Астролябия

R
Завершён
33
автор
Lifa113 бета
Фэндом:
Размер:
628 страниц, 293 731 слово, 33 части
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
33 Нравится 7 Отзывы 12 В сборник

32: Сверкающий паровоз

Настройки
      И снова то же самое?       А чего ещё ты хотел, с другой стороны?       «Ты наконец-то пришёл к нам. К прокаженным, оскверненным. Ты всегда был одним из нас. Ты видишь изнанку мира, настоящую, отринув страх», — обязательно проговорит один из людей, поджидавших в гостинице — пристанище снов. Теперь звуки, издаваемые здесь, куда больше походили на звериный рык.       Все же Акс не слишком внимательно его слушал. Он был немного дальше мыслями от здешних мест — дальше, чем обычно. Только животные повадки языка, на котором говорили люди-призраки, подстегнут его и взбодрят для еще больших размышлений.       Ох, человечий язык! Ох, как же ты велик и могуч для каждого человека целого народа, из целого мира. Исход любой внутренней войны зависит от тебя — главного оружия разума против тела. Любая идея, что заставляет двигаться руки и ноги в нужном направлении, с нужной верой и за нужной целью воплощена лишь благодаря тебе! Теперь Акс достоверно убедился бы, что и язык, и любой другой аппарат или инструмент, кажущийся со стороны, на дистанции крайне самобытным, в сущности представляет собой одну из щупалец, выпущенную интеллектом. Побочным эффектом выживания и завоевания вершин среди всех видов, неосторожно выведенным природой.       Ох, язык. Как же ты жалок в своей однобокости, глубокой зависимости от человеческого эгоизма и безрассудства, слабости и с радостью поощряемой незатейливости мозгов. Ты упираешься лбом в стену под названием «верования», заложенные самой силой природы в людей, и не способен развиться дальше этого предела. Не можешь ты объяснить ни что такое «красный», ни что такое «мокрый», ни что такое «больный».       Даже тут каждое лицо деформировано, непостоянно, перескакивает с одного выражения на другое. Глаза поочередно расширяются и сжимаются, веки растягиваются и собираются, нос поднимается и опускается, рот съезжает в сторону и возвращается на место. Он будто глядит на сущности, спрятанные под морской гладью.       — Раз, два, три… — Счет помогал сконцентрироваться, не упустить ни единой детали.       Другой человек сядет на подушку, скрестив руки на сильной, но престарелой замотанной в тогу груди; посреди еще десятка людей на вид помоложе. Он, коренастый и одновременно с тем далеко не низкий, навеет мысли о древнем могучем дереве, возвышающемся посреди прочих, защищаемый ими и защищающий их своим грозным видом. Такое сломить может лишь ураган — и то оставленного в одиночестве. Ткань скроет тьму в его груди.       Акса ведут двое других человек, совсем еще ростков по сравнению с этим, главным. Они отдавали ему львиную долю своих питательных запасов, за что имели покровительство. Яркий овальный блик на их безволосых головах напомнит факелы. Но факелов в этом здании не было испокон веков — только недавно ставшие известными лампы, наполненные светящимся газом. Огонь здесь, темный и вязкий, разгорается только в сердцах. Даже не огонь — сгущения тени.       Шаг — шорох — шаг — хорош. Каждый шорох будет натяжением связок до боли. Каждый шаг будет осколком в суставе ступни. Каждый шаг — отдаление от своего тела, отдаление от рук и ног, живота и груди, голода и одышки. Он скорее витал над всеми кто собрался здесь, небесным сиянием Баабалла, чем глядел собственными глазами или слышал собственными ушами.       «Страдаешь ты из-за того, что угодил кот в капкан чужой? Или оттого, что сделали это нарочно с тобою?»       — Одиннадцать, двенадцать, тринадцать…       Они не заломят его руки и не свяжут их. Его не будут пытать ледяной водой или раскаленным углем. Хотя Акс и не подумает сопротивляться — никогда больше. Ему не хватало только передышки — чтобы не сбиться со счету.       Он рвался вовсе не туда. Астролябия не там, она в сотне километров, если удастся определить свое положение… Но что после? Его бросят в тюрьму? Или казнят? Нет, это не бред и не самообман, он равномерно перебирал числа по порядку — только знал, что необязательно попасться в чьи-то лапы, чтобы оказаться в плену.       Его губы, обросшие морщинами и оттягиваемые к земле, едва обсыхают от третьей — высаженной напару с Сарой — бутылки вина. На то, чтобы держаться, требуются колоссальные усилия — но алкоголь действует на славу, приземляя сознание как минимум туда, откуда его самого видно.       — Пока я знаю только то, что причина этому — я. Поэтому, на всякий случай, облегчаю свою долю… Того себя, которого удерживаю в этом сне и на всем остальном пути.       Они настигли его прямо в паровозе — и Акс не был готов. Длинная, как сотня соединенных домов, и быстрая, как лошадь, эта ужасающая машина была бы остановлена взмахом чьей-то поганой руки. В один момент все, кто шатается в такт биению колен о рельсы, замерли бы, а шум прекратился — и Акса потянет неизвестной силой к противоположной стороне вагона. Так же, как в пещере оккультистов: один взмах — сотня людей обращена в жижу. Даже то, что он нырнет во тьму, не спасет его — его затягивало бы, несмотря ни на что, будто гигантским притяжением, будто вагон кто-то перевернул в воздухе.       «Как же ты заботиться можешь лишь самим собой, когда угрожают твоей жизни. Ведь ты не безумец, разбойнику подобный», — выскажут люди хором. «А тебе не особо-то хотелось сюда явиться, да, Акс? — проговорит один из них, вдруг выделившись из гула тонкой, высокой и чистой нотой. — Ты никогда не хотел подпускать себя ко мне. Не хотел любить меня. Ты ничего не хотел».       Акс был странником на севере уже больше недели — недели, оставшейся запечатленным и надолго выжженным светом шрамом — протягивая руку самому себе из прошлого. Настоящим отшельником, не знающим себе дома, не разрушенного судьбой, однако носящим в своем внутреннем доме все пережитое. И за это время его поврежденная память, нарушенная работа мозга запросто распрощалась со многими, кто обитал здесь, с их лицами и манерами, и, хвала богам забвения, чудовищными головами.       Но этот образ точно никогда не вылетит из головы — и продолжит навещать во снах, сколь ни противься. О, сестра, с тобой до сих пор не окончен разговор — ведь не было прежде ясности, которая снизошла ныне.       — Тридцать, тридцать один…       Два десятка глаз оценивающе глядят сквозь тело Акса. Лампы светят жестко и тускло, скрывая всех в полумраке. Акс подождет, востановит дыхание и задумается над словами. Хотелось бы все решить поскорее, но навряд ли выйдет.       Его плащ развевают потоки воздуха. Плащ не был лучшим решением для зимнего Тоташа, однако в паровозе чересчур жарко для шуб. Влажный, мокрый воздух заставляет дышать часто и морщиться от холода, которым пробирало горло. Легкие все никак не приспособляются к долговременным перебежкам и постоянной ходьбе, а главное — к бесконечному плаванию через потоки сновидений.       — Я просто-напросто не хотел становиться твоим братом. Я хотел быть сыном… И из-за этого пострадало непростительно много людей.       Тогда заговорит центральный, уже куда более низко и глубинно: «Почему ты не хотел этого? Кто сломал внутри тебя волю и погасил твою жажду? Кто изребил на части твой разум?»       Ох, дядя… Известно, кто это сделал.       Захотел что-то сообразить — но не находилось энергии. Наверное, та тяжесть, которую приходилось таскать на спине (не как Йохан, сгорбившись, а немного иначе) от своего дома до Тоташа, от рождения до смерти, заберет стойкость каждой клетки в его теле. Перед Аксом стечет со стен какая-то жидкость, пока наконец не сгустится в такую же подушку. По нему, конечно, невооруженным взглядом будет видно, как выгибаются вовнутрь его отекшие колени, будет слышно, как они хрустят при каждом шаге, при каждом опирании на пятку, будут ощутимы бугорки шишек на них. Но Акс не обратит на них внимания. Он продолжит стоять теперь до самого конца.       — Сорок… Это я сам был тем, кто меня изменил, направив прочь от желаний. Я решил разобраться со своим безумием… Пятьдесят.       Сложенные друг к другу в ряд человеческие тела с выжженными и вырезанными спиралями и треугольниками. Они станут маячить у его ног, и подушка окажется одним из тел. Когда тело теряет достаточно крови или, к примеру, костей или любых других органов, оно становится непригодным телом, не способным самостоятельно двигаться и функционировать. Сколько еще продержалось бы его тело, не окажи помощь Моа?       Все взглянут на Акса. В тот же момент Акс взглянет на них — и собьется со счета, почувствовав, как проступает на лбу пот.       — Но твои желания были естественны ведь, — протянет следующий человек, совсем по-старчески и впервые за жизнь с каким-то волнением в голосе. Его имени Акс так и не вспомнил. — Ты ведь вырос в таком воспитании — и не могло случиться иначе… Ты ведь был слишком уязвим в те годы, чтобы не ощутить потери…       Акс почешет подбородок и разомнет левую руку. Немного начнет зудеть правое плечо — наверное, ощутит близость к тому волнению, из-за которого лишилось продолжения. Спина только будет чувствовать себя прекрасно.       Сзади людей маячит странный символ — лента, единожды перекрученная, и потому неровная, несимметричная — а дежавю не заставит себя ждать. Хотя нет, это было бы не оно, дежавю — это ошибка в жизнедеятельности разума, а Акс точно припомнит, что видел его в другой ситуации, но, где конкретно, никакими усилиями бы не вспомнил.       — Ты представляешь нас разными людьми. Человеческий разум ищет смысл в лицах и жестах, в самих людях, — говорит дядя. — Но твой разум поврежден. Он мешает тебе познать истину, познать суть.       — Нет… Нет. Я просто был ужасен, — бормочет Акс, пытаясь восстановить счет. Но он уже мчится вдаль, вперед во времени, вырвавшись из рук. Он не может уследить за этими людьми. — После этого…       Дядя взмахнет рукой вновь — и перед ним, перед Аксом, появится тело младшей сестры. Вены на шее и лбу парня вздуются — он это чувствует одновременно с тем, как в уши хлынут бесперебойные ритмичные удары крови. Они будут громыхать от висков до середины позвоночника, а от него — расходиться облегающими разветвленными нитями к грудине, солнечному сплетению, легким. Темноволосая сестра с закрытыми глазами воспарит в воздухе, медленно переворачиваясь.       — Может, она дала тебе будущее? — донесется монотонный, малоизвестный голос из-за спины — несомненно, это был Жак. Чтобы его узнать, во сне не требовалась память.       Нет. С ней Акса ничего, кроме крови, не связывало. Могло бы — но он сознательно обрубил путы, обвивающие их с сестрой, все за раз. Не могло возыметь чудотворного действия та сила, что заключалась лишь в родстве.       Она появилась, словно сплетенная из тоненьких струек воды — и тут же, не пробыв и десяти секунд твердой и живой на вид, растекается по полу. Затем, как в перемотке, собирается в новое тело. Это уже — мужское. Это тело он мог представлять досканально от пальцев ног до волосков на голове, в отличие от предыдущего… Друг… Чед.       Выбитые фаланги, торчащие углом кости ступни, крепкие лодыжки в венах. Икры, почти отделяющиеся от кости ямкой, едва видные колени и широченные, с голову, бедра. Проглядывающие через толстую кожу и немалую жировую прослойку мышцы живота: выступы у паха, с боков, под грудью, вмятина вдоль всего туловища. Такие же многочисленные, как у Акса, шрамы — но только на спине, распростершейся, как цветущая крона. Его лицо — нет, видеть его непомерно мучительно.       «Или, может, он дал будущее тебе?»       «Уберите», — хотелось бы пробормотать Аксу, но связки не слушаются. Голос похож на сбитые в кровь осколки, взявшиеся из тех пластин-дисков с изображениями миновавших времен. Сам себе Акс напоминает младшую сестру, неожиданно встретившую его самого. Замкнутый адский круг.       «Вопрос, на который ответа знать не хочется — лучший способ ввести в ступор человека. Заставить усомниться в своем разуме, в своей власти над ним, в своей воле». К сожалению или счастью, такими лишь вопросами он питался довольно долго и, наверное, знал ответ — иначе не быть Чеду единственным осязаемым среди призраков в этом сне.       И пускай Аксу досталось немало от этой смерти, он все равно неистово желает большего, он не хочет оставаться с тем, что имел сейчас. С ангелом, что оставил Ям’Суф на седьмой день — а на деле оставил Акса. Почему их с Чедом узы сгинули в небытие? Они ведь прошли через столько дерьма, что закалились тверже любой стали… Почему Чед решил распустить связывавшее их полотно? Да, кажется, и об этом он догадывается.       «Пятьдесят два… Или три?..»       — Тогда, быть может, ты хочешь узнать, дала ли тебе будущее Астолябия? — чуть громче говорит тот, что посередине. — Почему она манит тебя? Кто заразил тебя этой тягой?       «Я хочу понять, — шепчет Акс. Его рука дрожит — но он не может приказать ей перестать. С эмоциями бороться будет все так же тяжело. — Понять, почему. И зачем… Такие одинаковые вопросы, но в то же время кардинально разные. Ведь если что-то свершилось зачем-то, то у этого была какая-то идея. Не причина, а идея, которую я хочу понять… Но этой идеи больше нет. Ее нет. Ее нет!»       Можно избавиться от чудовищного страха не проснуться, заняв голову мыслями обо всем на свете. Можно целую жизнь провести на грани безумия в незапертой комнате, желая узнать, кто стучится в дверь — а потом наконец набраться смелости открыть ее, отдавая себе отчет об опасности и рисках. Можно расхрабриться и прервать бесконечный сон — бесконечное оттягивание конца. Но что, если открыть дверь получится, при том не умерев? И что, если за дверью окажется зверь с острыми клыками, но только окажешься им ты — сильно более настоящий ты, тот, что не спрятался в комнате из-за страха темноты? Что, если темнота просто скрывала людей, а пугала из-за того, что на ум пришла такая идея? И пока есть тело, которое способно бояться правды — разум никогда не сможет до конца возобладать над ним. Разум не может проверять сам себя, не может дать обнаружить, что обманывает тебя.       Есть только надежда — после сотен смертей. Та надежда, которая будет вечно напоминать о прошлом. Кого-то сведет с ума, а кого-то — в могилу. Кто-то надежду воплотит в бессмертную одержимость, а кто-то — в бесчувственную машину. Надежда — это предоставление себя окружающему миру без оглядки на его безразличия и страсти.       В этом мире каждому человеку продолжат подбрасывать надежду на то, что она сама оправдается — как поступали всегда. Как поступили с его родителями, которые с радостью повелись на это и оставили Акса с сестрой жить — доживать — помирать в одиночестве почти на улице. Как поступила с ним, глупым, когда-то родительница. Никому их не одолеть, эти надежды на спасение, которыми изобилуют головы вовсе не молодые — а взрослым то, кажется, совсем непростительно. Взрослым надо бы как раз и мыслить сплошь о том, как бы преуспеть в здравом оценивании мира вокруг себя, пускай запертым в своих исконно ложных убеждениях, пускай узникам прошлых раздумий — лишь бы сомневающимся в чем-либо, помимо послушания своего чада. Родительство в первую очередь есть кровная связь, привязанность, возникающая со временем, а никак не иначе — потому и заботе о ребенке хорошо бы проявляться в основном в интеллектуальных покровительствах, а не материальных. Как выразился бы Йохан, в правильно эффективных пропорциях. Но что же на деле имеется в семьях той Медеи, где взращен был сам Акс, где проживают больше половины всех людей? Имеется непреодолимое препятствие к тому, что положило бы некоторое начало исканиям и исследовательским настроям — к правде. Будь то монахи, будь то собутыльники… Будь то кто угодно, даже Абаддоны — отгораживая от правды, они не оставляют сомнений в человеке, причем умелее всех потому, что снимают даже груз ответственности с плеч своих почитателей и последователей. Ни одна вера не убеждает сомневаться в ней самой, напротив, людям обещаны вознаграждения за посвящение своих сердец и огонь в них во имя чего угодно. Жертвовать во имя божества ощущается вовсе не так обнадеживающе, как во имя собственных прихотей… И выживают эти две противоборствующие жертвенности лишь оттого, что питают ненависть друг к другу — сплоченные и не подвергающие подозрениям собственное благополучие, собственную праведность, массы людей извращают внутри себя правду настолько, даже без чьей-либо помощи, что до нее уже никогда не докопаться. Им чужды и родительство духовное, и родительство безбедственное, а не чуждо лишь поучение отпрысков, хоть словесное, хоть безмолвное, своему существу. Существу той массы человеческой, к которой они принадлежат. Из них выживают страх оказаться пустой оболочкой для двигательных и репродуктивных функций, оставляя лишь страх смерти. Они даже, подобно разбойникам, не могут отдать себя полностью выживанию — они по капельке растворяются, как расходный материал, в лживой водице кратковременного удовлетворения, что им навеяно Абаддоном. Непоколебимое желание — это глупость.       «Семьдесят? Восемьдесят? Сто?..»       «Нет, Абаддон, родители — просто жалкая попытка все объяснить самому себе. Объяснить через всех них, как через Великомогущего». Но если они и правда нанесли ему раны, если они своими руками оставили ему шрамы?       Откуда взяться надежде для непрошенного гостя среди зверей — одинокого человека, поселившегося в своем собственном воображаемом мире? Откуда взяться надежде среди плоти, что забита боязнью и безумием? И среди того уединенного молчания, которое создавал сам звериным воплем, распугивавшим всех животных, новым убийтсвом за каждую свою смерть во имя постижения истины.       Откуда это в нем? На чью радость он так старается найти объяснение во всех убиенных тем вещам, что натворил сам? На чью радость он так старался докопаться до правды, что готов был помереть?       — Ты поймешь… Точнее, увидишь, — пожмет плечами тот же человек. — Тебе стоит лишь достаточно захотеть.       «Интересно, урод, как интересно! — горько хотелось бы продолжить бормотать Аксу. Да заорать: — Чушь это все! Да что же вы все ко мне привязалась? Просто расскажите, что со мной будет! Хватит мне лгать!». Но отдалённые соображения, блеклые и основательно повреждённые, он не мог озвучивать, точно как и ненависть, произраставшую из всего того, что он натворил самостоятельно. От ненависти он давно отрёкся, воздвигнув своим дружественным щитом истину — но как ему можно было хотя бы приблизиться к ней, если никто вокруг не изрекал её? Если всю свою историю люди просто выстраивали правильную для себя ложь, придерживаюсь её и привыкли к ней настолько, что позабыли о договорённости, о том, что не было и капельки правды в ней. Ложь в общепринятом ключе, по общепринятым правилам.       Как он может мыслить иначе, он, человек? Не способный даже справиться со своим сном?       «Двести, триста? Может, тысяча?»       — Тебе стоит вспомнить. Вспомнить окончательно. И понять, что из того — воспоминание, а что — фантазия. Тебе ведь не удалось сделать это в Ям’Суф или Тоташе, даже в Баабалле. Почему ты думаешь, что сможешь найти себя на другой земле? Быть может, просто некому разыскать настоящего тебя, и никакие обстоятельства на это неспособны? Что ж, давай посмотрим…       Тьма ровно ляжет на него и все вокруг. Это та тьма, что наполняла бы его сознание, но однажды взорвалась — когда стала бы чрезмерно плотной, когда практически вытеснила бы из Акса самого Акса. Практически. Ему почувствуется, как она нависнет над ним, напоминая о присутствии незримым и неслышимым зовом. Сердце заколотится быстрее. Он увидит только подсвеченные лица и головы людей, черные глубокие тени на месте глаз, их носы и губы. Все остальное исчезнет. Почему-то это напомнит отражение в золотистом зеркале — если бы его отнесли в непроглядный колючковый лес и посадили напротив Акса. Практически то же самое.       Все случалось бы практически так же, как должно. Практически вровень с установленным путем, согласно судьбе. Вспомнилось бы практически то же, что и приходило в голову из непроглядной для человека жизни, где отступается от своих прав абсолютная точность.       Практически одни и те же друзья, практически одни и те же рождения и смерти, практически одни и те же тела родителей, слова и поступки. Неужели то были бы всего лишь искажения из-за плохой работы мозга?       Тогда он припомнит — практически все, практически точно. Двоились бы не только образы в голове, но и воспоминания. Неведанно откуда или из каких времен воспоминания, неизвестно кем принесенные, неизвестно из чьей истерзанной души… Акс уставится на брата своей матери, прокручивая слова об искалеченной искорке, бьющейся в агонии. Где Чед? Где он прямо сейчас, если не мертв?       — Ты должен узнать, что от тебя утаили. Ты должен знать.       «Интеллект, искусный обманщик, волен править сам тобой, пока он может обманывать, не угнетая себя».       Красные огоньки выжидающе продолжат мигать. Рожденные мозгами Акса образы одновременно пристынут, сверкнув синевой глазных яблок, а затем так же одновременно ухмыльнутся.       «Зачем Астролябия, если ты так сильно хочешь утаить правду от всех? Отнимаю жизни у людей бесцельно, по велению своего тела? По велению своего мозга? Нет, не по чьему велению — по своей собственной воле».       — Ты должен понять, что разожгло в тебе огонь. Тот огонь, что был в тебе, совершенно угас. Тот, кто зажёг его, для тебя мёртв. Нет больше в мире человека, что сможет тебя разыскать… Кроме самого тебя. Того крошечного, раздербаненного ошмётка, что остался со смертью родной сестры, и того, что остался от друга, и всех тех, что остались от близких. Даже от того невырасшего головореза.       «Мне нужно было развеять тьму светом горящего сердца… Свою собственную, а не всего мира. Мир неизбежно угаснет, и нет толку разжигать его пламя. Нет, это я виновен, что сам загорелся хоть единожды. Чед просто… Огонь выжег все в моем сердце, что делало меня человеком». Теперь он успокоился навечно, оставшись в напоминание пепельным цветом кожи.       Больно знакомое ощущение — нереальность своего тела перед мыслями, растущая с тем, как много их скапливается. Хотя еще пару минут назад он не сомневался, что предстал целиком и полностью пред самим собой… Нет, разумеется, нет.       Он никак не мог отпустить ту часть себя, которую истязало сознание пуще остальных.       — Как можешь ты считать себя повинным в смерти всех, кого случайно подорвал вместе с Джеком? Как можешь считать себя повинным в том, что не помогал Йохану и Моа спаси как себя, так и других? Ведь Джек затуманил твои мозги… Ведь Джек снова и снова прошибал их Абаддоном, стирая память и вселяя что-то более глубокое, чем просто воспоминания. Он заставлял тебя хотеть умереть. Он не просто травмировал тебя — он хотел уничтожить в тебе все человеческое. Он лишил тебя надежды увидеть мать, а она — надежды на спокойное взросление в окружении хоть кого-то из близких. Так как ты мог не разыскивать Джека? Как ты мог не желать спокойствия и заботы? Как ты мог не уничтожить то, что хотело уничтожить тебя? То, что ты унаследовал волю матери, сделало ее заложником. Ты не мог не распространять ее. Ты не мог просто пережить все те смерти. Не тебе было суждено погубить Чеда, это сделало твое прошлое. А его смерть заставила тебя найти себе единственную, в кого ты способен был перенести свою надежду. У тебя не хватило сил не стать ей родителем, а ей не хватит сил не воодушевиться тобой. — все люди превратятся в свет, без формы и без веса. Да и не только они… Вспышками обратится все вокруг, что могло и не могло по разумности вещей вращаться в спирали. — Чед не мог желать тебе лучшей судьбы. Ведь он был тем, кого решили оставить в живых заместо матери… Он просто не смог поступить иначе, как выбрать спасение для тебя, едва узнав всю правду. Он всегда так поступал — твой защитник. Отдавал жизнь вместо твоей. Так будет продолжаться, наверное, вечность… Целый цикл того, как вы спасаете друг друга, из раза в раз, без устали… Но когда-нибудь, когда-нибудь, тьма обязательно насытится. Когда-нибудь машины переполнятся энергией, но ее будет достаточно, чтобы вызволить всех. И когда-нибудь будет построена Астролябия вновь, позволив тебе достигнуть небывалого круговорота, разрушающего дыру. Когда-нибудь все наконец станут свободными…       «Нет. Остановись. Пора тебе уже остановиться и оставить меня! Это не мои домыслы!»       Что делать тому, кто не оставил себе шанса познать всё сполна, от крупнейшей звезды до мельчайшей песчинки, сдерживаемый правилами самого себя, своего разума? Сдерживаемый зовом существ, заполонивших Медею.       »…Или я останусь настоящим, или ты… Но я не хочу исчезать. Теперь нет, впервые за все это время я всего лишь не хочу исчезать. Я не хочу оставить ещё и Шарлотту, травмировать её. Я стану собой. Таким, каким следовало быть всегда… Один. По своей воле».       Нет никакого счастья в поисках истины — но есть такая жажда, причём и не личная, и не стадная. Она напоминает последнее завещание той природы, что совершила самоубийство в интеллекте человека. Природы, что вылилась в несдерживаемое изживание телом самого себя, и выживание подсознанием самого себя. В строительство укормной и неприступной тюрьмы существа, терзаемого вопрочами о причине своей внутренней и наружной гибели, столь же неизбежной, сколь бессмысленной. Такая природа означает ложь.       Ложь, безумие и самообман.       «Это все не будет! — вознамерится Акс воскликнуть во все горло. — Завтра ничего не будет! Я сам его разрушил! Я останусь один на следующий день, чтобы никого больше не ранить».       — Твой выбор, выходит — ничего не выбирать? Бежать? Тебе нужно всего лишь попасть в рай — и ты станешь в раю. Телом и душою. Той ипостасью, которая видима тебе самому в себе. Той ипостасью, которой ты живешь в душах других. И той, через которую ты видишь весь мир, и которую отделяешь от всего мира, подобно тому как отделяешь Люс от всех прочих звезд.       «Мне… Не нужен рай».       — Ты уверен, что заслуживаешь ад, верно? И убегаешь ото всех, чтобы перестать напоминать себе о том? Ты мчишься на поезде в свой отделенный ото всех мир? Но поезд твой — огромная машина, что сама ведет тебя неизвестно куда! По пути со всеми, кто решил отдаться. Со всеми, кто понял, что неизбежна остановка поезда в положенном месте, и его стремление к нему. К раю, которому неведаны горести и тяжелые размышления.       «Нет. Я сел в поезд, потому что мне больше незачем скрываться от людей. Я не боюсь, что они ненавидят меня. Я не боюсь их пылающих глаз, скрытых за любыми масками. Я знаю, что такие есть… Я знаю, что кто-то когда-то обязательно причинит мне боль. И я знаю, что сам себя буду терзать…»       — …Потому что то, что ты совершил, уже не исправить. И то, что тебе поведано о будущем — не в твоей власти. Почему же тебе не избавиться от этих терзаний? Раз уж ты убил в себе то, что помогало ценой всего идти к Астролябии, зачем тебе отныне мучиться от тягот выбора? Ты видишь образы, которых нет на самом деле… Ты видишь значение тех событий, которые происходят случайно и ни на что не влияют. Твой мозг всегда будет теперь переполнен ими!       «Возможно, ты говоришь правду… Но ты — частичка моей души. И эта правда — не моя. Это — всего лишь то, что я вижу своей душой. Это — всего лишь то, что я говорю сам себе… А это не может быть правдой. В моем мозге все наконец-то уложилось правильно. И ничего не изменилось, ведь я всего-навсего получил то, чего хотел от Астролябии… И понял, что эта правда о мире мне ни к чему… Твой рай — это груда тел, лишившихся сострадания, та, у которой перерезали единственное, что делает ее человеческой. Этому раю совершенно безразличны страдания других, ровно как и собственные — потому что ему совершенно все равно на выбор. У него нет ее…»       — Ты — всего лишь функция своего тела. Правило, по которому работает твое подсознание! Психический гнойник, агонизирующий от своего собственного мозга, полуразложившийся неврозный ком. Ты — зажатое между телом и душой слепое, гнилое наслоение ткани; тонкое, склизкий ошметок сознания, которому и остается всего лишь беседовать с голосом в своей голове, да разгребать последствия того, куда тебя швыряет твоё естество! Жалобное, истекающее мольбами зверье, повисшее между адом и раем, и думающее, словно у него есть выбор! — призраки ратягивались в бесконечно перекликающиеся отражения кристалльных пятен. Каждый из пяти пальцев разветвлялся в ладони, каждая ладонь — с новой пятерней, расходящейся нескончаемыми, отростками. Их было так много, чтобы хвататься за каждую тончайшую, мимолетную мысль, и процеживать сквозь свою корневую сеть. Тела этих призраков, похожие на обревшие стволы деревьев с дотлевающими сучьями и обваливающимися ошметками коры, возносились до ледяных черных небес, а лапы с когтями пронзали пространство, закапываясь в огненные земли ада. Их животы и шеи были такие тонкие, что поместились бы в ушко иголки, а глаза заполоняли взором всё вокруг. — …Тебя никто и никогда не примет таким уродцем, а другим ты никогда не будешь… А даже если кто-то и сжалится над тобой, даже по-настоящему увидит в тебе человека, достойного понимания… Ты всё равно будешь последим из всех живых, кто так поступит.       — Мой выбор — это то, что я… Возведу себя самого. — говорит он, ощущая на языке сладковато-металлический аромат гниющих переспелых фруктов. А это даже ведь забавно. Такая бравада не вырвется изо рта, если искренне в неё верить! — Я сделаю из себя то, что будет мной. То, что будет похоже на мою душу настолько, насколько возможно… А вы все… — но он не успевает договорить и просыпается, услышав гул и рев сигнала паровоза.       Рука вжимается в ледяную металлическую рукоять — но то оказывается поручень. Слипшиеся глаза кое-как продираются сквозь трясущиеся в такт ударам колес о рельса тела, желтые лампы, к окну. Там свежее полуночное небо, исколотое чьей-то иглой так, что и живого места нет… Кроме одного — того, что всегда скрывает за собой Люс, занимая свое почетное ослепительное место. И видно его лишь тогда, когда, проходя сквозь пленку между тьмой и реальностью, обнаруживаешь огромную черную дыру на месте светила — чернеющий закат.       — По-твоему, в чистой душе остаётся хоть сколько-то человека?! — громыхнуло в ухе, когда колеса поезда ударились о рельсы. Остатки сна. Хватит уже этих снов, как и бесконечных проигрываний подоплёки каждого мельчайшего фрагмента из них. В этом больше нет смысла, как и в озвучивании подобных рассуждений — словно кто-то в этот момент за ними пристально следит. Словно он герой кинофильма, которых пока ещё даже не придумала Шарлотта!       Все люди — лжецы, причём лучшие во всем мире, такие, что способны обвести вокруг пальца самих себя. Многие даже регулярно забывают, что неустанно притворяются самими собой, будто ради светофильма, и выставляют эти образы напоказ перед другими. В конце концов, этого добивается душа любого, кто хочет казаться самому себе счастливым — ведь притворное счастье не приносит искреннего удовольствия.       И он лжец, раз обещает себе возвести своё «я». Ведь его попросту нет. Нет никакого «я» — и в том вся соль, вся сложность и недосказанность.       Его вагон был отсоединен от остального состава затем, чтобы двигаться как можно быстрее и прибыть как можно раньше. Головной вагон, локомотив, занятый людьми, не ведающих, куда их ведёт путь Акса, койки с призраками, сопровождающие его и за своего же принимающие. Последнее доброе слово Сары.       Держалось помутняющей рассудок фиолетовой дымкой воспоминание о тех днях, когда дым одурманивал и выедал мозги, заставляя трястись судорожно и безмятежно, вызволяя себя самостоятельно от плоти. Боль всегда кажется соблазнительным лучом искупления, но правда в том, что в боли нет ни капли гнусных скитаний среди неизведанного леса, и чем сильнее боль — тем ярче её отпечатки, тем краснее и глубже шрамы, тем меньше нужды искать выход и больше желания вгрызаться в мясо, чьим бы оно ни было. А лес все темнее и темнее становится, провожая в свою дикую гущу под звуки сказочные и лживые. Лес позволит тебе грызть свое нутро лишь затем, чтобы исподтишка им управлять, натравливая своего зверя на запах крови. Можно даже разыскать в нем избушку лесника с хлипкими стенами — и обнаружить в ней лишь призраков, от которых нет спасу в мрачной обители зверя. Зверь — хозяин их, он хранит их молитвами и проклятиями.       В пещере его чуть-чуть не затоптали, прежде всех сделав кашей на полу с раздробленными костями и вытекшим веществом, что считалось им самим. По сей день он замечает на полу отзывавшиеся в теле следы подошв, ступивших в пыльную землю, в лужу, в чью-то блевотину, разлитые помои, дерьмо, в траву, в снег. И среди них теперь вдруг виднеются следы лап, здоровенных, вымазанных грязью, напоминающих собачьи… Нет, эти слишком вытянутые, скорее лис. Акс пытается отыскать его, но лис что сквозь землю провалился, затаившись когда-то, где его не найти.       Пальцы обжигает металл, во время мороза примерзающий к коже. Никак не хотелось выпускать из рук этот поручень. Акс кривится, зевает — и едет дальше, прямо на север, в сторону райских садов, где должна была располагаться Астролябия. Ее окружали неприступные медные стены, созданные по подобию Змеиных гор.       Распахнутый плащ свисает на плечах вместе с сумкой, а в ней — тяжелый, драгоценный прибор. Светоаппарат. Он назначен теперь хранилищем воспоминаний, заменяющим прошлое, горящее «сердце». Пускай он куда примитивнее, но зато не изгибал путь Акса, намагничиваясь на образы из прошлого. Пускай он куда бесполезнее, но зато не требовал зависимости и не давал иллюзорной безопасности, в отличие от механизированной руки.       Его клонит то в одну сторону, то другую, но он держится, как может. Уповая на свою сдержанность и терпение, на то, что он все же доедет когда-нибудь и… Возможно, все узнает. Как тут не дрожать, обливаясь потом?       Пред глазами то и дело проносятся вспышки, но теперь он уже знает, что они реальны, оставлены фонарями… Хотя, быть может, и не столь важны, как прежде. Сны и правда — полное дерьмо.       Паровоз издает протяжный стон — и инерция спохватывается мигом позже, когда колодки впиваются в колеса весом с центнер. Привычно не ощущать, какая махина несет тебя, особенно если в ней можно и посидеть, и даже задремать. Безопасность, недосягаемость — вот что внушают соединенные в машину тонны металлических кубов, параллелепипедов, кругов и пирамид, и напускают умиротворение ударами поршней, шестерней, валов и осей, взрывами горящего угля и дыма, стонами черных искрящихся балок, реек, листов. И только когда смерч из всей этой молниеносно летящей волокиты возникает вплотную к физиономии, тут-то и понимаешь: а вот это он был все время, ни секунды не обещавший безопасности. Тут-то и вырывается из руки поручень, мешаются в кучу люди, сумки и полки. Сами поручни вылетают, как снаряды, из стен, и летят на добивание в голову.

***

      «Двадцать пятая запись».       Йохан дремлет, облокотившись на поручни. Настолько расслабленным и непосредственным Акс не видел его, верно, с самого детства. Просто изъявить свое намерение, свое сиюминутное «хочу» и тут же его осуществить — это так по-человечески, так по-людски. И ладно бы это касалось только Йохана — но речь ведь идет и о самом Аксе.       Что же это такое с ним стало? После всего, что пришлось пережить, после тлеющих пепелищ позади, после расстворяющихся во тьме страшных зверей, терзающих «его»? Он что, заслуживал просто спать в дороге, в то время как сознание разрывается от воспоминаний о прошлом и будущем одновременно?       Йохан вдруг дергается, издав короткий и едва слышимый писк. Нехотя разлепляет глаза, разгибает кривоватую спину и встряхивает длинными тонкими волосами, хлестанув кончиком себя по носу.       — Такой сон приснился сейчас, что блевать охота, — ворчит он, потирая кончик носа.       — Да ну? — ехидно приподнимает глаза Акс, взглянув на Йохана исподлобья.       — А ты бы точно уже искал куда выплюнуть. В общем… Если вкратце, ты был там. С той девчонкой, из тех двух… Которая выжила. И она сидела на тебе. Да, прямо на тебе… Твою ж. И ещё у тебя были то рога, то лапы, то вообще шерсть разноцветная… Но главное — что заставил меня все это видеть ты. Ты не позволял мне даже отвернуться… Как и у нас в доме. Лучше бы я этого не видел никогда. Пожалуй…       — Как откровенно. Стоит это записать. Я вообще подумал, что надо бы почаще что-то писать. Это помогает чувствовать… Себя…       — Мерзко?       — Нет, просто чувствовать себя собой, я хотел сказать. Мерзко, все же, видеть такие сны.       Йохан немного молчит, до поры до времени. И затем решает продолжить:       — Но мне это не просто не нравилось. Я кое-что думаю… Эти мои заскоки — именно они мне не нравятся. Я буду думать, что с ними поделать мне.       — Что ты имеешь в виду?       — Я имею в виду себя. Я настолько отвык от себя, что как только снимаю заклятие обращения, тут же меня захлестывает вся… — он пару мгновений подбирает слово, — Вся хуйня, что творилась когда-то с этим мной. Как будто все время, что я провел в других телах, просто стирается в ничто для этого тела… Блять, как же тяжело выговаривать то, о чем думаешь.       — Пожалуйста, не бранись так сильно. Только больше походишь на мелкого дебила, — Акс еще раз прокрутил в голове брань Йохана и прыснул со смеху в рукав. — Но я, наверное, могу представить, что такое ты говоришь. Я понимаю, о чем речь… И я не понимаю, как ты собираешься прийти к какому-то решению.       — Я буду искать способ, — раздраженно отвечает тот.       — Но я всю жизнь пытаюсь найти что-то подобное, и… Чем глубже я исследую себя, тем хуже все оказывается. Даже если мне казалось, что все наоборот, на самом деле такие поиски — падение в пустоту. Во тьму.       — Не может быть, чтобы вообще всем жилось плохо. Или чтобы это было нормальным — что всем постоянно больно. Не может быть. Райница, зелье обращения, Великомогущий… Разве это — все, что есть у нас?       — У нас есть множество всего. Вся жизнь, которую проживаешь ты — это уже что-то, что помогает не чувствовать боль. Но жизнь вокруг тебя — это то, что приносит боль и оставляет шрамы, — он мысленно поглаживает каждый рубец, каждый бугорок на своем теле, — И вся жизнь — это сплошные шрамы. Тебя ранят — и ты заживляешь раны, спасаясь от смерти. Однако напоминанием остаются шрамы. Я не имею никакого понятия, что можно сделать со шрамами, чтобы заставить их исчезнуть. Кроме райницы, зелья и тому подобного, конечно.       — Существует пересадка кожи, — ухмыляется Йохан, — Моа говорил.       — И пересадка памяти. Только чем оно нам поможет? Бояться и испытывать боль — ужасно, но убегать от источника боли и страха — в два раза хуже.       — Я знаю.       — Тогда почему… Почему мы с тобой могли так сладко спать тут, в паровозе? Как мы себе это позволили, помня о всех ужасах, что делали с нами, и что мы делали с другими? И наверняка зная, что совершится еще множество мерзостей?       — Я… не знаю. — Йохан вновь ненадолго замолкает. — Но… Мне понравилось спать, если бы не тот сон. И ведь этот сон — это мой сон. И значит, я могу с ним что-то сделать, правильно? Я ведь просто хочу нормально спать, нормально разговаривать, пить и есть, не страдая от всего того, что меня уже не мучает по-настоящему!       — Я… Я тоже не знаю, Йохан, — вдруг начинает щипать глаза. Что это за дела вообще? Почему-то в горле встает горький, твердый ком, и никуда не девается долгое-долгое время. — Мы что-нибудь придумаем.

***

      Баабалл пуст в каждой из десяти своих полос, что концентрично стягивались к столичным холмам. Пусты не только глаза людей — и в них Акс уперся, стоило выглянуть в окно из паровоза. Восходящие к небесам корнями перевернутого с ног на голову леса переплетения жилищ, у подножья каждого из которых — светящаяся золотая машина под названием Абаддон, и когда опускались с небес эти груды механизмов и светлячков — то взлетал город. Никто не уделяет особого внимания и людям в масках, скрывающим страшные лица, и неприкрытым и утонченным мордам юных пришельцев из Тоташа — а они пялятся, за некоторыми исключениями, на Акса.       Маски тут были на все вкусы. И студенистые слизни с ослизлыми змеями, и липкие лягушки с маслянистыми рыбами. И какие-то невообразимые смеси, вроде уток с ящерицами или черепах с осьминогами. И множество насекомых. И те, кто видел друг друга в таких масках, притупляли взгляды, даже если глаз не было видно вовсе.       Пока он ехал в локомотиве, глядя вокруг себя на пастбища, луга, клетки и будки, сторожки и сеновалы, сплошь укрытые снегами (и льдом там, где влажнее), случилось вдруг повернуть голову назад. Тогда Люс осветил часть полусонных лиц, и среди них пришлось узнать некоторые — к удивленному разочарованию.       То были прозрачные, тщедушные, старые родительские образы, а также и сестринские, и дружеские. Только без всех чувств, что заключены в таких словах — а полые и воздушные. И хозяин гостиницы — с ними, безликий и бесформенный — не тот ублюдок, что в нее попал почти случайно, а настоящий. Настоящий хозяин следит за своим жильем, учтиво относится ко всем постояльцам. Настоящий хозяин не одержим своим телом, не одержим едой или сексом, выживанием — он не животное, коему место в стаде; не помешан на милосердии, жестокости или любви — таким не место среди людей; он не воспламеняется, чтобы не поджечь соседние кроны, и не гниет, чтобы не заразить болезнью никого. Иначе все уйдут.       «Ну так проваливайте».       В широкие и плоские поля, мелькающие за стеклом, постепенно стали включаться инородные и неуклюже торчащие предметы. Они возникали стройными группками по три-четыре торчащих прямоугольника, и ввергали в нелепицу бесконечный пейзаж разрывающейся космической линии, они концентрировали сине-кучевую твердь вокруг своих граненых очертаний и превращали в обыкновенное, приевшееся небо. Взмахи крыльев, переносящие в миллионах крошечных перьевых каналов человеческие тяжбы, клювы, сдавливающие вопли и визги умерших душ, пронзающие безжизненный и даже ядовитый воздух их тела, облаченные в доспехи из сотен тысяч лезвий — они становились каркающими птицами. Их вселяющие ужас морды, на которых срасталась кость с плотью, слизь с тканью, становились сущим уродством, лишь раздражающим взор.       Все плотнее и плотнее собирались в кучи эти прямоугольные вышки, уходили во все более высокие слои неба; закрывали всё большее пространство и душили всё сильнее. Их, по-видимому, собирали из того же дерьма, что и термийские халупы — только замешивали погуще. На рассыпающийся раствор ставили крошащиеся балки и столбы, промеж клали пару плит — и вот тебе целая платформа для заселения. Сначала Акс невольно удивился, для чего человеку такое огромное жилище, да еще и притом состряпанное так небрежно — но быстро сообразил, что к чему. Тут полагалось жить, наверное, не одной сотне таких человеческих обитателей… Без подвалов, чердаков, каких-то промежутков в стенах. Теперь эти сокровенные места были общими для всех, а значит ничейными и, скорее, никому не нужными. Людям в таких обиталищах доставалось такое небогатое пространство, что не хотелось лишний раз там показываться.       Эти высокоуровневые строения предполагались временным пристанищем для огромного количества бегущих с юга мигрантов. А расселить всех по пригодным территориям обещали где-то как раз к тому моменту, как Джек решил, прихватив Эйбель, дать дёру в Термию… Можно запросто вообразить, что эти плитные муравейники — разлагающиеся тела, не удостоенные захоронения или переделки. Это трупы, оставшиеся лежать на каменной дороге великого переселения. И в них живут трупные существа — те, которым всё равно, живо тело или же его душу давно унесли крылатые посредники рая и ада. Для них это — просто птицы, и просто небо.       Как и, впрочем, для всех, кто едет в этом железнодорожном экспрессе, не чувствуя под собой разрезающего пространство сотни тонн металла; не обращая внимания на искры, высекаемые раскаленными дисками из рельсов, сковавших землю. Забывая о железном сердце, развивающем вихри таких скоростей, что они вышибают молнии из плавящихся деталей. Эти люди просто спят, думая о том месте, где должны вот-вот оказаться, их укачивает от нетерпения и раздражения. Они не думают о том, чего в это время желает сердце машины — и на что оно может пойти, получи возможность выбирать.       Но дальше они спускаются под землю, входя в нее быстро, что огромный зуб механизма, взгырающийся в дерево или мягкий металл. Все нервно вздрагивают во сне, но затем с ещё большей усладой распластываются внутри машины. Они едут под кожей Медеи, захватывая самый край жизни — и без колебаний рассекая и этот слой. Но скоро вновь наступает ясный день — и все морщатся, отворачиваясь от Люса.       Людей ни капли не смущают также устилающие ковром листовки с изображением одной физиономии — пропавшей из мира подавно, но не надолго. Кроме бумаги, этих глаз, губ, бровей и щёк нигде не осталось — вместо него теперь людям предстояло принять новое, ещё совсем маленькое и наивное, но по-взрослому устремленное к звёздному лику. Кроме обрывистых воспоминаний Акса, этого отражения его души нигде больше не было.       А впрочем, людям будет плевать. С этой станции никто не уезжает. Никто просто так не встречает своих друзей, знакомых, может даже родственников, не помогает им спрыгивать с подножек паровоза и спускать ящики, мешки и сумки. Никто не хлопает хлопают их по плечам и спине, не целует в щеки и губы, разве что все всматриваются, но без особого внимания, в глаза друг друга — а затем отводят глаза к той сверкающей башне, куда собираются направиться. Встретишься взглядом с таким — и ничего не почувствуешь, за исключением некоторого сочувствия или, может, какой другой эмоции из самого разнообразного набора, выдаваемых в этом городе набором самых разнообразных жителей.       Люди не хотят не чувствовать — они хотят не испытывать ни малейших колебаний в своих чувствах. Такой видела Медею мать.       Это одна из десяти областей, принадлежащих Баабалл — стране, где живут, если так можно выразиться, маги. Скорее же маги не живут нигде вовсе. Судя по всему, они и не живут-то толком.       «Двадцать шестая запись».       Кто-то толкает Акса, да так больно и нежданно, что тот летит вперед и врезается в стенку паровоза. Кто-то преспокойно выходит, поглядывая на него крайне озабоченно в своей нетерпеливости. Кто-то отвлекает на себя внимание всех, кто так же поджидал за дверьми, и довольно тяжело дышит. «Как не хватало тебя, братец», — кривится Акс.       Тогда уже вздыхает, отталкивается от железа — и, обнаружив себя последним пассажиром, направляется к выходу, окинув взглядом вагон — железный гроб, где его настиг сон, предельно точно показывающий, как все будет. И не стоит сомневаться, что выйдет как-то иначе.       Достает яблоко, что стащил у Сары, и глядит на него внимательно. Проверяет «ножку» и «чашечку», чтобы там не попалось какой-нибудь восьминогой заразы. Поднимает вверх, заслоняя им Люс, и даже ухмыляется, вспоминая о Саре. Красное, с желтыми пятнами-полосочками, ниссходящими от палочки посередине во все стороны, а если повернуть набок — то золотистые нити станут будто стекать по яблоку. Акс уминает яблоко за считаные секунды, даже не заметив косточек. Оно оказалось настолько сладко, что слезы навернулись.       Что же, коль так совпали цифры… Сперва — кольца глубины и молчания. Дальше — разума и истины. Дальше — жизни и ее предназначения. Следом, стопкой, так же слепленные друг с другом, еще не остывшие от расплавления: человек и его верования. И, почти не разделенные, хлыщущие паром и дымом, искрами и стружкой, остальные: Желания и Страхи. Можно вспомнить и десять имен, хорошо ложащихся сюда… Ох, мозг, зачем ему везде искать взаимосвязи? Зачем ему символы и значения там, где их в помине не было и быть никак не могло?       Пора принять, что все его символы — тщетные потуги избежать боли. То, что нужно было какой-то тени, какому-то безмолвному отблеску тьмы, но не ему.       Всего десять образов, десять колец вокруг одного пчелиного гнезда — где, заполняя соты энергией, роятся бестелесные пылинки сознания. Вечно порхают над телами тысяч людей, безумные и унесенные так далеко от человечности, что больше не имеют с ним ничего общего. Настоящий ад, ну или рай — тут уж смотря для кого. Ну а главный мученик ада — естественно, сам дьявол.       — Тут, говорят, хорошо живется… — чешет голову Йохан. — Но я что-то еще не замечаю.       — Наверное, без нас была бы полная идилия. В каждом из десяти пустых колец.       — Думаешь?       — А то. Мы взболомутили воду. Провели, как пальцем, полосу по железной дороге. Разошлись круги — вон они под ногами колышутся, листовки. Тут люди очень чувствительные, видать. Чуть их тронешь — они в сторону шатаются. Они, кажется, по-настоящему дорожат собой…       — И не дорожат Баабаллом. Не дорожат другими. Вообще ничем, кроме себя, похоже, не особо. Какие-то они… Вроде совсем другие, но точь в точь как в Циклонии. Комки мяса, пронизанные нервами, но с такой далекой психикой… Как будто все они ее засунули далеко-далеко, в свои Абаддоны.       — Мы все, наверное, комки мяса.       — Нет. Я не думаю. У людей есть… Острие. Острые, как иглы, углы. Грани их сознания. — Йохан внимательно оглядывает Акса с головы до ног и раскрывает рот, чтобы что-то сказать, но останавливается, выдавая только глухое «ха» с воздухом.       — Что?       — У тебя есть такие тоже, но они какие-то… Не там, где надо. — Йохан пораскидывает мозгами. — Словно из задницы торчат.       — Что ж…       — Словно не твои. А чего-то, что тобой прикидывалось. Может, у тебя была разделенная личность? — он всерьез это повторяет про себя несколько раз, обведя глазами небо. — Ну, что-то скрытое точно было.       — Возможно. — соглашается Акс, сам не зная почему. А почему бы и не из-за зерна истины, что тут имелось? Просто как-то очень непривычно это — всерьез рассуждать о самом себе так.       «Так — это как?» — задает безмолвный вопрос. Да как-то и не особо внятно. Он вообще в последнее время немного смущался от того, сколь неудобными стали казаться вопросы про его собственное «Я». Прежде удавалось отвечать на них так, будто просто пересказывал основную суть до мелочей вызубренной картины. А теперь… Он касался себя — и чувствовал себя. Свою кожу. Свою руку. Свои плечи, грудь, бедра и голову. Но не мог ощутить того, что под этим всем содержалось. Он пытался представить в голове — но картинка получалась глупой и надуманной, нагло сворованной с тех представлений о душе, которые поведала мать. Пытался выразить словами или обрисовать руками — и получалось еще сквернее.       Он только продолжал чувствовать себя одиноким с тех пор, как поднялся с кровати от зова Шарлотты. Наглухо замурованным внутри самого себя с тех пор, как сошел с борта паровоза. Отрешенным ото всех уз, что обвивали его живот, удерживая под наполненной светом водой, и тех, что, сгорая, раскаляли голову в черных углях.       Вроде бы, Акс не особо рвался к Астролябии.       Он походит туда-сюда по городу в полусне, запоминая час от часу свои движения хуже и хуже, зато погружаясь в сознание — он словно выделится из своего туловища клубами пара, сохранившими мозговые свойства. Он столкнется с кем-то, вдруг застыв на месте от донесшихся сзади кротких слов, всплывших над шуршанием безмолвного Баабалла: «Ты увидела это, когда впервые вошла в пещеру?» — молчание — «Значит, ты сгорела дотла? Думаешь, это тебя хотели принести в жертву?» — шипение. Отчаянно напуганное рычание: «Не говори этого! Ты что, не понимаешь, мы не должны произносить этого, чтобы забыть до конца! Отстань от меня, уйди прочь!» — тогда Акс застынет, как вкопанный, и в него воткнутся локти девушки, прячущей за руками свое голое лицо.       — Извините, все в порядке? — только и вымолвит он, не оправившись от громогласной поступи в голове.       — Не говори со мной!       Но, вроде, и не того он ждал от Баабалла — города, где не довелось встретить ни одного человека старше двадцати лет. Все шарахались от Акса, как от чудовища — и заворачивали поближе к своему молодому скоплению. В них не было особого желания взаимодействовать… Будто бы они перенасытились собственными прихотями — но, как известно, человек в первую очередь эгоистичен даже в том, чтобы быть альтруистом, потому они и подавали признаки стадного радушия.       «Двадцать седьмая запись».       Когда они с Йоханом проносились по направлению на север вдоль улиц города, одного из десяти лучей, сходящихся, как бы притягивающихся к центру, то Акс чувствовал себя многократно быстрее, чем следовало бы. Народ все сгущался и сгущался по мере втягивания в сердцевину, и тут же каждый из людей обмякал, делался аморфнее и неустойчивее: кажется, толкнешь такого, даже нечаянно заденешь — и тот, грохнувшись ниц, испустит дух. Каждый из таких часами млел над собственными пальцами в попытках сосчитать, что же ему следует выменять у Абаддона. Каждый по минуте подбирал слова, неудачно вываливая язык и робко сводя-разводя губы, стукая зубами и оттого же сбиваясь с мысли. Каждый останавливался посреди дороги, чтобы изучить сотню надписей на тех табличках, что развесили над дорогой. Зато ускорялись они, едва получив желанное, в десятки раз, и мчали к дому похлеще Йохана.       Что же до возраста, его Акс определял, более того, лишь прокаженными глазами — они потихоньку воскрешали привычное зрение, не ожидая уже помощи ни от куда, а если точнее, страшась ее как огня. Под масками прятали взмокающее рядом с другими людьми лицо, оставляя маленькие щелочки для глаз — стоило в них посмотреть, зрачки начинали нервно дергаться и бегать туда-сюда. Под масками скрывались навечно недозрелые щупальца и бесполые кожистые формы, напоминающие человеческие лишь для того, кто видел людей хоть раз в жизни.       — А здесь ещё холоднее, чем в Тоташе… Странно, — сказал один раз Йохан, и за сим разговоры кончились.       Акс с Йоханом едва-едва доковыляли до верфи, без особых усилий и за символическую плату захватили в плен какое-то суденышко, а следом отправились за провизией. Неприятно мозжило ошпаренную голову — все еще — а внутри нее и вовсе бурлили уже не догадки, а доскональные, хоть и неслабо надломанные куски уставших железных воспоминаний. Йохан рысцой, метровыми шагами, красный и укутанный во все вещи, что только способен был сыскать у Сары, несся к верфи. Сквозь ткань просвечивалось его темная часть лица, приросшая к еще нескольким лицам, уже довольно блеклая, но по-прежнему узнаваемая… Глядеть на него, как и всегда — та еще пытка. Все-таки ведь тьма была плодом лишь его, Акса, извращенного воображения, все-таки ее содержимое — это содержимое от начала до конца его головы, вскипающее от малейших вмешательств. Наполненная скрытой энергией — перегретой жижей чаша, которую можно сдерживать исключительно в покое. А покоя ему не видать, покуда не сядет в лодку.       «Двадцать восьмая запись».       Но им суждено было преуспеть. Акс об этом тоже помнил — когда глядел в темнеющие воды соленого, промозглого моря. Когда видел осьминогов, что цеплялись за воду щупальцами и отталкивались от нее, затем цеплялись еще — и неслись вперед, шустрее всяких судов. Что было бы, отними у них кто-то всю воду и запусти летать меж облаков? Наверное, какое-то время они еще ползли по суше, выплевывая остатки жидкости, но однажды определенно замрут, опустев, и отдадутся течениям ветра, который ни ощутить, ни втянуть-выбросить.       Брат его матери, отец его двоюродного брата, его дядя — он, пожалуй, повесился бы, оказавшись тут. Город-чужестранец, в котором старших и главных не найти: придя из теплолюбивых земель Тоташа, страны шуб и валенок, шкур и кожи, краснощекие и рвущиеся к исполнению всех потайных хотений сбрасывают сотню одежек и облачаются в маски. Они не хотят, чтобы кто-то знал, что это именно они могут желать целый день сношаться с тремя девицами — а девицы не предпочли бы выдавать своих персон и того, что за ними пока ещё таится. Они не хотят, чтобы кто-то узнал, что они до дрожи возбуждаются от вида чьих-то ног, а может чьей-то плоти и крови, ровно как и самим узнавать, отчего взвинчиваются другие. Они не хотят хоть чем-то выдать себя, сначала из-за давящего ощущения пристального наблюдения — но это до поры до времени — ведь затем они остужаются, остывают. Они бледнеют, извергнув все свое нутро и встретившись с ним лицом к лицу — ведь им можно. И тогда они открещиваются от глаза, уха и носа, что может по какой-то причине их выцепить из толпы. Они слабы психически, они умирают поголовно в двадцать пять или тридцать лет, от простуд или, чаще всего, пули в голову, они никогда не работают или воплощают в жизнь какие-то задумки. Здесь, среди отдалившихся от каждого живого по отдельности и от жизнеспособной массы в целом, царит сплошное сомнение, сплошные вопросы, сплошная безнадежность. У них, пожалуй, лучше всех вышло отдалиться от природы — и встать на грань вымирания как её части.       Ходили слухи, что некоторые, вкусившие прелести и горести Абаддона с первых дней, в какой-то момент стали носить маски без вырезов для глаз, с затычками для ушей, и приняли обет затворничества. Они не выходили никуда, они даже не двигались вообще-то. Близкие или специально нанятые люди следили за тем, чтобы в их организм поступали вещества, поддерживающие жизнь. На самом деле, от одного такого наемника Акс и услышал случайно некоторые подробности о существовании этих «отшельников». Их лица постепенно срастаются с масками, на них никогда нет одежды, а бездвижное тело медленно превращается в «кучу навоза». Светящиеся трубки освещают высыхающие ноги и руки, готовые вот-вот отпасть. И они никогда не перестают издавать монотонный храп, в то же время подергиваясь каждый раз, когда проходит переключение оборудования.       Если же напрячь память — то можно вспомнить многое, чего не разглядишь сквозь полотно этого мира. Если заставить работать вновь ту часть разума, что всю жизнь тренировалась выживать среди людей, что любыми путями должна была приспосабливаться понимать человеческий язык с полуслова, человеческие чувства с полутона, человеческие рвения и помыслы с полуизгиба щеки, то можно почувствовать твердь под ногами. Увидеть в голове не только Шарлотту, что выбилась из монашеской братии сиянием гниющей кожи дерева, но и тех молодых людей, что никак не сливались с гущей ямсуфсуких мужиков, по душу Акса. Узреть не только Моа, врача-лжеца в исступлении и горе, но и до смерти (скоропостижной смерти) перепугавшегося сероглазого паренька из числа разбойников. Они жертвовали не целой средой обитания — но своей способностью в ней выжить. И, главное, они были готовы к такому — иначе не решились бы никогда вырваться из утробы родительницы — лесной королевы.       Астролябию теперь не отыскать нигде: отправься ты хоть в самый край Медеи, хоть в самую глубь Люса. Заглянешь ли в свое сердце, изучишь ли краеугольные изломы собственного, того самого «Я». Она, как и полагалось, рассыпалась небесными зернышками по мировому полю, развеялась по ветру, дав наконец свободу Аксу самому решать, куда лететь.

◐ ◐ ◐

33 Нравится 7 Отзывы 12 В сборник