Астролябия

R
Завершён
33
автор
Lifa113 бета
Фэндом:
Размер:
628 страниц, 293 731 слово, 33 части
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
33 Нравится 7 Отзывы 12 В сборник

26: И сон наяву

Настройки
Примечания:
      «Кто я теперь?»       Надвигалось что-то освежающе темное сверху. Никак нельзя отделаться от мыслей насчёт всех забавных присказках о Великомогущих, раях, адах и прочих, навязчиво выглядывавших из-за других, нацеленных сквозь небо куда-то в осмысленную даль, кривой и меняющейся линией, распадающейся на множество ветвей, нависающих вдали целой рощей, целым океаном древ, подобно фонарям, сгорбившимся над дырой в потолке по краям, исподтишка засвечивая небо. Откуда, откуда необходимым для здоровья спутником так многих людей становилась или священная сверхъестественная тварь, или священная бутылка?..       Он сидел и долго думал, проглатывая те глыбы, которые ему подсунул маг, намереваясь сожрать их подобно красногриву — но только скорее кромсал, отхватывал по кусочкам, но никак не мог вместить в себя целиком этот валун. Будто ящерицей он набросился на утес, жаждая покорить его, забрызгать ядом или раскрошить на мелкие камешки. А сможет ли он вообще переварить эту смесь странных рассказов, неизвестно насколько подлинных, с кошмарными сопровождающими образами, с теми тысячерукими и тысяченогими людьми, которых видел его во сне? Сколько пресмыкающемуся надо раз убиться об утес, чтобы оно хоть чему-то научилось, испугавшееся своего воображения?       Его слепил даже свет ночного неба, синий, тихий. Не звезды на небе и не отражающиеся криво, но все же жестко и колюче Люсовы лучи. И не фонари, окружившие разлом над ним, норовящие запустить щупальца электрического, горячего совсем не так, как масляное пламя, света внутрь сухой и жаркой комнаты. И не свечение, напоминавшее люминесценцию ошметков на гнилом пне в болоте — превосходный штрих, след утонченного средь развалин и разрушенных человеческих тщетных терзаний, которому должно притягивать любопытную недалекость, а не быть ею убитым — что-то, низвергнутое в мир так же, как и все вокруг, но по каким-то причинам намного более впечатляющее. Какие-то три отдельных состояния, которые гложут ищущих истины. И вот звезды пахли истиной и свежестью.       Главное ведь — не проглотить, а переварить… Ну нет уж, слова-то он как-нибудь переварит! Может, это и все, что ему досталось — слова, несущие меньше всего информации, но он высосет из них все соки.       Только тьму, кажется, так и не смог «переварить», глоток потусторонней дряни оказался чрезмерно терпкий. Кажется, только тьма его и иссушила до последней капли крови. В голове вдруг вспыхнули слова лже-монаха, его дорогого родственничка: «Не смей в угоду дьяволу обращаться ко тьме!», и двинулись с места подтёртые раздумья, одолевавшие его всего лишь несколько дней назад, и пробудилось отчаяние, которое их оборвало.       Он так и не смог выбрать себе участь между утопленником и повешенным, так же как и вовсе отказаться от них. Не могло пресмыкающееся выбрать для себя рацион питания, а подчинялось окружающей среде, оставаясь ее частью. Окружающая природная ниша всегда кормит своих зверей явствами настолько же питательными, насколько и ядовитыми. А зверье, сбежавшее из-под губительной, но по-матерински сладостной опеки, обречено на голод и самопожирание.       Он глянул вскользь по сторонам, уронив голову набок. В наличии — один труп — того, кому не посчастливилось очутиться, видимо, прямо в той точке приземления мага. Одна туша расправилась над другой, не намеренно, но совершенно хаотично и по странному стечению обстоятельств, для кого-то даже смешному. Что ж, кому-то смешным могло показаться и все то, что проделывал Акс в свои последние часы этой жизни, и то, как его размозжило в кашицу огненное жало «отцовых» отпрысков.       Он осмотрелся еще — голосов сверху, возле дома, пока не было, должно быть, свою роль сыграла ночь. Фонари, звенящие от напряжения и температуры, имитировали Люс, затмевали звезды для всевозможных пьяниц, блуждающим на пару с бутылкой по Инопину, должно быть, совсем отчаявшись в ужасающе кошмарном городе, где у них не было шанса протолкнуться наверх, из простых рабочих только тем, что между ног болтался кусок кожи, наполненный кровью и семенем. Лягушки придумали себе неплохое подобие экономической системы, в котором разделяли себя в соответствии с некоторыми признаками и таким образом определяли, кто чем будет заниматься, у кого что лучше будет получаться, а еще не даром пропал опыт прошлых лет — и за болото взялись те, у кого это неплохо выходит… Вот только наводить порядок в одном только болоте, не уделяя достаточно внимания проносящимся мимо зверям, иногда дружелюбным, а иногда нет — это очень по-людски, конечно.       Парень, до нитки пропитанный потом, до последнего нерва протянутый через веретено своего испуга, панической тревожности, которая может и не заставляет нестись куда-то, будто угорелого, но еще как подмывает почву под ногами, заставляя погружаться в воду по уровень ноздрей, куда уже скатываются мокрые капельки, задерживаются на волосках и вылетают при выдохе, был подвержен ветра всех четырёх сторон света, и его доводило до дрожи каждое их дуновение. Точно как перед Термией…       Вроде и должно работать от обратного — но избыток знаний влиял столь же пагубно, как отсутствие её.       Под проваливающимся в самого себя телом мага, измазанный в его зеленый цвет, что вновь привлек на себя внимание, лежал какой-то здоровый парень. Вид у него был на редкость жалкий — особенно у головы, превратившейся в красное пятно посреди черного камня, влагу среди сухости. Остальное же тело, наполовину сшитое из металлических частей, из механизмов, проводов, даже каких-то приборов, блестевших зеленью и желтизной, прогрызающимися из тьмы, рассыпалось, как игрушка. Руки-протезы, ноги-протезы… Только в туловище, кажется, и циркулировали естественные процессы. Он рассыпался на тысячи осколков, каждый из которых рассыпался по полу и блестел.       Акс даже не заметил, что его рука-то во сне была совершенно обычная на этот раз. Будто она вернулась вместе со страхом, всем тем отчаянием, которое так долго привыкал подавлять… Кажется, ни одно, ни другое, в конечном счете, не виноваты ни в чьих смертях. Только он сам, его руки, что исполняют, и его мозг, что приказывает, а какого рода конечность, роли не играет. «Верно, ты все равно остаёшься человеком, пусть даже лишь разумом — но навсегда смертным». И о чем же толковал маг, как не об этих рамках?       Дав себе еще несколько бездумных минут на передышку, он по очереди стал закрывать глаза, отвлекаться от звуков вокруг, запахов, прикосновений к телу. Кратковременная и шустрая серия ударов в груди. Почему-то там до сих пор сильно жглось, за сердцем — около ребер, будто он долго сидел криво, не облокотившись, в неестественной позиции. Сердце, вообще-то, тоже было расхлябанным и барахлящим. А вернее, его тело отказывалось принимать это сердце, постоянно то обрывая связь, то впиваясь кровотоками в мышцу и растворяя ее. Так происходило, надо думать, с тех самых пор, как тьма попала внутрь… А может и с тех, когда тьма только-только раскрыла в нём бутон, и разбился запечатанный сосуд с самым важным знанием — памятью…       Когда-то Джек рассказывал легенду о женщине, что была одурманена любовью свыше к мужчине и спасла его от смерти, на поводу у этого же чувства возложила венец надежды поверх голов мужчины и рожденных от него детей, покорно и смиренно их оберегала. Однако затуманенный разум не дал предвидеть страшных умыслов мужа, его измены и предательства — раненный разум не мог предложить лучшего решения, как убить всех, кто связывал его любовными узами. Над раскаленными костями и плавящимся мясом тел, лишенных жизни, что недавно только она укладывала в кровать под колыбельную, женщина обрела ясность и свободу… Что ж, если женщиной той была природа, хранившая в себе, как в некоем потаенном гроте, под каким-нибудь дубом, среди корней и влаги ту частичку осведомленности, присыпанную листьями и желудями, которая выросла опухолью и распространилась на весь лес, то очень даже могло такое быть.       «Видно, не только спина меня в могилу сведет… Скорее уж сердце не выдержит, — он похлопал себя по мокрой груди, к которой прилипла рубаха. — Осталось, наверное, не больше месяца». Он стянул тряпку и швырнул ее в стену — чтобы там, в углу, она навек осталась лежать. И еще кое-кто, но это чуть подождет — куда торопиться теперь уж?       Если он правильно понял мага… «Ар-р, как же сильно хочется врезать себе теперь, вспоминая о тех бреднях, которые считал неимоверно важными и возвышающимися надо всем остальным в мире»… А тем более — над пчелиным роем магов, казавшимся таким пустым, бесплодным и неразумным. Лягушонок всю жизнь избегал ловли мух, и вместо них следил за стрекозами — и поступал он, ясно дело, мудро и разумно, предпочитая питаться так; да вот только пока выслеживал он стрекоз (гораздо более редких, чем мух, которых привыкло проглатывать его племя), то совсем не увидел, как по небу над ним пронеслась птица, сделала второй круг — и, не будь глупа, сожрала лягушонка. Остальных же жаб она трогать не стала, а выбрала именно маленького и беззащитного, который отбился ото всех.       Он посмотрел перед собой еще раз. Пальцы сами собой пришли в движение, радуясь освобождению от ослабшего разума: и они стукают раз, стукают два. И он считает про себя: «Один, два, три…» — чтобы успокоиться.       …Кому вообще нужны знания, кроме него? Промеж тем, кому нужен был он сам, если не своим знаниям о себе, если не тому непрекращающемуся обмену с мозгами, нарастающей ложью и отступающей правдой, что и представляло его внутреннее я? Идеям, о которых обычно не возникает никаких сознательных вопросов. Вот если бы только и их младшие братья, провинившиеся в каждом отвратительном деянии, приблизившем не к правде, а ко лжи, которая и без того беспрерывно составляла сознание, умудрились обрести то же доверие к себе… А пока — нет иного выбора, кроме как сомневаться.       За гранью рядового взгляда — строй неловких слабостей разума. За слепой зоной — тыканье в потемках. За ежесекундным глазом, облетающим округу — подозрения, эгоизмом доведенные до самоуверенных умозаключений и правил.       Такой он, мир? В котором чудовища убивают людей, маги убивают людей, люди убивают людей от избытка свободной энергии?       Если верить магу — а причин не верить ему не нашлось бы, — обшарь он все до последнего закоулочки настолько расширенного сознания, что то не обещало выдержать, и добротные стены просто обвалились бы, и крыша окончательно слетела, — то никто не создавал чудовищ специально, они родились сами собой из Ям’Суф. Что рогатый маг был за существом тогда?.. Неужто могло быть так, что маги каким-то образом наделили сознанием того, кто сознанием не обладает? Для чего это было нужно? Во снах разум, что удивительно, суживался, в точности как зрачки трупа, если их сдавить — но вот когда возвращаешься в реальность, не имея благословенного забвения, то врезаешься в сырой камень отчаянного страха. Пальцы стукают три, стукают четыре. «Десять, одиннадцать…»       Как понимать то, что красногривы, беорны и вуфы — одна и та же тварь? Хотя особо удивляться тому, что их разделили, не приходится — он припоминал, где должны жить эти чудища, оказавшиеся буквально чудищами, на Медее. Вуфы — это легенды Вихории, огромные волки, рыщущие по лесам и пролескам тамошних приморских земель. Беорны — северные твари, о которых пришли известия изначально из Сунду, еще одного края, далекого от развития и прогресса, если таковыми можно охарактеризовать центральные земли. Ну, а красногривы, как известно каждому в Циклонии и Термии — пламенное возмездие пустынь, сжирающее людей в два счета, перегрызающее лошадей пополам, а собак проглатывающее в один присест… Изолированные, не слишком развитые и отделенные друг от друга огромными расстояниями, погодными условиями, горными хребтами, реками и болотами, эти страны по-разному развивали свои сказания, и, конечно, вершком этого спектакля было то, что все разодетые актеры под масками носили чертовы пасти и зубы, а под платьями — лапы и когти. Не о том думал он, когда расписывал Чеду свои подозрения, ой не о том. Пальцы стукают пять, стукают шесть. «Тридцать восемь, тридцать девять…»       Если бы кто-то это знал в Ям’Суф… А что, собственно, изменилось бы? Надо отрекаться от последних намеков на мозги, чтобы всерьез думать, что те монахи, которых видел он, попытались бы добиться человечного выхода, не основанного на всем этом их дерьме, начиная от веры в праведность кары и заканчивая поклонением мученической жизни, банальными тупыми мыслями о важности веры и превосходстве ее над сознанием. Они даже бежать не способны — только выживать, терпеть, ждать как кучка жаб в своей нагретой топи, под обвалившимся деревом. А если придет что-то пострашнее, покрупнее птиц, что не прочь и жабами питаться?.. Подушечки бьются об металлическую койку так часто, как только могут. «Пятьдесят шесть, пятьдесят семь…»       Джек — его дядя? Брат его матери?.. И даже так, он сделал с ним это… И точно ведь, он считал, что кровное родство никак не определяет связь между людьми — наверное, удобно! Ещё бы, вырасти в семействе пустыни… А что еще скрывал этот урод за сказочками да словами? Что он, разрушив его жизнь, вообще хотел получить и, главное, ради чего? Какая земля могла родить это чудовище, этого… Демона…       Пальцы замерли, не коснувшись разогретого металла — и тут же вцепились в него мертвой хваткой. Или вовсе не пустыни были домом Джека? Парень больше не был уверен, что сможет вынести еще хоть одно откровение жизни, скрытое от него, но, кажется, вовсе не напрасно. Он, не отрываясь, но и не цепляясь железно, уставился на пол вертикально под собой — пока не начала легонько подниматься пыль, разгоняемая падающими слезами. Поджал ноги, обернул их рукой и долго, пока спина не заболела невыносимо, сидел так. А подле валялись несколько тел, пока сохраняющих дыхание, за исключением одного. Тело же мага растворилось, не оставив ничего после себя…       Он просидел на промерзшей койке очень долго, наверное — в холоде, обдуваемый беспощадными порывами северного ветра, гораздо более устойчивого, чем его горный собрат, но и гораздо более морозного. На кожу прилетали и оставались снежинки, таяли, присоединялись к каплям, повисшим на сально-мокрой волосатой обивке мышечного скелета, и покалывали трескучим холодом. Трещать постепенно начинало все, на что он надавливал руками, оставляя влажные следы. Пара слез, выжатых откуда-то из самого живота, дергающегося и двигающего грудь, собравшего больше всего снежинок, оставила ледяные следы, быстро пропавшие от горячего дыхания. Да, кажется, глаза вновь болели, а сопли забили ноздри, но он ни за что бы не притронулся к одежде. Напротив — он снял с себя все, что было, и лег на кровать, продолжая лежать до тех пор, пока не покрылся снегом. К счастью, тот не скупился и все падал, кружился, летал, засыпал все белым умиротворяющем саваном.       Фонари на миг выключились, все разом — и замер заряженный студеный воздух. Все застыло, и сердце пропустило удар, и стойко ощущалась обездвиженность всех вокруг. Он предложил мысленно судьбе последний шанс — ему ничего не стоило. Он заключил договор, что исполнит и отдастся. Она — не отвечала, как и всегда прежде.       Безмолвная скорбь.       Не нужно было хлопать по груди, достаточно коснуться, чтобы сосредоточить внимание. С тех пор, как единственный раз в жизни они играли с отцом — в тот день, когда он разобрался со всеми до единой бумажками, распределил их по стопкам и повернулся к нему — где тот хлопал по животу и грудной клетке, пока маленький сын закрывал глаза и считал до пяти, и куда-нибудь прятался. Достаточно маленький, чтобы радоваться этому искренне. Почему в человеке, лишенном воспитания, всегда развивается только то темное, что приносит не только ему самому, но и сосредоточенным вокруг людям страдания? Но их можно прекратить — ему правда ничего не стоило.       Алый и бордовый разбавили мутную из-за налипшего на ресницы льда картину. Он не медлил — сразу же открыл рот, придерживая руками, и принялся жадно глотать непонятное и неизведанное наполнение этого мира… Если и правда он был миром. Это наполнение вовсе не представляло собой пользу, вовсе не несло смысла сама по себе — путем познания из неё можно выжимать сок, вкус представления и догадок.       Казалось, он впитывал неуместное и неожиданное расширение граней, открывал для себя новые законы… Но не мог всего этого себе доказать. Как и любой из живущих, он никогда не смог бы до конца остаться уверенным — а тем более о такой вещи, как знания. Куда они исчезнут после смерти? Очевидно, как и любые пережитые эмоции — они всего-навсего отпечатаются в самом мозге шрамом, потертостью, ощущением присутствия — ведь и являлись всего-навсего ощущениями знаний.       Знания — заученный ход мыслей. Слова — инструкция для понимания мира. Мысли и воображение — искусственная работа мозга. Чувства — топливо для работы тела и его органов. Прежде все они населяли его сознание, вылепляя его собственный образ, и он возводил свою личность на них — однако теперь чувствовал, как растворяется в бурлящей заполненности, берущейся из ниоткуда. Это тяжесть, толкающая его вниз сквозь пленку морской глади, к самым низам. Это пустота без имени… Какое было его имя?       Где корни той заполненности? И есть ли хоть какой-то толк от нее, если он жить продолжит, не разузнав ничего ни об истоках, ни о пределах своих? Маг вознес его слишком сильно — здесь нестерпимо горячие лучи Люса для его крыльев. Здесь нестерпимо яркий свет для его глаз, нестерпимо много предметов, о которых он раньше не подозревал, но которые жили прямо у него под носом… Способен ли он был пережить этот полет, самостоятельно вырваться из повсеместной гибели, настигающей там — где ползает он среди всех остальных гадов, слепых и лишённых конечностей, возможно, на деле лишь расфасованных по тем же колбочкам и шприцам, банкам и склянкам нескольких граммах мозга, расставленных на полочке в ряд, в бесконечное количество нагроможденных шкафов? Хотя нет, маг здесь ни при чем. Он сам полетел на свет, испытав прилив энергии благодаря его теплу, как все муравьи, все пчелы — все. Чтобы спастись от жара, придется нырнуть в самую глубь тьмы.       Новые цвета на линии соприкосновения зрачков с веками, новые запахи где-то в глубине черепа, неизведанные прикосновения к языку и коже, словно воздух вдруг становился то ли колючим, то ли морозным, то ли заряженным.       Будто заполненность давила на него лишь потому, что он существовал в ней (будто он искривлял пространство, и порождал эффект притяжения, хотя скорее просто деформировал всё вокруг себя таким образом, что ощущал, именно ощущал притяжение, — свалились, как снег на голову, слова). Стекались ли все сущности к нему, проникали ли они в тело сквозь кожу, пронизывали ли насквозь скелет, мозг и кости, расщепляли ли разум… Под воздействием этого поля неизвестной силы голова точно шла кругом, а тело, если превращалось в кисель, но не сбивающийся в пенную лужицу, а остающийся, как ни странно, в воздухе, не опираясь ни на что и ни от чего не испытывающий влияния. Он чувствовал себя такой же бессмысленной вереницей букв и цифр в листах родителей, когда смотрел на них ребёнком, таким же набором закорючек для всех вокруг… Кроме тех, кто может его прочесть. Или мог.       Страшно начать видеть в них закономерности и осмысленность — не имея под рукой никого сведущего, кто мог бы доказать, что ты не сходишь с ума. Страшно начать не только рационально догадываться о присутствии дышащей в спину реальности, скрытой твоим телом, а получать намеки в мозге. Тогда частицы в последнем настолько запутываются, что им начинает мерещиться всевозможная белиберда — сопровождая сумасшедшее погружение сознания в пучины ада.       Страшно оказаться обманутым. Рабом лжи, собственной лжи. А здесь, на самой вершине кроны, куда не распространяется защита влажной листвы, только самообман и витает. Заблуждение, что если проползти в самый верх по стволу, к самому небу, то можно достичь рая.       «А ведь это то же самое, что было тогда!» Он так четко и красочно увидел перед собой картину, что впал в шок. Он воспринимал совершенно все перед собой, от картинки, хоть у него и не было глаз, до запахов, хотя нос, как и практически все тело, у него отсутствовали, прекрасным и вопиюще живым, без сомнений обладающим некой… Волей. Если так можно назвать поведение всего в поле зрения, то это была именно воля, пусть и жутко ограниченная, пусть и отвратительно приросшая к мозгу, как побочный симбионт, вызывающий и саморазрушение, и глупость. Впервые за много лет, если не за всю жизнь, он помнил все детально.       Вот они, эти слова. Джек сидит прямо напротив него, мальчика, положив обе руки на плечи. Вокруг развешаны несколько десятков трупов животных — свиней, забитых слишком давно, чтобы оголенное мясо не вызывало рвотные позывы. Подгнивающие жир и мышцы, белая распадающаяся мякоть на красно-коричневом мясе. Их срывают и уносят куда-то птицы, пробирающиеся сюда через щели. Акс смотрел под себя, всеми силами силясь не вдыхать носом, но выходило не всегда. Сейчас он, наблюдатель из будущего, будучи одновременно словно повсюду внутри развалюхи-бойни, видя все и со всех ракурсов, узнавал движения, которые делал Джек. У его престарелых колен, вымазанных в грязь и кровь, у сморщенных рук, покрытых мелкими порезами и зелеными волнами, приливающими от одной кисти к другой, у груди, покрытой сединой, скрывающей клеймо в виде спирали, везде витало что-то неясное, в то время как мальчишку, закатившего глаза под лоб, бросало из стороны в сторону. Какое знакомое заклинание… Как же хорошо, что он напрочь лишился любого контроля над своим невесомым сознанием. Эта сцена начала меняться, за окном черное небо сменялось на красное, а освежеванные туши все висели, уменьшаясь в размерах и истлевая, пока не превратились почти в скелеты… Он помнил, что примерно тогда и расправился со скотобойней и чудовищем, жившим в ней.       Мгновение содрогания мальчишки — и начало трястись пространство вокруг. Все же он не был посторонним наблюдателем — он когда-то оказался главным участником этого действа, о котором, разумеется, никак не мог помнить. Только теперь почему-то вернулось прошлое вновь… Ничего хорошего оно не сулило, ровно как и землетрясение в этом самом прошлом. Другое мгновение — и взорвалось все вокруг, и захлестнула боль. Теперь намного темнее и размытее виднелась другая сцена, чуждые его памяти, как он сам — дому Йохана: роды, которые и без того язык не повернётся назвать нормальным явлением в природе, сопровождающимся почти что паразитизмом различных видов, здесь были куда многострадальнее, чем видел он когда-либо. Как, если не паразитами, перенимающими почти целую жизнь родительских организмов, можно ещё назвать человека, который появляется на свет и выживает? А когда ребёнок становится для родительницы и зачинателя поистине смыслом собственного существования, когда он оказывается не столько людских кровей, сколько образом, идеей в их головах?.. Такое не приходило в голову вплоть до момента, когда лицом к лицу столкнулся с первоисточником мысли — Йоханом. Это была одна из мыслей, начисто снесенных преследованием неутихающей бури.       Наталкивающее на воспоминания о пещерах помещение с одной-единственной свечой. Здесь собрались несколько людей в мантиях, окружили роженицу и, сложив руки вместе, что-то гудели. Женщина на последнем издыхании пыталась напрячься, чтобы позволить явиться из чрева ребенку — но никак не выходило, до тех пор, пока один человек в мантии не взял нож… Акс забормотал: «Нет, нет, нет…», пытаясь закрыть глаза — но глаз у него не было. Глаза, нужные скорее для того, чтобы не видеть чего-то, нежели зреть непрерывно.       Ему пришлось видеть всю эту жестокую операцию, в результате которой выжил только ребенок, а мать скончалась на кровати, полностью пропитавшейся кровью у ног. Ужасающее видение начало мерцать, вдруг сменяясь на другое на доли секунды — и одинокий мужчина в рубахе заменял, как проскакивающий среди потока информации неверный ее кусочек, как отсутствующий зубец в шестерне, людей в мантиях и, кажется, даровал жизнь женщине, погибшей во время родов, так и не решаясь пустить в дело нож. В противоположность сектантам, оставлял умирать он ребёнка, вытаскивая его руками, не жалея тела, не жалея мяса — но щадя сознание.       «Хватит», — взмолился неизвестно чему.       «Но если это — то же самое…» Почему он все же смог обрести связь с тьмой сейчас, почему она добралась до него? Почему она стала такой же живой, как смерть?       «Чего только не испробовал, — прогремел голос мага. В моменты, когда он появлялся, внутри воцарялась кромешная пустота, прогоняя прочь помыслы об Астролябии, даже ее тихий и полупрозрачный образ. — И убить тебя пытался, оставив на улице среди разбойников, и стереть тебе память, и научить тебя религии, чтобы ты присоединился к фанатикам… Тем или другим, не важно. И изучить, как работает тьма в тебе… Но всё — тщетно, как видишь. Джек ничего не понял, но… У тебя есть шанс. Ты видел ребенка — который должен родиться скоро. Надеюсь, что ты понял, что это за ребенок — и почему тебе стоит убить его, если ты хочешь… Это может повлиять на всю твою жизнь, на жизнь множества людей, — он притих. — А что же до магов… Я — изъян в существовании магов, как оставшийся после шлифовки сучок, торчащий из доски, но без меня нельзя. А ты — скорее одинокое дерево, которому еще далеко… Но тебе стоит хорошо подумать, как всегда — чтобы не повторилось того случая на скотобойне… Чтобы больше ничто не ждало тебя в загадочном лесу, больше не был ты в нем зверем. Чтобы пришло время другого хозяина… Я никуда не денусь, раз уж ты об этом задумался. Ты сам решил, что я должен жить здесь, с тобой. И ты сам решил, что станешь свободным от сего мира. Так что я дарую тебе эту свободу, а ты даруешь мне жизнь».       Лучше уж умереть, чем сойти с ума от потока чужих мыслей. Всё лучше, чем безумие…       Все лучше, чем одиночество, с которым он теперь разделит последние мгновения своей конченой, неотвратимо отвратительной жизни.       Смерть — это последний выход для него. Смерть, небытие… Оно ведь так прекрасно и блаженн, разве нет? Так безболезенно и так необъятно!       Во тьме, в абсолютной тишине, эти внутренние голоса звучат лишь громче и громче. Целое море голосов захлестнуло его и тянет на дно, сливаясь и смешиваясь в одно целое. Притом оно оставалось таким непричастным и чуждым, словно не могло принять его, растворить в пене и водорослях.       И еще, теперь его некому вызволить, как ни посмотри. Он бесконечно одинок и… Бесконечно свободен? Вот, значит, какая она — свобода? «Почему же ты недоволен, Чед? Ты ведь не ненавидишь меня?.. Не станешь ненавидеть, если я так поступлю? Ведь ты бросил меня одного здесь. Ведь я наконец-то узнаю все, что хотел! Я отправлюсь… Туда…»       Куда? Куда исчезают люди после смерти? Они останутся в сознании других людей и продолжат жить там? Что от них остается? То ведь — всего лишь символы для того, чтобы отличать людей друг от друга. То ведь — всего лишь образы, такие, какими они сохранились в чужом сознании, а не истинные и первоначальные. А что же, когда исчезнут и все те, кто когда-то тебя знал? Ты сам канешь в небытие, а твоя душа будет навечно изгнана из мира?       Вот уж навряд ли. Душа бессмертна, если она и есть — об этом догадывались даже монахи. Душа… Понятие слишком возвышенное, но слово больно хорошее. Казалось бы, под ним подразумевать можно чего только вздумается — да как-то все нескладно выходит.       Душа в сознании? Которое разделяет существование до смерти и после нее, чертит границу между живым и неживым? Но нет же, ведь и оно возникло тогда, когда человек поглотил избыток энергии и смог отрастить сознание в себе, как новый орган, как продравшийся через слепоту третий глаз, и открыть для себя отличие погибшего от родившегося.       Тогда в подсознании? Нет же, подсознание чересчур бездонно и своевольно. Душа же покорна… Она — словно прибитый к мачте за ноги и за руки одинокий листок, трепещущий перед лицом штормов и бурь.       Наверное, душа в свободе, истинной свободе — небытии. Единственная она способна на такое.       Ведь как познать душу, только если не освободив ее от тела и присущих ему слабостей: самообмана, внушения, болезненности? Вернув ее туда, где ей положено было быть — в блаженном неведении и одновременном безобидном всезнании? Туда, где нет ни бросивших на голодную смерть родителей, ни умершей на руках брошенной сестры, ни глупо пожертвовавшего собой любимого друга. Туда, где нет нужды испытывать любовь к кому-либо и получать ее в ответ, просто чтобы не быть одиноким? Туда, где нет нужды искать себя среди чужих душ, дабы разузнать причины боли и страданий, и где незачем прятать ненависть к себе.       Почему им вдвоем не стать просто частичками света, кусочками душ? Почему Чед умер, чтоб его, ради Акса? Почему он оставил его?       Ведь он хочет искоренения одиночества, обретения субстанции, где все души едины с природой и целостны, не порваны областями пустоты, не искривлены страхом и не истощены жаждой. Ведь нет ничего хуже, чем чертово одиночество! Нет ничего хуже, чем быть одному, одному среди всего бесчисленного пространства! Нет ничего хуже, чем когда единственный за всю жизнь, самый дорогой на свете человек умирает!.. Нет ничего хуже его смерти… Нет ничего хуже, чем знать и помнить о смерти, и мириться с ее неизбежной внезапностью.       Пусть этот мир сколько угодно тебя проглотит и переварит, пережует и протолкнет через желудочно-кишечный тракт, выделит, рассеет — пусть от тебя не останется ничего — но продолжит существовать душа. По крайней мере, в это предлагают верить все люди вокруг… Да и само его внутреннее «я». Сам его мозг. Сама его психика, жизненная сила разума. Все подсказывает, что в кого бы он не превратился, как бы не поменялся — навсегда останется лишь собой… Но есть ли у этого хоть одна реальная причина? Есть ли в этом истина? И нужна ли ему такая истина?.. Без Чеда?       «Я отправлюсь… В рай». Верно, он хочет попасть туда, в рай. Место, где ему будет глубоко все равно на то, что творится вокруг. Где не будет места этому богомерзкому размену: моральное спокойствие в обмен на бессознательные страдания. Никто не сможет попрекнуть его в том, что он не испытывает ничего, что следовало бы испытывать в племенном обществе обманывающих себя идиотов, на земле «своих», окруженной «чужими». Никто не сможет обвинить его в том, что он не считает дорогим все то, что следует считать человеку любящему, сострадательному, нравственному. Никто не сможет осудить его за то, что он не вынужден, в страхе вечно гореть в аду, следовать правилам поклонения общему благу. Он не будет больше разменивать собственную трезвость ума на это мнимое спокойствие от того, что позволено контролировать свою жизнь в угоду чьим-то представлениям о нравственности и справедливости.       Он словно листок, голый и неказистый, с единственным в мире окрасом и отпечатком узора. На огромном древе он — маленькая латка, посвещающая себя небу и свету, ровно как тьма других листков. Через него проходят ошмётки энергии, превращаясь в идеальный, безупречный поток жизни. Его кристаллически синхронизированные мысли, не нуждающиеся в окружающей действительности и всех ее мерзостях.       Никто, никто больше не посягнет на его тело и его душу. Он будет зреть лишь в корень, не прячась за стенами, не блуждая среди теней, мерцающих и булькающих в огненной пещере.       «Кто я на самом деле, в дали ото всех?» Наконец-то он стал чувствовать единение со всеми голосами в голове!       Нужно избавиться от всех этих букв, из которых состояла жизнь, всех символов, в которых другие зашифровали его имя, его характер, его внешность. В этом ведь свобода — в обособленном отделении ото всех чужих взглядов! Никто не должен видеть его голую душу, искажать ее в своем сознании и оставлять жить там до самой смерти. Он сам построит себя. Имя не требуется тому, кто сбросил оковы зависимости ото всех вокруг.       Он ничего не делал, чтобы наполнить себя голосами этого мира, голосами тьмы, но того и не требовалось. Сейчас не существовало никакой разницы между вещами, что он взаправду творил, и теми, о которых он едва мыслил. Он мог представить что угодно и реализовать прямо перед глазами. Любой звук, любой запах, любой узор. Ему не нужен этот мир!       Ему не нужно имя! Ему не нужно, чтобы кто-то помнил его имя, его глаза и волосы, его руку и плащ! Ему не нужен никто!       Его душа станет свободна!       Но почему тогда он чувствовал, как дрожит от страха, хватаясь руками за воду и озираясь в полной темноте, навострив уши против воли? Почему он, воображая себе рай, представлял то гигантский пузырь из света, то сад с огромным древом посередине? Дело в подсознании, сохранившем верование в бесконечность жизни… Почему же оно не видит истинного мира, если уже отделилось от тела? Почему же душа не ликует от грядущего освобождения от оков лжи? Почему не прославляет великое ничто, не величает славное небытие?..       Почему он даже не может вообразить себе свою смерть, свою кончину? Почему не может вообразить истинный рай, где его «Я» сольется с душами других и схлопнется, вытесненное из тела?       Почему он продолжает барахтаться внутри бездвижного тела, продолжает помнить о нем?       Ведь тело и вся его жизнь — это свод древних, намного более древних, чем любой язык, нерушимых догматов. Невидимых, не обладающих материей или даже выдуманными образами, архаичных и циклопических сил. Они движут всем живым на планете, они неустанно проникают в каждую частичку мира, разрастаются до невообразимых масштабов. И им совершенно точно плевать на жизнь какого-то Акса Моргомма или даже Чеда… Чед, как же ты этого не понимаешь? Как же можно продолжать вверять себя этим силам, этому телу, если ему наплевать на все, кроме своей сохранности, и того, чтобы удачно себя размножить. Этому телу, беспомощному куску грязи, плоти, никто даже не давал иного выбора, кроме как плодить себе подобных, чтобы разгонять и разгонять чудовищную силу жизни. «Почему, Чед, ты хотел, чтобы я продолжал это видеть и слышать своими глазами и своими ушами?»       Это же самая настоящая божественная кара. Кара за то, чтобы осознал себя среди неудержимого, подминающего под себя все вокруг, репликами и кристаллами выедающего материю потока — единственной во Вселенной устремлённой куда-то силы. Кара за то, чтобы замедлиться и задаться вопросом. Кара… Или, быть может, естественная реакция?       Почему он стал мыслить в точности так, как мыслил бы вообразивший себя знатоком судеб и целей всего мира монах? Судьбы, цели — не более, чем образы. Они даже не сравнятся с тем фундаментом, что составляют настоящие знания или, вернее сказать, верования людского рода. Они не могут «выглядеть» как бы то ни было, подобно цвету или форме; они не могут «звучать», «пахнуть» или «ощущаться» под подушечками пальцев. Кара, месть, справедливость, мера и заслуги — все это лишь навязанные людскому эго иллюзорные вещи. Обозначить что-то слабым или сильным, наполненным смыслом или волей… Все равно что сказать, будто за спиной тебя вечно преследует огромный летающий змей — ведь в сознании ничего не изменится, пока в змея не уверовать, искренне и непонятно для чего. И пусть они существуют для стольких жизней, они невероятно далеки от истинного существования — и потому важны они, в конечном счете, лишь для отдельных личностей. Правда, тогда почему не принять само сознание за точно такого же змея?..       Почему сознание значит для самого себя намного больше, чем какое угодно событие вроде крайне далекого, но беспощадного взрыва целой звезды? Или, к примеру, вымирания целого народа за морем? Прочувствовать подобный мировой ужас и испытать от него эмоции выйдет после того лишь, как поставить себя на место кого-нибудь из тех, кто по-настоящему пострадал от бедствия. И все равно — «боль» и «страдания» от переломленной кости или отсеченного ножом куска живота будет в тысячу раз реальнее. Сколько бы тебе не твердили, что эти вещи существуют лишь в мире разума. Где оно скрывается и прячет свою призрачную боль? Где-то между удовольствием и страданиями, между их значением и назначением?       Почему сознание решило вдруг противиться догме естественной жизни, туго связывавшей тело по рукам и ногам на протяжении миллиардов лет? Почему личность, такая крошечная и непростительно высокомерная, вообще должна была появиться? Почему она, искорка, смеет диктовать целой водной стихии, что для нее важно, а что нет?..       Для личности Акса было невообразимо важно то, как выглядел Чед: глаза, губы, нос и волосы. Как звучал его голос, пахнуло его тело и ощущалась кожа на ладони.       Личность… Чед наверняка хотел, чтобы в Аксе сохранилась его личность. Но что такое — его личность? Если он переживет ту боль, что извратит, вывернет наизнанку его психику — он останется своей «единой», «неделимой» личностью? Если какой-то маг вторгнется в его разум, опрокинет вверх дном все убеждения и верования — что-нибудь останется от личности? Если он отринет даже все воспоминания о самом важном, что только было на свете — то останется «собой»? Наверное, нет. Наверное, к тому и стремится сознание, чтобы сохранить благосостояние самого себя. И почему-то бесконечно устремленно и пристрастно сохранить его личность силился Чед.       Он делал всё так, словно не только знал, что все получится, но еще и верил, что Акс непременно выполнит свою часть работы. Как он мог возлагать такие надежды?.. Впрочем, и сам Акс возлагал равновеликие тем надеждам ожидания на то, что проложит зубами и когтями путь в Тоташ для Чеда. Разница лишь в том, какой путь он избрал: самонадеянный путь разделенных пополам усилий и жертв, следующих друг за дружкой по цепочке поступков «на благо их обоих». И этот путь — самообман. Тот, кто, похоже, безо всяких сомнений и во что бы то ни стало желал осуществить свою идею, поставил на кон самое дорогое — свою жизнь.       Он дрожал от холода. Он видел что-то белое, напоминавшее о холоде — видимо, снег. Он чувствовал боль, но вместе с тем почти заглушенные ею проблески облегчения.       «Я осознал».

***

      — Акс! Акс! Акс! — он готов был поклясться, что перепугался этих звуков человеческого голоса, совсем чуждых его чёрной комнате, настолько, что едва не превратился в утерянную среди жизни и тьмы пыль. Но успокоил сердце и, все еще поверженный в смятении, воззрился туда, откуда доносились звуки. — Выйди вон! — читал он теперь по губам, маленьким посиневшим губам продрогшей насквозь наивности. Он закрыл глаза, поглядел наверх, на дыру, будто из пещеры, и ринулся на лестницу — поднявшись на третий этаж, стоя на самом краю и видя перед собой красно-черную улицу и только-только зарождающийся черный круг светила, шагнул вперёд. Не так-то легко умереть, спрыгнув с третьего этажа — но он в самоубийствах сто лет как мастак… Только что-то его остановило. Что-то его вернуло обратно, рукой незримой и всесильной, однако не сразу.       Очутившись на месте, он поедет почувствовал свой вес, затем — все, что следует чувствовать организму. Жутко тяжело и больно вдыхать воздух, пропитанный снегом но… Точно не из-за тьмы. Это из-за него самого, из-за тела и мозга. «Нужны рамки, нужна земля и ее правила», — трещало морозной стужей в голове. Но… Куда приведут ограничения? Разве можно строить себе путь, строить идею из одних лишь правил?       Зачем ему жить в сознании других людей? Зачем ему другие проклятые люди? Зачем ему отличаться ото всех, а не слиться в единую массу душ? Как ему теперь стать свободным? Как ему, рабу самообмана, которого все ненавидят, который сам ненавидит всех, понять хоть что-то из этого проклятого мира? Найти хоть одну сраную ценность жизни?       Правильно говорил Лефо — все, как обычно, разрешит время, запутаешься ты или, наоборот, прозреешь. Покуда связаны время с пространством в единую ткань, они будут искажать друг друга, стоит потянуть хоть за одну ниточку. Если это — безумие, то что осталось ему делать, кроме как закрыть глаза в сомнении? Если оно ждало тогда, когда он уснёт вечным сном? Или, наоборот, тогда, когда он не одолеет свое глупое падение с немыслимо высокого утёса в немыслимо глубокий желоб?       Прежде его принудили свидетелем разговора под открытым звездным небом незнакомых людей. Их оказалось трое: две женщины и ребенок — сидели, укутавшись в шубы, на голом снегу, на темном искрящемся полотне, чьи сугробы отдалились от излучения фонарей. Женщины сквозь толстые платки выдыхали пар по очереди, о чем-то беседуя без участия мальчишки. Чтобы услышать, пришлось подойти вплотную, к самым их ртам — оказалось, что говорили они вовсе не с помощью связок, а скорее чем-то грудным.       «Пока ты слышишь меня — значит, всё ближе к смерти. Знаешь ведь, что если не позволить человеку когда-либо проснуться, то он и не узнает, что спит? Главное — это жить в своем собственном сне, а не том, которые устраивают другие… И смерть тела, к примеру, лучше всего справляется с тем, чтобы оставить человека одного наедине с мозгом так, чтобы он не понял ничего. А также — с тем, чтобы перешагнуть за порог его дома и поселиться там».       «Я вижу твои мысли, Акс, и потому могу ответить на внутренний вопрос. Я — не пришелец для тебя. Я живу во тьме, и я никогда не покину ее, как не может нос твой покинуть поле зрения! Ведь сам ты сюда изгнал меня… Тело, быть может, и твое по праву, но вот сознание…»       Акс прикладывался ухом к сердцам, чтобы слышать поверх этих речей слова женщин. Они разговаривали о том, какие купят для своих мертвых тел саванны, чтобы выглядеть в них моложе и, как ни странно, живее. Еще — о том, к какому мастеру по уходу скажут обратиться сыну, сколько раз отпевать ему их придется, ведь умрут они в один день. Они глядели друг на друга, произнося слова словно не ртом, а чем-то на затылке; слово из опьянила неизбежность, тускнущая в глазах без блеска. Вскоре сын не выдержал и воскликнул: «Да хватит уже говорить о том, что умрете! Я не хочу, чтобы вы умирали! Я не хочу думать об этом!»       В ответ женщины, обменявшись хлопаньем оледеневших ресниц, еще тише прогудели подгрудными органами, непонятно какими конкретно. «Все однажды умрут. Ты должен понимать это, как и все в нашей стране. Особенно после того, как ты родился мужчиной, тебе стоит хорошо улавливать добрый тон для окружающих».       Мальчик закрылся руками и уткнулся в колени: «Я ненавижу нашу страну! Почему в ней все говорят про смерть? Почему в ней всех, как в аду, водят кругами и наказывают?» В ответ на что женщины сделались неимоверно оскорбленными: «Ты не должен питать добрых чувств к этой вере, сын! Тебе не следует думать, что мир устроен так, чтобы оказаться удобным лишь тебе. И что кто-то собирается терпеть твое поведение, особенно на родине».       Одна из них высунула руки из варежек и продемонстрировала ужасающие шрамы в виде символов, точно такие, как у девушек, спасенных Сарой. Она показывала их, а другая подняла мальчика и заставила смотреть. Тот слабо отбивался, но, верно, уже привык и знал, что тщетно сопротивляться.       Рядом с рукой мальчишки выпало что-то маленькое и блестящее, смахивающее на стеклянное или металлическое. Он быстро спрятал эту штуковину обратно. Показалось, что там были какие-то цифры… Снова воображение разыгралось и подтачивает трезвость разума?       «Я ненавижу эту страну! Я никогда не останусь в ней! Я найду того, кого не станет заботить вся эта… Хрень!» — выпалил он под конец, побудив родительниц на удвоенное негодование. Одна вытащила руками лицо и отвесила пощечину. Вторая затрубила: «Сколько раз ты сказал «я»? Ты не один на свете живешь, подумай о том, как будет стыдно тебе за такие мысли, когда вырастешь!»       Тот насупился и, глотая слезы, уставился на небо, несмотря на обжигающую метель, снимающую слои кожи порывами. Он встал на ноги, подошел к женщинам и крикнул прямо им в лица: «Хр… Хрен вам, а не стыдиться я буду! Я запомню все и исполню, так и знайте!» Это были последние слова, которые вышло хотя бы запомнить. Все последующие выдувал ураган со снегом.       Акс взаправду слышал эти слова. Вернее, распознавал некие странные сигналы, беззвучные и невидимые, бестелесные и несовместимые с каким-либо пониманием. С этими сигналами не шли рука об руку картины, колебания воздуха или тканей тела; не рассыпался жидкой рябью и не схватывался языками пламени призрачный континуум внутри. Он не мог и предположить, что лежало за формой этих слов, выраженных в причудливой форме — доступной, пожалуй, кому-то чуть более живому.       Ветер похищал все образы и их попытки распространиться среди внемлющих умов.       Он знал, что с ним кто-то говорит, пытаясь достучаться прямо изнутри, из самого сердца. Но совсем не слышал, о чем же именно толкует этот общительный чужак. Не находилось идеи даже, как услышать свои собственные соображения. Не представлял что и думать о преспокойной пустоте, которая устаканилась взамен всем чувствам, что приходилось испытывать ранее.       «Неужели я все-таки перестану быть собой? — его больше не колыхало ни от какой мысли. — Нет, я не могу позволить этому случиться. Я не могу… Хотя бы ради того себя, которым меня видел Чед. Он будет делать то, что хочет. И будет обязательно отвечать за то, что делает. Его не пересилят ни слова, брошенные кем-то ему в лицо, ни слова, которые кто-то пробурчит за спиной. Ни те воспоминания, с которыми он наивно сдружился, перестав отдавать отчет в их значении. Ни те, из которых он так очаянно выбивал дух, что совсем позабыл про их содержание. Он станет сильнее всех тех, кто отнял у него бразды правления над самим собой».       Следующий порыв ветра вернул Акса на место, на его лежбище — и утих на миг. В этот миг и прорезался вновь чей-то голос, почему-то великодушно позволивший себя расслышать. Он откликнулся на них, но не заставил себя сдвинуться с места: силы чтобы бежать или сражаться давно исчерпаны. Но и необходимости сдаваться почему-то его тело не учуяло.       Вновь открыв глаза, он узрел лицо мокрое и побелевшее ещё сильнее обычного, окаймленное светящимися языками пламени. Не фонарями раздутые, но ветром, несущим рассвет. Красные пушистые локоны поднимались на ветру и опускались почти на его голову, задкрживая снежинки — стоило Аксу открыть глаза, Шарлотта вздрогнула и отпрянула, как испуганная кошка, спрятавшись в нетронутом подъёме наверх, в комнаты. «Из-за этого огня, который принял я за дар, нужный людям для спасения, сам себя я покараю. Сам себе я выберу и во что верить, и как платить за деяния». Он медленно, давая телу время пробудиться и ощутить жизнь, встал, стряхнул снег и произнёс:       — Позволь мне следовать за тобой. — его грудь расширялась до боли и хруста, и вдохи были такими громкими, что заглушали собственную речь.       Он не думал о том, что его выражения были подобны выражениям монахов; о том, что своими действиями он наверняка заставляет бедную девочку искать, куда бы спрятаться среди останков дома; о том, что не было надобности, как таковой, в этом ритуале, как не было и никакой практической пользы и даже малейшего смысла. Но… Люс пылал красным, он завис, занесённый над миром, над головой, как огненный камень… И под его кровавым жаром, под адским треском горящего металла, Акс вдруг обнаружил, что алый закат вовсе не обязательно предшествует кровопролитной ночи. Маги не обязательно пророчили ему будущее, как зеницы бога, где он должен убить или быть убит. Люс заливал светом, пусть и ещё тусклым, непривычным для сомкнутых глаз, дремлющих во тьме, целый город впереди.       Вместе с грудью расширялись, поднимаясь ввысь, от земли к небу, боковые колонны фундамента. Тут все дома возводились на таких непривычных, будто бы неправильных и перевернутых формах.       Акс поднимался по лестнице вслед за испуганно молчащей Шарлоттой, на свою голову кивком одобрившей его идею. Он проходил по тёмному коридору, наступая на недавние кровь, пот, рвоту и пыль, которая здесь покрывала совершенно всё слоем порабощенности и болезненности. Поравнялся с землёй, затем поднялся на этаж выше, затем на ещё один — пока не оказался в своей комнате. Поглядел на руку — та все ещё опухала, напитывалась гноем, и осколки проникали ближе и ближе к крови. Здесь было тепло и душно, а отверстия, разломавшего этот странный дом напополам, совсем не видать. Нужно открыть окно.       Акс потянул за ручку — и откинулось круглое стекло, заключенное в позолоченную раму, к внешней стороне крыши. Он сам вылез наружу, а потом протянул руку девочке, от волнения начавшей жевать волосы и крутить в руках свою новую тёплую жилетку, очень напоминавшую ту, которая здесь была повсеместно признанной для женщин. «Точно, Сара… Её точно нужно будет отвести к Саре, да? — он немного завис над своей же мыслью, замер, поморщился, но тут же отмер. — Она говорила, кажется, что ждёт за вокзалом, где много людей… Но когда? Хороший вопрос».       Шарлотта взобралась на крышу и пыталась держаться за неё руками, чтобы не упасть, но никак не за Акса. Но куда больше она, похоже, волновалась за свою сумку. И прикрывала она ее куда старательнее, чем саму себя. Тем не менее, она хоть и искоса, но любовалась восходом светила, и всем, что он с собой приносил. Они оставляли тёмные дыры в светло-алом снегу, тянувшиеся за ними без остановки от самого окна, где были не только растаявшие выемки от ступней, но и свидетельства того, как кто-то отчаянно карабкался наверх, наружу, к воздуху и свету.       «Почему? Почему?.. Как же страшно задавать эти вопросы».       Акс чувствовал под собой гладкие листы железа, составлявшие твёрдую основу под пушистой шубой… Черт подери, как это было похоже на Чеда. К ним приставали, схваченные наледью, стопы. Акс чувствовал, что ветер здесь вынуждает съежиться туловище непроизвольно, но ещё — что он точно никуда не денется, пока его ноги оголены. И, конечно, чувствовал на себе присутствие и Шарлотты, и четырёх человек, так или иначе сопровождавших его на пути к этому моменту, и все их переживания, влияющие на него.       Та дрожала и дышала по очереди на пальцы о левой, о правой руки, переминаясь с ноги, обутой в огромный сапог, на ногу, а воздух впервые разукрашивал её щеки в розовый, но не тот, которого Люс добьётся через несколько дней, проведённых здесь, а такой, который сам её организм, вдруг почуявший свежесть, выплеснул напоказ. Отшелушились лишние эмоции, отслоились переживания, облезли его нервы, избавившись от мёртвого ороговевшего слоя горьких помыслов. Он стоял на крыше, бессовестно смущая девочку-надежду людей, чью судьбу он изменил вопреки собственным убеждениям, собственной памяти — и глядел вдаль, но мало что мог разглядеть… Да и не так уж он этого хотел, ведь стократ важнее то, что на крышу дома, разрушенного магом, вскарабкался совершенно нагой, возможно потерявший рассудок парень и ронял на грудь слезы, сжимал кулаки и собирался с мыслями, пробираемый холодом изнутри, но нагретый извне.       Три точки. Одна — та, через которую проходила невидимая нить времени и воспоминаний, другие две — соски. Через них, совершенно плоские, невыпуклые, не покрытые даже пухом волос, не пролегало никаких путей.       — Шарлотта… Я знаю, что я тебя сильно пугаю. — где-то вдалеке застучали колеса паровоза, приближаясь с ревом и громом будущих времен. Его тонкую кожу пронизывал и этот будоражащий звук, и кристально чистый холод. Он весь рдел, источал пар и тепло, которое не мог оставить при себе — отныне оно предназначалось для людей вокруг. Некоторых людей.       — З-зачем мы сюда забрались? Здесь же так холодно… А вы вообще полностью белый! — она опасливо осмотрела его. Наверное, голое тело она видела впервые. Да он и сам… Будто бы видел его впервые. Он и сам его изучал сначала украдкой, а затем открыто и без зазрения совести. Его измученные ноги, руки, покалеченные грудь и живот… Нет, это всё он видел раньше. Сейчас он видел ещё и другое: кривоватые длинные пальцы с чистыми ногтями, ровные колени и стройные бедра, выпуклые линии на боках, обтягивающие голый живот кусочки нежной кожи, выпирающий лобок и член, совсем немного сжавшийся от мороза, отклонившийся чуть в сторону.       — И то правда, Шарлотта… Прости, что тебе приходится переживать это, тем более с таким человеком, как я… Я — очень плохой человек с которым, клянусь, надолго ты не останешься. — Из его пупка, кажется, опускалась вниз полоса крови. Горячая струйка сочилась медленно, но заметно.       — Вы уйд-дёте? — она все ещё украдкой его осматривала. — Только н-не прыгайте! Вы…       — Я не буду прыгать, не бойся! Но… Я, наверное, хотел бы, чтобы ты увидела, каков человек на самом деле… Каков он без одежды и масок, которые обычно носят все. Это для того, чтобы ты поняла, Шарлотта… — он приостановился. — Ты… Очень умная девочка, Шарлотта. — неумело подбирал слова. — У тебя есть… Силы и ум, чтобы сделать очень много хорошего. Ты можешь подарить людям много добра и счастья, ведь все хотят быть счастливы, но… Подумай вот о чем: хочешь ли ты этого на самом деле? — замолчал, соображая все медленнее и медленнее. — Ведь твои желания и страхи — это не ты сама. И то, что ты сама думаешь о себе — не ты сама. Ты — это ты. Я — это я.       — Н-но… Как мне понять? — она впервые посмотрела ему в глаза с тех пор, как умер отец. Глаза Акса же не находили себе места меж лицом девчонки и тем заливающим светом, что больше не был ни мельтешащей плеядой бликов, ни слепящим пламенем, ни безучастным путеводителем. Акс перескакивал взглядом, не отвлекаясь на улицу, и думал про себя: «Прости меня, матушка Эйбель». Как говорил ему Джек, стоит правильно рассчитывать привязанность к людям, и посему не давать им шанса схватить тебя и заслонить весь свет. «Особенно, если уж за людьми тянется все то прошлое, что угнетает разум твой… Птички-невелички!..»       «Точно! — поразило его вцепившимся в горло когтем воспоминание. — Там ведь был еще куплет. Птички… Ах, да. Лапы им переломали. Теперь не могут наземь спуститься никогда, не могут схватить с собой души мертвых… Что-то отвратительное».       …Должно быть, он никогда не сможет понять, откуда. Должно быть, для того надо вырасти как-то иначе, нежели Акс, и впитать совсем другие убеждения. Если и существовал какой-то предел самовнушения, если и существовал какой-то предел забвения — то с него и начиналось безумие. Это совершенно точно оно, страшная потеря разума, которая лжет во всем, но которой нельзя не верить… Оно, несомненно, заключалось и в тех потребностях, ради которых теряется человеческая принадлежность, в голоде, который утолить можно только съев кого-то из людей. Вот бы ещё эта мысль привносила что-то стоящее… Но она давно пережевана и переварена, в отличие от всплывающих подле: а в чем ещё безумие?       — Я вижу, что ты очень хочешь изучать мир, человека и их вместе. Тянуться к знаниям — это очень сложно и в то же время очень важно для человека… Но подумай: вот он я — человек. Посмотри на меня и вспомни все, что сделал я… Все люди — такие же. Все люди в чем-то различны, но похожи в общем… Так что подумай: хочешь ли ты и правда жить среди таких людей и стараться, трудиться для них? Ведь все, кто тянется к знаниям ради добра, всегда делают это не одни и не для себя. Ты будешь до самого конца следовать своему обещанию?       Быть может, безумие в том, что человек теряет себя среди окружающих, близких и незнакомцев, врагов и друзей? В том, что ни одно из обещаний, данных много лет назад, когда на него еще совершенно ничего извне не надавило, когда свободен был от притеснений жизни, он не исполнил? Быть может, в том, что он зависим от всех людей на свете в своих желаниях, и полностью утрачивает тягу к таким глупостям, как детские мечты?       На нем с горкой громоздился снег: на спине, плечах, ключицах, коленях, ступнях. Бабочки-снежинки облепляли тело, пока не покрыли коркой из замерзших слез. Но чем ближе и дольше он стоял здесь, переваривая постепенно отступающую боль, тем сильнее чувствовал холод — и тем сильнее согревался. И тем слабее чувствовал себя в животе, во всем туловище, и потихоньку начинал трястись от голода.       Не описать словами, как сжимался желудок, требуя наконец ощутить еду на языке. А последний словно ожил и стал сам по себе, дергаясь в паническом бешенстве. На что ни обрати внимание — кончик языка моментально всё представлял так, будто облизывает эту доску, эту скатерть, эту баночку, или прилипает к железному прутку, а после испуганного освобождения мучается от ощущения заживо содранной кожи. Он знал, какова на вкус и материал каждая песчинка, каждая крошечка, каждая снежинка. Настолько перевозбудился и обрадовался долгожданному вниманию, что в красках рассказывал мозгу даже о том, о чем тот просто представлял: о хлебе, настойках, горячих супах и маслянистой выпечке.       — Я… Я оч-чень з-замёрзла… Но от вас веет теплом… Я скажу вам! — Шарлотта, дочь кузнеца, рождённая под гнетом монашьих устоев, выпалила это так громко и горячо, что наконец некоторые соседи проснулись. Она продолжала дышать на пальцы по очереди и вдруг воззрилась на них такими широкими глазами, что в них Акс смог увидеть и Люс, и огни фонарей, и звезды. — Я об-бязательно б-буду помогать х-хорошим людям! — она потянулась за пазуху и достала что-то желто-оранжевое. — Вот, возьмите! Вы такой худой, поглядите! Если бы вы видели, съели бы три лепешки!       Снежинки падали, как звезды, и таяли на его коже цвета заката. Он догорал изнутри, и этот жар выпаривал всю влагу из тела, грозился вгрызться в саму кору, иссушить и испепелить ее, а далее взяться за сердцевину… Этот жар был ему чужд и опасен.       — Какая же ты славная, Шарлотта, — прошептал Акс себе под нос и рассмеялся. Ему следовало решиться на это куда раньше. Взял сморщенное, твердое как камень яблоко и надкусил. Ещё чуть-чуть — и он свалится, потеряв сознание от переохлаждения… «Точно, Моа… Он может ей сильно помочь. Но Сара… Черт меня подери». — Наво вевнуться… — проглотил кислейший кусок с колющимися семенами (их пришлось исподтишка выплюнуть, чтоб не расцарапать до крови горло). — …И разбудить всех, — выдавил каменеющим ртом. — Иначе они могут тоже сильно пострадать… А нам нельзя этого допустить, верно?       Шарлотта рьяно закивала и поспешила к окну. Акс знал, что её надо будет согреть в шерстяном одеяле, нетронутом и чистом, сходить за горячей водой и тазом, заглянуть в следующую комнату, с сожалением посмотреть на гору зелий для заклинаний, в том числе забвения, и позабыть о том, чтобы ими пользоваться, навсегда.
33 Нравится 7 Отзывы 12 В сборник