ID работы: 8086976

Безумие

Слэш
PG-13
В процессе
73
Размер:
планируется Миди, написано 28 страниц, 12 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
73 Нравится 4 Отзывы 11 В сборник Скачать

Нежность

Настройки текста
      Есенин дремлет.       Кровь нервно струится по его щеке — Володя ударил. Покрывало под Сергеем сбилось и отчасти выцвело. Маленькие цветы на нём как будто мертвы. Сон неспокоен, и оттого все внутри скручиваются в тугой убогий комок. Снаружи ничуть не лучше: все та же погода некстати и Маяковский с Библией: внимательно рассматривает ее, и можно подумать, что его глубоко трогает святое, что взгляд, омытый пеленой цвета мутной сырой дымки –это вдумчивый взгляд читающего.       — Я не стану извиняется, — голос Володи слышится сквозь дрему, и Есенин ежится, рвано дышит, ищет укрытия у теплого следа — наконец прячется, мазнув подушку кровью.       — Знаю — привык, — с его губ фраза соскакивает легко и язвительно, бескрылой птицей раздрабливает шею о землю — затухает под ногами. Владимир наблюдает и снова не может выдержать этот бред, в котором лирик с алеющим пятном над тонкой линией губ кутается и намеренно сгребает под себя все то, что — по соображениям человеческой души — должно опротиветь. Но с Есениным этого не случается — он точно гнусавое безумие. Чувство жалости накрывает Маяковского после нескольких минут наедине, в квартире со стенами, окружившими его своими мощными туловищами. Ему нужно знать, что поэт чувствует свербящую его существо боль, ведь она осталась тем единственным, что приводит Сережу в чувства.       — Положите! — Есенин тычет в Библию, тушуется, зажимая нос, но все еще неизменно лежит, глотая тревогу и мечась по постели. Кашель режет гортань медленно, но глубоко. По помещению мечутся отсветы покачивающейся лампочки. Владимир уверен, что пора исчезнуть, оставляя имажиниста наедине с привычными и размеренными шагами часовых стрелок, чей треск каким-то образом переливается в отповедь, начатую с уверенного телодвижения очень близко от Володиного плеча: Есенин, пришедший в себя окончательно, еще раз не успевает заметить, как капля крови оседает на воротнике рубашки, а после встает, подрывается, и сначала кажется, что он намеревается выбежать, выпрыгнуть, броситься на иссечение ветру или собственных мыслей, что недавно так тяжко были излиты слезами в молитве, но ничего не происходит. Сергей просто стоит, но Маяковский уверен, что он упал бы на колени если бы отбросив все остальное, вспомнил «Отче Наш».       Опять им движет ощущение размытой схожести между Есениным и ребенком, скрывающимся за юбкой почтальонки, но так вышло, что протянутые руки Владимира не отталкиваются, и тогда картины впечатываются в чепепную звенящую коробку. Глаза болят до самого жжения, и он видит огромную гармонику в детских руках, а как следствие — знакомый мотив и смешные выкрики мальчишечьих губешек. Его все это веселит, но те самые губы и ладони, к сожалению, здесь, а не там — в счастливом туманном детстве.       Ничего не меняется: все по-прежнему требует ответов, ведь Маяковский все еще держит лирика в своих объятьях. Было бы лучше и легче, если бы Сережа прятал глаза, стукаясь головушкой о чужую грудь и стирая новые слезы, или оттолкнул замершего и склонившегося к его уху Володю — да пусть даже зашелся, затерялся в безумии черного смеха, все это было бы простительнее, но Есенин разбивает воздух своими стройными тяжелыми словами, напрягается, поднимает голову, как будто ждет пули в лоб, а за ней — еще две, те, которые принято называть правыми.       — Требовали ответа? — руки его цепко хватаются за ворот Маяковского. Сергей закрывает глаза, бледнеет, не убирая ладоней со своих плеч.       — Я, вы точно знаете, вы-то должны знать, образовывался в учительской школе. Должен был остаться там, в Константиново после 1912, жить вместе с матушкой, жениться, если хотите, и гнить под молоденьким станом хлипкой березки, но вот теперь гнию здесь. Отец мой сказал однажды, что я сам, как есть, светлые очи и здравый ум. Смеялся, рассчитал так, что я однажды, крестясь и безропотно целуя крестик, войду в церквушку, промолившись целую ночь, и вырасту там, среди святых лиц, человеком. Не понимаете? — Есенин поднял к его лицу Библию в толстом переплете с крепким крестом на обложке и готов был наконец выронить слезу, но только поднял очи вверх: посмотреть на лампу. — Он мертв, мой папаша. Уже как с неделю, но, так как понятно, какие лапы мою почту просматривают, письмо и посылку я получил только сегодня. Мой милый Яша постарался запечатать её как подобает хорошей ищейке. ¹       — Я… — дрожь иссушила легкие, и футуристу трудно было вздохнуть, но он криво дернулся, как только Есенин убрал сцепленные пальцы. — Сочувствую твоему горю.       — Потерялся…       — Кто же потерялся?       — Я, — голос хрипло вырвался из слабого тела и обреченно повис между ними в воздухе, закачался уверенными рывками и тут остыл, замер в кривой попытке ударить по вискам. — Мне сейчас легче, много легче, Володя, и на сердце, и в голове, оттого и спешно обличаюсь перед тобой. Исповедуй меня, если мерзко наблюдать за тем, как прогибаюсь перед творящимся вокруг. Мерзко, Маяковский?! С одной стороны партия и слежка, с другой – я сам и моя тень. И от чего я погибну вперёд ? — Сергей держался за воздух и только потому не смел все еще сделать шаг назад, рассмеяться вслед за гримасой из собственных соображений и пороков безликим сгустком липкого силуэта. Он бы крепко обнял его, нежно ввел сплетение тонких пальцев в задавленное страхом сердце Есенина и зашептал близко от содрогающегося горла сладкие ужасные слова.       Владимир осторожно усаживает его на пол, дует в лицо, легко сбивая дрожащую прядь, и убирает светлые волосы за уши, уже не надеясь, что сам он сможет покинуть отчаянные глаза и треск, с которым наконец поддатливо и не шутя ломается молчание, оставив после себя лишь отзвук, скользящий по полу.       Маяковский сам увяз в шуме; точно так же, как стихи голыми пятками вытачивали на нем зазубрины, продавил раны на теле у собственных помыслов, которым существовать не следовало бы. Владимир слушал, смиренно глотая мертвые минуты.       — Потому что я расплавился в разврате и суматохе праздной жизни, какая хорошо так и славно идет к лицу поэта. И ведь лицо осталось, — он осекается, хмурится, жмется ближе к Маяковскому, когда знакомая дрожь лижет его лопатки, гвоздями вбиваясь под горло, но Владимир бледен и едва ли может помочь. Футуристу хочется курить, но он не может найти, взяться за табак. Бред, но каждый знает, что дальше, и Сережа снова будто бы плывет добрыми и смелыми глазами по стене, въедаясь, просматривая каждое темное пятно на ней, каждую родинку на живом лице своего исповедника. Оба замолкают: он и Маяковский с его попытками обмануть горькие, не родившиеся еще пока слезы на распаленном румянцем лице. Есенин бросается как можно дальше, выстанывает:       — А душа выгорела.       — Если бы выгорела, то вы бы не могли выдохнуть. Если у человека есть хотя бы малость души, то та хранит в себе его грехи, ежели нет, то человек не знает, что значит грех. А вы знаете, вы искупались в этом, и теперь вас задушила совесть, она у вас имеется?       — Не шути так, не нужно. Это лишнее… — лепечет лирик, чувствуя, что лицо его, может, увязло в теплой крови, а слова потухли — молчат и опускаются, спешат скрыться в темных материях мертвой душонки. Но Маяковский оставил шутки, избавился от них, переступив порог, разбросал их мусором под дверью и любовно рассмеялся, осознав никчемность этой гадости, втоптал их в пыль, спящую под ногами. Ему и самому было не лучше, чем Есенину.       — Папаша хотел, чтобы я держал эту библию и по-отцовски целовал приходящих и гибнувших. Он ждал, что стану служить при церкви, но я как сейчас вижу: он дает мне икону Богородицы, где глаза ее совсем печальны и полные пустоты, а я отталкиваю его нездоровые руки. Руки у него всегда мягкие были, он слюнявил мне щеку, как когда-то и его отец слюнявил ему, но пальцы те заволновались, и Божья Мать материалом дрогнула об пол, треснула слегка. Не прощу себя, а теперь еще и Библия остается мне, и знаешь, она все еще сохранила его руки.       Так они и сидят до беспросветного остывшего, подрагивающего утра, что кашляет черным дымом сгоревших автомобилей и выкуренных сигарет, а после идет опохмелиться и слабо заваливается на бок в агонии, чтобы чутко пролить молодой рассвет на сереющее полотно кучерявого неба, обсосать и плюнуть красками в окна домов. Солнце заново рождается и вываренной свеклой встает над городом медленно и нехотя, часто засматриваясь на макушки снующего всюду человека.       Владимир зажимает сигарету зубами слишком резко и чувствует рассыпчатый гадкий табак во рту, спрашивая у Сережи спичек, но тот смеется сипло и с натугой, продвигая футуристу под руку зажженную крохотную свечу: должно быть, горела с самого вечера, но сигарета не берет огня — должно быть, взмокла.       Мирным маревом пухнут облака, потому что в них наверняка скрутилась душная хмурая сила. Падает на пол спичка выгоревшей головкой серы, и сизыми всполохами льются тени по тканям и стенам.       — Завтра же направишься к матушке.       Есенин более не слышит его, наблюдая за мирно горящим пламенем свечи. Церковная ли она? Тепло жмется к его рукам, жжет их и шипучим треском трогает чуткий слух, но Сережа разбирает только гул громких поездов и пар, сизый, удаляющийся высоко к небесам, но все это родное и чуткое только глубоко внутри — в его поросшем густой пылью сознании.       — Скажешь, что здоров и писем не пишешь, потому что некогда. Скажешь, что чернила отдал мне, находящемуся в крайне бедственном положении, но спешил купить новых. Нарубишь дров, умоешься и заснешь на печи в правильных слезах. — Владимир прячет сухие губы и клонится ближе, тихо рассуждая и рассглядывая испуганное, ставшее бледным лицо его. Глаза, помешанные, мутно синии двумя пятнами глядят в упор, но мгновение только со злостью и досадой, а потом поэт прячет лицо, упираясь Маяковскому в подрагивающую грудь: знает, отчего не доходили его искренние и плаксивые песни до родных, до кровных и (как реальность сковала его голову стальным жгутом) несчастных.       Владимир тянет его за руки: резко и до смазанного режущего крика, выскочившего из воспаленного надрывными исповедями и лживыми фразами горла. Футурист ставит Есенина на ноги и кричит, чтобы вернуть его из сизого голого утра в копне сена с куском хлеба в руке и со святым одиночеством наперевес.       — Брик… — Маяковский давится, сечет свое тело, свой разум взбухшими в мозгу словами и смеется, выбивая из нутра последние вздохи и из утра — последний слабый ломоть. Последнее скрипит холодом перед его словами и трескается от грубого между ними.       Оно смеется и от ошпарившего Владимира толчка в плечо, когда он сгребает в кулак кудрявые светлые волосы поэта, заставляя его запрокинуть назад голову, оголяя теплое горло, и шепчет искренне, ласково и смеясь:       — Она не взлюбила кошачью породу, но ты, я гляжу, совсем хворый. _________________ 1 - адъютант Льва Троцкого, которого звали Яков Блюмкин. Именно этот человек выполнял особые поручения Троцкого и, наверное, именно его назначили следить за поэтом Сергеем Есениным. По доносу и из - за этой связи с Троцким его постигла участь многих миллионов людей того смутного времени и он был расстрелян в 1929 году.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.