ID работы: 7969475

Орнитология

Гет
R
В процессе
356
автор
Размер:
планируется Макси, написано 504 страницы, 23 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено копирование текста с указанием автора/переводчика и ссылки на исходную публикацию
Поделиться:
Награды от читателей:
356 Нравится 382 Отзывы 102 В сборник Скачать

Делирий

Настройки текста
Примечания:
      И она осталась лежать.              Пошевелить руками и ногами Малефисента могла с лёгкостью, шея чуть отдавала покалыванием — но всё меркло по сравнению с нанизавшей её на себя, как меч, болью. Далеко не впервые гнусный недуг ограничивал её подвижность, но ни разу за последний месяц это затруднение не затягивалось столь надолго после пробуждения. Фея воззвала к своей магии — та отозвалась бессильным шёпотом.              Оставалось — что? Что оставалось делать? В некоем ступоре волшебница осмотрелась. Мох на стене, льющий снаружи ровный дневной свет, нежно-золотистый. Крошечные пылинки кружились, блуждали в нём. Вот некоторые опускались… больно… другие улетали в сторону полок, заставленных книгами — поблёскивали корешки бестиария и травника — и бутылочками, мисками, баночками, мешочками с травами и экстрактами. Некоторые как раз для такого случая, в том числе засушенные головки мака, из которых делался чай… больно… Свет бил по кристаллам под потолком, отпрыгивал зайчиками к стенам, и небо, похоже, было бесцветным, но ясным.              Ровный дневной свет.              Через десять минут он остался прежним.              Ещё через сорок — подкрался ближе на пару дюймов. Сорок ли? Сколько она здесь уже лежит?              И сколько ей здесь ещё лежать?              Ладно, ладно, хорошо. Отставить панику. Не впервой.              С бережливой медлительностью колдунья вступила в бой со сковавшим её льдом. Покатала плечами, попробовала подняться, напрягши пресс — боль не унялась, а скорее наоборот, но фея надеялась дать своему разленившемуся хребту понять, что лежать вечно никто не собирается. Увы, ничто иное в её положении не представлялось возможным. Будь она человеком, может, оставляла бы под кроватью огромную железную грелку с углём. Но, к счастью, человеком она не была.              Минуты сыпались сквозь пальцы — слишком медленно, чтобы не чувствовать скуки и примешанной к нему щепотки страха; слишком быстро, чтобы смириться с реальностью того, что Диаваль наверняка с минуты на минуту прилетит сюда, не отыскав её в лесу.              Он мог бы помочь ей встать… И ему это ничего не будет стоить… Но она скорее умрёт.              Надо подняться самой. Надо попробовать ещё раз.              Малефисента сделала несколько долгих, размеренных вдохов, будто собиралась нырять. Боль походила на покалывание — непрекращающееся, но покалывание. Она лежала на гвоздях, но из неё хотя бы достали меч-бастард. Ещё пара вдохов…              И, трясясь, она наконец привела верхнюю часть туловища в сидячее положение. Победа.              Рывком, качающимся маятником, она поправила подушки и упала на них, вмиг обессиленная.              Она ожидала Диаваля, как чумы. И он пришёл. В клюве ей принесли веточку калины.              — А я там ждал-ждал, — пропыхтел он с улыбкой. Окинул её взглядом, передал, что в замке происходит решительно ничего, а в городе опять сломался колодец. На всём протяжении визита колдунья энергично шевелила рукой и головой, постукивала ногтями и кивала, чтобы создавалось ощущение, что она лежит тут по собственному желанию. Её актёрские способности, она знала, распространялись только на лицо и голос, но его долгий, несколько недоумевающий взгляд всё равно был оскорбителен. А когда вечером он прилетел вновь и, несмотря на то, что она стояла на ногах и чувствовала себя лучше, осторожно поинтересовался, случилось ли что, то получил возмущённый отрицательный ответ.       Впрочем, на ноги она встала лишь затем, чтобы приготовить чай.       Рецепт макового чая не отличался сложностью. Десяти или двенадцати маленьких высушенных головок волшебных цветков хватало на одну порцию. Растолчённые в ступке головки требовалось нагреть в воде и, не доводя до полного кипения, дождавшись пузырьков на поверхности, дать напитку настояться минут двадцать. Само по себе это зеленовато-коричневое варево было «слишком жестоко по отношению к её языку», как сказала бы Аврора в детстве, — но после ложечки мёда им больше не хотелось плеваться.              Беда только в том, что, видимо, маковый чай был тростью надломленной. Невинное средство, сам бледный цвет его служил намёком. Таким чаем лечили головную боль — не изнемогающее мучение отрубленной конечности. Единственное, на что он сгодился — это некоторое расслабление ума перед сном, но и тот обернулся трепещущим видением, словно берущим всё, что происходило с ней, и преломляющим этот свет, выставляющим настоящее за прошлое.              Во сне ей снова было четырнадцать, и она снова дружила с человеком.              Он приходил, и они играли — и говорили, говорили, говорили. За исключением того, что Стефан был сиротой, его мир отличался от её собственного, как земля от неба. Ей хотелось вложить каждую мысль, воспоминание и историю из его головы в свою, чтобы глядеть его глазами. Она иногда, только иногда смеялась над его акцентом, а он — над тем, как она изображает уоллербогов. Он рассказывал ей о разных людях Персефореста. Доброта некоторых, например, одной дамы, что кормила птиц у собора, восстанавливала веру Малефисенты в то, что люди могут быть хорошими, очень хорошими. Некоторые были совершенной противоположностью, что, к сожалению, было правдой жизни. Но Стефан был в бешенстве от плохих, и это было уже что-то.              — Я пытался стать подмастерьем кузнеца в городе, но этот придурок не позволил мне, потому что я не имею средств, а за меня некому платить! — посетовал он однажды. — Я пытался и молил, как какой-нибудь пёс, но он не подчинился! Так что теперь власти хотят отослать меня жить в монастырь.              — Ой! — сорвалось с её губ, и она пожалела о своём приступе страха. Отослать его? Как надолго? И… О, тише, сказала она себе. Речь сейчас совсем не о ней. Но вдруг он вовсе не против уйти?.. — Ты хочешь этого? — спросила она осторожно. Наверное, ещё и покраснела.              — Конечно нет! — фыркнул Стефан. — Я не хочу иметь с тем местом ничего общего! Я не хочу читать книги, а потом писать такие же книги, есть за трапезными столами. Ты хоть представляешь себе? Монахам нельзя разговаривать, если они не молятся, даже за обедом! Они так и сидят с этими книгами, будто те их в тепле держат. Одна отапливаемая комната на весь монастырь — с таким же успехом я могу мёрзнуть и в амбаре! И эта безобразная одежда, как шатры какие-нибудь, палатки огромные… — пыхтел он, и она захохотала, особенно представив его молчаливым и бритым, копирующим книги, обучающимся музыке, сажающим цветы и при всём при этом носящим палатку. Он бы это возненавидел, она знала. — И все эти обедни, и всенощные, и повечерия, и прочее! И целибат! — выдохнул он, будто эти слова, что бы они ни значили, оскорбляли его. — Я не хочу… я даже не… — глаза его забегали, — я даже не верю в Бога.              После этого он секунду постоял и посмотрел вверх. Малефисента рассмеялась.              — Боишься, он пошлёт на тебя молнию?              Он наконец усмехнулся.              — Нет. Говорю же, я в него не верю. Я могу не бояться того, во что не верю, не так ли? — сказал он, и она подумала, что это интересная фраза. По крайней мере, хорошо сказано. — И как я могу верить в учения Церкви, когда многое из этого ложно? — он сузил глаза. — Они столько гадостей говорят об этом месте, но ничего из этого… И ты… Я не могу туда уйти. Иначе я не смогу приходить… сюда, — выдавил он, и она вспыхнула, потому что, похоже, он подразумевал нечто другое под «здесь», и она догадывалась что. И он догадывался, что она догадывалась. И они смотрели друг на друга. — Так что я не сделаю этого, даже если меня осудят. Пусть меня хоть тащат, не пойду. Пусть приведут хоть самого короля, а я всё равно не пойду.              Ух ты!              — Ты не боишься наказания?              В конце концов, он был просто мальчиком. Сиротой. Крестьянином.              — Я ничего не боюсь, — сказал он тогда, и её ошеломила его серьёзность. Будь это кто другой, она бы не поверила браваде, но это был мальчик, который не побоялся прийти на Топи, и сделать это снова и снова, и жить в одиночку в городе, и швырнуть семейное кольцо сразу же, как оно причинило ей боль, ради неё. Точно, как делал это сейчас. Она никогда не знала такого храброго человека. Это было одновременно завораживающе и невероятно трепетно. Она снова покраснела. Проклятье. Вгоняют ли друзья друг друга в краску так же сильно и часто, как он её?              — Так что я буду выживать, как могу, пока не покрою долг родителей, а потом… потом посмотрим. У меня есть планы, — сказал он.              И после каждого его визита — раз в неделю или реже, ужасно, ужасно, ужасно мало — ей казалось, она что-то забыла сказать или сделать. Хотелось чего-то другого, чего-то большего.              Того, что есть, перестало хватать.       Маковый чай больше не работал.       Ночью шёл ливень. Она завидовала небу. Оно могло просто обрушить на землю всё, что чувствовало, а само не падало. Её разрывало от боли. Она не сомкнула глаз ни на секунду.       Чумной доктор явился вновь. Утром он снова получил отрицательный ответ. Днём он подал Малефисенте чашку с маковым чаем, когда она попросила.              — Могу я говорить свободно? — сказал он тогда, и фея закатила глаза. — Я мог бы предположить, что ты ленишься, но весьма в этом сомневаюсь. Что-то случилось. Дело в спине?              — Блестящее наблюдение.              Она пригубила чай, хотя прекрасно знала, что он лишь загонит её в ещё более ужасное положение, когда её мочевой пузырь полон, а она, возможно, по-прежнему приколочена к месту.              Весело-то как.              Экая бессмыслица… Она отняла руку. Диаваль следил за её движениями, перехватил чашку, чтобы она сильно не поворачивалась, отставляя её поодаль.              — Если я могу тебе чем-нибудь помочь, только скажи, — произнёс он, будто колкости в его адрес не бывало. — Я что-нибудь принесу или сделаю.              Малефисента прищурилась, просчитывая шахматную партию. Впервые за время их знакомства она совершенно не побеждала. Она была королём, способным двигаться только на соседнюю клетку — шевелить рукой или головой. Но ведь ей становится лучше! Иногда раньше, иногда позже.              — Со мной всё в порядке, — отрезала она. Вот её соседняя клетка.              — Не сочти за грубость, но сколько ты тут так лежишь? Я видел тебя утром, и ты лежала на этом же месте… Ты можешь сесть? — она отвела взгляд. — Та-а-ак… — поднялся Диаваль на ноги, изумлённый. — Всё ещё хуже, чем я думал.              — Всё нормально.              — Нормально? И давно такое нормально? — выдохнул он. Ноги засеменили по комнате. — Надо же что-то делать, тебе же нужно… ну… — он показал по сторонам. Обернулся, посмотрел на неё. Цокнул языком. Промаршировал навстречу. — Хочешь сесть? Давай я помогу.              Она чувствовала себя отвратительно, но позволила ему взять себя под локоть и нижнюю часть спины и опустить на поправленные подушки, потому что лежать и глядеть на него снизу вверх было бы не менее унизительно. Спина запротестовала сиюсекундно, и она зажмурилась.              — Тебе больно? Чёрт, — глаза его забегали. — Так. Так. Вот эта вещь, — кивнул он в сторону её недопитого пойла, — она от боли? — она кивнула. — Помогает?              — Иногда.              — Иногда — это мало… — пробормотал он. — Значит, необходимо придумать что-нибудь другое.              Что действительно необходимо, так это заткнуть его, пока не поздно. Малефисента оскалилась.              — Мне не нужна твоя помощь.              — Что ж, тебе надо было подумать прежде, чем делать это моей работой! — фыркнул Диаваль. Ни на что большее порыва ему не хватило. Он весь поник у её постели. — Послушай…              И он умолк. Секунд через семь Малефисента прочистила горло.              — Я слушаю.              — Я думаю, как до тебя достучаться, — он невесело ухмыльнулся. Взгляд его вновь поднялся. — Это… Это мышцы, или кости, или что?              — …Кости. Мышцы тоже, я полагаю, но… — Малефисента вздохнула. Каждое слово выползало из неё. — Здесь всего понемногу.              Ворона ответ не порадовал. Её саму, сказавшую это напрямую вслух, тоже.              — Как давно это происходит? Я видел, как ты пила эту штуку больше недели назад. Неужели тебе всё время так было? — прищурился он, сжав челюсти как будто даже виновато.              — Раньше было лучше.              — А теперь хуже, — вскинул он брови. — И ты по-прежнему не хочешь, чтобы я помог.              — Мне всегда в конце концов становится лучше, и я могу встать.              — Что ж, — он присел на пол у её кровати и положил голову на сложенные на краю постели руки. — Я не хочу этого говорить, но не похоже, что ситуация улучшится, если ты продолжишь её игнорировать. Что, если… я не хочу даже заикаться об этом, но что, если станет намного хуже? Что, если ты не встанешь ни в полдень, ни вечером, ни вообще когда-либо? Подумай о своей жизни! — прошептал он с жаром, и ей стало не по себе.              На Топях верили, что существует тонкая, но прочнейшая связь между всеми частями живущего создания: его телом, его разумом, его душой и его магией. Проявляться она могла, правда, как угодно, так запутано, что, пожалуй, и логики в этом не имелось никакой. Больное тело равнялось больному разуму. Больная душа делала из любого тела больное. Магия могла лечить тело, иногда даже разум, но тело, пострадавшее слишком сильно, теряло магию. А без магии угасало всё остальное.              Тело её, предательское, являлось проблемой само по себе — но то, что могло случиться с самим её существом…              Диаваль отвёл от неё испуганный взгляд и приподнял бровь.              — Подумай о моей жизни, в конце концов, а? — бросил он насмешливо-бесцветно, потому что этим дурацким приёмом наверняка пытался смягчить обвалившуюся на них тяжесть ситуации. — Думаешь, это унизительно? только представь, что нам придётся всё время быть вместе, потому что ты не можешь поднять рук! Мне нужно будет кормить тебя, и переодевать, и купать тебя, и отводить тебя по нужде, и… — он вдруг оборвал мысль и взглянул на неё. — Я сделаю всё это, если понадобится, — сказал он низко. — Я не против. Но ты, подозреваю, будешь, даже очень. Не говоря уже о том, что нам вовсе не обязательно усугублять всё до такой степени. Так что вопрос в следующем: ты не знаешь, что делать, в таком случае мне нужно найти кого-нибудь, кто знает, или ты упрямишься?              — …Нечто посредине, — ответила Малефисента наконец. Шах и мат. Ворон отвёл взгляд в задумчивости. Она хотела глубоко вздохнуть, но спина не давала этому произойти. — Мне нужно перечитать мой травник.              Это его оживило.              — Да. Хорошо, — снова на ногах, он упорхнул к её полкам и принёс большую толстую книгу, заодно прихватив ещё одно одеяло, поправляя свет и приставив её чай. Последнее она попросила убрать.              — Ты уже достаточно напугал меня своими фантазиями, — фыркнула она, и слуга прыснул.              — В этом нет ничего страшного, — заметил он серьёзно, присаживаясь на стул у стены напротив, закидывая ногу на колено другой. — Если до этого дойдёт, то дойдёт. Всё остальное тоже. Это была не шутка. Не беспокойся об этом.              Малефисента рассеянно открыла книгу.              — Сомневаюсь, что тебе бы это пришлось по душе.              — Об этом речь вообще не шла.              — Тогда почему?              Диаваль уставился на неё непонимающе.              — Ну как почему… — скрестил он руки — но, похоже, всё-таки не мог сформулировать, зачем, поэтому опять свёл всё к себе. — Вот такой я добрый, вот почему… Так надо. Я хочу тебе помочь.              Страницы приятно шелестели, пока фея отыскивала в многообразии трав что-нибудь подходящее. Ситуация с её спиной всегда была… деликатной. В травниках предлагали одни средства для воспалённых частей тела, другие — для хронической боли, одни — для болезни костей, другие — для кожи. Но как описать то, что происходит с ней уже столько лет? Её спина страдала уже тринадцать лет — достаточно, подозревала фея, чтобы обозвать этот недуг хроническим. Но теперь она болела сильнее, чем обычно — было ли это воспалением? Или всё-таки нет? Что, если она наложит холодный компресс против раздражения, а завтра не сдвинется с места?..              Впрочем, она уже едва сдвигается с места.              Было одно растение, до недавнего времени её не подводившее. Чай из маковой соломы потерял прежний эффект, но на этом использование не исчерпывалось. Мак можно выкуривать, и есть, и жевать, и на хлеб намазывать, и даже зажигать в лампах… Его можно пить. Будь у неё свежие коробочки, можно было бы получить млечный сок, но в декабре цветущие маки не водились даже на волшебных землях. Да и был этот млечный сок весьма опасной вещью. К напиткам из него она относилась скорее, как к манне или амброзии, а не настоящим лекарствам.              Поэтому фея оставила на страницах о маке закладку, но пролистала дальше — пока не дошла до окопника. Его у неё было вдоволь.              — Диаваль!               И Диаваль стал её руками и ногами.              — Поставь воду на огонь. Да. Верно. Теперь найди окопник. Небольшая баночка, в ней зелень… Нет, они не все так выглядят. Дослушай меня. Она должна стоять неподалёку от бестиария. Бестиарий в красном переплёте. Да. Чем пахнет? Это он. Поставь на стол. Достань ступку. Насыпь немного окопника и измельчи настолько мелко, насколько возможно… Полно тебе ворчать… Знаешь что? Достань немного листьев мака. Они внизу, небольшая баночка, в ней… Замолчи! Дурная птица. Она рядом с чёрными семенами. Да. Добавь немного туда же. Теперь достань сито — оно… Оу. Хорошо. Раз ты такой умный, найди, где у меня лежат длинные куски ткани. Я не видела их с тех пор, как поселилась здесь… Нет, там их точно не будет… Чем ты там шумишь?.. Да, это они. Славно. Вода ещё не закипела? Тогда сними с огня… Достань большую миску. Достаточно большую, чтобы опустить туда ткань. Нет, это не припарка, это компресс. Я не смогу сидеть для припарки… Ты ещё не закончил молоть? Поторопись, иначе вода остынет. Нет, я не буду тратить свою магию на это. Всё? Сам догадаешься, что делать? У меня сейчас язык отсохнет… Это шутка. Ладно. Хорошо. Подай мне воды.              Он подал ей стакан, а сам пересыпал окопник в миску, залил кипятком и накрыл дощечкой.              Пока вода настаивалась, им обоим пришлось бороться с неловкостью избавления от её одежды. Диаваль почти не касался её кожи, что было глупо, учитывая, что ему вскоре предстояло делать, но и этого унижения хватало сполна. Фея прижала свою накидку к груди, уставилась в потолок, мечтая каким-нибудь испариться. Ворон укутал одеяло получше у её ног и принялся готовить полоски ткани. Она дала указание положить сначала смазанную воском ткань, потом махровую ткань и два слоя хлопка. Его спина маячила и скрывала весь вид, но, похоже, он подкручивал концы каждого слоя, укладывая их друг на друга. На секунду он оглянулся, прищурился.              — Ладно, определим на глаз.              И отвернулся.              Судя по звукам, он вернулся к миске. Хлюпающие звуки — он процедил воду и окунул туда один из кусков хлопка, выжал и смочил вновь, и так несколько раз.              — Потерпи секунду.              Диаваль приподнял её и, придерживая спину, расстелил оба слоя ткани там, где она только что лежала. Придерживать было необязательно — Малефисента сомневалась, что упадёт, как спиленное дерево — но держать сидячее положение самостоятельно больно, как оказалось вскоре, когда Диаваль отошёл за смоченным компрессом, и долгие секунд пять держать себя могла только она сама. Она отбросила свою накидку, чтобы ухватиться за стену.              — Приготовься, горячее.              Она приготовилась, и было горячее — даже немного жгучее. И влажное. Диаваль прижал ткань к спине и, не отнимая руки, помог опуститься прямо на расстеленные, как свёртки пергамента, подстилки. Горячее стало горячее под тяжестью её тела, и спина приятно заныла в ответ. И всё же ей было более чем неудобно лежать на спине обнажённой, когда над ней что-то творили. Не то чтобы Диаваль и бровью повёл.              — Приподними руки, пожалуйста, — сказал он и принялся развёртывать приготовленные края ткани, оборачивая их вокруг живота, несколько наискосок, чуть подгибая самые концы. С каждым разом ткань прилегала плотнее и лучше, покрывая большую часть туловища. — Всё нормально?.. Тогда опусти руки.              Он набросил одеяло обратно, укутывая её плечи — и подмигнул ей. Пока он удалился, чтобы прибрать всё на столе, она свыкалась с теплом, разносящимся по спине, и с таким же разбегающимся по телу удушливым горячим чувством стыда.              До сего момента только ей из них двоих удостаивалось увидеть другого нагим и униженным, но, видимо, пришёл его черёд. Последнее угнетало на порядок больше, чем первое. Потому что унижение проистекало не столько из наготы, сколько из отчаянной беспомощности, выставленной напоказ, пусть даже и одному-единственному существу, пусть даже он и не желал ей никакого вреда. Его жалость была ничем не лучше.              Ворон подошёл вновь и опустился на пол у её постели, положил голову на край. Видимо, то была его поза для доверительных разговоров.              — Как ты себя чувствуешь, госпожа?              — Диаваль, прошло две минуты.              — Я знаю, — он улыбнулся уголком губ. — Я имею в виду, не печёт? Или, наоборот, не остыло, не подтекло нигде? — она покачала головой. — Прекрасно. Ну вот. Надеюсь, поможет хотя бы настолько, чтобы ты могла спокойно сесть, и тогда вечером я сделаю настоящую припарку. Будешь сидеть обёрнутая, как гусеница в коконе, с какой-то мерзкой зелёной жижей на спине… — протянул он деланно. Запугивать королеву Болот зелёной жижей, конечно, было гиблым делом. Он немного покачался на месте. — Ты… Ты упала?.. или это из-за погоды?.. или… Я не знаю…              Она несколько устала разговаривать. И ответа у неё не было.              — Это просто случилось.              Диаваль кивнул.              — Значит, мы просто тебя от этого вылечим.              — Ты не в силах этого обещать.              Он повёл бровью, но не ответил.              Ей и хотелось пропитаться его боевым настроем, но выходило плохо. Она охотнее бы в самом деле сразилась в бою, только бы не лежать покойником целыми часами.              Ворон тихо поглядывал вдаль, вслушивался в голоса пролетающих снаружи воронов. Время снова замедлилось, лишь усугубляя удушливое ощущение. Ей не хотелось, чтобы Диаваль уходил, но само его присутствие, необходимость этого, имело удручающий, назойливый, почти клаустрофобный эффект. Словно он был надзирателем у её камеры. Хотелось уснуть, чтобы скоротать время, но сон не шёл. Она глядела по сторонам, но собственная комната уже мозолила ей глаза.              — Я бы почитал тебе что-нибудь, если бы умел.              — Лучше выполняй свою работу. Расскажи мне, что творится в замке.              Слуга тяжело вздохнул, как если бы это он валялся с переломанным телом. И рассказал — о запирающемся в какой-то маленькой комнате короле Стефане. Он не избавился от этой привычки, даже наоборот — привязал себя к той каморке. В ней имелось только крошечное наполовину затянутое паутиной окно без подоконника. Что он там делал до глубокой ночи, никто не ведал: слугам воспрещалось беспокоить его, ему никогда не нужна была вода или еда. Он говорил с кем-то, но никого, кроме него самого, в комнате быть не могло.              Забавно. Она могла поклясться, что тоже говорит по ночам — кричит даже, кричит и шипит. Словно они по-прежнему могли переговариваться, пусть между ними и лежали мили и стены, каменные и терновые, пусть вокруг неё и была серая, густая тишина. Она годами видела его во снах, а теперь он нашёл и другой способ лишить её сна, заставляя дрожать от боли, вынуждая мысли ходить кругами, натыкаться на острые углы.              А он сидел в каморке. Зачем только? Прятался? Молился? Хах, кому?.. Вынашивал планы, боялся слежки? Что он там делал? По каким кругам ходили его мысли, на то натыкались? Она бы спросила. Она бы рассмеялась.              Но как ей с ним говорить? Помнила ли она, как звучит его голос? Как выглядит его лицо? Она молила о времени, когда забудет окончательно… Она боялась дня, когда это случится, до леденящего дрожащего ужаса.              И даже через два часа, когда Диаваль помог Малефисенте приподняться, и та обнаружила, что может сидеть и стоять практически безболезненно, только с эхом от прежнего скручивающего терзания, её сознание по-прежнему мучилось от воспоминаний, воспоминаний, воспоминаний, от того, какими безобидными они казались тогда, и какими яркими, светящимися — сейчас.              Нужно избавиться от них. Наложить жгут, ампутировать и прижечь.              Поэтому, когда компресс был снят, и Диаваль, крылатый, был послан восвояси в обмен на обещание — угрозу — вернуться с закатом, она открыла книгу там, где оставила закладку.              …Начинать нужно с малого, и, нарезая половину унции маковой соломы, Малефисента чувствовала себя ювелирной мастерицей. Склянки звенели и бряцали: она добавила капельку зелёного вержуса и дрожжей, щепотку мускатного ореха и шафрана, пересыпала всё в крохотную, как шкалик, бутылочку.              Задорно Малефисента смерила взглядом парочку стоящих бочком друг к другу баночек. Разный уксус. Яблочный, крапивный, лавандовый. Лучше начать с простого. Она взяла яблочный. Стараясь не пролить, колдунья полностью погрузила травы в жидкость. Затем крепко закупорила всё пробкой.              Теперь, будь она кем-либо другим, ей предстояло бы отставить бутылку в тёмное прохладное место и покорно ждать как минимум две недели. Но Малефисента была, и благодарила за это небо каждый день, феей. Она махнула рукой, и уксус с плавающей в ней травой превратился в выдержанное снадобье — тёмно-рубиновое, почти коричневое. Пробка выскочила с причмокиванием.              Запах был… специфичный. Слегка бальзамический, горький, с лёгкой сладостью. А на вкус он был — она проглотила две капли с ложки и успела подумать лишь одну мысль — а на вкус он был омерзителен. Её передёрнуло от горечи.              А главное — не поменялось решительно ничего. Малефисента осталась стоять у стола, обведённая вокруг пальца. Даже спустя десять минут она чувствовала себя так же. Проглотить больше она не решалась. Какая-то детская обида встала комом в горле…              Или нет. Нет, это было что-то другое…              Кто-то словно притронулся к её шее, и прикосновение это с каждой минутой теплело и расширялось, прокатилось к груди сладким мёдом, коснулось спины изнутри, под позвоночником. Боясь обострения, Малефисента опустилась на край постели, но её страхи не воплотились. Ещё через полчаса тепло сменилось на прохладу под ложечкой. Словно морской бриз, нечто коснулось пальцами её висков и велело — тёплой податливой рукой, мягким голосом — велело ей распрощаться со всей болью.              И той будто не стало.              Все мучения, что претерпевала её спина, растворились в воздухе. Она велела себе встать ровно, и позвоночник послушался, и плечи её послушно выпрямились, и шаг её показался даже свободнее и легче, чем когда-либо. Прилипчивая сонливость, превратившая её голову в свинец, рассеялась, как после хорошей ночи глубокого сна.              Но то, что её страдания улетучились, было не более как пустяком в её глазах — его поглотила безмерность того восторженного спокойствия, что окутало её, бездна наслаждения, так внезапно открывшаяся перед ней. Это был успокаивающий бальзам для её стыда, для мук унижения больного, уязвимого, подконтрольного, пусть так и ненадолго, существа. Это был митридатий для неотомщенного гнева, что засел в её груди. Всего из двух капель — как лаконично!              Она прилегла в постель, согретая, удостоенная характира неизгладимого.              Териак! Панацея! Невероятно…              Действие длилось хороших часов пять, за которые Малефисента успела оживить свой мох, прочесть третью часть всего травника, пополнить свои запасы воды, потрогать себя и наесться изюма. Потом всё прошло.              Вечером её вновь посетили. Она снова стала чревовещательницей, а Диаваль — её марионеткой, привязанной у локтя. Он растолок окопник и листья мака, в этот раз добавляя немного воды прямо в ступку, добиваясь маленького болота, а после размазал эту жижицу по ткани.              В этот раз от Малефисенты потребовалось больше телодвижений и на порядок больше смирения: она сидела спиной к нему, пока тот накладывал — скорее, проворно забрасывал — ткань с припаркой ей на спину, стараясь избежать подтёков, а затем нужно было терпеть оборачивание газа и ткани вокруг её спины и груди. От отчаяния фея запретила ему обходить её со всех сторон, как статую, пока она сидела со спущенным платьем, и вызвалась сама проносить ткань перед собой и передавать ему за спину. Но это делало процесс сложнее и было настолько же очевидной попыткой сохранить своё достоинство, насколько жалкой.              Диаваль чуть задел её плечо, когда закончил — поправил распущенные волосы, будто погладил по плечу — и отошёл подчищать следы своей медицинской кулинарии. Зимой вечер был близнецом ночи, и от темноты и холода в пещере спасали только свечи. Их пламя плясало, и поверх мха покачивалась мерно её тень. Малефисента уставилась на неё. Падающие занавесом волосы, руки, обвившие собственные плечи, болезненно согнутая спина. Плакучая ива. Она отвернулась.              Слуга передал ей орехи и поджаренные сушёные грибы из запасов на ужин, снял повязку, когда пришло время, вывалил ей на голову ещё два ушата ободряющих слов и улетел на своих двоих, потому что она сказала ему не оставаться попусту. У неё были планы, его не касающиеся.              Её тень повергла её в меланхоличную решительность. Компрессы, припарки и примочки — это всё хорошо, но нужны меры сильнее. Теперь, нашедшая в себе силы и желание прочесть как можно больше, Малефисента узнала сразу несколько рецептов приготовления снадобья. К счастью, обширная библиотека плошек и мисок позволяла ей заниматься своим нигредо сколько угодно — за исключением, по иронии судьбы, тех моментов, когда у неё гостил её Нигредо.              День первый (точнее, уже второй) — почти тот же рецепт, что вчера. Семиунция маковой соломы, капелька вержуса, немного мускатного ореха, дрожжей и шафрана, всё приготовлено на уксусе. Два часа дня. Три капли. Ужасная вещь, не только горькая, но и страшно кислая. Спасительная благодать — это шафран. В следующий раз нужен шафран и что-нибудь сладкое.              День третий — семиунция маковой соломки, немного мёда, семиунция корня солодки, камфары, аниса. Всё на уксусе. Два часа дня. Пять капель. Что-то… что-то другое. На вкус, как престранный эль. Ей хватило нескольких капель. Мёд у неё был только страшно засахаренный, он неприятно прополз по горлу. И работало хуже, чем вчера.              День четвёртый — одна унция маковой соломы, семиунция шафрана, столько же порошка корицы и клевера, всё на виноградном соке. Два часа дня. Чайная ложка. Было сладковато, совсем немного острило. Она уже приближалась к истине. Её держало на ногах до самого вечера.              День пятый — одна унция маковой соломы, шафран, корица и клевер, корень солодки и половинка мускатного ореха. Всё в крепком виноградном соке. Два часа дня. Чайная ложка. Прекрасное сочетание первоначальной горькости на языке и сладости в горле. Оставалось определиться с пропорциями. Рецепты предполагали добавление макового сока и спирта, но под руками имелась только соломка и уксус, поэтому пришлось экспериментировать с количеством, с дозой…              Небеса, неужто она всегда была такой? Она боялась, что да, была, задолго до того, как открыла тот травник несколько лет назад. Она гуляла по Топям, показывая Стефану всё вокруг и называя все цветы и животных, какие могла вспомнить, — что есть весьма глупый способ произвести впечатление, как она теперь понимала. Но он всё равно был впечатлён.              Его не переставало удивлять, насколько легко она ладила с животными. Быть может, он не понимал, как она догадывается, чего они хотят, не зная их языка, или почему они вообще приближаются к ней. К нему, например, они не были столь добры. Не то чтобы их это особенно заботило. Животные были себе на уме, она не могла знать, на чём основаны их суждения. Кувшинки на Голубом пруду, например, съёживались и отплывали от них обоих. «О, наконец-то я дожил до этого дня…» — сказал он, когда они спрятались от неё тоже, и они засмеялись.              — Они просто не знают, что ты пастух… — сказала она однажды, гладя голову оленя. — Иначе бы они передумали… — но потом она кое о чём подумала. — О, кстати. Ты случаем никогда не терял овечку? Потому что, позволь мне сказать тебе, я точно знаю, кто здесь точно не будет уклоняться от тебя.              — Нет, не терял, — фыркнул он. — А что?              — Мы забираем заблудших овец на Топи. Оставленных чёрных тоже. Они весьма хорошо здесь поживают. Мы могли бы навестить их, если хочешь.              — Не-е-ет! — он застонал и заставил её хихикать. — Я насмотрелся на них за всю жизнь! Я счастлив каждый день, что мне не нужно смотреть на их морды!              — Тебя наконец вытащили из амбара? — ахнула она с надеждой. Но затем её охватил страх. Не угрожают ли ему снова отправкой в ​​приходской монастырь?              Но Стефан встал прямо перед ней, расправив плечи и уперев руки в бока.              — Лучше, — сказал он, и она почуяла, что он нервничает. — Я буду работать в замке!              — Оу?              — Представляешь? Я выплатил все долги своих родителей! И теперь я могу нормально работать! Больше никаких индентур, никакой жизни в грязи со свиньями и овцами! Я могу жить в крыльях замка, спать на настоящей кровати! С руками и ногами в тепле!              О, ну, теперь это звучало замечательно. Она улыбнулась и так и сказала. Он просиял, и она поняла, что он переживал из-за её реакции, и это сделало её пунцовой.              — И теперь я могу получать деньги, настоящие деньги, и тратить их, как захочу!              Что ж, должно быть, это тоже было хорошо.              Итак, теперь он работал в замке. Малефисента втайне надеялась, что это позволит ему видеться с ней чаще, но на самом деле этого не произошло, совсем наоборот. Ему нужно было проявить себя, завоевать доверие людей. Не говоря уже о том, что члены королевской семьи немного отличаются от овец. Хотя, она готова была поспорить, не так уж и сильно.              А что касается денег… Он обзавёлся фляжкой и добротными сапогами, и это было хорошо, пусть и лишило её возможности чинить его одежду взмахом руки, что она любила делать. И он больше не выглядел умирающим с голоду, даже если она по-прежнему не отпускала его без охапки фруктов.              И он делал ей фантастические подарки, тем более фантастические, что она понятия не имела, как он их выдумывал и откуда брал. Он мог купить их, только если копил заранее — что, честно говоря, было само по себе подвигом. Деньги не имели для Малефисенты никакого значения — даже плата овцами, чем, по его словам, некоторые занимались, звучала чуть более разумно, — но они имели значение для человека, который зарабатывает на жизнь каждый день этой своей жизни. Теперь у неё были подарки на память: браслеты из дерева и кости, замечательная заколка, похожая на маленькую волшебную палочку, которой она одним плавным движением собирала волосы. И тот кожаный наплечник, который она получила на свой пятнадцатый день рождения, она носила почти каждый день, привязав коричневые и жёлтые кусочки мягкой ткани и перья.              А на следующий день рождения — шестнадцатый — он сделал ей лучший подарок из всех. Поцелуй истинной любви. Это была самая тёплая зима на её памяти, тёплая и бесснежная, и ей было так тепло, и так спокойно, и тут это случилось, тоже так тепло, и так нежно, как по волшебству. Даже после того, как он ушёл с сумерками, она часами летала: сердце подталкивало её вперёд и вперёд, и сладкий ночной воздух щекотал её, и хотелось прыгать, и танцевать, и смеяться, и кричать, пищать во всеуслышание. Ей хотелось делать тысячу дел одновременно.              Он сделал это! Он сделал это! Она была так рада, что он это сделал, потому что она тоже этого хотела, но не была уверена, а теперь была.              Робин нашёл её кружащейся в воздухе и закричал, что сейчас далеко за полночь и она должна уже видеть десятые сны в постели. О, он даже не подозревал. О, секреты были забавной вещью. Что-то, что только они вдвоем знают. Для Робина это обычный день — но для них!..              О, у неё в тот день жизнь началась.              У неё закружилась голова и никогда больше не перестала — при этом сознание её было остро, ясно, как безоблачное небо. Когда он был рядом, она находила силы на любое дело, и никакая печаль на всём белом свете не стоила даже того, чтобы о ней думать.              Прямо как сейчас.              Она ожидала, что эффект от лекарства будет, как от вина. Ей казалось, оно одурманит её, укутает на время в яркий пьянящий полубред, нарастающий и наконец достигающий своего зенита, а потом скатит прямо вниз с краской на лице. Обожжёт и сбежит.              Но с этим снадобьем всё было в точности до наоборот. Его действие, стоило ему войти в полную силу, стойко держалось семь, восемь, а то и девять часов — если она трудилась замечать время. Она с лёгкостью вставала с ложа и ходила, даже гуляла, и умудрялась делать это с наслаждением. Это было живое пламя, горящее непрерывно и сдержанно — если сдержанным можно назвать ощущение стойкого, какого-то хронического удовольствия, что завладело ею.              Но, самое главное, лекарство не затуманивало разум, как раз напротив. Как выстрел, оно разгоняло тучи боли и наваждения, приводило всё внутри неё в порядок, раскладывая по полочкам все мысли, подмечая все ощущения, записывая каждое в приятном ритме. Вино бы наверняка обострило каждое чувство, имеющее наглость зажечься в ней — но теперь они лишь проплывали пред её очами, а она была их свидетельницей, описывала их для хроники точно держащей перо рукой.              Вот она испытала на пару минут колышущее опасение, что что-нибудь ещё в недалёком будущем отрежет её от остального мира, нарисует круг феи вокруг её пещеры — но уже по прошествии этой пары минут она знала, что делать. Та часть её жилища, раньше ни на что не отведённая, стала теперь её уборной и купальней. Лёгкими мановениями руки она двигала камень, как глину, пропускала воду, не позволяла подняться выше должного уровня. От изумрудного к синему, ровное сияние поднималось снизу, как будто изнутри воды — и такое же ровное свечение колдунья чувствовала в себе. Наверное, здоровые существа так себя каждый день и чувствовали. Теперь ей не приходилось им завидовать.              И птицы были столь красивы… Парочками вороны сновали туда-сюда, и Малефисента следила за ними из прохода пещеры, не шевелясь. Её окутывало сладчайшее спокойствие, умиротворение, перетекавшее из восторженного в равнодушное и обратно, и мысли её были так тонки и чисты, что она их вообще не видела. Может, их вообще и не было, был только их отзвук, как свист крыльев, тонкий, как ноты, сыгранные на пикколо. Вороны очень красивые птицы — в общем-то, вот единственное, что приходило в голову. Мейхем-без-пёрышка присаживалась к ней, ела с руки, но, кажется, запах лекарства отпугивал её. Она смеялась ей вслед.              Но сидеть дома было скучно — тем более теперь, когда она могла выйти. Бывало, правда, что в процессе прогулки она вдруг находила себя среди такого клубка занесённых слякотью тропинок, обнесённых всевозможными обнажёнными деревьями, что казалось, она стала первооткрывательницей какой-то новой части леса, терры инкогнито. Но в итоге, плывя, как шлюпка, она всегда причаливала у домика лесника.              Аврора наслаждалась зимой, кормя птиц, помогая Нотграсс расчищать снег перед дверью и сбивать с крыши сосульки. Ей не разрешали петь на улице, боясь простуды, но на чёртов тринадцатый год в Авроре проснулось достаточно бунтарства, чтобы всё равно голосить, и ничего не могло заставить её вернуться в дом. Взяв в руки дудочку, она насвистывала мелодии, как птичка — а если доставала лютню, то начинала петь настоящие песни. Её любовь к романсам не увяла, но, Малефисента обнаружила, это её вовсе не раздражало. В общем-то, неважно, о чём песня, если поют красиво. А у Чудища был красивый нежный голос. Фея сидела, укутавшись в ветвях, и звуки переливались в её голове, поблёскивали, как снег на солнце, и сама Аврора была вместо солнца на небе.              Аврора наслаждалась зимой, делая снежных ангелов и лепя снеговиков. Со скуки и от странного смешливого настроения Малефисента без страха посылала в этих снеговиков едва видимый пучок магии, и те кренились или падали, и девочка фыркала, смеялась, глядела по сторонам, и это было забавно… Ломать снеговиков колдунье вскоре наскучило, поэтому по ночам она просто рисовала морозом узоры на окнах её комнаты или возводила фигуры изо льда, которые непременно таяли в полдень, не оставляя улик. Это было весело, даже если Малефисента всегда сидела далеко.              Диаваль мог позволить себе запросто взять и полететь вперёд, присесть прямо перед её носом, заговорить с нею. Поправить её волосы, вытащить её варежки из кармана плаща, чтобы не закоченели пальцы. Вот так просто. Везунчик. Аврора ведь наверняка помнит, кто он такой, и вечер, когда она почти начала учить его петь. В последний раз, когда Аврора видела Малефисенту, она едва ходила и ещё не потеряла ни одного зуба. Пусть даже это были и большие воспоминания — не каждый раз тебя спасают от падения в воду, например, или с обрыва, или дают потрогать рога — вряд ли она что-нибудь помнит. Зачем Малефисенте надо было, чтобы Аврора об этом помнила, правда, она сама не смогла бы точно сказать.              Но вот Аврора выдувала мелодии из дудки, как пузыри, потом уходила в дом рисовать — а краски тоже были подарком, тоже неясно от кого. Малефисента развела себе кучу красок всех цветов на свете этим летом, и Чудищу досталось, в красивой коробке, перевязанной лентой, как раз на день рождения. И что она теперь об этом думает? Что они с неба свалились?              Ну и странные же мысли в голову лезут, когда не надо думать о том, что тебе больно!..              Диаваль возился с Авророй, но внутрь, конечно, не залетал — возвращался, садясь на ветку или прямо фее на колено. Иногда Малефисента гладила его по голове и под клювом, и он весь взъерошивался и клацал клювом, и это тоже вызывало улыбку. Иногда его болтовня приветствовалась больше перьев, и они вслух размышляли о том, что Аврора наверняка прямо сейчас рисует где-нибудь прямо на стенах, и что, учитывая громадность фресок, они могут успешно дарить ей краски на каждый день рождения.              — Госпожа? — подал голос Диаваль позже, когда они вернулись, и он накладывал очередную повязку на её спину. Эффект настойки медленно, но верно угасал, и она знала это, потому что экзальтированность слуги снова действовала ей на нервы. — Когда у тебя день рождения?              — Я думала, ты об этом можешь догадаться? — фыркнула она. Ворон хохотнул. Но она назвала дату — конец декабря, один из самых последних дней в году.              — О! Это уже скоро, — сказал он, как будто это что-то меняло.              — Не забивай себе голову ерундой и возьми гребень.              Всю неделю её алхимических экспериментов Диаваль наведывался два раза в день — похоже, они оба были друг другу вместо календаря. Каждое утро он влетал или входил к ней в пещеру, как к себе домой, называл дату и день недели, спрашивал, как её дела, как она себя чувствует, нужно ли ей что-нибудь. А потом опять всё остальное.              «Госпожа, ты когда-нибудь ела улиток?.. Ну, значит сейчас попробуешь… Да конечно я их поджарю, кто ж тебе сырыми их даст».              «Бр-р-р! Да, очень холодно сегодня! И очень красиво! Можем тебя лицом к склону положить!»              «Сегодня твои травы пахнут по-особенному отвратительно. Тебя нужно срочно вылечить, иначе я больше не вынесу».              «Могу тебе сзади бантиком завязать!».              «Ладно! Ладно! Я понял! Улитки тебе не понравились! Что тебе нравится? Я найду».               «Вот тебе новости из Персефореста! Городские галки снова строят гнёзда прямо на людских дымоходах… А отчего такое плохое настроение? Каждый день надо радоваться хотя бы тому, что проснулась не галкой! Одно это уже прекрасно. Остальное можно пережить».              «Нет, это что-то другое воняет. Я боюсь спрашивать».              «Что думаешь насчёт икры?»              «По-моему, выглядит уже гораздо лучше… Это очень хорошо… Ну, а если будет хуже, будем нести тебя до твоей термы… Да ладно тебе! Ты же меня голым видела, и ничего, все живы остались».              Он забалтывал ей мозги до невозможности: она почти забывала, что он делает, таким непробиваемым был его оптимизм — напускной или искренний, каким бы он ни был.              Сначала он закалывал ей волосы. Пару раз, когда она смогла сесть даже до накладывания припарки, он расчесал их гребнем и по-дилетантски заплёл — очень некрепко, просто, чтобы волосы не рассыпались. Но его прикосновение всегда было мягким, невесомым, как перья. Потом он перекладывал косу ей вперёд на плечо. Почему-то оба раза именно в этот момент её одолевала смущённая признательность. Смущённая — потому что она чувствовала себя покалеченной птицей. Признательность — потому что она догадывалась, что он сам так не думает.              Диаваль накладывал припарку, давал ей привыкнуть, а кашице — чуть закрепиться на месте, а потом, чуть придерживая под локоть, плотно обматывал ткань вокруг спины и груди. Иногда он умудрялся разговаривать даже в этот момент, но чаще всё-таки молчал. Процесс требовал щепетильности, чтобы ничего не растеклось, чтобы его дражайшая госпожа не повалилась и никто лишний раз не краснел — хотя нагота в конце концов перестала её волновать, как и всё остальное.              Пока она обмотанная отлёживалась на животе, Диаваль занимался стряпнёй — такой же любительской, как её косы, но она прощала незамысловатость. Она всё равно почти никогда не хотела ни есть, ни справлять нужду — тоже благодаря маку. И болтовня возобновлялась.              «Извини, госпожа! Ничего не могу поделать! Рыба воняет всегда, с начала времён. Но это хотя бы запах еды, а не зелейной лавки!»              Они делили еду. Затем он снимал припарку, отмывал и оставлял сушиться ткань и, догадываясь, что его компания уже докучает, первый предлагал удалиться — просьба, которую она охотно выполняла. В этот момент в ней тоже колыхалась предательская признательность, потому что…              Против собственной воли, она относилась к своему состоянию проще. Не надо было переживать о некоторых своих потребностях — к тому же, эту боль так старательно пытались перевесить всем юмором птичьего мира. Он не заострял внимания на её бедственном положении, но и не притворялся, что она болеет простудой. То ли Диаваль быстро учился, то ли умел выглядеть так, будто знает, что делает — что бы это ни было, его компания успокаивала. Но вместе с тем она не могла дождаться, пока он улетит. Чтобы выпить лекарство.              Две чайные ложки — и горечь сменялась на сладость, с которой не сравнилась бы ни одна припарка на свете. Мокрая кашица на спине дарила только затихание того, что осталось от её ожогов — настойка же вызывалась лечить то, что осталось от её выкорчеванного сердца. Никакие печали её после этого уже не трогали. И чувствовала она себя…              — Превосходно.              — Оу, правда, что ли? — и он широко ей улыбнулся, и отметины вокруг глаз его сложились. Был вечер, и после своего вопроса он собирался улетать. На ночь он не оставался, хотя всякий раз предлагал. Ночью у неё были свои планы. — Я очень рад это слышать. Это замечательные новости. Надеюсь, ты права — всё-таки, уже больше недели прошло… Должно помочь. Посмотрим через пару дней.              Диаваль ничего не знал.              Так было лучше для всех.              Если он узнает, то станет выяснять, когда и сколько этого лекарства надо пить — надо пить, а не она пьёт на самом деле. Её прописанный сам себе курс немного отходил от описанного в травнике — как ходы короля на доске. Клетка за клеткой, шаг за шагом, дальше, чем вчера, ближе, чем завтра.              Не говоря о том, что хранить свой чудесный философский камень в секрете было интересно — забавно даже. Она отставляла склянку с настойкой подальше, чтобы Диаваль не наткнулся на неё, она высчитывала, когда он уйдёт, сколько времени должно пройти. Это было смешно — она ждала эффекта и смотрела на небо, и любой пролетающий ворон казался ей Диавалем и никогда им не оказывался, и облегчение только углубляло удовольствие.              Она уже давно не хранила ни от кого интересных секретов — с тех самых пор, как хранила один от Робина. Это тоже поначалу было интересно.              Робин ненавидел людей. Смерть родителей Малефисенты от их рук убедила его в том, что все люди плохие и ничто не остановит перед жаждой власти. Стефан с его «я ничего не боюсь» вряд ли бы его впечатлил.              Это было забавно — то, что она умудрялась дружить с ними обоими, дорожить ими обоими, когда они так отличались. Тихий голос Робина часто её успокаивал, тогда как со Стефаном ничего и никогда не было спокойно. Он делал её взволнованной, и дерзкой, и чувствительной, и голодной, в чём и была его прелесть — так он ещё и развенчивал предубеждения Робина в пух и прах. Стефан сказал, что они «всем покажут, как это делается» — дружба, то есть. На деле они это старательно никому не показывали, да и дружбой это вскоре быть перестало — но само ощущение, что они любят друг друга наперекор предрассудкам, что они буквально вдвоём против всего мира, вселяло веру в то, что, когда все наконец узнают, им придётся передумать перед лицом их смелости, и любви, и светлых голов, и что у них там ещё было.              А до той поры они прятались. Что тоже было забавно. Скрываться, летая длинными крюками, лишь бы не попасться никому на пути к границе людского мира и Топей. Врать, если всё-таки попадёшься. Выбирать время, искать места, где вас никто не потревожит. Каждый пролетающий огонёк казался ей знакомой пикси, каждое дерево было Бальтазаром или Листом, и Малефисента смеялась над собственной пугливостью.              Была и другая сторона. Всё внутри Малефисенты чесалось от желания рассказать хоть одной душе. Она выкручивалась, как могла: пересказывала феям шутки Стефана, выдавая их за свои, притворялась, что придумывает истории, а не вспоминает их. Но она старалась не позволять Робину видеть её слишком часто и смотреть слишком долго, иначе она не выдержит и расскажет ему всё-всё. А потом Стефан стал наведываться реже, и его появление лишилось всякой упорядоченности. Малефисента предпочитала отдалиться ото всех — на случай, если проболтается от тоски или если неожиданно объявится он сам.              Ей хотелось рассказать Робину. Может, им пришлось бы спорить, очень долго спорить, но хотя бы упал бы камень с её души. Это было забавно — дорожить ими обоими, но ещё это было очень больно. Стефан будто из неё верёвки вил.              Ей хотелось рассказать — потому что хранить секреты настолько же забавно вначале, насколько унизительно позднее. И неясно ещё, что более унизительно: вынашивать секрет, даже если его содержание не кажется тебе плохим, или же делать это, потому что подозреваешь, что что-то плохое всё-таки есть. А главное — тот, кто хранит тайну, превращается в заколоченный сундук — немое, запертое существо. Чтобы не говорить секрета, он не говорит ничего. И всё, что с ним происходит, как будто не имеет причины.              Она не могла сказать ему — поэтому он не мог знать, почему она так спокойна и радостна, почему она вскоре так печальна и болезненна, как небо без солнца.              — Не понимаю… — сказал он через четыре дня. Пятнадцать дней лечения. Она лежала ничком. — Если повязки работают, тебе давно должно было стать легче.              Потому что у каждого лекарства было время действия. Даже у столовой ложки.              А потом она падала вниз.              Дело не в повязках, просилось наружу — и она злилась на то, что он ни о чём не догадывается, или играет из себя дурака, рассчитывая выбить чистосердечное признание. И вместе с тем её обуревал такой стыд, что она садилась к Диавалю спиной, как только он приходил, чтобы не смотреть ему в глаза. Он помогал ей — она лежала на повязках, что он обмотал, на одеяле, что он подарил сотню лет назад, поверх овечьей шкуры, которую он тащил по лесу этим летом. Она ела то, что он доставал, приносил и готовил, и не расплетала косы, которые он плёл, пока те не разваливались сами.              Давно должно было стать лучше. Да, должно было бы. На самом деле, может, с её спиной уже ничего и не было. Может, листья окопника и мака уже давно справились со своей задачей. Она больше не ждала достаточно долго, чтобы узнать.              Потому что теперь её одолевали боли совершенно другого порядка. Может быть, была какая-то черта у этого лекарства, перешагнув которую, отследить его работу было гораздо труднее.              То, что она успела узнать о его действии в первые две недели, больше не могло быть действительным. Ровное возрастание целительной силы, держащееся крепко почти половину суток — кто слышал о нём? Последние несколько дней спокойствие после приёма настойки сохранялось лишь несколько часов, не больше трёх, после чего она могла только молиться, что успеет оказаться дома и лечь в постель, пока ею — постелью — не станет любая поверхность под ногами.              И когда она опускала голову и туловище на подушки, ей на живот тотчас же садился чёрт, инкубус, мара. Периоды нестерпимой боли, связывающей живот, верёвкой приковывающей к гнезду, сменялись онемелостью, задерживающейся, казалось иногда, на целые века. И когда она наконец засыпала, мимо неё начинал своё хождение караван отравленных воспоминаний. Ни одна ночь не обходилась без обрывка, без лиц — все случаи стали во снах гораздо острее, чем она их прежде помнила. Быть может, разум и вовсе не умеет забывать… С середины прошлой недели память обвиняла её в лживости, секретности, в хождении по спирали. Длились эти сны целую вечность — во сне она прожила уже лет шесть, проваливаясь ради них в пропасть, а проснувшись, даже не чувствовала, что душа вернулась в тело. И пещера ходила ходуном, вытягивалась и сжималась… И только капли помогали.              Но в таких условиях долгие частые приготовления напитка ради двух столовых ложек были роскошью. В конце концов, разумным решением стало просто сделать много и сразу и обзавестись штофом. Он стоял теперь на столе прямо напротив кровати, и можно было всегда знать, сколько лекарства осталось, не забывать его принимать — хотя Малефисента сомневалась, что забудет.              Один минус, с которым пришлось смириться — Диаваль заметил.              — Это снотворное, — ответила она, когда во время своего привычного захода он воскликнул: «Боанн, это вот оно всё время так пахло?!»              — Тебе нужно снотворное? Госпожа, не сочти за грубость, но ты только и делаешь, что спишь. Вроде бы хорошо спишь.              — Я хорошо сплю, потому что пью снотворное, Диаваль. Это логично звучит?              — Да. Извини.              Она чувствовала себя отвратительно. Слова резали горло. Казалось, он всё равно осуждает её. Подозрительная, подозрительная птица. Зачем надо было спрашивать? Зачем надо было заставлять её врать?              И не было ли это самой худшей частью? Тело её, вечный предатель её, может быть и лежало под заклятием Цирцеи, но сознание не унялось ни на каплю. Фея алкала, как и прежде, если не ещё сильнее, подняться с места, уйти отсюда, побродить мимо лесничего домика. Она знала так же чётко, что врёт, и что врать нельзя — не тому, кто заботится о тебе. Но сил её только на мысли и хватало. Она не говорила, когда Диаваль появлялся, она притворялась спящей. Она и в самом деле наполовину спала. Реальность была не больше насекомого, кружащего около неё — либо неслышного, либо докучающего своим жужжанием. Потому что её уши были теперь лепестками роз — каждый звук казался несовместимым с жизнью, донельзя грубым — даже пение Авроры, что стало сюрпризом и ударило её, как ледяная вода в лицо. Теперь фея реже посещала концерты — собака на поводке, она была привязана к своей будке своей горькой панацеей.              Но ей не хватало всего того, что она упускала. Поэтому, если уж ей надо было терпеть присутствие Диаваля — а ощущалось оно так же, как если бы стол, над которым она по каплям вымеривала лекарство, постоянно шатали — то пусть рассказывает ей об Авроре. Когда мох на стенах пещеры начал чернеть — он всё время был зелёным, а потом вдруг посерел, но, по словам Диаваля, похоже, это происходило уже несколько дней… — только истории о Чудище и утешали её.              Аврора училась ездить верхом, и гуляла в лесу, где кормила птиц, и даже однажды встретила оленя, который пару секунд постеснялся, а потом всё-таки подошёл к ней. В городе ей купили зелёный плащ, который был ей безбожно велик. «Зато с капюшоном!», сказала она. Малефисента пыталась его представить. Капюшон, и то, как она это говорит.              Замечал ли Диаваль, она не хотела знать. Сама всё видела. За последние полтора дня она вставала лишь по нужде и для того, чтобы налить из штофа.              — Полагаю, нам нужен другой план… — пробормотал ворон рассеянно, рассеянно сгребая всё со стола: ступу, миски, разрезанные бутоны — в кучу.              Да. Нужен другой план. Точнее, для начала нужен хотя бы какой-нибудь план. Валяться целыми днями — сколько их уже прошло? он больше не называл дни или она не вслушивалась? — без дела было непростительно. Её обязанности никуда не исчезли — по-прежнему Королева Вересковых Пустошей, она не могла от них отнекиваться, коль сама же их себе и присвоила.              Начались дни преинтереснейших проб и ошибок, когда она принимала лекарство в разное время, чтобы понять точно, когда и как долго оно теперь работает. Право на ошибку у неё имелось — только если она готова была претерпеть несколько часов болей в животе и сведённой челюсти — или позора от того, что однажды Диаваль всё же остался на ночь — выхаживать её отнимающееся дыхание камфарой. Он глядел на неё очень долгим взором, и ей хотелось лезть на стену.              Удобнее всего, определила она в конце концов, принимать лекарство в первый раз после обеда, чуть позже наложения повязки, потому что нет смысла дать времени их действия пересечься, если можно его продлить, а во второй — около полуночи, перед сном. Иначе боль — даже не в спине, а по всему телу, мучительная, пропитанная горечью — не оставляла её в постели, поднимала на ноги. Фея мерила шагами свою комнату, прогулялась по диагонали пятнадцать или двадцать раз, пока не приняла свою судьбу. Колдунья отпила глоток, позволила горечи скатиться по языку. Дьявол! Дьявол в склянке!              Она с силой поставила штоф на стол — и случайно промахнулась — он стукнулся о край стола, чуть не выскользнул из рук. Она ударилась и пролила больше половины на пол.              Малефисента бережно поставила штоф на стол, осмотрела — ни одной трещинки.              И она простояла рядом, глядя на этот штоф и на лужу, около двадцати минут.              Это опасно. Смотреть на эту лужу и так жалеть, и так бояться. Она знала. Её тело работало хуже, двигалось будто ей назло, металось между всепоглощающим безразличием к острыми силками… Она ушла спать в глубокой задумчивости — настолько глубокой, насколько могла себе позволить.              Утро наступило как-то призрачно, его холодный свет добрался до Малефисенты слишком рано — но протянулось оно так же долго, как обычно. Теперь время казалось бесконечным не от пронизывающей тело леденящей боли, а прохладного безучастия, на котором она качалась, как на облаке, а картинка внизу, на земле, не менялась совсем. Сквозь полусон она услышала, как влетает Диаваль, и обернула его — она сразу поняла, что заклинание сработало как-то натянуто, скованно, слабо. Это никуда не годилось. Но Диаваль не заметил.              Только минут через десять фея осознала, что Диаваль вообще ещё ничего не сказал. Как она не заметила раньше? Она забыла шевелить руками, чтобы оборачивать ткань вокруг груди, и он делал это сам, и фея увидела его взгляд, такой, будто мыслями он находился где-то далеко отсюда.              Отсутствие привычного зубодробительного оптимизма было невыносимым, как и ком в её горле. Что, если он знает? Что, если он всё понял?..              Она остановила его руку, когда он вновь оказался перед ней.              — Что случилось?              Диаваль сморгнул и помотал головой, будто отмахиваясь от мухи. Ничего серьёзного, значит…              — Диаваль, что случилось? — повторила она.              Он был за её спиной.              — Ничего, госпожа. Пожалуйста, не беспокойся. Это… это моё личное дело.              Она была вне подозрений — молниеносное облегчение — но фраза эта была плохая. Она подразумевала, что утаенное должно заставить её беспокоиться. Не говоря о том, что голос его напрягся.              — Отвечай.              Секунда.              — В замке собираются охотиться на воронов.              Её сердце пропустило удар. Она взглянула на светлую полоску внешнего мира за проходом, на серое небо, но оно было пусто.              — Когда?              — Госпожа…              — Это не только твоё личное дело! — выплюнула Малефисента, чувствуя накатывающую тошноту. Её на полосы резало раздражение — и тонкое чувство стыда, вины, звенящее — потому что — почему он решил, что это только его дело? — может, потому что у него хорошая память… Но теперь всё иначе. — Меня это касается. Они живут на моей земле, они часть волшебного народа, даже если они птицы. Они… Мне нужно знать, когда быть готовой.              — Готовой? Госпожа, умоляю, останься в постели.              — Не указывай мне.              — Я не… — он огибал её, и лицо у него было серо-синее, как у утопленника. — Ты поможешь больше всего, если поправишься. Я сомневаюсь, что ты поднимешься на ноги и пойдёшь биться с людьми к концу этой недели.              — Это случится на этой неделе?              — Госпожа. Я уже предупредил всех, кого смог. Я надеюсь, никто не будет пытать свою удачу, и охотники не придумают никаких новых уловок, чтобы…              — Когда это будет?! — крикнула Малефисента.              — Я не знаю! — выдохнул тот наконец. И замолчал. Фея замолчала тоже, чувствуя, как напряжение усугубляет и без того тормозящую природу её лекарства. Она едва соображала. — Я не знаю, где, и как, и когда это будет. Скоро. Может, на этой неделе. Из всего, что я услышал, я сделал такой вывод. Но я услышал очень мало. Можно подумать, они все в замке знают, что их подслушивают. Держат всё в секрете. Или ещё сами не решили. Я даже не знаю, кто именно будут эти «они», — он остановился перед нею и завязал тонкую ткань. — Довольна?              Имел он в виду свой монолог или перевязку, она не знала, но кивнула для обоих случаев. Голова её была плывущим в океане плотом, и сама действительность ситуации лишь маячила перед нею — то ли, как земля, то ли, как большая хищная рыба под самой кромкой воды.              Чёрт возьми. Только не снова. Только не это.              Конец этой недели — всего несколько дней, меньше, чем пальцев на одной руке… А она действительно, она действительно не встанет с постели… Она хуже колдует, хуже думает, хуже себя чувствует…              Но трудности никогда не заканчиваются. Беда никогда не приходит одна. Мир беспощаден. И теперь ей надо будет… что-нибудь придумать… что-нибудь сделать…              Избавиться от этой боли. Или заглушить её так, чтобы не почувствовать и осколка её.              Нужно выспаться и всё решить.              Нужно всё решить.              Стефан вплёл себя в её жизнь, привязал верёвками к себе, как бы далеко в последнее время они ни тянулись и как сильно ни натягивались, но мир беспощаден, и к тому дню, когда он наконец надумал явиться, она успела достаточно надумать сама.              — Я ждала тебя.              Стефан дёрнулся и задрал голову наверх. Малефисента висела в ночном воздухе прямо над ним.              — Здравствуй.              — Чуть не забыла, как ты выглядишь. Думала, ты ждёшь, пока я начну по тебе слюну пускать.              — Я тебя плохо слышу. И вижу. Пожалуйста, спустись.              — Не спущусь.              Что-то варилось в ней.              — Почему ты так жестока ко мне? — крикнул Стефан в небо. — Я знаю, что давно не приходил…              Малефисента рывком приземлилась.              — Три недели. Почти месяц. Перед Самайном, перед Самайном мы виделись в последний раз, Стефан, — проговорила она медленно, делая несколько шагов вперёд.              — Но ведь это смертельная опасность для меня, разве ты не понимаешь?              — Я думала, ты ничего не боишься?              Стефан поджал губы, и фея пожалела, что задела его. Злость её улетучивалась, и она хваталась за её хвост, чтобы под её перьями не обнаружить что-нибудь ещё хуже злости.              — Ты несправедлива ко мне. Хочешь, чтобы меня повесили? — выдохнул он. У Малефисенты отнялось дыхание и, горящая, она покачала головой. Зачем он сказал это? Но поделом ей. Она пыталась сделать то же самое. И попытается снова, пока не вскроет его. — Король ищет предателя, подозревает всех в измене. Его контроль больше, чем когда-либо, я сегодня едва мог убежать.              — Ты всегда говорил, что единственная причина, по которой ты можешь сбежать, это то, что не будут хвататься слугу, — бросила Малефисента. Это сработало. Стефан взглянул на свои сапоги. — Ты на палящем солнце, — проговорила она медленно, ровно, печально. Стояла ночь. Она надеялась, он понял.              — Я знаю, — он опустил голову. — Мне жаль.              — Так в чём правда?              — Люди. Вот, в чём правда. Кто-нибудь всегда встаёт у меня на пути, — пробурчал он. Подняв голову — лохматую, ей хотелось уложить его волосы — он взглянул на расстояние между ними. Она до сих пор не подошла к нему, остановившись у зарослей, у их секретного места. — Мне жаль, что ты злишься на меня, — сказал он.              — Я не злюсь… Ты знаешь, что не злюсь. Я… не хочу ссориться с тобой.              — Что же это тогда?              Она постояла секунду в молчании.              — В этот Самайн… Я гадала, проживу ли я ещё год.              — Что?!              — Я буду жить. Так и ты. Если тебя это интересует.              — О чём ты говоришь? Зачем ты вообще это делала?              — Потому что времена меняются, — выдохнула фея. — Что-то происходит. У меня плохое предчувствие. И я… И мне было страшно, — она сложила руки на груди. Небо казалось очень тёмным, даже для такой поздней осени. — Я не знаю. Я хотела знать будущее.              Стефан нахмурился, теперь более мягко, сочувственно. И это было…              — Чего бояться в будущем?              …и это было ещё хуже.              — Неужели ты не понимаешь? Нужно всё решить. Мы больше не дети! — воскликнула Малефисента. — Я больше не «просто девочка», а ты… Ты прошёл такой долгий путь, и теперь у тебя есть все эти мечты, о которых ты… почти не говоришь, когда бы мы ни встретились, пусть даже раз в вечность. И ты… — она перевела дыхание, посмотрела себе под ноги. Крылья хотели унести её ввысь — вздрагивали, выдавали её. Все слова её убегали от неё. Она вздохнула. — Стефан. Как ты думаешь, что будет дальше, Стефан? Ты, тот, кто все время смотрит в будущее, скажи, какое будет будущее? — она подняла голову, взглянула ему прямо в глаза. — Ты собираешься и дальше бегать сюда раз в сто лет, по ночам, как вор? Мне… Мне суждено вечно ждать тебя на другой стороне? Глядя на этот чёртов замок, задаваясь вопросом, что ты вообще там делаешь, никогда не зная ответа? Может, у тебя… может, там твой дом, может, ты живёшь там полной жизнью — и я хочу, чтобы так и было, я хочу, чтобы ты был счастлив, — она зажмурилась. — Но знай, что я стою здесь каждый день только затем, чтобы увидеть твое лицо, и для чего? Я не знаю. Чего мы ждем — когда сбудутся твои мечты? Ни в одной твоей мечте мне нет места. Ни одна твоя мечта не позволяет мне быть с тобой, — выдохнула она. В носу щипало. Она обхватила себя руками. — Прошло уже… Я… я вру Робину уже шесть лет, уже шесть лет, сколько ещё мне это делать? — вскрикнула она, и её собственные слова пошатнули её. — Я не могу иметь вас обоих, мне больно. Как ты с этим справляешься? — всхлипнула она, и в следующую секунду Стефан подбежал к ней, притягивая к себе.              Она прижалась лбом к его плечу, наклоняя голову, чтобы не задеть рогами, обвивая руки, крылья вокруг него. От него пахло пылью и воском для свечей. Щетина щекотала ей кожу.              Горячий воздух.              — Я ненавижу короля, — прошептал он ей на ухо. — Вот так я с этим справляюсь. Я ненавижу короля.              — Почему же ты служишь ему?              — Именно потому, что я его ненавижу. Врагов нужно держать близко, дорогая, — сказал он твёрдо, и она попыталась понять его сквозь пелену обиды. Он сам, казалось, раздумывал над своими словами, пока гладил её по спине. — И у меня нет дома, нет полной жизни, которой я где-то там живу, — сказал он с горькой усмешкой. — Это всего лишь… — он замолчал, только присел вместе с ней на землю, продолжил гладить по волосам и спине, теперь уже просто так, ласково. Голос его прозвучал глухо. — Я не знал, что тебе одиноко. Почему ты не говорила мне? Я бы…              Она не желала этого слушать.              — Ну, теперь сказала, — выдохнула она. — Делай то, что сделал бы.              И он поцеловал её, и ещё, и ещё, и ещё раз сто, и рука его соскользнула с её спины к бедру, и она опустилась и потянула его за рубашку на себя, и он расставил руки по обеим сторонам от неё, и в кои-то веки она была благодарна тому, что они встречаются ночью, потому что иначе ей было бы гораздо более неловко.              …И после она приподнялась, притягивая ноги к груди, опуская крылья, и обернулась к нему через плечо, прищуриваясь.              — Ну, теперь тебе точно не быть монахом.              И они рассмеялись так сильно, что это вылечило её окончательно.              Они полежали ещё немного, пока не замёрзли, и он завязал наплечник поверх её снова надетого платья. И она провожала его так далеко, как могла себе позволить.              — Ты мог бы остаться здесь, — сказала она там, у невидимой черты, за которую ей было не ступить. — На Вересковых Пустошах. Коли ты ненавидишь всех в замке. Похорони свои проклятые мечты и приходи ко мне. Если у тебя нет дома там, ты можешь найти его здесь.              Стефан вздрогнул.              — Я не могу. Не сейчас.              — Чем сейчас плохо?              Он посмотрел в сторону — она знала, куда.              — Ты права в одном. Времена меняются. Это должно быть хорошо, — вздохнул он. Обернулся к ней, подошёл вплотную. Она вся снова затрепетала. — Ты спрашиваешь меня, как долго ты должна ждать. Подожди ещё немного, — он поднёс её руку к своим устам. — Подожди, пока всё изменится.              И она махала ему рукой на прощание в темноте, и оглянулась назад, на Топи, спящие. Её мир снова перевернулся, а они даже не подозревали, и знали об этом только они вдвоём, и это была очень печальная мысль.              …Вот же тирания. Это человеческое лицо.              Малефисента выползла настолько далеко к проёму, насколько позволила удавка, тянущаяся к постели. Выпила чай с шалфеем, потому что жидкость в штофе закончилась — пощёчина, не новость. На Топи стеной валил серый снег, хотя в своём теле ей было холоднее, чем снаружи. Рука взмыла вверх — и занавес у входа закрывался, мучительно медленно, словно колдовство её было не сильнее звука под водой. Мох не подчинился её колдовству, едва ожил, остался серым, словно и внутри выпал снег.              Спать не хотелось — она старалась не спать — но один запах в доме усыпил её.              Как бы она не старалась, оно настигало её, как девятый вал, и она волновалась — она сама была волной, качающейся из стороны в сторону, из крайности в крайность. В одну секунду она проклинала себя за то, что знает его, что он имеет такой контроль над её жизнью, что она доверяет ему так безоговорочно, а в следующую — проклинала себя за то, что смеет так думать. Всё ли с ним в порядке? С ним может случиться — или уже случилось — что угодно, а она, быть может, никак никогда и не узнает.              Но что, если ничего не случилось? Что, если с ним ничего не случилось — ни их почти-ссоры, ни её слов, ни всего, что было после этого, для него не случилось? Скучает ли он по ней хоть капельку? Неужели она ошиблась, поверив человеку? А её родители — они тоже ошиблись? Как всё могло бы быть, останься они в живых?..              Она бы прилетела домой, к Рябиновому дереву, а там, прислонившись спиной к тёплому стволу, сидела бы её мама. Малефисента заплакала бы и всё рассказала, а та поцеловала бы её в лоб и сказала бы — и что бы она сказала? Это хорошо, что ты хочешь восстановить мир с людьми, это хорошо, что ты подружилась с человеком, это плохо, что ты почти не говоришь с Робином. Что-нибудь такое.              Её мать звали Гермией. У неё было хорошее чувство юмора и любовь рассказывать истории. У Гермии были длинные волосы цвета воронова крыла и широкие крылья. Робин говорил, её крылья похожи на мамины. Она пела красивые колыбельные — может, Малефисента их вправду помнила, а может, только представляла, что помнит. Она часто носила золотое — длинные, лёгкие блестящие в огнях Вересковых Пустошей ткани, золотые, как её магия. Может, она и другие цвета носила, но Малефисента могла представить её только так.              Вот такой была её мама. Она верила в мир, и благодать, и дружбу, и радугу, и сопли, и любовь. И, говорил Робин, очень любила свою дочь.              Ах, ну, естественно… Малефисента дотянулась до края одеяла. Спала она или ещё нет? Уже нет? Что за ужасная ночь.              И что, что было бы? Останься её родители в живых? Останься её мать в живых? Она сказала бы, хорошо, что она подружилась с человеком. Она разрешила бы ей плакаться себе в плечо, когда этот человек снова ушёл на месяц. Она сказала бы, хорошо, что он пришёл вновь. И какая жалость, какая жалость…              Ну и что, сказала бы она, наверное. Теперь ты страдаешь от боли. Теперь лекарство губит тебя. Теперь ты не можешь летать. Зачем же ты хочешь летать? Ты больше не сможешь. Зачем же плакать? Никакая земля не оросится твоими слезами. Зачем летать? Зачем хотеть? Тебя зовут Малефисента, маленькое злодеяние, мы так тебя назвали и этим ты и будешь. Разве не видно, что никто не хочет иметь с тобой дела, ты никому не сдалась? Скорее бы ты это сама поняла. Ты больше никогда не взлетишь и никогда не полюбишь.              И так текли дни, недели, перелились за месяц и не прекращали течь, пока в реку времени не бросили валун — пушечное ядро. Был бой, самый большой и важный в её жизни. Она по-настоящему дралась, и все Топкие Болота встали ей в поддержку, и она ранила короля Генри. Ей следовало гордиться собой, ей следовало чувствовать себя уверенно — может, в какой-то степени и чувствовала. Она знала теперь, что способна на многое, что способна наносить удары врагам.              Но её по-прежнему снедала тоска. И она убежала от Робина прежде, чем тот мог похвалить её за отвагу, чтобы правда не выпала изо рта, не вылилась из глаз. Спряталась, и никто, кроме луны, не видел её томления.              Ей хотелось, чтобы он пришёл.              Ей хотелось пить. Откуда бы снадобье сейчас ни взялось, она бы выпила...              Диаваль умел читать мысли, умел, умел!              Весь промокший, пропахший холодом, он влетел в её пещеру, преследуемый луной. Бесшумно приземлился и смерил её взглядом, мотая головой, пытаясь выяснить, спит ли она. Подняв руку, фея развенчала его мечты. Она обратила Диаваля человеком и с застывшим в горле ужасом догадалась, что, скорее всего, не сможет обернуть его обратно, если использует остатки магии на то, что надо. Это почти перебило нахлынувшее на неё облегчение.              — Я подумал, лучше будет, если я останусь здесь. Дай мне пару минут. Можешь пока лечь на живот.              — Нет нужды, — отрезала фея ровным голосом. Шорох — наверное, он взглянул на неё. Она смотрела в потолок. — Мне нужна не припарка, мне нужно снотворное. Нет, не надо искать, оно закончилось. Его нужно приготовить.              — Это обязательно?              — …Что?              — Тебе очень нужно это лекарство?              — …Иначе ты его не приготовишь?              — Иначе я приготовлю что-нибудь другое. Я… сомневаюсь, что это твоё лекарство... что оно работает.              — С чего ты это взял?              — С того, что ты плохо себя чувствуешь.              — Если выпью лекарство, буду чувствовать себя лучше. Диаваль. Споры отнимают время. Поверь, ты бы не хотел сейчас находиться на моём месте и быть вынужденным ждать.              Диаваль промолчал. Не сдвинулся с места.              — Диаваль!!!              — …Я знаю. Извини.              Медленно с её уст сошли инструкции. Она следила за движениями слуги с каким-то раздвоенным чувством: одна половина заворожено глядела, вторая безучастно глядела на то, как глядит первая. Взмах руки — жидкость из прозрачной стала цвета запёкшейся крови.              — Сколько тебе нужно капель?              — Налей немного.              Он вернулся — бесстрашный, бесстрашный человек — и сказал, что его место здесь, с ней. И всё стало хорошо, как раньше.              Она представила, как лекарство скатится по языку. И всё стало хорошо, как раньше.              Она сделала глоток и заснула.              Она сделала глоток и заснула.              …Неспешное течение. Вода сверкала, серебряные просторы. Река.              Река превращалась в озеро, в море, в океан. Он становился глубже, темнее, как открывающаяся пасть — и из него вырастали огромные балки, кили, шпангоуты, своды, погреба боезапасов. Целый замок на плаву.              А потом вдруг — вспышка — и огонь на её спине. И она проснулась. Она наконец-то, наконец-то проснулась. Её спина сгорела — но он всё ещё был здесь, на месте преступления.              Кораблекрушение.              — Ты отравил меня! — крикнула она ему, толкнула в бок, повалила кубарем на палубу. Поражённый, он повернул лицо, зажмурился от солёного воздуха. Она хотела поразить его магией, убить на месте, но, остриженный Самсон, у неё не было сил.              — Что?              — Ты отравил меня! — кричала она ему в лицо, вцепившись в руки. — Далила!!! Как ты мог?              Они были в аду. Они были на корабле. Шторм мотал его по морю — как барабаны, громыхали паруса, стонала накренившаяся мачта. Трясёт, трясёт, как в аду. Нельзя упасть в воду. Там — смерть.              — Как ты мог?! Ты отравил меня!!!              — Прости меня! Прошу, прости меня!              Это был не его голос. И лицо было не его. Но это не мог быть никто иной. Оно поменялось снова, встало на свои места. Серые, серые глаза, стеклянные, и ничего за ними, никогда не было.              — Ты обманул меня… Ты отравил меня…              — Это вышло случайно… Извини меня, умоляю. Сейчас мы что-нибудь придумаем.              На них обрушилась волна. Её откинуло назад — прогулка по доске — и за борт, за борт, за борт. Она качалась, и только ненависть держала её на плаву. Ведь он должен упасть следом, раз они связаны, всегда были связаны. Она должна дождаться, высматривать его лицо на палубе — не его лицо. Она уже ничего не понимала. Она знала, что он отравил её. Он не мог иначе. Он и есть отрава.              Похороны её молодости. Эхом, эхом откатывающееся — прощания! прощания! как разбивающиеся волны, всё выше и выше —              И её тошнило. Морская болезнь. Утопление. Она не проснулась. Она проспала собственное убийство.              Как больно. Как больно.              Вокруг неё были перья, как опавшие листья, и железная цепь. Время застыло, только содрогнулось от её дикого крика. Земля была багряной, и стоял туман, и было так холодно, и она рассыпалась на берегу, как стёртый в песок камень.              Как она не заметила, не поняла раньше? Почему была так глупа, так отвратительно наивна? Теперь она расплачивается за это.              …Она пролежала день и ночь — что-то между бодрствованием и сном, невыносимая, невыносимая, невыносимая боль.              А утром ушла. Через две недели — четыре приёма пищи — она была в руинах на Запретных горах, между горгульями и гноем. Она лежала, и вставала, и мучилась и томилась — не существо, а труп, одни кости и шёпот. И Запретные горы… Что было в Запретных горах? Почти ничего.              Воспоминание — единственное цельное. Воспоминание — болезненное, тёмное, каким-то жесточайшим образом побившее даже память о первом утре без крыльев, кровоточащее дикое воспоминание.              Она проснулась посреди ночи, в темноте, в пыли, замёрзшая — не от боли. А может, и от боли тоже. Но разбудил её сон. Сны такие бывают, в которых занимаешься любовью. Ей казалось, ей снился такой. Но они просто спали. Просто спали вместе в её сне. Он лежал рядом, и она проснулась и протянула руку, и его не было, была она одна в руинах.              Она её уничтожила — эта яма вместо него рядом с нею, дыра размером с человека. Она лежала, и её трясло от рыданий, и она выла и скулила, как животное. За что он так с нею? За что он так с нею? Крылья, её крылья — и всё остальное. Он отравил её. Он сказал ей, что останется, и оставил обожжённую в лесу. Он лгал ей… как долго он лгал? Как долго он лгал ей? Как давно он это придумал? За что он так с нею? Она никогда не делала ему ничего плохого, не проявила ничего, кроме доброты. Она так любила его, за что он так с нею?              Что ей теперь делать? Как ей спать рядом с впадиной, такой глубокой, что она держится на самом краю? Зачем держаться?              На Самайн она знала, что проживёт ещё год. Зачем? Зачем жить? Без неба, без любви? Зачем держаться? Маленькое злодеяние. Ты больше никогда не взлетишь и никогда не полюбишь.              За что он так с нею? Неужели ни за что? Неужели ни за что?              Она не заслужила этого, не заслужила этого, не заслужила этого, не заслужила этого—              Неужели ни за что?              Малефисента открыла глаза. Ночь. Темнота. На стенах — мох, как пыль. Холодно не было, но она всё равно дрожала. Её тошнило недавно, кажется. Её и сейчас подташнивало — от правды.              — Я этого не заслужила, — сказала она ровным голосом.              Звук за спиной, движение. Ладонь чуть ниже её локтя, одеяло, подтянутое повыше.              Она сказала это не для того, чтобы её пожалели, а потому что… потому что она этого не заслужила.              — Я ничего ему не сделала.              Она только была глупа и наивна. Безмозглая безбашенность! Он так и сказал. Вина её… Он и спросил её: «В чём же они виноваты?»… Они, она… Вина её была в том, что она не знала, во что её ввязали. В том, что была слишком — как она сказала? — глупа и наивна — невинна, слишком невинна, чтобы знать это заранее.              Хах. Звучит-то как. Вина её была лишь в том, что она была невинна.              О, эта паутина!.. О, она тоже была в ней.              Ей казалось, её накроет волна ненависти к себе, стыда, вины — ведь накрывала всякий раз до этого, всегда, всегда. Она должна была проснуться, она должна была догадаться раньше, она должна была расстаться с ним, она не должна была довериться человеку. Она обманула себя, когда поверила Стефану.              Но… это он её обманул. Никто не оставил его без выбора. И выбирал он не только между насилием и убийством — он мог ничего не сделать. Он мог уйти. Он мог остаться.              Он не искал способ пощадить её, сохранив её жизнь. Он искал способ стать королём, не мучаясь от чувства вины. Он мог этого не делать. Но сделал. Ни за что. И…              И в этом не было её вины. И никогда не было.              И теперь её ненависть… этот яд…              Она опять спала? Или уже нет? Ещё нет?              Она двигалась, переворачивалась на другой бок… Диаваль смотрел на неё во все глаза… Диаваль! Вот ещё! Она спасла Диаваля, когда была в Запретных горах!.. не только одно воспоминание… и теперь он и здесь тоже…              Она что-то говорила — или нет — она слышала свой голос вокруг себя — как она презирала её голос, ядовитый… яд, яд, ненависть, ненависть это тоже преданность, ненависть это верность, это наркотик, это яд… и отвернулась опять — к яме.              И упала в неё.              Малефисента рухнула в свою же постель с огромной высоты — из неё выбило весь дух, и сердце, этот маленький камень, откинулось от удара, ударилось о рёбра, о позвоночник, о рёбра, о позвоночник, никак не упав окончательно.              Комната кружилась перед нею, а потом запрыгала в такт её трепещущему сердцу. Или — нет… Она становилась больше, росла, вытягивалась над головой, словно строилась прямо вокруг неё — так высоко, что исчез из вида потолок, уплыл ввысь, оставив только сужающиеся во мгле очертания, как перевёрнутый вверх тормашками колодец, готовый вот-вот рухнуть на неё. Она зажмурилась — ей показалось, что, как только ей удастся представить себе этот удар, он тут же случится наяву. Небеса, как больно! Нужно отрезать себе руки! их так ломит. Нужно просверлить себе череп! так он трещит изнутри.               Кто живёт под её кожей? Она так зудит, словно под ней кто-то ползёт, вверх по руке, за ребро, словно из неё выдернули все перья. Побитая птица, она побитая птица без крыльев… Как он мог так с ней поступить…              Больно, больно, больно… Что за дьявол живёт в её крови?              Дьявол. Диаваль. Он должен быть здесь. Он должен ей помочь.              Этот кошмар должен закончиться. Ей нужно прекратить эту боль — или хотя бы впасть в сон.              Она наклонила голову — весь мир покатился кубарем. Наверное, она произнесла его имя — он, и без того растерянно глядящий на неё, встрепенулся, подобрался ближе. Она кивнула в сторону стола — как он был далеко, этот стол, как выросла пещера!              — Тебе больно? — прошептал он. — Я сделаю припарку.              — Не надо, — сошло с её языка. Описать всё остальное словами она не сумела бы. Ему и не нужно понимать, что происходит. Ему нужно встать и пойти. — Мне нужно снадобье.              Диаваль поджал губы.              — Тебе нельзя.              — …Что значит «нельзя»?              — Ты запретила мне давать тебе его.              Малефисента попробовала привстать на руках…              — Ты… издеваешься надо мной? — прошипела она медленно.              — Нет. Госпожа, ты сама попросила меня! Ты сказала, оно приносит тебе вред. Я сам и это вижу! — окинул он её рукой.              Что это ещё за фокусы…              — Я не говорила этого… — проронила Малефисента — а потом догадалась, в чём дело. — Не играй со мной игр.              — Ты… ты велела мне не давать тебе больше этого яда, — нахмурился Диаваль, — даже если ты попросишь. Особенно, если ты попросишь.              Ха! Ха-ха-хаа-а-а!              — Думаешь, скажи я тебе такое, я бы не запомнила этого?              — …Не уверен.              — Думаешь, я поверю в твои слова? Чем ты их подкрепишь? Я не помню этого, этого не могло быть. Я пока ещё в своём уме и прекрасно помню, что было, а чего не было.              — Но ты в самом деле велела…              — А теперь я велю помочь мне! — шикнула колдунья. Сердце колотилось в груди, готовое выпрыгнуть в ладонь. — Неужели это так трудно сделать? Почему я должна умолять своего слугу? Почему я должна убеждать тебя помочь мне?!              — Я и пытаюсь помочь тебе, госпожа!              — Это так ты мне помогаешь?! Пренебрегая моими…              — Я как раз…              — …приказами в пользу собственного мнения, которого я не спрашивала?! Мне плохо, и я знаю, что это исправит. Твоё сочувствие меня не вылечит.              — Не надо, прошу. Я не хочу тебя травить. Ты сама сказала, что я… Не неволь меня, — скривился ворон. Она ненавидела его голос — скрипучий, режущий слух, как рушащиеся камни. Она ненавидела его выражение лица. Отвернул голову — не хочет глядеть ей в глаза? Боится, она раскусит его ложь? Трус, трус, трус, трус!              — Что же мне остаётся? — ухмыльнулась Малефисента, хотя ей хотелось… — У меня не выходит воззвать к твоей жалости. Я не могу понадеяться на твою ответственность, — …хотя ей хотелось вопить от боли. — Я бы припёрла тебя к стенке, но разве я могу до тебя дотянуться, бессердечное…              — Госпожа…              — …создание?! Я бы дождалась, пока ты уснёшь, и сделала бы всё сама, но разве я могу встать с постели, когда весь мир проваливается надо мно…              — Хорошо! — вскрикнул Диаваль. Он отошёл к столу. — Хорошо. Хорошо, — проговаривал он медленно, проводя рукой по волосам, и фею задела тень нежности к нему, но и та погасла. Эти бессмысленные уговоры лишили её всех оставшихся сил — она рассыпалась в песок. Скорее бы… — Не жди, пока я усну, чтобы сделать это самой, — обронил он, подавая ей чёрную в сумраке воду.              Она опрокинула стакан, хотя там было совсем немного — сколько же алчбы в этой птице — в предвкушении горечи, которая обернётся блаженной сладостью. Диаваль сполз с её постели куда-то вниз и в сторону — впрочем, главное, что он молчал. Она не могла вынести его голоса — тем паче, что знала, что он не должен её раздражать и никогда не раздражает.              Лекарство прикоснулось к её шее, растеклось, как пролитая мимо уст жидкость. Под языком стало прохладно, и время передумало трещать и обрушиваться вокруг неё — оно снова потекло, позволило ей дышать.              Так тихо и приятно.              Сидел ли Диаваль где-то неподалёку? Она надеялась на это, хотя и не желала его видеть. Казалось, она слышит его, правда, непонятно, с какой стороны. Упёртая птица — сильнее его упрямства, казалось, была только его…              — Я… не могу спокойно смотреть, — сказал он неподалёку. Голос его стал вдруг очень близким. Он загораживал собой лунный свет, и его тень падала к ногам сидящей перед ним женщины. — Ты страдаешь. Во сне. Я не знаю, может… может, ты тоже это видишь. Тебе ведь они тоже?.. Неважно. Неважно, это странно, это даже ещё хуже, если так и есть.              Какой женщины?              Малефисента рывком поднялась и обнаружила, что сидит рядом с кем-то. Она посмотрела в её лицо, как в зеркало, но та её не заметила.              — Что так и есть? — сказала она вместо этого. Диаваль что-то сказал ей, пока Малефисента — та, что глядела на них обоих, словно растворившаяся в воздухе — пыталась не сойти с ума.              — …Тебе не всё равно. Сны, они… Я не знаю, то есть, может, я чего-то не знаю, но они показывают вещи, которые ты сделал неправильно, и если так, то ты должна что-то чувствовать. Если это донимает тебя. Но тогда я не понимаю…              Небеса. Небеса. Почему она здесь.              Её спину вдруг вновь пронзила боль.              Она взглянула на себя — моложе, она выглядела моложе, хотя между ними было не больше трёх лет. Тогда почему от неё шёл такой яд? Даже сейчас, отравленная, она чувствовала себя менее разъедающейся изнутри, чем та, кто сидела перед ней. Её пронзила горькая смесь — в равной степени — испуг и печаль.              Взгляд его наконец поднялся к её лицу. Фея выпрямилась снова, выстраивая стену — и она знала, что случится. Её это чувство не покидало последний месяц, если она не принимала лекарство. Она изменилась в лице, всего на секунду.              — Госпожа? Что такое?              Почему она молчит?              «Мне больно!» — крикнула Малефисента, хотя знала, что женщина не скажет ни слова — но он ведь услышит её! Он знает. Он всегда знает. Ей так больно… Какой-то шум неподалёку… Он глядел почти ей прямо в глаза.              — Ты о чём-то говорил?              Она презирала её голос, и её гордость, и её глупость.              — Я говорил именно об этом. Ты просыпаешься — и от этого нет следа. Ни веры, ни осадка. И сны, они бывают странные, может, это всё небылицы и мои догадки, и ты веришь в свою правоту. Но тогда почему? Почему ты сделала то, что сделала? Почему ты считаешь это правильным? Или ты считаешь правильным во всём этом? Я просто хочу узнать.              Время ускорилось — секунды промчались, как одна, даже звук их не догнал.              — Просто… я боюсь, не только я пока в неведении, а мы оба.              «Я знаю!», — сказала она ему. Если она скажет достаточно громко, он снова её увидит. Но его отвлекали. Разговоры, разговоры…              Он собирался уйти — она моргнула — и оказалась глубоко внутри — попыталась остановить его, велела её руке призвать его, но она прижала её обратно к груди — и выгнала её обратно. Бесполезно. Это всё уже случилось. Смешно — она даже помнила, о чём думала, как и тот голос, что отзывался ей, смеялся над нею, осуждал её.              Стоило догадаться. Будущее всегда рождается в настоящем. Малефисента всегда шла по прямой линии, как по канату, длинной верёвке, ведущей вперёд — и потому видела, что будет, заранее. Даже если не всегда об этом догадывалась.              Вот она встаёт, шагает по пещере, наконец-то догадывается. Ложится обратно. Она легла рядом. Где-то проглядывали очертания её собственной пещеры, оставленного ей мира. Но его перебивало сожаление, которое как будто бы сочилось из неё, лежащей неподалёку — сожаление, которому она вторила. Чёрт возьми. Надо проснуться. Надо посмотреть ему в глаза.              «Глупая птица, он ведь должен ненавидеть меня», — услышала она свои старые мысли, и сердце её ухнуло. Она знала, что он не ненавидит её — ни здесь, ни даже там, откуда она пришла. Так жаль, что она так считает. Считала.              …Небеса, сколько всего она ему наговорила… Как только она проснётся, сразу же — надо—              «Не может же он до сих считать, что… Не может. Что мы?..»              «Ну давай же», — подтолкнула она себя в плечо.              «…что мы по-прежнему друзья».              Она улыбнулась. Теперь она в этом даже не сомневалась. Сильнее его упрямства только его верность. Только нужно вернуться…              «Диаваль говорит с кем-то другим… Точнее, он думает, что говорит с кем-то другим».              Она не желала слушать эти кровоточащие обиженные догадки. Женщина перед ней была слишком ядовита, слишком каменна, чтобы позволить им вырасти в нужном направлении, вперёд, а не назад.              «Он видит кого-то другого, когда смотрит на меня, и обращается к ней же, ожидая ответа».              Ну хоть кто-нибудь!              «Словно я оставалась той, кем когда-то была — глупой молодой девчонкой, подчиняющейся собственным мимолётным чувствам. Он видел фею, что могла летать, что спасла когда-то его жизнь».              Я старше тебя!!!              «Но её больше нет в живых».              Она скорчилась, словно её мысли ударили её.              «Может, только во снах она может хозяйничать… И Диаваль увидел её и там и наивно попытался найти даже по пробуждении».              Он видит её! Он знает о ней, говорил за неё! Он знает, что она станет ею! Почему же она не видит? Почему не понимает? Даже когда она прикасается к ней, растворяется в ней? Она ведь лежит прямо здесь, перед нею, глубоко внутри — всего в трёх годах от неё!              Как уйти отсюда?! Как уйти отсюда?! Страх, липкий, мокрый, скатывался по коже, отвращение сгущалось в желудке. Как уйти отсюда, как вылезти из своей кожи? Она кричала от боли, но её никто не слышал. А женщина неподалёку — как же ей было её жалко, как же она её ненавидела — она говорила, что её…              «Её тут больше нет».              Она прикоснулась к её спине. Та скривилась.              «Смотри-ка!» Она здесь! Она здесь! Она станет ею! Ты станешь мною!              Сердце… как болит сердце… надо его выплюнуть, вырезать живот, разодрать зудящую кожу. И её спина…              «Почему эта месть… Почему эта месть… Потому что меня хотели убить, глупая птица, потому что меня смешали с землёй, воспользовались моей наивностью, моей глупостью».              Всегда эта наивность, всегда эта глупость — Диаваль спросил, в чём же были виноваты вороны, и она ответила, что они были наивны и глупы — глупы и наивны, невинны — вина их была лишь в том, что они были невинны — как и она, как и она.              Но, конечно, она об этом ещё не знала. И как бы она не хотела, она не могла ей об этом сказать.              Как уйти отсюда?! Почему она здесь?!              «Почему я прокляла Аврору? Потому что Стефан проклял меня».              Небеса!              Что-то пронзило её. Словно нить продета насквозь через грудь и спину… Небеса, как больно… Она зажмурилась, задыхаясь… Мысль била её — звон колокола, вот чем была эта мысль, железным прутом, верёвкой… прямо сквозь неё…              Как дышать? У неё больше не выходило. Она свалилась навзничь — но ничего не почувствовала: ни постели, ни ветра, ни луны, ничего, кроме боли, звона в голове. «Я прокляла Аврору, потому что Стефан проклял меня». И вопль, от которого содрогнулись стены. Камни отодвигались с треском, оглушающим грохотом, выстрелами, рычанием, хрипом её умирающего дыхания. Как дышать… Воздух не сытный, его глотать нельзя…              Мне больно!              Шум у самого уха — и что-то тёплое. И запах камфары.              И темнота. Медленно, медленно, медленно идущее время. Как же больно…              — Больно, больно… Где больно? Что у тебя болит?.. Хорошо. Подожди… Подожди секунду… Так лучше?.. Госпожа?.. Ответь мне что-нибудь.              Он стоял над нею. Чёрная фигура.              — Прости меня, — прохрипела она. Хотелось сказать больше — сказать: «Ты хороший друг» — но воздуха не было — камфара перешагивала красные маки, пробивалась к лёгким, но сквозь туман в голове не проходила. Язык застыл между заржавевших челюстей.              Диаваль отнёсся к её извинению странно. Опустился на колени перед её постелью, прижался к её лежащей мёртвой руке.              — Я не сержусь на тебя, — сказал он. И замолчал, просто глядя на неё. Прямо перед ней — но она еле различала его лицо. Ей стало страшно. — Будь я проклят за то, что послушал тебя.              О чём он?.. Она не могла ни о чём думать, не могла говорить. Из груди просился плач, просился вместе с выпрыгивающим из неё сердцем — но ни одного звука. Она принялась искать невидящими глазами штоф, чтобы ей не пришлось…              — Не проси меня. Пожалуйста, не проси меня, — пробормотал Диаваль. — Ты видишь, что оно убивает тебя. Ты этого хочешь? — её глаза остановились на нём. Наверное, и его на ней тоже. — Ты этого хочешь? — повторил он вдруг отнявшимся голосом. И до неё дошёл смысл его слов. — Ты умереть пытаешься?              Дыхание, какое только могло быть у неё, отнялось. Она уставилась на него, не видя, чувствуя только, как застучали зубы. Она тряслась, как от холода…              — Нет… — прошептала, всхлипнула она, жмурясь, потому что всё равно ослепла. Эта боль — «Я прокляла Аврору, потому что Стефан проклял меня» — эта нить, пронизавшая её, больно, как же больно, и теперь это её жизнь…              Она поглядела по сторонам — вокруг — едва видя. Увядающий мох и её оставленные рисунки, кристаллы под потолком, безделушки от птиц — её дом. И её дом поменьше — это раненое место преступления, её тело, в котором она живёт.              — Я не пытаюсь… умереть… — выдохнула она, со странной болью, со странной привязанностью. — Я не… я… Я пытаюсь жить…              Диаваль ведь держал её за руку? Это её рука дрожит или его? Или у них обоих?              Пахло камфарой. Но ничего, ничего, безуспешно. Это яд. Отрава, отрава, отрава. Всё, что она выпила — отрава. Вся её жизнь, вся её ненависть, тринадцать лет ненависти — яд. Проклятье. «Я прокляла Аврору, потому что Стефан проклял меня». Верёвки.              — Только не спи. Госпожа? Только не засыпай.              Нить, пронизавшая её.              Свет схлопнулся.              Она была во тьме — нет, в сумерках. С грязью под ногами, она лежала в огромном расстилающемся во все стороны мраке, лишённом теней и рельефа. Только крошечное солнце, где-то далеко впереди. Но Малефисента могла видеть себя, своё тощее тело, руки — и…              И нити, идущие от них.              Она приподняла перед собой руки, тут же зудящие втрое сильнее, стоило ей увидеть причину. Потоньше и потолще, в её тело впивались нити. Верёвки.              Одна — тонкая, тянущаяся из её правой руки, чуть выше кисти — такая тонкая, что фея не видела, куда она ведёт. Куда-то далеко в сторону.              Ещё одна, поняла она, пошевелив рукой, ещё одна отзывалась на каждое её движение — прочная мягкая нить на правой руке, взявшая её чуть ниже локтя, обернувшаяся вокруг него. Она лежала на земле, уходя куда-то вниз.              Три другие на левой руке — прямо из её пальцев, словно она вшила нитку себе под кожу — тоже ускользающие во тьму впереди неё.              Из пальцев другой руки тянулись нити — или нить — то ли одна расплетённая, то ли две, нет, больше, полдюжины, десятки тонких нитей, совсем тонких.              Она это уже видела. Она знала, она вдруг знала, что уже видела. Она лежала в пещере, однажды, и от неё шли ветви, дорожки волшебной пыли, невидимые ниточки, ведущие к кому-то другому. Натянуты, они были натянуты, с одних концов сдавливая шеи тем, на кого были наброшены, а другими концами впиваясь в её внутренности. Скопление нитей, ведущих от неё.              Как паутина.              И она остановилась, отвращена и очарована.              Они были натянуты тогда, давно — сейчас же — сейчас же лежали перед нею, удаляясь в глубину, не раскрывая секретов. Никто не тянул с другой стороны. Она глядела на них с облегчением, с благодарностью за то, что они не напряжены, что не болят, что никогда уже не заболят. Только зуд, один зуд, вся её кожа чесалась, её плечи и ребра, сами рёбра, грудь, всё её туловище — оу — оно болело, оказывается, оно болело, болело, болит, она и не заметила — верёвку — она не заметила верёвку в своей груди.              Прямо из солнечного сплетения, она тянулась в воздухе — натянутая — навстречу свету перед ней. Из солнечного сплетения к солнечному свету.              Малефисента притронулась к месту, где верёвка врезалась в кожу, и содрогнулась. Она взглянула на эту тропинку вперёд, подобрала под себя колени, чтобы встать.              И её спина загорелась.              Её отшвырнуло назад — и протащило по земле — больно! больно! больно!              На спине! верёвка в спине! Она дёрнула головой назад.              Верёвка в спине, врезавшаяся в кожу, в позвоночник, туда, где были её крылья, а теперь есть только — боль! больно! больно! верёвка, она раскрыла ей рот, она вырвала из него вопль.              Содрогнулось, рассыпалось, всё.              Кости её свело, с хрустом, но без звука, как под водой, только больно больно больно она знала кто с другой стороны она знала кто это              Ненависть, ненависть, яд — назад, назад —

— и вдруг впереди — другая нить!

      Она вскрикнула.              Боль пронзила её так глубоко. Что это было — её чрево, её сердце?              Верёвка, ещё одна верёвка, глубоко внутри. Кто там, кто там, кто обонпол? Кто вплёлся в неё так глубоко, кто спрятался за солнцем?              Сопротивление, натяжение — и больно, как дико, как горько, её сердце, её сердце —              Спина тянула её назад, как стрелу, сводила плечи, заламывала руки, рвала кожу — она откинулась, как лошадь, поднятая на дыбы, повалилась —              — крики, вздох, её имя где-то в воздухе —

      — сердце тянуло её вперёд, в другую сторону, в другую сторону. А она была всего одна.

             Она вцепилась в землю, но той не было — всё вокруг неё было сплошной звук, крики, раскаты эха, молнии.              О тирания! Далила! Эта нить, эта веревка, что бросает, бросает её вспять. Она дёрнулась вперёд — её отшвырнуло назад — её внутренности рвались, выли.               Её ломало пополам.              Уже тринадцать лет.              Хватит. С неё довольно.              …Остановить! Это надо остановить.              Обернулась. Спина, спина в огне. Другие нити? Не заболели, не вгрызлись, спасибо, спасибо. Она схватилась за верёвку на спине, потянула на себя — покажись мне! покажи своё лицо! Но верёвка не шевельнулась, только дёрнулась натянутой струной. Она потянула, потянула хрипя, но обонпол был камень, гора, замок, ничего, ничего, безуспешно. Ненависть, ненависть, яд. Сколько не пытайся избавиться от тебя, ты здесь, ты, и болезнь, и то, что я считала лекарством, это не лекарство, это яд, ненависть, тянешь меня назад, назад — а мне нужно вперёд.              Ей нужно идти вперёд.              Она потянулась вперёд, вытягивая конечности, пресмыкаясь змеёй, стискивая зубы — лишь бы нить к солнцу расслабилась, опустилась, отпустила её сердце — но она была непреклонна, эта вещь глубоко внутри, неубиваемая, неотравляемая. Только кнут на спине наказал за непослушание, и она зажмурилась.              Звуки, вокруг неё, шум голосов. Лица — были, и нет. Больше ничего не было. Только она и нити через неё.              Одна прицелилась и вонзилась в неё, ударила её в спину. Другие тянулись из неё, как если бы эта одна преломилась внутри неё и расщепилась, продолжила свой путь дальше.              Она развернулась, с треском, со вспышками. Нити оплели её талию, как силки, сжали. Перед ней, теперь он был прямо к ней лицом, где бы оно ни было. И, неподвижный, постоянный, несдвигаемый, он останется там. Он не отпустит её, никогда не отпустит.              Значит, это она от него избавится.              Нож, ей нужен нож. Вот он, в её руке. Он не смог им воспользоваться, а она сможет. Клинок в её руках — она уже пырнула им однажды, она защищала им. А теперь она им отрежет.              Ком в горле.              Нет. Что-то! Что-то в горле! Она сглотнула, глотнула.              И провела ножом, ударила, раз, и вновь, и вновь. Порвись, порвись. Уйди прочь. Я не заслужила этого. Я не заслужила тебя. Ты, ты…              Ты, уничтоживший единственное создание, которое было добро к тебе.              Глоток. Удар.              Ты, кто ведет войну против земли, о которой ты мечтал.              Глоток. Удар.              Ты, севший на место человека, которого презирал.              Глоток. Удар. Надрез.              Ты отрёкся от всего, только чтобы стать всем, что раньше ненавидел. Ты женился на женщине только для того, чтобы разрушить её жизнь. Ты крестил свою дочь, и ты даже не веришь в Бога. Ты ни во что не веришь. Ни веры, ни осадка. Ты просыпаешься — и от этого нет следа.              Удар. Верёвка поддавалась.              Я просыпаюсь, а оно всё ещё здесь. Теперь оно здесь.              Удар. Нить — другая — сдавила ей живот. Что-то горячее в груди, в горле.              Я не хочу иметь с тобой ничего общего.              Удар. Удар. И ещё. Разрыв. Ещё немного...              Я не хочу больше думать о тебе. Я не хочу больше думать о тебе. Я не хочу больше—              И она рухнула ничком.              Вокруг неё — теплое, ужасное, мерзкое, появлялось и исчезало, сдавливало горло, наклоняло голову, превращало лицо в огонь. Яд, прочь из неё. Голос, знакомый. Она вцепилась в руку, в нить у своего локтя. Воспользовалась ею, чтобы развернуться, лечь на спину. Её горло, её грудь, её виски, нити, натянутые сквозь неё — всё неспешно вздрагивало, гулко билось раз в тысячелетие. Ей убирали волосы с лица, вытирали уста и давали пить, и всё началось заново, и закончилось вновь, и она снова легла на спину. Она полежит совсем немного. Между одним ударом и вторым.              Она позволила боли превратиться в волны, разбиваться о себя, как о скалы, стекать холодными струями вниз, бередить места, где только что были нити. Хотелось выкарабкаться из собственной кожи, но ещё больше — ничего не делать. Какое-то отречённое солёное разочарование — она почти порвала, почти разрезала — вдавило её в постель, превратило одеяло вокруг плеч в облако небывалой тяжести. Голос успокаивал её, у самого лица, держал её за руку, ниже локтя.              Тишина забрала её с собой и не отдала обратно, пока яд не пропал, пока глаза не открылись.              …Небеса. Она больше никогда не будет спать.              Если она не спит сейчас.              Верёвок не осталось — Малефисента валялась в постели, как освобождённая марионетка. Всё покачивалось. Тошнота упрямо лезла к горлу. Она уставилась вперёд на проход, чтобы унять её.              У прохода стояла фигура.              Это был не Диаваль — похоже, даже не мужчина. Высокая женщина, вполоборота к ней, рога — фея? Она наконец-то совсем с ума сошла… Чёртова слепота. Совсем не видно, какое у неё лицо, есть ли у неё крылья. Увидь она её крылья, не осталось бы сомнений, потому что…              Она была в золотом. Длинное золотое платье. Она знала только одну женщину в золотом.              — Мама?              Она обернулась. Лицо — горькая смесь — в равной степени — испуг и печаль.              — …Что-то вроде того.              И всё вокруг угасло.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.