***
Серёжа, пропадавший где-то и явившийся только в самый разгар осеннего безумия, упорно и долго стучался к Владимиру в квартиру, просил открыть, позже влетел как обезумевший, бросился к поэту на шею, слезно лепеча несуразицу, но его тут же грубо оттолкнули, попросили объясниться, обругали, а когда он нахмурился в ответ, попытались избавиться. Но Есенин, радостный и взмокший, вдруг замолчал, вытащил из воротника мелкий, отвратного вида комок, и великая резкая боль резанула его душу, разорвала по швам и задела Маяковского, вследствие того, что тот, не отрываясь, смотрел на вымазанное лицо Серёжи, ещё секунду назад выражавшее беспокойство и неизъяснимый трепет, а теперь… Да что уж, теперь? Есенин стушевался, покусывая губы, несколько стесняясь прежнего своего порыва и убито протянул футуристу грязную шерсть. Еле выдавил дрожащим голосом: «Котёнок, Володь… Держите». В руках Сергея лежало что-то ничтожное и крошечное. Животное боязливо дышало, и эти вздохи более напоминали судороги, но лирик всё так же протягивал его мужчине. Шерсть смялась и выглядела скверно. Владимир не понимал, завороженно разглядывая кругловатые бока его, не протянул руки и ведь так и замер, не отталкивая рук Есенина, когда он прижал их к его тёплой груди, впихивая ему несчастного. Последний тонко и протестующе замяукал, стукаясь головой о что-то мягкое, но глупо прильнул к высокому поэту: веяло теплом, а что ещё нужно исстрадавшейся душонке? Его не спешили ласкать, но и не били, хотя он, благо, не успел ещё испытать ни того, ни другого. Было тихо в квартире, пропахшей медикаментами. Котёнок не спешил менять положения, но по-прежнему дрожал. Было тихо… Есенин наблюдал за зверенышом, а Володя смотрел на самого Серёжу, щеки которого наконец загорелись румянцем. Что этому человеку нужно для улыбки? Да ничего почти, раз он так зацвел, когда пальцы Володи начали перебирать шерстку котёнка. И ничего здесь от политики не было. Лиличка как-то сама собой растаяла, Хлебников перестал казаться первым товарищем. Не давали покоя лишь чёрные гадкие круги под искрящимися глазами имажиниста. Странные и никчемные догадки били по ушам, но так и не толкнули поинтересоваться, узнать. Кто Владимир такой? — На что мне ваше животное? — пальцы замерли на слабенькой шее грязнули, надавили, заставляя некудышного сдавленно пискнуть. Маяковский ощущал, как внутри него бьётся странная чужая энергия, просит выхода, стучится о грудную клетку, но всякий раз натыкается, умолкает, продолжает греть его изнутри. Он поднял голову, ожидая ответа, но его не последовало. Есенин так и стоял, хмурился, осторожно вздыхая и не поднимал головы. Котёнка взяли с его ладошек бережно и без раздумий, а Сергей поник, ссутулился и стал даже измызганей ребёнка улицы, ворочащегося в тёплой ладони. Улица, право, была некудышной матерью, она лишь требовала зрелищ от своих выкидышей и травила их оседающей в воздухе копотью. Котёнок, наглотавшись этого вдоволь, зашевелил головкой и теперь казался всё более нелепым и забавным. Есенина тряханули за плечо, и лирик одичало забарахтался в крепкой хватке, испугался, должно быть, качнулся назад, хлопая глазами, которые начинали покрываться мутной стеклянной завесой. Владимир никогда не понимал душу поэта, представлял её внутренность как крестьянскую рубаху, вечера на сеновале, светлое небо, синь озёр, шум зелёных дубрав, ширь степных раздолий, лёгкую, невымученную знакомую улыбку и эти так называемые «кобылезы». Футурист тянулся дальше, как можно ближе к этому странному мирику, где трава и правда пахнет травой, а Сергей живёт без своих ядовитых словометаний и дрожи в руках. Но что-то все время преградой вставало перед ним. Маяковского всегда забавляло это тепло, и он более его не сторонился, хоть и всей сущностью ненавидел эту душу, воспетую солнцем и гармоникой. Душу мужчины, что врывается к тебе с пушистой детиной в руках, а теперь его словно выворачивает от одного только твоего нахождения рядом. — Берите его, Маяковский, молча берите! Вы всё и всегда молча, думаю, и сейчас перетерпите! — Есенин вновь показал зубы: харкнулся ядом прямо в лицо, благо, что не попал в душу, а то бы точно получил затрещену. На улице шумели отчаянные воробьи, били по окнам и, вдоволь налюбовавшись голыми одинокими ветками деревьев, беспокойно старались затаиться в щели меж домов. Их звонкие, но несовсем стройные голоса были слышны даже в неприглядной квартире поэта. — Идите же сюда… — тихо произнёс Маяковский, чувствуя как червь тревоги скручивается внутри него и шекочет горло, отчего подступает ломаный смех и тошнота. Он прижал Сергея к себе, отпуская ожившего котёнка на пол. Есенин засмеялся, как только его пронзила тёплая дрожь, а в глазах круто потемнело, заставляя крепко цепляться за чужие плечи. От лирика яростно дыхнуло болезненным жаром, и он мёртво обмяк в чужих руках, сквозь бред гордясь собой и пренесенным котёнком. Сергею вдруг размыто вспомнилось о приличиях, но он послал их к чертовой матери. Туда же он отправил и Маяковского, стал с ним отчаянно спорить про что-то, отнекиваться, толкать его в грудь, но оказался на кровати. И стал совсем обидчиво и жалостно просить о том, чтобы Владимир не отдавал недокормыша улице, ведь мерзавка пообглодает тогда его косточки. Владимир понуро, но отчего-то с ласковым прищуром глянул на кричащего поэта из-под отросшей челки, выбившейся из прилизанных волос, улыбнулся задумчиво, но глумливо и даже незаметно. Глазами он зацепился и пропал во взгляде резком и всё ещё живом, в чуднóм взгляде напротив. Поинтересовался злостно: — Так что же, улица ему уже не родина? Может, вы бы лучше его под берёзкой оставили, дали балалайку и бумажек с чёрнилами, коли так рассуждать? Ответа, ожидаемо, не получил.Берите
3 сентября 2019 г., 19:39