Оттенки // Мидам/Собин
10 мая 2019 г., 20:55
Примечания:
Внезапно осознал, что если и увижу Собина, то нескоро, и умер от боли в разбитом сердце
О работе: непрямое продолжение предыдущей
Все о том же. О Собине
Мидам долгим взглядом смотрит на палетку теней перед собой.
И мажет синим от брови до самой скулы. Измазанной в тенях подушечкой пальца проводит матовую дорожку через закрытый глаз как через свое существование, напрочь его — перечеркивая. И новую светло-голубую границу устанавливает чуть левее синей, напоминая сам себе неправильную радугу. Радуга — она ведь только после дождя и из семи цветов, и яркая как скитлс, и совершенно точно всегда на высоте. И не бывает сломанной.
Поэтому Мидам из двух ледяных цветов с разломом в области грудной клетки — ни радуга ни разу. Нелепая пародия, рожденная не после дождя, а во время; появившаяся из агонических криков разбивающихся об асфальт холодных каплей и луж с отражением свинцового неба. Облака несутся стремительно, подгоняемые кнутом ветра, а Мидам застывает в самом сердце бури; и лишь по его образу проходит рябь.
Но Собин все равно называл радугой. Красивой и недоступной, но такой, к которой стремиться хочется; до которой рукой дотронешься и ощутишь тепло вопреки всем законам физики и химии. И Собин в целом живет вопреки всем законам.
Глупый. Ничтожный. Лишенный ответственности. Идиот.
Мидам со злостью смотрит в зеркало и хочет разбить его о пустую голову Собина. Так, чтобы кровь это слишком красивое лицо залила, а боль хоть немного отрезвила. И чтобы самому потом целовать алые губы, кривиться от горечи — кровь, пот и слезы? — но не извиняться. Извиняться Собину надо, и даже не перед Мидамом, не перед этой его сломанной радугой из одной никсовской палитры, палетки.
Ему, по меньшей мере — перед всем миром.
И даже если не хочется верить, то все равно — приходится. От этих принуждений рассыпается что-то последнее живое внутри и покрываются инеем кончики пальцем. И замирает пульс, что кажется — сердце остановилось.
И тебе, Собин, пора остановиться. А лучше развернуться и пойти обратно. Найди способ одолеть ретроперспективу, ты же умный, способный, ты-то определенно справишься. А Мидам однажды попытался — и не смог.
Потому ведет пальцами от скул до уголка губ лазурью и бирюзой, и мешает два цвета, создавая что-то новое и безымянное, как чувства в его груди; но едва ли их цвет настолько же красивый и откликающийся морским прибоем.
А Мидам моря с детства не видел. Не помнит уже соленого голову кружащего воздуха и чистой как хрусталь воды, которую прогревало лишь солнце. Не может в памяти вызвать и свои следы на песке, и криков чаек, и гула туристических катеров недалеко от берега, где они с родителями прогуливались. И монотонный гул моря давно в его ушах сменил машинный, индустриальный, механически-отточенный как танец, но в миллиарды раз менее жизнью наполненный.
Но когда Собин хотя бы просто рядом стоял, Мидам качался на волнах. И тонул в чужих глазах глупо и безнадежно; и без попыток спастись.
Линия цвета индиго разрезает щеку и иррационально становится легче. Нет крови или сыпучего снега, и раны тоже нет, но с символическими линиями теней на коже Мидам хоть немного отпускает зажатые в себе чувства, где: тревога, раздражительность, обида. И оставляет себе сладкие розовые ощущения чужой близости.
Собин смотрит на него так же внимательно, как парой минут ранее Мидам на палетку — которую Юн же и принес. Морщинки и сжатые губы, и скрещенные на груди руки. Новый Собин на себя старого, перекатывающегося с пятки на носок и кричащего с широкой улыбкой через весь коридор «привет, Ли Мидам!» не похож. И в нем надломы фатальнее мидамовых, но лучше загримированные визажистами.
В сущности, он всегда себя скрывал умелее других.
И Мидам точно не уверен, на сколько процентов знает его настоящего.
(А знает ли это сам Собин?)
— Ну что, легче стало? — чуть наклоняется и графитовые росчерки лишений света падают на его лицо, делая слишком скульптурно фактурными скулы и тонкие губы; и взгляд скрывается в той же резкой тени от рыжих волос.
Мидаму хочется их прямо измазанными в оттенках синего руками убрать с лица, чтобы в эту секунду рассмотреть Собина внимательнее — но он застывает на месте и давит из себя улыбку.
Потому что хоть кто-то из них двоих сейчас должен улыбнуться и этим заполнить неловкое пустое пространство на том месте, где раньше находились их смех, беззаботность, счастье.
Такое неуловимое.
— Не поверишь, стало.
И такое призрачное.
— Ты прав, не поверю. Но не буду спорить. Если это лучше для тебя, то я принесу любой другой цвет, какой скажешь.
— Мне нужен только синий, — останавливает его, когда Собин уже поднимается.
Замирает и смотрит на него сверху вниз, чуть протягивая руку к плечу — но будто боязно. Мидам подставляет щеку, и Юн гладит осторожно, пугливо, так, будто Ли и правда тут из льда и снега, будто тепло Собина его разрушит, оставив после себя лишь льдинистый прах.
— Этот цвет заставляет вспомнить твои глаза, — продолжает, не отводя взгляда; и внутри что-то дергается, будто смычком по натянутой струне провели; будто прямо сейчас Мидам подошел к внутреннему барьеру и готов его переступить.
Отчасти так и есть.
— Но мои глаза темные, — Собин качает головой и более уверенно перекладывает руку на шею Мидаму. — Темные, как то самое полное отсутствие света. Темнее чем безлунная и беззвездная ночь.
— Темнее, чем мои познания в этих твоих комиксах.
Впервые за сегодня Собин улыбается. Неуверенно и зажато. Но все равно расцветая как самый первый бутон подснежника по весне.
— Ты прав. Как видишь, совсем не голубые.
И Мидам не спорит.
Не объяснить, что в глазах Собина он видит море. Бесконечную гладь, нарушенную гребешками волн. Видит жизни больше, чем в ком-либо.
Особенно в себе сейчас.
Не спорит, но вместо этого.
— Знаешь, я люблю тебя.
Впервые. Терпко и отрывисто. Не в той романтичной атмосфере, о которой так давно мечтал.
Но времени у них не осталось.
И Мидам готов ломать барьеры.
А на губах Собина отпечатываются тени цвета индиго, лазури и бирюзы.
Красиво.