваль решил молчать. Но самое страшное… Самое страшное, она догадывалась, что он не нарочно.       Это действительно была не шахматная партия, они не играли. Безмолвие его не было хитроумным планом мести, никто не объявлял бойкот и не приносил обет. Скорее всего, он действительно, действительно просто не хотел с ней разговаривать. Не хотел иметь с ней дела. Кроме очевидного отвращения к ней его пожирал иной безымянный зверь. Он скрывался в его глазах, что отказывались блестеть, как раньше, и заглатывали в дёготь в те редкие моменты, когда он смотрел на неё. Он таился в бледности кожи, в худобе, зримой лишь позже. В том, что он всегда почему-то выглядел немного испуганным или готовым бежать.       И она, даже имея к этому прямое отношение, являясь причиной, не могла это контролировать. Не могла вытащить его оттуда. Вполне возможно, она и тянула его вниз. В конце концов, это она отнимала его крылья ежедневно.       Как он сказал однажды? Кандалы на ногах. Только он говорил о себе — и… об Эрин, кажется? Пытался выставить её в лучшем свете, говоря об их расставании. Было занятно подумать пару раз, почему он так делал — почему сказал о ней только хорошее. Было странно думать, что и они могут вскоре стать друг для друга только воспоминанием, байкой из жизни для случайного встречного. Он же любит рассказывать… обычно.       И что же хорошего он о тебе скажет? Что ты спасла его от убийцы? Что ж, не ты ли донесла до него теперь, что не должна была делать этого? Что же тогда остаётся? У него есть все причины полить тебя грязью.       Но то была несусветная ерунда — Малефисента искренне измеряла напёрстком свой интерес к тому, что подумает о ней какая-то дурная воображаемая птица, которой посчастливиться услышать эту историю.       О, что о тебе думают другие, конечно, всё равно — а он?       Малефисента терпеть не могла вещи, которые не могла контролировать. Мысли были ей неподвластны — что чужие, что порой собственные. Поэтому, как и всегда — а точнее, с ещё большим рвением — она ненавидела свои сны.       Ночью темно не было. Мысли горели слишком ярко.       Иногда ей виделся этот мальчик, принц, уже взрослый, на чьих-то руках. Ей претил один его лик — на отца своего он походил ещё больше Авроры: те же глаза серо-голубые, те же тёмные растрёпанные космы волос… Останься он жить во дворце, не разделив участи своей несчастной сестрицы, пошёл бы по протоптанной отцом тропинке — вырос бы мерзким, злобным, чванливым и жестоким человеком.       Впрочем, не стоит так плохо о мальчике. Ведь всё это были сны — не реальность, не правда. А о мёртвых либо хорошо, либо ничего, кроме правды.       Дни шли медленно, тихо, и в один из таких тихих и медленных дней Диаваль принёс новость. Прямо, быстро, без церемоний: королева родила — спустя долгие сутки, потерю сознания и крови. Она едва ли находила себя и оставалась в шатком состоянии. А мальчик… мальчик умер во время родов. То ли оказался будущий король слишком слаб, то ли тень рока висела над повитухами в тот день — ворон деталями не поделился. Жизнь прервалась, едва начавшись. Разумеется, руки к этому колдунья не прилагала, и всё же Диаваль наверняка винил её и в этом — во всяком случае, его ещё более помрачневшее лицо было весьма красноречиво. Мальчик умер — Диаваль назвал его позже по имени, ведь наверняка ему должны были дать и имя, но Малефисента не запомнила его. Точнее, она решила не запоминать его. Ночью оно само навестило её десятком шёпотов: Эден, Эден, его звали Эден, его бы звали Эден, тоже как солнце, потому что они пытались воссоздать то, что ты разрушила, а теперь…       А теперь ничего. Заклятья на мальчика она не посылала, и смерть его — ведь хоть где-то её несчастное положение надлежало быть ей на руку — была вне её контроля. Эта мысль прохладой успокаивала её по утрам. Ну, а что касалось королевы, так она могла только позлорадствовать. Могла, хотя получалось не очень.       И всё же планы Его Величества были разрушены, без её помощи, но при посредстве. Наследника не было и, оценивая состояние жёнушки, вряд ли на то стоило рассчитывать. А, если верить Диавалю, доверие двора к королю снижалось и снижалось, чем явственнее он сходил с ума, тем быстрее, и ребёнок от другой женщины не пошёл бы далее положения бастарда, поскольку в самом Стефане королевской крови было с каплю. Это приносило ощутимую горькую радость, скрашивало настроение — ведь право же, как бы ей ни было плохо, ему ещё хуже. И что бы он ни делал в её снах — а его знакомое лицо зачастило и там — хотя бы с этим она могла расправиться. Кошмары уже давно не представляли для Малефисенты ни новизны, ни старого ужаса.       Но иногда сны были другие, о ком-то другом. Волосы были не каштановые, а иссиня-чёрные, и глаза были не прозрачны и серы, как стекло, а сверкали двумя блуждающими огоньками в ночи. Казалось, изредка её сердце — ужасная, ужасная вещь — вспоминало о том, что они двое когда-то были не только, но и… что они разговаривали о чём-то другом, кроме слежки, кроме Стефана, кроме крови, что играли в шахматы по ночам. Что он подарил ей одеяло, а она пополнила его дурацкую коллекцию мелочей. Что они всё-таки были…       Ну и что ж.       В ночных грёзах он держал над её головой плащ, минуя барабанную дробь дождя, или искал свои туфли, или терял голос. Может, сами сны и не пугали, но просыпаться после них было даже печальнее.       Они летали. Однажды, во сне. К ней вернулись крылья, и перед ними расступались небеса под его восторженное карканье, и она подгоняла его, смеясь над попытками поспеть. Они летали, а потом он вскрикнул и понёсся вниз, и кровь заструилась, как не заструилась бы в воздухе, потому что они были в воде, и он тонул, ведь не умел плавать, а она затащила его слишком глубоко, куда он никогда за ней не соглашался плыть. Вода шумела, булькала, хрустела…       Всегда этот хруст.       Клацанье зубов превращалось в хруст. Лязг железа превращался в хруст. Смех Стефана превращался в этот характерный тихий треск, сначала едва слышимый, а потом более явный. Он был рука, разрывающая сон, как лист бумаги, напополам, пока она не открывала глаза. Когда она глядела по сторонам, то находила себя в прежнем одиночестве.       Поначалу это удивляло, а потом — когда она догадалась — злило, но не вызывало ответной реакции, но одной ночью, после особенно громкого пробуждения, она решила, что абсурдно позволять кому-то держать себя за дурочку.       Она метнула в Диаваля магией. На пол с грохотом посыпались скорлупки орехов, а потом он сам.       — Что ты забыл в моей пещере? — прошипела она.       — Заб… я не понимаю…       — Ты хочешь поизмываться надо мной? — прогремела Малефисента, отталкивая ногой орешек, откатившийся к ней. Злость приливала к лицу и наполняла её, как кубок. — Предатель, решил…       — Да что с тобой не так?       — …подстеречь меня?..       Диаваль выглядел… отвратно. Конечно, он не обернулся таким за ночь, эти изменения плелись за ним всё последнее время, но сейчас, в темноте пещеры, среди голубизны холода и сырости, они были выражены намного сильнее. Он стал худой, жёлтый на лицо, как будто сморщился, как мощи. Удивительно, но прилипчивый сплин победил даже его тщеславие: бороду и волосы он не стриг уже давно, и хоть ничего не отросло разительно, вся эта чернота по всему лицу оставила только два глаза, и мешки под ними, сейчас, когда он склонил голову, особенно заметные. Когда он нахмурил брови — а он нахмурил брови, почти удивлённо, застуканный, будто не ожидал наказания за нахождение рядом во время её сна — могло показаться, что он и вовсе пытается спрятаться за всеми этими космами.       Всё это дико надоело.       — У меня нет времени на твоё молчаливое осуждение. Что ж, юстициарий, я чудовище, я тебе не нравлюсь, это чудесно, — усмехнулась колдунья. — Смею напомнить, что ты свободен идти своим ходом на все четыре стороны.       — Я никогда не говорил, что ты чудовище, — промямлил хмуро Диаваль, поднимаясь с шарканьем на ноги, даже не отряхиваясь, будто не зная, о чём вообще идёт речь.       — Ты наверняка так думаешь. Ты должен ненавидеть меня. У тебя это на лице написано.       Впервые за вечер — за долгое время — жилка жизни проснулась в Диавале, и он явил свою сущность: раздражённо сморщился. Выставил руки в её сторону.       — Не знаю, что там у меня написано, но я тебя не ненавижу, — проскрежетал он и добавил со смешком горьким, как полынь: — Представь себе, у меня не получается, хотя было бы очень кстати.       Лжец. Лжец или абсолютный дурак. Малефисента следила за тем, как слуга поднимает с земли скорлупу, вертит в пальцах, видимо, снова не желая встречаться с ней взглядом — но только она подумала об этом, он снова обратился к ней.       — Я не думаю, что ты чудовище, — произнеслось — не спокойнее, но смиреннее, будто ворон сам находил свои слова неправильными. — Я… — начал он, но замолчал, и только сокрушённо вздохнул: — …не знаю, что о тебе думать, в этом вся проблема. Раньше я думал, что знал, — проронил он. Малефисента молчала на его расковырянную жалостность. Диаваль отошёл, оставляя свои слова за собой, как тень, что упала к её ногам из-за луны за его спиной. Он обернулся, глядя за пределы пещеры, на мудрое отрешённое небо. Сейчас он более, чем когда-либо, выглядел вороном, настоящим одиноким серьёзным вороном, по ошибке ставшим человеком. — Как мы дошли… до этого? — вымолвил он, став снова к ней лицом. — Мне казалось, я знаю тебя. И… — взгляды их пересеклись вновь, но не как два клинка. Тем не менее, что бы Диаваль ни пытался найти на её лице, либо он не прочёл этого в темноте, либо того на нём никогда не было. Он фыркнул, отмахиваясь, громко: — И, честное слово, прекрати подозревать меня! Старая песня. Я обещал служить тебе и буду служить. То, что я не согласен с тобой, что переступаю… это ничего не… — казалось, он не мог продолжить свою мысль. Малефисента выгнула бровь. Напротив оскалились, и под недовольное уставшее ворчание ладонь прошлась по лицу. — Госпожа, я не собирался… разговаривать. С тобой, вообще, разговаривать, — вычленил он — и то, что наверняка подразумевалось, как заверение, почему-то прозвучало обидно.       А чему ты удивляешься?       — И уж определённо не собирался расцарапать тебе лицо после ночного перекуса, — нажал тот, отходя от проёма к стене, лицом к ней. — Я просто хотел разбудить тебя и улететь, как обычно, как вчера, и позавчера, и ты бы не заметила, и тебе бы было всё равно.       — Зачем тебе будить меня? — сказала Малефисента только, выпрямляя спину в сидячем положении. Она отозвалась неприятным ощущением, маленькой пронзившей молнией. Застывший у стены, заведший сам себя в угол, Диаваль только усиленно выдохнул:       — Разве не очевидно? Я… не могу спокойно смотреть. Ты страдаешь, — сказал он. Что-то на её лице ему очень не понравилось, и он, сглотнув быстро, кивнул в сторону её постели: — Во сне, — уточнил он. — Я не знаю, может… может, ты тоже это видишь. Тебе ведь они тоже?.. Неважно, — выставил он вдруг ладонь, — неважно, это странно, это даже ещё хуже, если так и есть.       — Что так и есть?       — Если это тебе снится, — выдохнула птица, и выдавила, и продолжила выдавливать из себя: — Потому что тогда тебе есть до этого дело, ведь так? Тебе не всё равно. Сны, они… Я не знаю, то есть, может, я чего-то не знаю, но они показывают вещи, которые ты сделал неправильно, и если так, то ты должна что-то чувствовать. Если это донимает тебя, — отпустил ворон. Глаза его бегали, и Малефисента отчуждённо размышляла, давно ли он об этом думал или же говорил на ходу. Секунду Диаваль собирался с мыслями. — Но тогда я не понимаю… — подхватил он собственные слова с земли. Взгляд его наконец поднялся к её лицу. Фея выпрямилась снова, выстраивая стену — но механизм вдруг отказал, и спину страшно схватило: её пропавшие крылья сжали и усиленно скручивали. Внешне это едва проявилось: колдунья, может быть, случайно поморщилась, но потом пришла в себя. И всё же птицы хорошо видели в темноте. — Госпожа? — подал голос Диаваль. — Что такое?       Мне больно!       — Ты о чём-то говорил? — напомнила Малефисента язвительно, поправляя мантию: она стала носить её в прохладные ночи. Диаваль ещё смотрел пару мгновений пристально, встревоженно — её слова разбудили полузабытое разочарование.       — Я говорил именно об этом, — произнёс он низко, кивая в её сторону, глядя на её мантию. — Ты просыпаешься — и от этого нет следа. Ни веры, ни осадка. И сны, они бывают странные, может, это всё небылицы и мои догадки, и ты веришь в свою правоту, — выдохнул он сокрушённо, перебивая вдруг самого себя, будто тоже всё своё свободное время ругался сам с собой. — Но тогда почему?       — Почему, — повторила Малефисента, злость в которой всё больше превращалось во что-то рыхлое и неприятное. Диаваль пошевелил желваками, сделал шаг вперёд.       — Почему ты сделала то, что сделала? Почему ты считаешь это правильным? Или… — он попробовал, — что ты считаешь правильным во всём этом? — он дёрнул бровью, отводя взгляд, опуская голову. Его выдох оставил белое облачко в ночном воздухе. — Я просто хочу узнать.       И снова об Авроре. Снова о заклятии. Она понимала, что больше всего его… оскорбило? задело? разочаровало?.. даже не то, что она позволила птенцам умереть. Дело всегда было в Авроре, с самого первого раза, когда он спросил, когда она собирается снять заклятие, почти десять лет назад. Даже тогда он пытался пробраться ей в голову, как пробирался через печные ходы в замок короля Стефана, через окна на чердак охотничьего домика, и через щели в чужие пещеры. Здесь он хотя бы нашёл в себе такт попробовать постучать в дверь. Но Малефисента не собиралась отпирать её.       — Это не твоего ума дело, — сказала Малефисента, поднимаясь на ноги. Глупо ставить кого-то на место, глядя снизу вверх. — Ты слуга, и не должен занимать себя такими мыслями. Постарайся напоминать себе почаще о своей природе. Ты ворон, а не человек.       Диаваль только решительно закивал головой.       — Да, — согласился он, продолжая кивать головой, как болванчик, делая шаг назад. Провёл языком по зубам за закрытым ртом. — Ничего, — цокнул он почти непринуждённо. — Сам догадаюсь. Надеюсь, за шесть лет успею. Ей уже десять. Но я пойму, — повторилось настойчиво, и Малефисента почти уговорила себя не прочесть в его словах угрозу. Пара чёрных глаз, застывших, унылых, как сама ночь, взглянула на неё из прохода как будто на прощанье. — Просто… я боюсь, не только я пока в неведении, а мы оба.       Малефисента моргнула. Сказать по правде, она не готовила себя к таким словам. Не ясно даже было, расстраивали ли они — пока что фея осознавала только своё вгоняющее в ступор удивление. Он ставил под сомнение её мотивацию? Он боялся, что не только он не знал, зачем она делает то, что делает. Будто говорил, что она не знает, кто она такая.       Видимо, на сей торжественной ноте слуга и рассчитывал завершить свою проповедь.       — Если позволишь, — проговорил он, опускаясь в поклоне. В последнее время за этим крылась просьба обратить его обратно. Фея занесла руку, не двигаясь с места, и обратила его, но в этот момент, когда Диаваль уже хлопал крыльями у порога, каркая напоследок, её посетила мысль. Миг — и груда человеческих конечностей с испуганным вздохом осела вниз. Ворон обернулся у самого выхода, торопливо и вместе с тем боязливо, и остановился там, с лунным светом, бьющим в спину, окутывающим его фигуру. С секунду лохматая голова ещё была опущена, и силуэт бородатого отшельника отпечатался у её ног, но он собрался, прислушался.       — Приведи себя наконец в порядок, — отчеканила фея, отчего-то чувствуя ком в горле. — Волосы, эта несуразица на лице. И ты худее, чем ветви деревьев, как будто чем-то болеешь. Прекрати страдать.       Слуга дёрнул головой, с выгнутой бровью, и фее показалось… но он лязгнул зубами, отворачивая голову, пока она не увидела его совершенно в профиль, и от вида изгиба его рта вернулось это ощущение — она сказала что-то не то не в то время. Диаваль чуть повертел головой, руками, будто не зная, куда себя деть, и с лица его не сошла насмешливо-раздражённая маска.       — Мне, помнится, наказано вспоминать почаще о своей природе? Это хорошее напоминание.       Это было так похоже на их обычную перебранку, что Малефисента забыла быть безэмоциональной.       — Твоя борода к ней никак не относится.       — А к чему она относится? — бросил он недовольно. Его чувства, как всегда, не заставили себя ждать — досада проступила наружу: — К чему вообще из того, о чём мы говорили, это относится?!       К счастью, невозмутимость быстро вернулась к Малефисенте. Короткий обманчивый миг подошёл к концу, и за его пределами уже ничего не могло быть, как раньше.       — К внешнему виду, — ответила Малефисента. Тепло, что ещё окутывало её тонкой аурой, когда она выбралась из-под одеяла, угасло, и ночной холод добирался до неё. Она поправила мантию. — Поддерживай образ.       Диавалю сегодня нравилось общаться агрессивными кивками.       — Так точно. Доброй ночи, госпожа, — сказал он быстро, выпрямился, поправил плащ, развернулся и скрылся из виду.       К миру вернулась тишина, тяжёлая и мучающая. Малефисента взглянула на свою руку, почему-то вдруг вытянутую вперёд — она не заметила — и прижала обратно, наказывая за нарушение субординации. Жар подступил к щекам и боролся с холодом воздуха. Злость и усталость бурлили внутри, как зелье в котле, густое и скверно пахнущее. Он оставил за собой последнее слово, хотя практически сам напросился, потому что здесь —       — она шла по пещере вперёд и назад, подгоняемая собственной тревогой —       — здесь его никто не ждал, его и его таинственных речей о ней, потому что, действительно, —       — она глядела на место, где увидела его впервые —       — действительно, что он тут делал? Кто пускал его сюда? Что он тут вечно забывал?       Она глядела на скорлупки орехов, маленькую горсть пустых расколотых плодов. Провела пальцами по поверхности. Постучала ногтями.       Он будил её. Чёрт возьми, он будил её. Щёлкая орехи. Чёртов треск, что прерывал её ночные несчастия. Он специально. Он не хотел злить её. Он…       Глупая птица, он ведь должен ненавидеть её.       «Тебе ведь они тоже… снятся?». Кошмары, тоже. Он начинал видеть сны ещё в прошлом году, и он… наверное, то есть, конечно, он видел кошмары. Стоило вспомнить его бледное, осунувшееся лицо, даже много позже утра, его туманный взгляд — взгляд кого-то, кто только недавно говорил, что ему трудно отличать сны от настоящей жизни.       Вряд ли у него заняло много времени понять, что укрытия от ночных ужасов нет и у его госпожи. И он захотел помочь, как только понял. А теперь он хотел понять и многое другое. Только почему? Не мог же он до сих считать, что… Не мог. Что они?..       Ну давай же.       Ей не хотелось — она не могла полагать, что он по-прежнему считал их друзьями. Во всяком случае, до этой ночи. Вряд ли он продолжит придерживаться этих мыслей даже после её сегодняшних слов.       На ватных ногах Малефисента вернулась к постели, отдаваясь теплу, что задержалось благодаря одеялу. Чёртово одеяло. У феи болела голова, с издевательской силой горела спина, и очень хотелось спать. Хотелось провалиться сквозь землю.       Темно не было. Ночь освещалась её мыслями.       Диаваль говорил с кем-то другим, пришла она к выводу немногим позже, свернувшись на боку и вглядываясь в потустороннюю мглу. Точнее, он думал, что говорил с кем-то другим. Виной всему его дурацкое птичье зрение, преломление света, время года, но он видел кого-то другого, когда смотрел на неё, и обращался к ней же, ожидая ответа. Даже то, что случилось зимой, не выкурило из его дурной головы эти оптимистичные и пустые мысли. Словно она оставалась той, кем когда-то была — глупой молодой девчонкой, подчиняющейся собственным мимолётным чувствам. Он видел фею, что могла летать, что спасла когда-то его жизнь. Но её больше не было в живых. Малефисента об этом позаботилась — выгнала её отовсюду, куда только простирался взгляд и контроль. Лишь во снах, в крае недостигаемом и печальном, она несколько часов могла хозяйничать. И Диаваль своим ужасным зорким взглядом увидел её и там и наивно попытался найти даже по пробуждении. Что ж — ищи ветра в поле! Её тут больше нет.       Спину пекло нещадно.       Смотри-ка.       Ещё одно напоминание. Глупое ощущение: иногда было трудно понять, болят у неё пропавшие крылья или сердце, как свищет в пустом сосуде ветер.       Она в самом деле расстроила его в этот раз, не так ли.       Диаваль обещал быть её крыльями. Похоже, он сделал делом своей жизни быть заменителем того, чего у неё больше не было.       И вот оно, её глупое, глупое сердце, эта слабое, стучащее, долбящее, бьющее по рёбрам ничтожество, эта болезнь в виде органа, кровоточащего — за него. Мало того, что он наверняка не эти слова хотел от неё услышать — но и она не их хотела сказать. Она не знала, что хотела сказать. Она не знала, что должна была сказать. Но определённо что-то совершенно иное.       Зачем она делала то, что делала? Зачем она мстила, то есть? Нет, не зачем — почему. Почему она мстила. Потому что её хотели убить, глупая птица, потому что смешали с землёй, воспользовались её наивностью, её глупостью. Потому что её жизнь напоминала после Стефана прерванную линию, разодранное платье, задыхающийся кашель, а не настоящую жизнь. Потому что за ту фею, какой бы глупой она ни была, к каким бы последствиям ни привели её глупые чувства, её доверчивая слепота, как у птенца, заслышавшего сову, — за эту фею надо было отомстить. И она отомстит, она познает справедливость, и тогда она будет счастлива.       Стражница выдохнула. Запахнула полы мантии наглухо. Эта мысль должна была успокаивать.       Почему Малефисента прокляла Аврору? Потому что Стефан проклял Малефисенту. Ну и что, что Аврора просто ребёнок. Это не значит, что она… Это значит…       Несносная птица.       Возможно, им действительно стоило поговорить. Сама мысль об этом не предвещала ничего хорошего. Но вряд ли Диавалю очень нравилось отправляться среди ночи к кому-то, кто искал любые причины чувствовать к нему раздражение, чтобы не чувствовать что-нибудь другое. Но сегодня, — думала колдунья, кутаясь в одеяло, проваливаясь в сон, надеясь, что он появится там, — сегодня говорить было поздно.       …А на следующий день говорить было не с кем. Точнее, незачем. Потому что всё почти вернулось в норму.       Волосы стали короткие — даже, пожалуй, слишком. Видимо, стричься ночью было всё-таки трудно — выглядело всё так, будто волосы его загорелись, и Диаваль спасался от облизывающегося огня, избавляясь от всего, к чему тот успел прикоснуться. Борода отсутствовала. И он даже разговаривал.       Всё вернулось в норму. То есть почти.       Без всепожирающей щетины стало ещё заметнее, каким тощим он стал. Гладкая выбритость на таком лице не сбавляла ни лет, ни общего ощущения, что что-то не так. И сколько бы ворон ни пытался улыбаться, радость не достигала глаз, словно уголки губ пришили к щекам. Даже его отчёты из дворца звучали странно: он не оставлял всё на сухих фактах, как привык до этого, и не шутил так искренне и саркастично, как когда-то. Вместо сторонних остроумных замечаний получались иногда редкие сардонические комментарии — тем более абсурдные, чем более отвратительные вещи он пересказывал.       Может, Малефисента и подозревала в себе помутнение рассудка от извечного диалога со своим же полуживым альтер-эго, но сознание её проваливалось, очевидно, далеко не с такой скоростью, какой мог похвастать Его Величество. Не только королева Топей любила и умела искать виновных. Причину смерти ребёнка Стефан нашёл — удивительно, не в Малефисенте. В королеве Лейле.       Он пытался поджечь её комнату. Сыпя проклятиями, опрокинул свечу на шторы, с которых пламя перебежало на гобелены, пока не добралось до балдахина. Королева, едва стоявшая на ногах, сумела вовремя убежать. Сам виновник обжёг руку, потому что забыл отойти подальше от места преступления. Что первое, что второе обстоятельство волновали его не так сильно, как неосуществившиеся планы.       Малефисента промолчала, пытаясь напомнить себе, что ей всё равно. Диаваль заметил, что пора бы людям уже придумать религию, где людям можно просто разводиться, но Стефана ведь тогда взашей выпнут из замка. Трудно, сказал, наверное, жить, только громко и бессильно терпя друг друга.       Может, ворон и старался выглядеть по-прежнему беззаботно, но врать им обоим у него выходило из рук вон плохо. Ей словно предложили её любимое блюдо, но оно оказалось холодным, и чувство тревожного разочарованного ожидания засело в ней, как дым. Малефисента предпочла бы его молчание тому отчаянному представлению, чьей зрительницей становилась. Диаваль поддерживал образ. Всё-то так, как госпожа и велела, да не то.       И всё же время шло своим чередом, никого не спрашивая. Весна растопила снежные оковы и явила миру сначала несмелые, а затем, не без помощи Стражницы Топей окрепшие цветы и почки на деревьях. Можно было снять грузный мех, хотя Малефисента и оставила тёмную плотную мантию, лежащую приятным, почти знакомым весом на спине. В неё можно было облачиться с рукавами — тогда самой себе колдунья напоминала шахматную фигуру. Волосы фея обрезала снова, и они перестали выскальзывать из-под ленты.       В воздухе не пахло снегом, и солнце стало трудолюбивее: начало вставать пораньше — это было приятным дополнением к иначе чернильно-тёмным утрам. Время от времени где-то в Каледонских лесах разносилось даже цыканье и свист хохлатых синиц. Вернулись с юга — чуть позже обычного — коростели и тут же спрятались в траве, словно их никогда и не было. Иногда их внезапные крики раздавались из-за кустов. Сбившийся график далёких сородичей не удивил Диаваля ничуть. Он обронил только, что вороны иногда провожают перелётных птиц, когда те сбиваются с пути, потому что у них хорошее чувство направления. Но в этом году, видимо, душа не лежала.       Покров снега сменился покровом мха, зеленели дубы, ивы и рябины, всё чаще шумел изумрудными ладонями можжевельник. На последний Малефисента иногда засматривалась, размышляя, действительно ли им можно опьяниться. Деревья, что на Топях волшебным образом плодоносили уже весной, даровали первые яблоки, груши и ягоды. Вряд ли люди могли похвастать тем же. Как человеческому роду вообще удавалось сохранить припасы и не умереть с голоду, оставалось для волшебницы загадкой. Лишь однажды она подглядела, как феи сеяли семена растений перед домом — разумеется, с гордо скачущей впереди девчонкой в шапчонке, которая пальчиком показывала, куда укладывать каждое зёрнышко. Летом, что наконец наступило и всё же не избавило Малефисенту от мантии, в рядок выстроились побеги и листы, что радовало девочку ужасно.       То ли Диавалю по-прежнему была неприятна её компания, то ли он добирался до Топей любыми путями, кроме прямого, но с самого дня охоты на стаю ворон его отлучки в замок занимали гораздо больше времени. На дни Малефисенты это повлияло лишь немного: теперь, когда ни сугробы, ни бесконечные весенние ливни не мешали передвижению, перед его появлением она успевала и обойти часть своих владений, и при желании отправиться поглядеть на Дикую Розу — несносную девочку в охотничьей хижине.       К десяти годам она начала терять детскую пухловатость, приобрела все недостающие выпавшие зубы и ежедневно ослепляла золотом волос и шириной улыбки всё живое. Следить за нею стало чуть менее затратно: попадать в передряги принцесса не перестала, но кое-какого опыта набралась. Во всяком случае, ей больше не приходило в голову перепрыгивать через ручей перед домом после весеннего дождя или селить всех улиток (найденных после того же дождя) в одной большой старой коробке и скармливать им зелень, так усердно выращиваемую её тётушками. Последние же, похоже, тоже только недавно вспомнившие о возрасте Авроры, а также об обещании привести её к назначенному сроку к королю, лихорадочно и невнятно пытались научить её всему и сразу. С Фислвит девочка играла на лютне, Флитл, хоть и дёргала волосы, но, проговаривая каждый свой шаг вслух, кое-как научила плести всевозможные косы, а с Нотграсс они иногда вместе стряпали.       Кроме того — кто бы мог подумать! — кроме магии, они тоже обладали какими-то знаниями. Странное чувство посещало Малефисенту, когда она узнавала что-то, что проделывала Нотграсс с цветами на клумбе, потому что сама когда-то читала об этом в одной из книг. Аврора же, стоя непривычно смирно неподалёку и громко задавая вопросы, наверняка тоже училась чему-нибудь. Иногда, когда Фислвит чуть ли не любовно прогоняла грызунов из закутков комнат, в ней узнавалась пикси с Топей, а не предательница и приспешница короля. Почему-то ей казалось, сложись всё иначе, она обязательно подружилась бы с Диавалем, хотя бы исходя из того, что он животное. Хотя это была странная мысль.       Аврора схватывала быстро. Почему-то, правда, стоило ей остаться одной, каждое данное тётушками задание она просто порывалась выполнять под какую-нибудь песню. С метёлкой тоже обязательно надо было танцевать — или махать ею, притворяясь, что это меч, или нести между ног, оседлав воображаемого скакуна, или кружиться с новоиспечённым деревянным тощим кавалером в танце. В девочке бился неугасаемый фонтан жизни.       Девочка понятия не имела, что у неё действительно чуть не появился брат. Почти появился брат. Она не знала, что случилось с её матерью за каменными холодными пыльными стенами и арками дворца, и кто стоял за этим. Иногда Малефисента задумывалась, было бы столь же непосредственным взросление Авроры, останься она в своей семье. Вряд ли бы ей понравилось в десять лет разнимать родителей, один из которых уже жаждал крови.       С другой стороны, не случись того, из-за чего её забрали из замка, дошло ли бы до этого?       Иногда её было не заткнуть.       Говоря иначе, ждать Диаваля приходилось долго. Справедливости ради, это выработало в нём привычку отыскивать свою госпожу где угодно. Поэтому, услышав по возвращении к Большому Вишневому Холму шелест крыльев за спиной, фея молча щёлкнула пальцами, даже не оборачиваясь.       Послышался приятный слуху и сердцу громкий шмяк об землю.       Малефисента продолжила обследовать тонкие веточки лещины. Для созревших орешков пока не наступило время, но раз уж вороны гордятся своим умением шумно есть всякую гадость в её присутствии…       — Ну же, говори, — потребовала фея, слыша уже почти с минуту только тяжёлое дыхание и оборачиваясь, чтобы вручить слуге горсть плодов. Он часто прятал такие за пазухой плаща.       Только вот на мужчине перед ней не было плаща.       Строго говоря, на нём не было и нитки. Хотя он и оказался припорошен листьями.       Перед ней лежал мужчина. Не слишком толст, не слишком худ, изрядно волосат и животом кверху. Лицо его являло собой выразительную смесь ужаса и крайнего недоумевания.       Одним словом, это был не Диаваль.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.