год 1582
Лабиринты рынка пестрят узором вручную вышитых ковров и платков, начищенные чайники и лампы отбрасывают скользнувшие лучи, полки лавок заманивают посудой всех расцветок и форм, расписными тарелками заставлена земля и увешаны стены, каждый шаг цепляет перезвон поймавших ветер подвесок и запах масел, а где-то вдалеке звучат струнные переливы уда и разносимое звонким эхом пение. Акааши гуляет по рынку в накидке с капюшоном — Котаро тревожится, что палящее солнце может ему навредить. Акааши не против прятаться — воздушная стихия позволяет ему самому себя остужать, если понадобится, поэтому от жары он не страдает, а тень от накинутого капюшона придаёт ему таинственности. А ещё есть нечто трогательное и одновременно волнующее в том, как Котаро берёт его за руку, будто есть риск разминуться и потеряться в толпе. В Акааши просыпается беспричинное хулиганство, а именно внезапное желание обратиться в невидимку и поутаскивать что-нибудь из мелких товаров. У Акааши плоховато с понятиями морали, но вместо совести у него выступает Котаро, и при нём Акааши никаких глупостей вытворять не будет. Пока что. Акааши останавливается у полок, заставленных статуэтками, и берёт в руки повертеть диковинку — кораблик, спрятанный внутри бутылки. — Как они туда его засунули? — недоумевает Акааши, заглядывая в горлышко. — Есть секретик, — улыбается Котаро. Акааши хмурится. — Расскажи мне. — А ты мне расскажешь свой? — Я ничего не скрываю. — Ты сам — один большой секретик. — Расскажи про кораблик. — У кораблика складываются паруса, — Котаро не скрывает умиления. — И мачты наклоняются и прижимаются к корпусу, и в таком сложенном виде кораблик пролезает в горлышко бутылки. К мачтам заранее привязаны нити, за которые тянут снаружи и расправляют парусник уже внутри бутылки. Потом нитки обрезаются, и получается вот такое чудо. Акааши слушает Котаро с немым восторгом и думает, что готов тыкать пальцем в каждую приглянувшуюся вещь на рынке и слушать связанные с ней истории. — Я так и не спросил тебя, — Акааши прищуривается, разглядывая сквозь блики миниатюрные паруса и крошечные иглы-мачты. — Ты же морской капитан? — Нет, всего лишь торговец, — улыбается Котаро. — И это кстати мой магазин. Акааши молчаливо озирается и осторожно кладёт кораблик на место. И мысленно себя хвалит, что не успел ничего стащить. — Можешь выбирать, что хочешь, — Котаро встаёт сбоку, обводит рукой разложенные товары и мельком машет какому-то проходящему мимо знакомому. Акааши склоняется над украшениями, восхищается разнообразием бус, браслетов, ожерелий и колец, подбирает пару висячих серёжек, выкладывает их на ладони и внимательно рассматривает. — Они так-то женские, — неуверенно уточняет Котаро и улыбается. — Но тебе пойдут, я уверен. Он тянет руку и легонько поддевает серьгу у Акааши в ухе, и та колышется с неспешным перезвоном. — Мне нечем заплатить, — Акааши неловко перебирает пальцем отсвечивающие бусинки. — Тебе и не нужно, это подарок. Акааши считает себя безобразником и наглецом. Ему бы устыдиться, прекратить враньё и вернуться домой на морское дно с виновато поникшей головой — как хорошо, что он не русал и дома у него нет. Откуда-то аппетитно тянет чем-то жаренным и пряностями, и Котаро интересуется: — Ты не голоден? Или тебе не нужно… — Нужно, — резко обрывает Акааши и настороженно принюхивается. — Тогда пошли объедаться, — Котаро хватает его под руку и тащит на манящий запах. Хозяин лавки — шустрый старичок с добрыми глазами — примечает Котаро ещё издалека, приветственно машет и уже зазывает какими-то угощениями. Акааши здоровается с торговцем, и тот протягивает ему загадочный массивный горшок, просит наклониться поближе и открывает коническую крышку, и в лицо Акааши пышет горячий только что приготовленный тажин. Акааши с горящими глазами оборачивается к Котаро — тот воодушевляюще кивает и уговаривает помимо тажина попробовать кускус и тушёное с сухофруктами мясо, и у Акааши голова кружится от запахов и от столь повышенного к себе внимания, но это непривычное состояние ему неожиданно нравится. Подносы с мятным чаем украшены флёрдоранжем — белые цветы померанцевого дерева, и Акааши невольно тянет руку к лепесткам. Цветы — это всегда Кенма. Неминуемая и въевшаяся ассоциация, как зов сквозь километры, как немое послание в любую из эпох. И едкое напоминание — ты по нему скучаешь. Акааши царапается о воспоминания, но быстро приходит в себя, когда со спины налетает Котаро угостить пастиллой. Акааши кусает пирог прямо с руки и оценивающе жуёт, прислушиваясь, как сочетаются вместе солёное и сладковатое. — Вкусно тебе? — переживает Котаро. — Покажи мне, что здесь невкусно, я удивлюсь. — Я рад, что ты хорошо проводишь время. — Всё лишь благодаря тебе. Котаро довольно кивает, не отвлекает Акааши от дегустации и весело переговаривается с хозяином о последних новостях, смеясь с рассказа про утренний налёт обезьянок, когда визжащие негодники чуть не разнесли посудную лавку, а после под ругань владельца умчались прочь, прихватив с собой связку бананов и одну тарелку. — А у тебя как дела? — спрашивает хозяин у Котаро, по-отечески потрепав его по голове. — Слышал, ваш корабль угодил в шторм? — Ах да, и я упал за борт, но меня волнами выбросило на берег. — Ничего нового. Акааши неожиданно влюбляется в оливки и утаскивает с тарелки одну за другой под фуканье Котаро. — Не любишь оливки? — замечает его кривлянья Акааши. — Да, как-то не сложилось, — пожимает плечами Котаро и грызёт сырую морковь. Вскоре опустошённые тарелки возвращаются на стол, и наевшаяся парочка наперебой благодарит довольного хозяина за обед. Котаро расплачивается, машет на прощание и уже обыкновенно берёт Акааши за руку, чтобы продолжить прогулку. Узкие кварталы извиваются и впиваются белизной домов — здесь заблудиться трудно, но почему-то хочется. Чтобы солнце расстреливало с обожжённой высоты, пока каменные стены кружат перед глазами хоровод, и смазанными силуэтами пересекают путь случайные прохожие. Акааши почти всегда путешествует невидимым, а теперь приходится ёжиться от непривычного ощущения чужих взглядов. — В Европе нынче огромный спрос на сахар, — Котаро попутно рассказывает что-то о торговых связях, в подробности которых Акааши не особо вслушивается. — Италия в обмен на поставки отгружает каррарский мрамор, килограмм мрамора идёт за килограмм сахара, — Котаро резко останавливается, вглядываясь куда-то в тень переулка. — Там котик! Акааши сперва теряется со смены тем, но быстро отвлекается на разгуливающего вдоль стены чёрно-белого кота. Они с Котаро усаживаются перед ним на корточки, тянут к нему ладони и ловят приветливые звонкие мяуканья. — Такой пухленький, — восхищается Акааши, ощупывая пушистые бочка. — Все местные коты отъелись на рыбе, — усмехается Котаро, почёсывая жмурящегося кота под подбородком. — Скоро караваны пойдут на фоне закатного солнца, хочешь взглянуть? Акааши не возражает — ему вообще кажется, что ни на одно предложение Котаро он просто не сможет ответить “нет”. Да и не захочет. Они идут к краю города — здесь каменистый спуск без ступенек, и Котаро ловко спрыгивает первый, приземляясь на песок. — Я никогда не катался на верблюде, — делится Акааши. — Исправим, — Котаро подаёт ему руку, помогая спуститься. — Ты мне рассказывай, какие вещи ты хотел бы со мной попробовать. Акааши цепляется за звучание фразы и обещающе кивает. Из всех вещей, что он сегодня пробовал, ему больше всего нравится вот так держаться за руки. Встречать караван они приходят на пляж — за спиной греются ускользающим теплом стены городской крепости, а сбоку тянутся ряды мачт пришвартованных в порту кораблей. Караван проходит вдоль берега — как вырезанные трафареты на фоне застывшего солнечного диска, пока по темнеющей синеве расстилаются и багровеют облака, а вечно раскачиваемое ветрами море гоняет от горизонта белёсые волны. Акааши обычно не влюбляется в города — но в этот он бы попробовал. — В этом городе так красиво, — признаётся он. — Да, — Котаро вместо заката смотрит на Акааши. — Этот город тебе подходит. Акааши не сразу осознаёт комплимент, не знает, что на него ответить, и опускает глаза, теребя под накидкой мешочек с подаренными серёжками. С наступлением темноты Акааши окончательно наглеет и напрашивается переночевать — Котаро, конечно же, не против совершенно. Его дом — риада с садом и фонтаном во внутреннем дворе, украшенные мозаиками стены и манящая тень апельсиновых деревьев. Акааши мысленно уже подбирает место, где бы устроился пережидать дневную жару. Внутри по-уютному захламлено и в глазах рябит от бесчисленных разноцветных подушек с бахромой, днём свет со двора вползает в резные окна и тянется во все уголки дома, расползаясь полосами лучей по устланному коврами полу, и где-то едва различимо колышутся шторы из бусин. Котаро останавливается с Акааши посреди главной комнаты — гость осматривается и легонько оглаживает спинку узорчатый софы. — Что ж, ты можешь… — Лечь здесь и не тревожить тебя. Котаро так и замирает, прерванный на полуфразе, и молча наблюдает, как Акааши деловито устраивается на софе, подкладывая себе под голову две подушки и накидывая до пояса покрывало. — А вам вообще нужен сон? — Котаро усаживается на столик прямо перед ним. — Как вы вообще спите? Прямо на дне, на камнях или на чём-то мягком? А вы укрываетесь? А уши не болят под водой спать? А вам снятся сны? А что обычно снится тебе, Акааши? Акааши не отвечает и не открывает глаза, делая вид, что тут же уснул. Он лежит в неподвижной темноте, ощущает упрямое присутствие и пристальный взгляд, но хитрит и никак не реагирует. А потом чувствует прикосновение губ к щеке и слушает неспешно удаляющиеся шаги. — Я пишу стихи. Акааши отвлекается от разглядывания символов, вырезанных на позолоченном компасе, и оборачивается. — Прочитаешь? — Нет, — Котаро смущённо чешет затылок и протягивает сплетённые лентой листы. — Прочитай ты сам. Я как-то стесняюсь. Акааши хмыкает, но не осмеивает, открывает первую исписанную страницу, торжественно взмахивает рукой и открывает рот. — Только не вслух! Акааши замирает от резкой интонации, прыскает с перепуганного лица Котаро и опускает взгляд в чернильные строки. И ныряет в море. Под крики чаек и раскол прибоя. В ожоги соли и заливающую горло пену. В неровный почерк торопливых букв, будто корабль качало, когда перо касалось бумаги. И волны били и кричали о бурях, вплетаясь в полуистеричный ритм. И море нельзя любить настолько — будто оно живое, будто зовёт и вырывает с суши. Будто с ним есть свои секреты, будто солнце каждый вечер в нём тонуло, а на утро поднималось новое, чужое, притворяющееся. А Котаро любит. Разбегом волн от горизонта до каменистых берегов, перестрелкой рифм и всем своим громким, неукротимым и живым до впивающегося озноба. Акааши не думал, что можно разбиться о строки. Акааши не знал, что можно настолько любить. Акааши сомневается, что однажды сумеет так же. Котаро выглядывает из звенящих штор в напряжённом ожидании оценки своего творчества. — Я, если честно, ничего не чувствую к поэзии, — Акааши неловко обводит пальцем красиво выписанную закорючку, поднимает на Котаро взгляд и улыбается. — Но твоя мне нравится. Котаро светится улыбкой в ответ, радостно звякает бусинами и подходит ближе. Акааши успокаивается, видя, что своей честностью никого не обидел. А ещё думает, что он наверняка первый, кому эти стихи довелось прочесть. — Мне нравится, как ты описываешь море, — Акааши складывает листы в аккуратную стопку. — Оно будто со строк брызжет солёной водой. — Я пишу только о том, что больше всего люблю, — Котаро смотрит пристально и чем-то необъяснимым, отстукивающим по ту сторону радужки. Акааши отдаёт стопку, прячется от взгляда и склоняется над книгой о мореплавании, ведёт пальцами по сухим желтеющим страницам и обрисовывает чёрно-белый рисунок парусника. И в голове мечется только одно напиши когда-нибудь стихи обо мне. — И тебе вот не стыдно? Акааши замирает с миндальным печеньем у открытого рта — из фонтана на него смотрит недовольный Тоору, скрестивший на груди руки и выжидающе приподнявший бровь. Акааши настороженно молчит и кусает печенье. Котаро ушёл на базар по своим торговым делам, оставив своему гостю еду и стопку книг, и Акааши уж точно не ждал, что его идиллию в тени безлюдного сада нарушат именно таким способом — Тоору своей способностью появляться в любой точке мира из любого водоёма порой застаёт врасплох. — За что мне стыдно… — Ты поселился у смертного ради еды? Серьёзно? Акааши молча съедает печенье, отряхивает от крошек руки, вздыхает и подтягивает к себе тарелку с фруктами. — Не ради еды, — бурчит он. — Акааши. — Ну… Не только ради еды. — Теперь больше похоже на правду. — Он… Он хороший. Какой-то прям очень хороший. Аж неприятно. Тоору высовывается из фонтана и недоумевающе кривится, будто не расслышал, видит, что Акааши ни черта не шутит, и обеспокоенно склоняет голову. — Акааши, хороший мой, куда же ты вляпался? — Только Кенме не говори, а то он меня засмеёт. — Сам знаешь, что толком с ним и не вижусь. — И Хаджиме не говори тоже, — Акааши закидывает в рот виноградинку и задумчиво жуёт. — Хотя Хаджиме влюбился в тебя, ему так-то не до смеха вовсе. Тоору цокает и упирает руки в бока. — Вот узнает твой смертный, какая ты на самом деле дрянь, и тут же вышвырнет тебя. — Он меня обожает. — Ты живёшь за его счёт. — А ещё я ему вру. — Ясно всё с вами, — Тоору разворачивается и встаёт под россыпь брызг, как под сияющий шлейф. — Как наиграешься — зови, пошумим где-нибудь. Силы у тебя давно восстановились, хоть ты и скрывал. Акааши хмурится, поджимает к себе ноги и кладёт на колени голову. — До следующего шторма, — бросает он тихо вслед. Тоору кивает, взмахивает на прощание рукой и растворяется в искрящемся водном потоке. В послеобеденный час Котаро притаскивает к фонтану подушки, плюхается на спину и складывает под головой руки, устроившись почти вплотную к Акааши, макающему пальцы в перетянутую лучами водную гладь. Акааши против его присутствия не возражает. Не только из вежливости и последних остатков совести — а просто так хочется. Их обнимает шелестящая тень апельсиновых деревьев под убаюкивающее журчание фонтанных струй, и у Акааши плохо с определением идиллии, но что-то подобное с ним явно происходит сейчас. — Ты кстати ещё не видел местных коз, и это непростительно. Акааши перекатывается на бок, подпирает рукой голову и с любопытством прищуривается. — Что-то особенное в них есть? — О-о, они ловкие! — Котаро прикрывает от солнца глаза и улыбается — красивый до невозможности. — На деревья залазят поесть листья и плоды. Аргана пять или шесть метров вырастает, ещё и ветки все в иголках, а козам плевать — по веткам скачут на самый верх, ловкие и шебутные. И такие отважные. Акааши этих удивительных коз не видел, но уже их безмерно уважает и считает, что Котаро вырастили именно они. — А кита ты видел? — спрашивает он, сам не замечая, как дотронулся взлохмаченных волос. — Да! — Котаро резко распахивает глаза. — На открытом океане, мы слышали сначала только гудёж, высматривали в бинокли и надеялись увидеть хотя бы вдалеке, а он взял и выпрыгнул прямо возле корабля, перевернулся в полёте пузом и облил палубу под наши счастливые вопли. Акааши рад, что Котаро оказался в числе благословлённых везунчиков. Киты всегда готовы поприветствовать путешественников, отважившихся заплыть в опасные воды. А ещё киты тоскуют о чём-то своём, но не держат ни на кого зла, не вредят и не тревожат, не топят корабли от скуки и никогда не врут. Не то что Акааши. — А потом корабль качнуло, как будто что-то стукнуло в дно, — Котаро улыбается воспоминаниям и сверкает уже полюбившейся ямочкой на щеке. — Я считаю, что это кит нас поцеловал на прощание. Акааши даже не думает его отговорить. Котаро несомненно влюблён в океан — пусть будет уверен, что ему отвечают взаимностью. — Скажи мне… — Котаро касается пристроившейся рядом руки — как будто вечная его боязнь, что Акааши куда-то денется. — Почему песни китов всегда такие печальные? — Они живут больше века — уж за такой срок накопятся грустные истории, о которых захочется рассказать безразличной глубине. Самые печальные песни поют северные киты — о том, как север никогда не будет любим. И даже солнце расцветает здесь будто нехотя, а корабли, едва причалившие к берегам, уже мечтают вернуться домой. — А правда, что киты плачут? — Котаро приоткрывает один глаз, изо всех сил противясь накатывающему сну. — Да, и плачут они только на глубине, чтобы никто не увидел и не пристыдил. Акааши по глазам читает — Котаро верит каждому его слову. Но соврать тут и негде, и киты веками несут на себе непосильную океанскую тоску, и огромное китовое сердце всё равно любит — даже тех, кто не просил, даже тех, кто не заслуживает. — Я тебе уже говорил это, — Котаро прерывается на зевок, всё-таки поддаваясь окутывающей дремоте. — Я знаю, что я тот ещё дурацкий дурак, но всё же спасибо, что спас меня. Акааши едва сдерживается, чтобы не расхохотаться. Благодарить за спасение того, кто чуть и не стал причиной твоей гибели, кто усмехнулся и безучастно отвёл бы взгляд, если бы твой корабль трагично пошёл ко дну. Котаро понятия не имеет, что за чудовище у себя приютил — этот ублюдок наслал на него шторм, а после невинно улыбался, пользовался добротой и наивностью и смел любоваться закатом, красоты которого нисколько не заслуживает. Акааши в полной мере осознаёт только сейчас, какой умудрился оказаться сволочью — неразоблачённой и безнаказанной, потому что Котаро никогда не узнает правды. А даже если и узнает — рассмеётся и скажет, что оно того стоило. Потому что Котаро действительно дурацкий. Отважный и шебутной, заслуживающий любви всех океанских китовых сердец. Котаро всё-таки засыпает, и Акааши ложится рядом и заворожённо замирает, леденея дыханием и не сводя глаз. Пока сам не проваливается в сотканный прохладной тишиной сон. Акааши любит украшения. Он узнал об этом совсем недавно, и тайно не может нарадоваться своему открытию. Акааши одалживает (утаскивает) из магазина Котаро несколько наборов, остаётся в доме один и примеряет вместе с также одолженным (утащенным) нарядом. Он навешивает на себя бесчисленные ажурные браслеты, звенящие подвески и ожерелье, надевает усеянную жемчугами диадему, контрастно сияющую на чёрных кудрях, и покачивает свисающие с ушей серьги-канделябры. Откидывается на спинку софы, приподнимает набедренный платок и вытягивает ногу, чтобы глянуть, как смотрится на лодыжке сплетённый из цепочек и камней браслет. Котаро застывает в дверях и даже временно теряет дар речи. — Это… Это вообще-то женщины носят. Акааши обрисовывает пальцем на браслете переплетённый узор и безразлично пожимает плечом. — Но… — Что “но”? — Но тебе безумно красиво. Акааши незаметно улыбается. Котаро садится рядом, и Акааши ловит озноб оголённой спиной, разворачивается и беззаботно закидывает ноги на колени Котаро. У Акааши даже в неподвижном состоянии украшения продолжают звенеть — едва уловимо, будто подхваченные незримым дуновением подвешенные над дверью обереги. — Вроде неоткуда сквознякам взяться в доме, — Котаро не сдерживается и проводит по ножному браслету рукой, случайно-неслучайно коснувшись самой ноги. — Но вокруг тебя будто всегда ветерок. Акааши загадочно молчит. Если бы Котаро только знал, на какие вьюги и обледенения он способен — выстуженный изнутри будто каждой веной и прячущий иней с обратной стороны кожи. — Что у тебя там? — отвлекает он от себя внимание. Котаро достаёт из принесённого мешочка украшенную кофейными зёрнами чашечку. Акааши трогает налепленную россыпь зёрен — чашечка умилительно лежит в широкой ладони Котаро, а рука Акааши в сравнении с ней смотрится особенно хрупкой. — В Греции ещё делают топиарии, — Котаро помогает себе жестами, — такие круглые деревца, у них крона в виде шарика и тоже часто украшается кофейными зёрнами. Кстати про Грецию, а ты вот знал… Котаро уносится в свои излюбленные рассказы о путешествиях, о причудах и ценностях чужих земель, машет руками для зрелищности, тараторит и сам себя перебивает — так теряется в собственных восторгах, так торопится рассказать все секреты, так торопится жить. Поразительно устроено бытие — смертные, дорожа отведённым им сроком, стараются ухватить каждый момент, боясь хоть одну минуту прожить зря и безвозвратно утратить её в потоке времени, пока бессмертные безучастно наблюдают за ходом истории и ни в одном уголке света не обретают веками отыскиваемый дом. Несправедливо распределённая вечность, данная тому, кто никогда особо ей и не дорожил, но вот Акааши смотрит на Котаро — и видит самое невиданное чудо, которое только мог повстречать на своём долгом и одиноком пути. Акааши смотрит на Котаро — и понимает, что все эти годы жил только ради встречи с ним. И удивительно, будучи бессмертным, задаваться вопросом “а жил ли я до этого вообще?” Акааши обязательно потом будет стыдно, что он толком не слушает, улавливая урывками что-то про вазы и фарфор, про какие-то византийские венчики (присмотрись, Акааши, здесь венчик не характерный, а горизонтально отогнутый!), что-то про поливу и глазурь, про жемчуг и крупинки, про китайский шёлк и про то, как правильно его поджечь (зачем?), смотрит изумлённо, как Котаро трясёт кулоном-флаконом с благовониями и смеётся, рассказывая, как ему из-за каких-то китайских масел полдня мерещился на корабле сиреневый барашек. — Шёлк кстати при соприкосновении с телом принимает его температуру, — Котаро касается накинутого на плечи Акааши платка — ткань холодит, будто разлеталась на морских ледяных ветрах. Котаро смотрит обеспокоенно, а Акааши лишь легонько щёлкает его по носу, чтобы не переживал из-за пустяков. — А глянь вот на это! — Котаро подсовывает Акааши две расписные фигурки лошадки и петушка. — Глиняные игрушки с севера, из далёкой заснеженной деревни. Нигде больше в мире такие не делают. Акааши осматривает выкрашенную “в яблоко” бело-синюю лошадку и исписанный орнаментами позолоченный хвост петушка, поглядывая при этом на Котаро, который сам при виде фигурок сияет так, будто видит их впервые. — Я сперва подумал, что это павлин, ну из-за хвоста, а это петушок, — Котаро оглаживает волнами вылепленную бородку. — Сверкает как, видишь? Ну это ненастоящая позолота, конечно, не сусаль ни разу, а всего лишь подражающая ей поталь, тебе, наверное, неинтересно всё это слуш… Акааши прерывает Котаро поцелуем — порывистым, отчаянным, вырисовывавшимся до этого в мимолётных мыслях. Он касается горячей щеки, отстраняется и только теперь спохватывается, что мог сделать что-то не так. Хоть Акааши и видел, как это делали люди, а один раз — как это делали Тоору с Хаджиме, но если у божеств нет страха и мучимых мыслей о неправильности, то люди же сами себя связывают предрассудками, да и откуда вообще Акааши взял, что Котаро чувствует к нему что-то ответное. Предрассудки и сомнения идут к чертям, потому что Котаро тянется навстречу и целует теперь сам, подтягивает и усаживает себе на колени, оплетает руками и пересчитывает пальцами позвонки, удерживает с неизменной боязнью, что осязаемое и откликающееся ускользнёт и развеется опьяняющим видением. — Если у тебя всегда будет такая реакция на лошадок и петушков, то я соберу тебе фигурки со всего мира, все до единой, — усмехается он, прерывисто дыша. Акааши вместо ответа ныряет в объятия, прижимаясь к груди щекой и утихая, потому что нужно осмыслить, что натворил и как из этого потом выбраться (Акааши не захочет). Где-то в стороне звенят колышущиеся бусины штор, но Котаро не обращает на загадочные порывы ветра внимание — и лишь сильнее обнимает укутанное в шелка тело. — Мы обречены, Акааши. Акааши вздыхает и отворачивается построить гримасы проносящимся мимо чайкам. В штиле нет ничего плохого, на самом деле, — если у вас не запланирована экспедиция века. Котаро все уши прожужжал про остров, всплывающий из-под воды в какие-то особенные дни, уверяя, что не выдумывает и ничего не путает. Акааши сдаётся и верит, отмечая про себя, что команде пора бы перестать разрешать Котаро нанюхиваться неизвестных масел от таинственных китайских торговцев. Они пришли в порт ранним утром, чтобы отплыть без посторонних глаз и лишних расспросов. — Доверься мне, Акааши! — позвал Котаро в приключения и подал руку, чтобы Акааши забрался в лодку. И теперь они болтаются на замерших волнах и слушают издевательские хохочущие крики пролетающих над ними птиц. — Я не должен был тебе доверять, — разочаровано тянет Акааши. — Теперь мы никуда не доплывём, застрянем тут и будем просто скучно ловить рыбу, — дуются в ответ. — Не думаю, что есть хоть какое-то занятие с твоим участием, которое может быть скучным. Акааши знает, о чём говорит. Они вдвоём уже рисовали картины песком, лепили горшки из глины, кормили утят и снимали с дерева перепуганного козлёнка, пекли пирог и выбивали ковры, дрались подушками и играли в догонялки, носясь из комнаты в комнату и разбив по пути пару ваз. Акааши поднимается на ноги, заматывается в рыболовную сеть и завязывает на груди концы. — Лучший мой улов, — хрюкает Котаро. — Не забывайся, это я тебя поймал, — Акааши щипает Котаро за плечо. — Ну-ка отойди. Котаро послушно отступает в сторону, и Акааши поднимает руку, ведёт ладонью, словно перебирает пальцами незримые подвески-обереги, и пускает в паруса порыв ветра, заставляя лодку вздрогнуть на качнувшихся волнах, замирает на пару мгновений, словив прохладный порыв волосами и краями одежды, и оборачивается. Лодка плывёт. И Котаро тоже. С застывшим взглядом и в восхищении раскрытым ртом. Акааши думает, что сделал глупость. Он вроде и не собирался себя никак разоблачать, да и вообще не принято у Стихийных показывать свои фокусы людям. Но для Котаро почему-то захотелось. И сейчас придётся либо объясняться, либо обращаться в невидимку и спасаться бегством. — Я не знаю, кто ты и откуда ты, но мне хочется перед тобой преклониться, — на лице Котаро нет даже и тени улыбки. Акааши внезапно тоже не до шуток. И впервые будто по издевательской иронии не хватает воздуха. Не хватает его и позже, когда они лежат на дне лодки и целуются, напрочь забывая о рыбалке и прячущихся подводных островах. Море расстилается завитками волн у самых ног, мажет солью почти пустынный песчаный берег и отползает неспешно назад, чтобы снова ловить поверхностью белизну утренних лучей. Акааши подбирает с земли ракушку, прижимает к уху и на ходу слушает шум закованного внутрь прибоя, гладит заострённые края и бросает обратно в море, наблюдает секундно за разбегом водяных кругов и бредёт дальше, вслушиваясь в неотстающий шорох шагов по песку. Котаро отплывает на следующий день, а Акааши остаётся его ждать — предвкушение поразительно нового опыта и грядущее осознание того, что умеешь по кому-то скучать. А Акааши будет, он почему-то уверен. — Стой-ка, хочу кое-что подарить тебе, — Котаро тормозит Акааши и сам останавливается за его спиной. — Да, именно подарить самому, а не наблюдать, как ты втихаря что-то утаскиваешь. Акааши замирает, пока ему что-то надевают на шею, наклоняет голову и берёт в руку обрамлённый серебром зелёный камень. — В Китае нефрит ценится дороже серебра и золота, а ещё считается символом бессмертия, — Котаро медленно разворачивает Акааши к себе, обводит пальцем камень, ведёт в сторону и очерчивает ключицу. — И совершенства. Акааши молчаливо разглядывает кулон, и Котаро касается его подбородка, чтобы поднял взгляд. — Ты не знаешь, наверное, но в дни, когда небо серое, у тебя глаза зелёные, — Котаро касается завитков волос у виска и спускается ниже, оглаживая скулу. — Как поднявшаяся в шторм морская волна. Акааши застывает под прикосновением и с подозрением прищуривается. — Ты такой серьёзный, как будто прощаешься со мной. — Откуда я знаю, что точно застану тебя дома, когда вернусь? — Вот мне даже обидно, что ты настолько в меня не веришь. — Я не верю не потому, что не доверяю, а именно не верю в тебя, как в нечто слишком прекрасное, чтобы быть правдой, — объясняется Котаро, скривив печально рот. — Серьёзно, я боюсь остаться в море один и осознать, что просто тебя выдумал. Акааши с чужих переживаний только умилённо усмехается. — Я реален, прошу смириться с этим, — теперь его очередь касаться лица напротив, не удержаться и жамкнуть мягкую щёку. — И в следующее путешествие ты возьмёшь меня с собой. — Я могу взять и в это! — Не можешь, — Акааши заставляет Котаро затихнуть, коснувшись пальцем его губ. — Твои люди и так недоумевают, что за парня ты всюду с собой таскаешь, кормишь и обвешиваешь цацками. — Я говорил, что ты мой друг, которого я привёз из Греции! — Ну вот и чудесно, твой друг из Греции обязательно будет тебя ждать, — Акааши улыбается и тянется шёпотом к самым губам, — не исчезнет и не окажется выдумкой. Целует мимолётно и отступает назад — Котаро так и стоит в сопящем немом ступоре. — Ты всё ещё слишком серьёзный, — хмурится Акааши. Он наклоняется зачерпнуть в ладонь воды и брызгает в Котаро холодным всплеском, чтобы очухался. Котаро фыркает и встряхивает головой, смешно таращит глаза и по-совиному моргает. Акааши смеётся, разворачивается и убегает, давя на бегу смешки. Котаро срывается следом, быстро догоняет, подхватывает на руки и кружит, слушая на удивление громкий и заливистый смех. Вечером в городе праздник — большое пиршество под выступления музыкантов и танцовщиц на главной площади. Акааши нравятся эти преображения: дневная базарная суета и весёлые перекрикивания, зазывания ветров и отголоски далёких песчаных бурь, грохот раскалывающегося о камни моря, крики чаек и звон корабельной цепи в порту, а вечером — хоровод огней и дрожащее пламя свечей, ритмы барабанов и переливы струн под возгласы восхищённой представлением толпы. Акааши от толпы держится в стороне — Котаро переживал, что Акааши заскучает и почувствует себя брошенным, но Акааши не хочет отвлекать Котаро от бесед с друзьями и может развлечь себя сам, разгуливая по украшенной оживлённой площади, разглядывая вблизи музыкантов или со стороны наблюдая за танцами. Танцовщицы завораживают, сливаясь с музыкой или даже её пересиливая, волнообразно изгибаются и кружатся, взмахивая вуалью и выставляя ногу из разреза на звенящей юбке, перебрасывают с плеча на плечо локоны волос, завлекают жестами и скользящими шагами, прикрывают ладонями низ лица и обжигают подведёнными глазами. Акааши невольно повторяет движения рук, выписывая пальцами волны, взглядом выискивает среди зрителей Котаро, замирает и заглядывается — тот улыбается в отблесках огня и хлопает в унисон барабанным ударам. И музыка звучит будто в отдалении, впивается и растворяется под кожей, каждым ритмом сплетается с беспокойным пульсом и пускает по спине россыпи мурашек. Акааши думает про себя, что всё-таки тот ещё врун. Он дожидается окончания танца, накидывает на голову платок и идёт к сидящим в полукруге зрителям, берёт Котаро под руку, молчит в ответ на его недоумевающий взгляд и крадёт его из толпы. Врун и вор — неисправимый и всегда безнаказанный. Котаро позволяет увести себя в темноту безлюдных кварталов, в интригующем безмолвии и со скачущей на губах улыбкой. Акааши останавливается у одной из стен, разворачивается и обвивает руками, увлекая в поцелуй. Котаро отвечает тут же, обнимая и прижимая к стене, не выдерживает и усмехается в губы. — Что, тебе не нравится праздник? — Мне больше нравишься ты. Они целуются в как будто вымершем переулке, и Акааши так нравится — в полумраке и под отзвуки доносящейся с площади музыки, и когда над головой на безоблачном ночном небе вырисовываются созвездия. Но Котаро всё же ведёт его домой — они сбегают по пустым улочкам, со смешками оглядываясь на звучащие вдали голоса, крадут друг друга и не расцепляют рук. И в этих ночных улочках больше трагичности и бессонной тоски по пустыням, которые зовут из домов и манят затеряться в песках, здесь убегают и прячутся, здесь падают обессиленно у стен и беззвучно плачут — но Акааши сейчас об этом не думает, Акааши сейчас не думает вообще ни о чём. В доме они по-прежнему считают, что оторваться сейчас друг от друга — непосильная задача и вообще глупость, и Котаро, не отвлекаясь от поцелуев, не замечает, как Акааши одной рукой расчищает им путь, порывами воздуха отбрасывая в стороны валяющиеся на полу вещи. В спальне Акааши толкает Котаро на кровать, усаживается на него сверху и, не отводя взгляд, начинает раздеваться. — Пусть танцовщицы научат меня, и однажды я тоже тебе станцую, — руки предательски трясутся, но Акааши надеется, что со стороны это не так заметно. Котаро придерживает Акааши за бедро и неотрывно наблюдает за развернувшимся представлением. — Это… — он нервно сглатывает. — Это женский танец. — Знаю, и мне плевать, — Акааши отбрасывает в сторону верх наряда. — А тебе? — Бесконечно. Котаро перекатывает Акааши на спину, нависает сверху и целует, попутно избавляя от остальной одежды, раздевается сам, спускается поцелуями ниже и оставляет на коже отметины. Акааши снова разучивается дышать, зарывается рукой в растрёпанные волосы, другой сминая в кулаке простынь, и цепляет мутнеющим взглядом, как подрагивают на ветру края балдахина. Оно подхватывает и разбивает волнами — лучше штормов и всех потопленных кораблей. Акааши теряет будто сам себя и притом чувствует всё и сразу, ловит обрывочные поцелуи и вроде царапается, ощущая всё вне и всё внутри, и плывёт-плывёт-плывёт. Когда Акааши снова оказывается на чужих бёдрах, его подкидывает расшатанным баллами морем, выбивая вдох и вбиваясь под кожу. Котаро хочет удержать, но будто боится в неверии прикоснуться, задыхается и тянет только руку, чтобы поддеть пальцем цепочку кулона. — Всё ещё сомневаешься, что я существую? — усмехается Акааши, сорвавшись на выдохе. — Не сомневаюсь, — Котаро приподнимается и тянется за очередным поцелуем. — Но версии, что я сошёл с ума, я всё-таки придерживаюсь. Акааши целует и цепляется в плечи, роняет Котаро обратно на простыни и выпрямляется, ухватившись за тянущуюся к нему руку. Мысли мечутся, перекрикивая сами себя, чтобы под судорожный ритм вылететь одна за другой. И в накатывающем вакууме пустеющей головы звучит отчётливое — вот бы его как-нибудь к себе привязать — незримой нитью или нерушимым сплетением, душой или хотя бы её осколком. Чтобы тянуло сквозь расстояния, зазывало и разбитым на эхо откликом влетало в горло. Чтобы неделимое, неизменное, вечное. Кулон на груди нагревается и мимолётно жжёт кожу, едва заметно сверкнув — Акааши едва замечает, но даже не вдумывается, выгибается в спине и впивается затуманенными зрачками в потолок. Котаро уходит на рассвете — Акааши в полусне чувствует прикосновение губ к обнажённому плечу и вздрагивает кончиками пальцев, не раскрывая глаз. Для Акааши потеряться во времени — обычное дело, но в этот раз дни отсчитываются будто неосознанно. Отсутствие Котаро складывается в неделю — в ничтожно малый отрезок для веками живущего божества, но всё равно оно чувствуется, гнетёт и ноет чем-то незнакомым в промёрзших рёбрах. Акааши скучает и даже признаётся в этом самому себе, мирится с этим и тоскливо вздыхает на равнодушно журчащий фонтан. Тут бы у самого себя поинтересоваться — какого вообще чёрта. Что ещё за привязанности, что за тоска, что за унизительная зависимость и на пустом месте взявшаяся потребность. Это сложно, прям как у людей. Акааши не то чтобы пытается на них походить, но созвучие со своим необъяснимым лучше отыскивать среди таких же — необъяснимых, странных, нелогичных порой до глупости и неспособных разгадать самих же себя. И вот Акааши думает, что у людей, наверное, такое бывает тоже — когда потребности в ком-то никогда и не было, и чьё-то присутствие рядом не обрисовывалось в смысл жизни. Но потом просто случается кто-то, с кем хорошо и без кого тоскуется, и вроде непривычно, вроде самому себе противоречие, но всё же думаешь — почему бы и нет. Пусть Котаро скорее возвращается и остаётся неизменно рядом — и тогда, возможно, даже вечность сумеет обрести смысл. Акааши приходит на рынок где-то ближе к полудню и сразу улавливает непривычную тишину — ни возгласов крикливых торговцев, ни шумных бесед, ни раскатистого смеха, ни отголосков музыки. Будто весь город разом утратил поводы для радости, предаваясь тоске под скулёж захлёстывающих с моря ветров. Сегодня даже не выглядывало солнце, как добивающий штрих на картине всеобщего уныния. Акааши настораживается и спешит в лавку к уже знакомому старому торговцу — тот впервые на его памяти не улыбается и даже не зазывает пробовать свои лучшие вкусности. Акааши, уже не на шутку переживающий, подходит ближе — хозяин лавки поднимает на него усталый взгляд и останавливается, держа поднос с апельсинами. — Корабль Котаро попался на пути Берберским пиратам, — выговаривает он хрипло, вцепляясь в поднос до трясущихся рук. — Они так-то на европейцев нападают, но тут, видимо, позарились на груз торгового корабля. Котаро и остальные… — он прерывается, чтобы утереть рукавом глаза. — Они все погибли. Хозяин срывается на всхлип и роняет поднос — чёртовы апельсины падают на землю и укатываются под стол. Старик опускается на корточки, чтобы всё подобрать, не выдерживает, закрывает ладонями лицо и плачет. Акааши застывает в немом ступоре — апельсины рассыпаются перед глазами нелепо и бессмысленно, а услышанное никак не сложится в осознание. Бредовое, как абсурдная фраза из сна, и Акааши задирает голову, цепляясь за удерживающее в пошатнувшейся реальности небо. Серое и дурацкое, стянутое набегом багряных облаков. Акааши стоит на берегу, потому что здесь ветра бьют в лицо, город немеет и за спиной почти не чувствуется. И услышанное наконец-то складывается, осознаётся и обрушивается. Котаро погиб далеко от земли — тридцать седьмой меридиан, ржавое небо и онемевшее от взрыва пушек море. Осколки израненного корабля осядут на дне, а волны даже не вспомнят, какое прячут под собой кладбище. Акааши мог быть рядом, на самом деле. Хоть ветром в парусах, хоть невидимым порывом у виска, и разнести в щепки любой подобравшийся близко корабль чужаков. Отогнать ураганы, которые сам же когда-то насылал, сберечь и вернуть домой, никогда не уходить, никогда не оставлять. Но Акааши хотел, чтобы как у людей — ждать и скучать, считать дни до встречи и просто так писать в тишине письма, и однажды утром выскочить во двор, разбежаться и накинуться с объятиями. А теперь осознание первой потери впивается в горло, лишая воздуха, и первое понимание леденящего и жестокого “никогда” отсекает что-то внутри и проносится в голове похоронными напевами. Акааши держит в руках сложенные стопкой стихи Котаро — сам не помнит, как успел их взять, когда будто в полусне бродил по опустевшему дому. Он перечитывает каждый, а после пускает по ветру, и вихрь из бумажных листов кружит над морем и уносится к небу. Котаро никогда не зачитывал их сам и не зачитает теперь никогда, не напишет новых и смущённо не протянет исписанные скачущим почерком страницы. Про море, которое любил до безумия. Непокорное, переменчивое, заманивающее прочь от берегов по незримым маршрутам, отмеченным пунктиром на карте. Про море, которое убило и продолжило разливаться под недрогнувшим небом. Акааши падает на колени, роняя ладонь в воду, и от кончиков пальцев с треском расходится лёд, пленяя и сковывая море, замораживает от остекленевшего берега до вычерченного горизонта. Акааши не убирает руку и не шевелится, смотрит застывшим взглядом вдаль и видит отплывающий от земли фантомный корабль с чёрными парусами и флагами. — Акааши, успокойся! — взявшийся из ниоткуда Тоору налетает со спины, падает рядом и утешающе обнимает. — Выброс силы тебя только больше пошатнёт, не надо. Акааши на предостережения сейчас так плевать. Он вздрагивает от прошившей тело судороги, роняет голову и замораживает следом и себя, пугающе замерев, остывая изнутри и обрастая ледяной коркой. Тоору отшатывается назад, смотрит в ужасе на сковывающуюся кожу и растерянно оглядывается на прибывшую подмогу. — Отойди, я разберусь, — отгоняет его в сторону Хаджиме, садится перед Акааши и обхватывает нагретыми ладонями его лицо. Покрывший кожу лёд высвечивается красным, расходится трещинами и тает, стекая по открывшимся щекам. Хаджиме спускает руки на плечи, растирает и прогревает, затем кладёт ладонь Акааши на грудь и не отпускает, пока полностью не растопляет на нём лёд. Акааши высвобождается из ледяного кокона, пошатывается и едва не падает, но его подхватывает Тоору, обнимает и неспешно укачивает, отогревая и убаюкивая. Хаджиме оборачивается на замёрзшее море, думает растопить на нём лёд, пока на берег не сбежался перепуганный народ глазеть на взбесившееся природное явление, но шлёт всё к чертям и пока остаётся с Акааши, накрывая горячей ладонью его ледяные дрожащие пальцы. Акааши поднимает голову и только сейчас замечает Кенму — тот наблюдает за его срывом со стороны, безучастный и не скрывающий недоумения. — Погоди, ты серьёзно? — Кенма не удерживается от смешка. — Ты настолько привязался к смертному? Тебе самому не смешно? Акааши не отзывается и лишь смотрит на Кенму неотрывно и обречённо, читая на его лице смесь разочарования и насмешки. — Не трогай его сейчас, правда, — отвечает вместо Акааши Тоору, обнимает его крепче и прижимает головой к своей груди, оборачивается и сверяет Кенму презрительным взглядом. — А лучше вообще уйди. Кенма круглит в изумлении глаза, не веря, что его вот так прогоняют, и вопросительно смотрит на Хаджиме — тот отвечает кивком, поддерживая слова Тоору. Кенма приоткрывает в немом возмущении рот, бросает на Акааши теперь уже обеспокоенный взгляд, кусает в бессилии губы и смиренно уходит. Акааши даже не смотрит вслед, впившись взглядом в заунывно гудящее море — чёрные паруса мелькают над волнами в последний раз и растворяются, не доплыв до горизонта.год 1709
Здесь небо не называют свинцовым под цвет пуль — здесь больше любят лезвия. Япония — страна восходящего над кровавыми полями солнца. Залитые водой рисовые поля тянутся вдоль тропы и ловят отражения серого просевшего неба, звоны мечей эхом с открытых веранд, пожары ночными гостями после полуночи, и каждый ливень кажется затянувшимся навсегда. Акааши идёт по загородной дороге вдоль полосы леса и прячет глаза под тенью касы — невидимым ему быть ни к чему, здесь и так редкие прохожие бредут случайно проскользнувшими тенями и едва ли бросают друг на друга полувзгляд. Здесь будто каждый несёт свою трагедию — отголоски последних произнесённых фраз, дрогнувшую в прощании руку и накрытые простынёй захлебнувшиеся кровавым кашлем тела. Акааши не знает, что его сюда поманило. Может, здесь самое место, чтобы перекликаться трагедиями, а у него своя не заживает и не забывается даже спустя сто двадцать семь лет — Акааши почему-то продолжает неосознанно считать года. /Тоору не упоминает даже вскользь и туманно говорит Акааши про время, которое пусть и хреново, но всё же лечит — чем скорее эпизод со смертным забудется, тем легче будет им всем, хотя Тоору в исцеляющее время сам едва верит. Хаджиме заговорить на больную тему даже не пытается, поддерживает больше сочувствующим молчанием и мимоходом кладёт горячую руку Акааши на плечо, когда замечает расцветающий по коже едва отблёскивающий лёд. Кенма снова пропадает с радаров — неизменная вуаль скрытности и напускное безразличие, километры на юг и никогда на север, подальше от людей и ещё дальше от своих. Они не в раздоре — у них просто обоюдное порознь, удобное и привычное, неуклюжий и исковерканный порядок вещей, который веками не даёт им сломаться. И слабая надежда, что однажды получится стать ближе./ Нефритовый кулон на груди странно нагревается, и Акааши готовится поравняться с идущим навстречу мужчиной — тоже в касе и с воткнутым за пояс мечом. Акааши смотрит в сторону, потому что здесь принято расходиться незримо, порознь взглядами и путями, в скорбном безмолвии и мимолётно пронёсшемся порыве ветра. Кулон жжёт кожу, как раскалённый под солнцем камень, и Акааши вздрагивает от фантомного ожога, пересекается с незнакомцем почти уже плечом к плечу и поворачивает голову. И видит Котаро. Того самого, выцарапанного из прошлого. Живого. Кулон едва не взрывается, и Акааши перехватывает его под одеждой и оборачивается. Незнакомец — как будто можно его так теперь назвать — продолжает идти дальше, не оглянувшись и не замерев ни на секунду. Точно не просто похожий и точно не мерещится — и живой, живой, живой. Акааши застывает посреди дороги, и в голову слишком оглушительно влетают отзвуки удаляющихся шагов, шелест листвы и клубящаяся под ногами пыль. Акааши вспоминает полузабытый смешной парадокс — повелевать воздушной стихией и не помнить самому, как дышать. У Акааши давно нет никаких вопросов к мирозданию, но один сейчас так и просится — какого чёрта. Он кладёт руку на холодный ствол и вжимает ладонь в царапающую кору, чтобы через осязание вернуть себе ощущение реальности, вдыхает хлестнувший по лицу ветер и почти приходит в себя. Реальность сейчас — шаткая и едва вызывающая доверие, прятала всё это время от Акааши переродившегося Котаро и даже не подавала ему ни единого знака. Или всё же подавала? Иначе как ещё объяснить его беспричинную тягу в эти края? А взбесившийся кулон, чуть не прожёгший Акааши грудную клетку, просто почувствовал то самое присутствие? Собирающиеся в голове догадки выстраиваются в нечто бредовое, и Акааши не отказался бы сейчас прокричаться обо всём Тоору, но они с Хаджиме сейчас носятся со своими безумными авантюрами на другом конце света. Акааши раздумывает над мыслью наведаться к Загробным и выяснить через них, что за феномен чудесного воскрешения ему довелось наблюдать. Загробные отвечают за переправку душ и их заточение в царстве мёртвых — единственные, кого наземный передел и разборки Высших со Стихийными нисколько не коснулись. У них есть свои неизменные обязанности, потому что смерть работает без перебоев, свой взгляд на выкрутасы богов и свой восхитительный чёрный юмор. Акааши с ними не в ссоре, но и не в большой дружбе, и нужно тщательно обдумать идею доверить им свои секреты. Кулон вновь даёт о себе знать секундным отблеском, и Акааши сжимает беспокойный камень в ладони, складывая воедино все необъяснимые моменты. Может ли оказаться, что Акааши непреднамеренно забрал себе осколок души Котаро и заковал его внутрь кулона? И этот осколок вернул Котаро в мир живых? В том же обличии, но без воспоминаний и лишь спустя сто лет? Для чего, чтобы Акааши вновь прочувствовал то, что и не забывалось толком, и по новой свихнулся? Акааши понимает, что явно сделал что-то неправильное — катастрофичное даже, а потому к Загробным он даже не сунется. Если Котаро и правда является “ошибкой недоглядевших потусторонних служащих”, то им займутся и попытаются устранить, чего Акааши допустить не может — не после того, как уже один раз его потерял. А с Котаро Акааши разберётся сам. Или с “Бокуто-саном”, как его здесь называют. Бокуто-сан обучает технике владения мечом в додзё своего покойного отца — Акааши узнаёт подробности от добрейшей старушки, угостившей его данго. Некогда беззаботный хохочущий днями напролёт мальчишка вырос, чтобы такую же шебутную ребятню превращать в воинов. Бокуто — лучший мечник в округе, которого признают даже пожилые мастера, и Акааши невольно гордится, хоть и не без горечи. И почему же твой корабль не могло прибить к мирным берегам? Акааши хочет убедиться сам — сыграла ли с ним вселенная злую шутку или же подарила ему нежданное возвращение. Он приходит к воротам додзё под вечер, когда разошлись последние ученики, когда из звуков только птичьи перекрикивания, и солнце решило пробиться сквозь стянутые подпалённые облака. Бокуто сидит на веранде как олицетворение безмятежности: полураспахнутая юката, кисэру в руке и задумчивый взгляд куда-то за выкрашенные лучами верхушки дубов. Закатное солнце напоследок хочет добить и высвечивает Бокуто ореолом, и Акааши смотрит заворожённо, цепляется застывшим моментом воссоединения и мысленно усмехается — всего одна влюблённость сделала из него такого обречённого романтика. Бокуто оборачивается на подошедшего, и Акааши убеждает себя в последний раз, что смотрит не на подкинутый пошатнувшимся рассудком мираж. Акааши собирается с духом, свешивает по бокам руки и просит с подсмотренным у местных поклоном: — Обучите меня искусству меча, Бокуто-сан. Бокуто оглядывает позднего гостя с ленивым прищуром и выдыхает расслабленно дым. А потом усаживается прямо и обращает на незнакомца всё своё внимание. — Есть нечто дорогое тебе, что ты хочешь с помощью меча защитить? — спрашивает он. Акааши удерживается, чтобы не вздрогнуть в неверии — тот же голос, та же греющая хрипотца, та же отливающая золотом радужка любопытных глаз. Распрощаться в стране заходящего солнца и встретиться вновь в стране солнца восходящего — жестокие выдумки вселенной порой не лишены красоты. — О да, — Акааши улыбается, дотрагиваясь до спрятанного под воротом кулона. — Дорогое у меня есть, определённо. И мимолётно, как отголоски рассеивающегося эхо, слышит шум разбивающихся волн. В зале додзё пустынно и тихо, эхо перебегает по стенам, и солнце режет лучами пол, как колонны в высвеченной необитаемой цитадели. Акааши сидит на полу и в загадочной тишине наблюдает, как принявший боевую стойку Бокуто с грозными выкриками рассекает воздух бамбуковым тренировочным мечом. Зрелище весьма интересное, но Акааши всё-таки осторожно уточняет: — Я прошу прощения за наглость, но разве первое занятие должно начаться не с того, что мы сядем на пол философствовать и задумчиво вздыхать на пролетающие лепестки сакуры? — Но я хотел показать здоровский приём, — оправдывается Бокуто, поджав обиженно губы. — Ох, простите, тогда не буду прерывать. Но у Бокуто уже пропадает запал, и он грустно опускает синай — Акааши очень хочет хихикнуть, но сдерживается. — Считаешь, что я веду себя странно? — бурчит Бокуто. — Лишь чуточку. — Но странностями тебя не отпугнуть, как я понимаю? — Правильно понимаете. Акааши хитрит и врёт — что тогда, что сейчас. Акааши называется именем Кейджи — украденное имя у мальчишки, с которым Акааши подружился в соседней деревне и на пару бросал в реку камни — и предстаёт перед Бокуто почти человеком и почти без подозрений. Этот Бокуто не поверит в беглых русалов, не расскажет взахлёб о византийских вазах и о неповторимом ковровом узоре — у этого Бокуто взгляд тяжелее и мысли всегда где-то далеко, у этого Бокуто мертвы родственники и почти все друзья-ровесники, павшие кто от меча, кто от неизлечимой хвори. Жестокое время, в котором всегда готовишься уйти следующим. — Вставай, — машет рукой Бокуто. — Посмотрим на твои способности. — Какое-то у нас ускоренное обучение, — Акааши не устаёт придираться и нехотя поднимается. — Враги не ждут, — Бокуто протягивает ему меч. — Хочу взглянуть на твои движения, — он вовремя отходит назад, увернувшись от замаха. — Только не меня бей, а воздух. Акааши напряжённо молчит, покачивая выжидающе мечом, встаёт как перед разбегом и готовится замахнуться. — Сразу нет, — обрывает Бокуто и подходит ближе. — Стойка неверная. Куда ты нагибаешься? Прямо встань и голову чуть повыше. Бокуто встаёт рядом, ловит пальцами подбородок и слегка приподнимает. — Осанка ровная должна быть. Затылок, — пальцы пробегают по шейным позвонкам, — спина, — ладонь соскальзывает вниз и очерчивает изгиб, — и нижняя часть, — вовремя замирает, удерживает и отстраняется, — должны ощущаться на одной прямой, как стержень. Акааши застывает, прислушиваясь к сигналящему осязанию — стержень из спины ввинчивается прямиком в голову, царапается и вырисовывает с обратной стороны черепа причудливые узоры. — Бокуто-сан, а вы точно сенсей боевых искусств, а не искуситель наивных юнцов? — Теперь ноги, — Бокуто пропускает замечание мимо ушей. — Левую стопу в эту сторону разверни. Акааши опускает взгляд и переставляет ногу, раздражённо хмурится и злобно сжимает рукоять. — Хватка у тебя крепкая, меч сразу взял правильно, — наконец-то хвалит Бокуто, коснувшись невесомо костяшек. — Удар должен быть секущий, рубяще-режущий, хлёсткий. — Погодите, я не успеваю осознать сразу столько слов. — Замахнись и всё поймёшь. Бокуто вновь отходит назад. Акааши сосредотачивается — стержень-дыхание-взгляд — прикусывает губу и замахивается. Впечатлений никаких — ни у него самого, ни у Бокуто. Акааши устало вздыхает. — Опять всё плохо, да? — Неверный удар вышел, — мотает головой Бокуто. — Ты как будто просто палкой машешь. Бил когда-нибудь кого-нибудь палкой? — Нет, но возникает иногда желание. Какая вообще к чертям разница? Этот меч — та же палка, даже не одна, а четыре связанные. Что ещё вынудит вытворять желание быть с Бокуто — голым стоять медитировать под ледяным водопадом? Оседлать медведя, покорять вершину горы под размывающим тропы ливнем? — Вообрази цель, — Бокуто тем временем встаёт за спину, наклоняется к уху и направляет стиснутый в руках меч. — Воссоздай перед собой мишень, по которой хочешь попасть, и рассеки. Акааши не нужно воображать врага — пустота для него вполне достойный противник. Бокуто не отходит, обхватывает меч поверх рук Акааши, невольно обняв его со спины. Акааши позволяет собой управлять и двигаться в едином порыве и на одном выровненном вдохе, безмолвно и неделимо. Замах они делают вместе, и Акааши слышит это описанное секущее-рубящее-хлёсткое, отлетающее эхом в стены и отдающее гулом в сжатые пальцы. Акааши отмирает и на секунду выбивается из вдоха. — Ничего, ещё научишься, — подбадривает Бокуто, убирает руки и отступает в сторону. — И на занятия, будь добр, приходи вместе с остальными, а то ещё ночью заявишься. Он выходит из зала и садится на веранде, шуршит и мычит под нос какой-то мотив, пока набивает табаком свою трубку. Поразительно уютная тишина и даже закрадывающееся ощущение идиллии — они будто бы никогда и не расставались. — Я ночую у вас, кстати говоря, — невзначай сообщает Акааши, поправляя съехавший пояс. — Не помню, говорил ли я об этом. Бокуто молча закуривает, не сводя с Акааши глаз. Думает, наверное, выгнать его пинком или за шиворот. Или всё вместе. — Потом покажу тебе твою комнату, — отвечает он, выдыхает, кутая себя в дым, и отворачивается. Акааши успевает заметить мимолётно дёрнувшиеся вверх уголки губ. Днём в додзё людно и шумно, а это две вещи, которые Акааши старается избегать, поэтому в дневные часы на тренировки он не приходит, наблюдая со двора или проходя по веранде мимо раскрытых дверей. Бокуто изредка перехватывает его взгляд, не подзывает и даже не бросает злобный зырк, предпочитая не обращать внимание на самовольные выходки странного и сомнительно воспитанного новичка. Акааши просто интересно, сколько они ещё так продержатся. Вечером он приходит в уже опустевший зал и обнаруживает Бокуто на крыльце, пытающегося самому себе перебинтовать потянутое запястье. — Я помогу? — Акааши садится рядом, не дожидается ответа и ловит кончик бинта. Бокуто позволяет о себе позаботиться, наблюдает исподлобья и о чём-то раздумывает. Наверное, сам себе объяснить не может, с какого перепугу какой-то мутный парень бесцеремонно шатается по его дому, а он даже не делает ему особых замечаний. — Ты понимаешь, что нарушаешь установленные порядки? — упрекает он, хоть и без особой злобы в голосе. — Ты даже толком не представился другим ученикам. — Я стеснительный. — Ты бессовестный, Кейджи. Акааши пожимает плечом и спокойно оплетает бинт вокруг запястья. Акааши так-то успевает всё — и безобразничать, и стесняться, и его скромное хулиганство нужно просто принять и привыкнуть. — Ты даже не рассказал, откуда пришёл, — не унимается Бокуто. — У путников бывают свои секреты. — Но не у тех, кто приходят под крышу моего дома. — Сделаете для меня исключение? — Акааши прикрывается невинной улыбкой. — Я не скрываю ничего жуткого, не затеваю ничего подлого и не кажусь опасным. — Ещё как кажешься. Акааши невольно перетягивает бинт сильнее, чем нужно, шёпотом извиняется и исправляет. — Вы мне о себе тоже особо ничего не рассказываете, — поддевает он в ответ. — А что именно тебе рассказать? Как всю мою родню выкосили болезни? Или как год назад вырезали всю нагорную деревню, где жила семья моего дяди? — В этих краях у кого-нибудь вообще бывают истории без трагедий? — Не на нашем веку, — усмехается Бокуто и вертит запястьем, проверяя надёжность повязки. Акааши собирает остатки бинтов обратно в коробку с лекарствами, изображая невозмутимость и старательно пряча взгляд. — А ещё мне кажется, что ты постоянно зол, — говорит вдруг Бокуто, и у Акааши замирает над коробкой рука. — Вот только понять не могу — на меня или на себя самого. Акааши вот и самому интересно. В этих стенах по ночам собирается вся тоска, как туман тянется с гор и душит на рассвете особенно, и в такие ночи выбрасываются из окон, но в этом доме за окнами даже нет высоты. Ему и на Бокуто смотреть всё ещё тяжело — ощущение, что он видит перед собой призрака, до сих пор толком не пропало. — Что у вас там? — Акааши поясняет, указывая рукой. — В тетради, вы её с собой таскаете постоянно. Это подозрительно, я хочу разобраться. — А ты не слишком ли наглеешь, любопытный мой? Акааши уже не слушает, тянет руку и хватает лежащую рядом с Бокуто тетрадку — он её замечал у Бокуто уже не раз и запомнил её мелькающий за пазухой корешок. Акааши откатывается на всякий случай подальше, открывает тетрадь наугад и холодеет. — Это… Стихи? — не верит он, просматривая исписанные столбиками иероглифов странички. — Вы сами сочиняете? — Отдай, — Бокуто тянется за ним следом. — Но я ещё не прочитал, погодите, — Акааши поднимается на ноги и отскакивает в сторону, продолжая листать. — О нет, это что каламбуры? Все стихи строятся на каламбурах? — Да откуда ж ты только взялся такой. Бокуто сердито кидается вдогонку, хоть его и выдают глаза озорным блеском, а Акааши едва не улыбается до ушей, потому что снова поэт как и в тот раз поэт тебе так идёт быть чудесным поэтом, и пусть эти строки не про море и не про рвущиеся о ветер паруса, но даже перерождённая его душа просит творить — этот человек не перестаёт его восхищать. — Верни, — просит Бокуто, безуспешно пытаясь притвориться разозлённым. — А ты забери, — Акааши понимает, что наглеть он начинает только сейчас. Бокуто снова пытается поймать воришку, но Акааши не ловится, скачет и дёргается в разные стороны, перекладывая тетрадь из руки в руку, почти визжит и прокручивается на месте, увернувшись от руки, в очередной раз попытавшейся его ухватить. Но Бокуто его всё же ловит, загнав в угол и уперев в стену руку. Акааши поражение принимает молчаливо и гордо, не опускает голову и прячет тетрадь за спиной. Бокуто его даже не касается, удерживая взглядом, довольно ухмыляется и тянет к тетради руку, но краем глаза улавливает что-то во дворе и поворачивает голову. Акааши смотрит туда же, куда и он — над полосой леса извивающейся чёрной змеёй поднимается дым. Это не так далеко отсюда, хоть и по ту сторону реки, но страшнее смирение и спокойствие, с которым местные реагируют на очередной пожар, да и здешнее небо уже привыкло быть задымлённым. — Никогда нет покоя на этой земле, — грустно вздыхает Бокуто, прищуриваясь на тянущийся от горизонта столб. — Если не потушат сами, то придётся всем нашим идти на подмогу. Он забирает у застывшего Акааши тетрадь и молча уходит, положив перевязанную кисть на рукоять заткнутого за пояс меча. Акааши так и остаётся стоять спиной к стене и не сводит взгляда с взвивающегося дыма. И каждый вдох горчит на языке призрачной сажей. Увиливанию от соблюдения правил приходит конец, когда Бокуто в очередной раз сталкивается с Акааши в коридоре, хватает под руку и ведёт к остальным мечникам. Акааши особо не сопротивляется — плевать даже, потому что присутствием он сейчас не в реальности, а больше в собственных мыслях. — Ты нарушаешь законы моего додзё, — отчитывает его Бокуто, пока тащит в зал для тренировок. Акааши только хмыкает. А ты нарушаешь закон мироздания, при зарождении которого я присутствовал лично. Акааши заходит в зал под синхронный поворот голов и пристальные недоумевающие взгляды, держится невозмутимо и в сторонке под присмотром Бокуто одевается в защитную экипировку. Акааши уже даже не понимает, какой ему смысл от всего это цирка с притворством и переодеваниями, и по настроению он сегодня близок к прибитой к камням коряге, которую всё никак не выкинет течением и не понесёт с заждавшегося обрыва, и сегодня либо подхватит потоком, либо переломит и раскидает по берегам. — Встань в пару с ним, — просит Бокуто одного из учеников. Акааши равнодушно смотрит на вышедшего к нему юношу с синаем на плече — как же Акааши на него плевать. Как и на всех остальных в этом зале, да и вообще на весь мир, который всё как-то не уловит намёк и не оставит их с Бокуто наедине. Накатившая путаница мыслей и чувств впивается самыми острыми и явными — собственничество и эгоизм, и Акааши даже не знает, стыдиться ли ему, потому что с совестью и моралью проблемы были всегда. Акааши смутно замечает момент, как ввязывается в тренировочный бой, нападает и машинально перехватывает удары, пока в голове бьёт гораздо сильнее. Кто они с Бокуто вообще друг другу? Возлюбленные, только один из них с амнезией? А не поспешил ли Акааши и не навыдумывал ли? И откуда взяться такой привязанности за столь короткий срок? Люди и то не всегда дорожат такими связями, а уж он, как дитя вечности, должен был забыть о случайно подвернувшемся ему смертном на следующий день. Акааши в свои удары вкладывает больше злости, чем планировал, обрывает атаки и рассекает мечом воздушный поток, который поддаётся ему и помогает, сгущаясь и направляя меч в нужную сторону. Но нет же, они друг другу не чужие, но Акааши вынужден притворяться незнакомцем, потому что даже под сакэ не расскажешь человеку, что в его прошлой жизни вы вдвоём целовались в рыбацкой лодке, смотрели на караваны в закате и на залезших на дерево коз. Акааши блокирует очередной замах в свою сторону, удерживает меч мечом и смотрит сквозь бледнеющее лицо. Или он всегда и был ему никем? Век назад как много времени они провели вместе по меркам Акааши? А по меркам людей? Да это же смешно просто, как ни подберись, и Акааши совсем не вовремя вспоминает это насмешливое и непонимающее “как ты мог так к нему привязаться” и сам не замечает, как от нахлынувшей ярости начинает душить соперника — не руками у всех на глазах, а мощью стихии, воруя рассеянный вокруг воздух и наблюдая, как мутнеет под шлемом непонимающий взгляд. Парень роняет меч на пол и сам оседает следом, упав на колени и задыхаясь в сотворённом вокруг него душном вакууме, пока к нему не бросаются обеспокоенные товарищи. Акааши стоит неподвижно, сам едва осознавая содеянное и ещё меньше сожалея. Бокуто наблюдает за ним со стороны, скрестивший в строгом спокойствии руки и встревоженный лишь взглядом. — Смените ему партнёра, — приказывает он, не сводя с Акааши подозрительный прищур. Закашливающегося парня под руки выводят из зала, а перед Акааши встаёт уже другой ученик, настроенный ещё решительнее предыдущего. Спустя пару минут его настигает та же участь с нехваткой воздуха, и от Акааши теперь уже в открытую шарахаются, перешёптываются и поглядывают с опаской. Акааши всё ещё плевать, и вместо прилившей в стыде крови он чувствует подкожную ледяную корку. Бокуто больше не рискует кого-то к нему подпускать, не повышает голос и не устраивает разборок, чтобы не сеять панику среди и так перепуганных учеников, подходит сам и замирает почти вплотную, чтобы между ними хватило шёпота на ухо. — Я понятия не имею, как ты это делаешь, но не смей больше это повторять. Акааши вздрагивает только сейчас, осознавая всё и сразу, холодеет теперь уже не от равнодушия, а от болезненного осуждения, и в растерянности не находит, что ответить. Бокуто не донимает его упрёками и уходит, убеждается, что с пострадавшими от мистического удушья учениками всё в порядке, и с подбадривающими хлопками в ладоши возобновляет тренировку. Акааши долго ещё держится в ступоре, улавливает отстранённо чужие голоса и водит по полу кончиком деревянного меча. И впервые боится оставаться наедине с самим собой. Акааши решает не попадаться на глаза — сливается с толпой, отрабатывает удары наравне со всеми и старается не приковывать к себе кое-чей взгляд (всё равно не получается), а позже втихаря утаскивает из тренировочного зала один из мечей Бокуто, приносит его в свою комнату, оглаживает пальцами лезвие и смотрит, как оно от рукояти до острия покрывается льдом и ловит в отражение его глаза. У Акааши дни сбиваются в бредовые обрывки, и сам он себе кажется своей же больной выдумкой, шуткой мироздания, подброшенной на порог дома, где его никогда не ждали, и ему бы уйти без объяснений или же с прощальным поцелуем в лоб, но что-то не пускает, впившись и вспоров занозами кожу. Ты убедился, что он живой и в порядке, чего ещё тебе нужно? А потом он решает не попадаться на глаза буквально и обращается в невидимку, играет в прятки и бродит по дому и двору беспокойным призраком, не знающий сам, как от себя спастись. Они пересекаются где-то в полдень, когда Бокуто проходит по краю веранды, а Акааши неприкаянно исследует дворовые тропинки. Пересечением их встречу назвать сложно, потому что замеченным из них оказывается только один, и Акааши даже думает, что только так для них и лучше. Но Бокуто вдруг оборачивается. Останавливается и задерживает взгляд на Акааши — невидимом и неощутимом, не выдавшим себя ничем, смотрит в пустоту и не подозревает, что пустота встревоженно смотрит на него в ответ. Бокуто забывается на какие-то пары секунд, очухивается и смешно дёргает головой, недоумевающе моргает, не понимая, что такого увидел на пустом дворе, и спешно уходит с загадочного места обратно в дом. Акааши провожает его одними глазами, так и оставаясь незримым в слабо колеблющимся воздушном потоке. И прячет за спиной руки, скованные мелкой дрожью. Акааши сам не понимает, как и зачем умудряется, но вот он ночью стоит посреди чужой спальни — с мечом и с воющей неспособностью оставаться в своей комнате и в своей постели, когда хочется быть расстрелянным на простынях, быть раздавленным темнотой или вскрикнуть от загнанного под рёбра метала. Он смотрит на спящего Бокуто — непотревоженного и даже не шелохнувшегося на звук распахнутых дверей, не успокаивается нисколько и борется с желанием потрогать взлохмаченный подушкой хохолок. Мне кажется, что ты постоянно зол. Акааши усмехается, засматривается на умиротворённое застывшее лицо и обнажает меч. Зол, ещё как. На себя, потому что не забываю, цепляюсь и бешусь от бессилия. На тебя, потому что ты случился и продолжаешь случаться, каким-то нелепым образом оставаясь для меня чем-то особенным. На дурацкую вселенную, которая решила свести нас вновь и понаблюдать, какие идиоты из нас получатся на этот раз. Акааши знает, что вовремя остановится — краем лезвия у шеи где-нибудь у самой артерии, просто чтобы прочувствовать эту заточенную секунду до, чтобы представить это на грани бреда “а вот если бы его снова не было”. Акааши вдыхает темноту и замахивается — удар отражается с рассекающим тишину звоном. — Тренироваться нужно днём, знаешь ли, — сонно хрипит Бокуто, удерживая замах поднятым мечом. — У меня особый режим, как у подающего особые надежды ученика, — Акааши слегка дрожащей рукой прячет свой меч обратно в ножны. Бокуто усмехается и тоже откладывает оружие, затем дёргает Акааши за руку, валит на футон и нависает сверху. Акааши позволяет стенам сделать перед его глазами кувырок, поражённо молчит и смотрит, как скользнувший в комнату лунный отсвет обрисовывает склонившееся над ним лицо — с ума сойти, люди, наверное, за такое умирают. — Можешь мне объяснить, что с тобой не так? — Бокуто решает всё-таки поинтересоваться мотивами ночного визитёра. — Если бы я только сам понимал. — Я должен вышвырнуть тебя из этого дома сейчас же. — Но вместо этого тащишь меня к себе в постель. — Вот и почему же я делаю так, м, Кейджи? — Потому что ты тоже ненормальный. Бокуто удивлённо таращится, озадаченно приподнимая бровь, — и испаряется привычная дневная нахмуренность, осевшая тяжесть пережитого и что-то ещё, вплетённое во взгляд и порой впивающееся тоской в очертания гор на выцветшем небе. Акааши улыбается, закрывает глаза и вслушивается в море, которого нет, которое осталось в другом веке, и за окнами теперь вместо волн шелестит поддетая ветром листва. Ещё секунда, и он уйдёт, когда молчание станет невыносимым, раньше, чем прогонят, раньше, чем коснулось бы кожи холодное лезвие, но губы накрывают губами, в пальцы вплетаются пальцы, и где-то по краю сознания, как скользнувшая по щеке ладонь, проносится мысль мы такие неправильные но по-другому они теперь и не смогут — и очертания сплетённых тел прячет укрывший полумрак. Когда землю сковывает гул, о Кенме думается тут же. Древняя привычка и мгновенная тоска, вой расколотых континентов и трещины-шрамы на одиноких исцарапанных молниями скалах. Когда Бокуто от местных узнаёт о разыгравшемся в километрах отсюда извержении вулкана, Акааши даже на расстоянии чувствует въедающийся в небо дым. Кенма, как и остальные, не должен и не захочет вмешиваться. Но Акааши всё равно кажется, что момент первого безрассудства приходит рано или поздно, и лишь надеется, что вышедшая из-под контроля стихия подчинится своему хозяину. Вулкан извергается несколько дней, а потом тучи прорываются ливнем и издалека принесённым пеплом. Акааши неосознанно ловит проходящего мимо Бокуто за руку и молчаливо просит постоять с ним и с веранды понаблюдать за шипящей дождливой стеной. Когда вулкан затихает, Акааши решает своими глазами увидеть последствия. Ночью он осторожно пробирается в комнату Бокуто, наблюдает застывшей тенью поверх полосы лунного света, убеждается, что ничего не тревожит его сон, и так же тихо уходит. До места отгремевшего извержения Акааши добирается невидимкой по безлюдным дорогам и на встречных ветрах. Кенму он находит в пустом храме на краю горной деревушки — отлёживающегося и приходящего в себя после опасного и истощающего выброса силы. — Когда я узнал, что где-то рядом вулкан бушует, у меня было две мысли — либо это ты пытаешься остановить извержение, либо ты же его и устраиваешь. Кенма — обездвиженная измученность и едва заметный поворот головы, болезненная бледность, соперничающая с цветом простыней, и ветвями вырисованные изломанные вены. Акааши садится сбоку от футона и подтягивает к груди колени. — Отвратительный вулкан, на самом деле, — Кенма морщится от ещё не отпустившей боли. — Никак не хотел поддаваться и успокаиваться, а ведь был риск, что разрушится весь архипелаг. — Зачем ты вдруг полез разбираться? — От скуки. Акааши фыркает — кто бы сомневался. — Что? — Кенма насмешливо приподнимает брови. — Ждал, что я о благородстве что-то скажу? Не мог позволить пострадать невинным людям, на которых мне плевать? — Ты не меняешься. — Но кому важны мои мотивы, когда важен сам результат — я всех спас, я всем помог, я всё ещё крутой. Акааши невольно соглашается. Кенма никого спасать не бросался — просто собственная стихия бросила вызов, на который он не мог не ответить. Да и кто его знает — может, он недоговаривает, и желание предотвратить жертвы тоже было в списке причин противостоять извержению. — Я плохо повёл себя с тобой, — говорит вдруг Кенма. — Тогда на берегу. Акааши ошарашенно моргает и немного испуганно обнимает колени. — То есть ты всё-таки умираешь? — Почему мои попытки побыть немного хорошим воспринимаются как предсмертное раскаяние? — Потому что ты нехороший, Кенма. — Я понимаю, но давай не будем рушить момент, — Кенма собирается с остатками сил, чтобы выговорить столь сложные слова. — Простишь меня? — У тебя такой тон, как будто мне же будет хуже, если не прощу. — Ты нагнетаешь. — А я и не держал на тебя зла. Кенма непонимающе щурится. — Я в тот момент был даже с тобой согласен, — поясняет Акааши. — Я тоже не понимал, какого чёрта потеря смертного стала для меня таким ударом. — В любом случае я не должен был над тобой насмехаться, а я именно это и сделал, и так-то это не очень красиво было, я думаю. — Да, есть такое, ты был немножко сволочью. — Ай. Это правильно, это они молодцы. У обоих явные проблемы с разговорами по душам, но они искренне стараются. — Я кстати до сих пор не понимаю, почему этот смертный так мне дорог, — признаётся Акааши, неловко дёргая край матраса. — Слушай, ну я не эксперт, но ты, видимо, влюбился в него или типа того? — Кенма беспокойно ёрзает, не скрывая неприязни к начатой теме. — Шокирующая теория, понимаю, о такой мути лучше с Тоору говорить. Как будто услышав объявление своего выхода, в дверях возникает Тоору — на вид как запыхавшаяся мать, замучавшаяся искать своих притягивающих беды детёнышей. — Зачем я только вспомнил, — обречённо смотрит в потолок Кенма. — Ого, мы будто собрались проститься с умирающим дедом, — веселится появившийся следом Хаджиме, но берёт себя в руки, строго покашливает и принимает скорбный вид. Тоору с него закатывает глаза, подходит к футону и садится рядом с Акааши, выстраиваясь вместе с ним в печальный траурный рядок. — Как ты? — спрашивает он, заботливо поправляя на Кенме покрывало. — Если ждёте, что я откинусь, то я вас разочарую, — отзывается Кенма и слабо приподнимает руку, чтобы натянуть до запястья сползший рукав. Он быстро прячет мелькнувшие у кисти рубцы. Акааши с Тоору не сговариваясь делают вид, что ничего не видели. — Как ты здесь оказался, кстати говоря? — запоздало интересуется у него Акааши. — Кто-то присматривает за тобой? — Служитель храма, он считает меня ёкаем, потому что я его как-то раз напугал, но зато я слежу за его садом, а ещё я съедал подношения прихожан. Акааши закусывает губу, чтобы не засмеяться. Кенма как был, так и остался — первозданный, единый с природой и дикий. Хаджиме тем временем страшно занят — топчется у стены и крайне заинтересованно разглядывает плинтус. — Хаджиме, — окликает его Кенма. — Я давно должен был сказать тебе кое-что. Хаджиме отвлекается от своего увлекательного занятия и смотрит слегка встревоженно. Кенма продолжает: — Я наговорил тебе всякого. Тогда, в разрушенном Карфагене. Мне жаль, что так вышло. Хаджиме играет с Тоору и Акааши в вопросительные гляделки — те выглядят не менее шокированными — почёсывает растерянно затылок и подходит ближе. — Так ты умираешь всё-таки? — спрашивает он испуганно. Кенма раздражённо цокает, и Акааши не сдерживает смешок. — Хорошо, будем считать, что подобное отношение ко мне ожидаемо, — Кенма приподнимается на ещё слабых дрожащих руках. — Но я серьёзно. Я всем из вас не раз говорил неприятное, — он переводит взгляд на Хаджиме. — Но тебе я сказал нечто, что могло веками мучить тебя и изводить бременем вины. Акааши помалкивает, как и Тоору, боясь спугнуть неожиданную откровенность. Хаджиме тяжело вздыхает, садится у футона и придерживает Кенму за плечо. — Я-то хоть мучился виной и был не один, а ты же всё это время был наедине со своей совестью? — Хаджиме с горечью усмехается. — Худшая пытка, которую ты только мог себе выдумать. Кенма задумчиво молчит, особо не спорит и опускает голову — то ли устало, то ли стыдливо, то ли чёрт его разберёт. Хаджиме же резко устаёт от бесед, тянется к нему рывком и обнимает — тот заметно теряется, на объятия не отвечает, но утыкается в плечо носом. Хаджиме удерживает момент их единения несколько секунд, решает не мучить их больше неловкостью и осторожно укладывает Кенму обратно на подушку. Тоору отводит взгляд, чтобы совсем не расклеиться от трогательности сцены, и отвлекается на притихшего рядом Акааши. — Мы так давно не виделись, у тебя всё хорошо? Акааши медлит с ответом — тщательно раздумывает, решаясь поделиться новостью, но всё-таки понимает, что переживать это в одиночку он больше не может. — Котаро переродился. В повисшей тишине слышно, как перекидываются эхом звенящие стены. — Этот твой морской паренёк? — Тоору удивлённо переглядывается с остальными. — Как переродился? — Переродился спустя сто лет, причём в том же теле, а ещё спустя двадцать семь лет мы с ним встретились, — Акааши вздыхает и подпирает рукой щёку. — Меня, как и прошлую свою жизнь, он не помнит, конечно же. Акааши правда чувствует себя легче, поделившись произошедшим чудом вслух. О своей возможной причастности он, конечно же, промолчит. — Я даже предположить не могу, что это за феномен такой, — настороженно хмурится Хаджиме. — Это же против всех земных и загробных порядков. — Он всегда был непредсказуемый, — мечтательно улыбается Акааши. — Только это наш секрет будет, ладно? — Само собой, — обещает Тоору и тоже склоняет голову, поравнявшись с Акааши взглядами. — Так ты с ним сейчас? Акааши отвечает смущённым кивком. Тоору улыбается со смесью радости и сочувствия и в порыве гладит его по голове. Хаджиме отмалчивается — осуждать он не будет точно, но и поздравлять он тоже не спешит. Кенма смотрит странно — с чем-то тоскливым и почти сопереживающим, но без тени недоумения и насмешки, как в прошлый раз. — Здесь рождаются сразу проклятыми, — говорит он севшим голосом потолку, за которым явно видит гораздо больше остальных. — Япония живёт трагедиями и постоянно тонет в крови. Акааши старается не цепляться за слова, как за предупреждение — трагедии ждут везде, но некоторых просто тянет к самым неизбежным. Солнце привычно вползает в притихшие стены — уверенное, что просто не может быть непрошеным. Вечер, когда хочется быть отчаянно живым, и родиться здесь стоит ради подобных закатов. И не жалеть, что какой-то из них станет последним. Акааши возвращается в уже привычное — спустившийся на веранду вечер, распускающиеся паутиной последние лучи и Бокуто, всматривающийся в уже наизусть изученный двор. Акааши встаёт у Бокуто за спиной — тот не оборачивается и не отвлекается от раздумий. Ближе к ночи холодает, но на крыльце пока ещё не ловятся ознобы, дышится дождями и чем-то цветущим. Можно проговорить до утра или в тишине просто зарыться пальцами в пряди, вслушиваясь в случайные шорохи, в отдалённый собачий лай или в трель мучающейся бессонницей птицы. — Ёж приходил. Акааши непонимающе хмурится. — Какой ёж? — Обычный, фыркающий такой. Приходил сюда и прям под верандой копошился. Акааши смотрит вниз. Бокуто задирает голову, словив встречный взгляд, тянет руку и трогает торчащий у виска завиток. — Я думал, что ты уже не придёшь, — признаётся он. — Лучше ёж, чем я. — Не соглашусь с тобой. Лучше один ты, чем десять фыркающих копошащихся ёжиков. Акааши хмыкает под впечатлением, отстраняется от лица, выскользнув прядью из пальцев, и садится рядом. — Очень смелый комплимент. — А я сегодня храбрый на признания. — В чём тогда ещё признаешься? — В том, что скучал по тебе. — Меня не было всего два дня. — Достаточно, чтобы понять, что мне тебя что-то как-то не хватает. Акааши хочет рассмеяться — натянуто так и вымученно. И вроде и не хочется голову забивать, потому что мысли изматывают и выедают, но без них воспринимается с трудом, ставится под сомнение и отвергается. Поэтому спрашивает с недоверием: — Привязываются ли люди так быстро? — Так говоришь, как будто сам не человек. Акааши многозначительно молчит. Бокуто будто что-то улавливает, понимает, но не озвучивает. — Почему бы и нет? — пожимает он плечом и склоняет набок голову. — Кто знает, что с нами будет завтра. Да и тебе противиться как-то сложно, знаешь ли. Акааши скептически морщится, не особо веря в свои чары, и задумывается, замолчав на время и оглядывая пустой пронизанный лучами двор, подрагивающую тень листвы на земле, край веранды, под котором фыркали и копошились. Может, именно так они вдвоём и держатся? На обоюдном стремлении успеть. — Покажешь мне пару приёмов? — Акааши встаёт и тормошит Бокуто за плечо. — Как насчёт тренировочного поединка? — Ого, а не рановато нам? — Бокуто с поражённым смешком поднимается следом. — Кто знает, что с нами будет завтра. — Ну надевай экипировку тогда. — Она уродливая, не хочу. — Ну что за дела, а синаем в глаз хочешь? Акааши оборачивается, зыркнув недовольно и даже угрожающе. — Грубо, — отвечает он. — Хорошо-хорошо, я постараюсь не попасть по лицу, — примирительно поднимает руки Бокуто и идёт за Акааши в тренировочный зал. Акааши предлагает странное, а Бокуто на это странное ведётся — эта спаянность на пустом месте всё больше вызывает вопросы, и Акааши злится на всех и на всё, разворачивается и нападает первый. Бокуто блокирует удар, не растерявшись нисколько, ухмыляется сквозь перекрест мечей и жаждет нового замаха. Какое же оно невыносимое — удар-блок — въедающееся, выламывающее рёбра, скованные вечной мерзлотой — удар-блок — подстраивающийся под чужой пульс и разлитая по выстуженным венам ртуть — удар-блок — обними, если нет страха заразиться севером, коснись губ, будто помёрзших кладбищенских цветов, притронься к обледенелому и рывком отстранись, оставив кровавый ошмёток кожи — удар-блок — как же надоело думать, как же надоело отрицать — удар-блок — неминуемое и повторяющееся, навязанная игривой вселенной вредная привычка — удар-блок — и нет смысла противиться, если случается, если дарит непривычное до жути ощущение живого внутри и откликается в обоих — пронёсшаяся на иллюзорном острие меча мысль — нельзя обесценивать связь только из-за того, что у нас двоих ушло не так много времени — если она изначально была прицельно и на поражение, то не отпустит и не отболит даже сквозь века. Момент пропущенной атаки, и Бокуто всё-таки попадает смазанным ударом Акааши по виску — тот с шипением отворачивается и прикрывается рукой. — Чёрт, прости! — Бокуто роняет синай и кидается к Акааши, ловит в ладони его лицо и пытается осмотреть место ушиба. — Говорил же тебе, без защиты даже тренироваться нельзя. Ещё слушаюсь тебя, ты посмотри-ка! Он поправляет пальцами волосы и открывает висок, не видит ни ссадины, ни синяка, зато видит что-то в поднятых глазах и не отводит своих, так и не убирая руку с лица, и между ними такое смешное на грани, что Акааши уже не может не. Тянется на какой-то сантиметр вперёд и целует — всем своим вымученным и выстуженным, противоречивым и неправильным, необходимым до прорывающего вены пульса. Необходимым не только ему, потому что Бокуто отвечает на поцелуй не менее отчаянно, как будто крышу вот-вот проломит обломками обвалившегося неба. Чем скорее, тем лучше. Они лежат на траве у дрожащей глади прозрачного озера. Акааши — на спине и глазами в небо, отмеряя зрачками синеву и два неспешно проплывающих спаянных облака. Бокуто — на боку и подперев рукой голову, записывая в разложенной рядом тетради нахлынувшие строки. Акааши прикрывает веки на пару минут, чтобы синева сузилась в отсвечивающую полосу сквозь ресницы. Бокуто подносит к его лицу тетрадку, показывая стих про подхваченные ветром лепестки сакуры, которые обратятся в пыль, как только коснутся неба. — Красиво, — хвалит Акааши. — Видишь, я могу не только каламбуры сочинять. — А мне они нравятся. Бокуто держится серьёзно, старательно вырисовывая закорючку, но не выдерживает и смущённо улыбается. Увлекается и из иероглифа рисует усатую кошачью мордашку, а потом из двух других — бабочку и сову, чиркает на полях узоры и пишет что-то про “китов, задевающих космический невод”. — На небе нет китов. — Я знаю, — Бокуто сердито что-то зачёркивает в тетради. — Я не напоминаю, просто… Жалко как-то. Бокуто дорисовывает плетёнку из узоров, откладывает тетрадку и подбирается поближе, чтобы смотреть пристально и не упустить ни единого движения ресниц. — Порой мне кажется, что ты живёшь так давно, — признаётся он и смотрит в глаза, будто именно в них пытается разглядеть тени прожитого. — Гораздо дольше меня. Всех нас. Он проводит по щеке Акааши травинкой — Акааши не реагирует и целится неморгающим в небо, улавливает касание невесомой гранью кожи и не шевелится, чтобы не спугнуть. Бокуто к нему тянется, необъяснимо и рискованно, не устаёт быть рядом и смотрит часто неотрывно, пытаясь разгадать хотя бы по взглядам, берётся за руки и каждый раз удивляется, какие же они холодные. Бокуто странный, любопытный до безрассудства и беспричинно влюблённый — губительная смесь с летальным исходом на двоих. — Скажи мне что-нибудь, что меня с ума сведёт от любопытства и одновременно заставит никогда больше не спрашивать тебя о твоём прошлом. Акааши не отводит глаза от неба, холодный руками-взглядом-присутствием, и ровным, саднящим горло тоном отвечает: — Я был одним из тех, кто не спас Карфаген. Бокуто круглит глаза больше обычного и приоткрывает рот в чём-то немом и рвущемся, но не расспрашивает, как обещал, и ложится обратно, чтобы тоже смотреть в небо и не сморгнуть ни одного облака. Акааши рад, что разговор обрывается, и спасать у него получается плохо, потому что спасаться нужно как раз от него. Эта мысль с ним уже не одно десятилетие. И когда Акааши впервые за долгое время вновь увидел остальных троих, он понял, чем от них отличается. Взять стихию каждого — У Хаджиме, у Тоору и у Кенмы они способны как уничтожить, так и спасти. Стихия Акааши тоже может спасать, ведь воздух дарует жизнь, но Акааши свою стихию всё равно считает низшей — в ней больше разрушительного, больше губительного, больше бессмысленного. Разрушать и губить Акааши больше не хочет, а оказаться бессмысленным — по-настоящему боится. Воздушная стихия наделила Акааши контрастами — в голове и лёгкий бриз, и откалывающиеся обломки айсбергов. И мысль о собственном безумии уже давно перестала казаться сомнительной и дикой. — Холод должен быть всего лишь одной из возможностей твоей стихии, — сказал однажды Кенма, когда Акааши в очередной раз задумался о причине своих загадочных заморозков. — Я понятия не имею, почему холод стал твоей сущностью. Просто поразительно, сколько неправильного он в себе собрал. И сколько неправильного он продолжает к себе притягивать — как будто с ним безопасно, как будто он и правда способен оберегать и спасать. Но вот только никого не спасёшь спрятанной под рёбрами Арктикой и разливающимся по венам Северным Ледовитым океаном. Акааши как-то сам себя назвал отморозком — во всех смыслах, с особой самоиронией и восхитительной самоненавистью, смеялся и стены вокруг себя сковывал льдом. Тоору тогда кое-как отобрал у него вино, а Хаджиме прижёг ладонью плечо, чтобы очухался и прекратил. Бокуто шевелит плечом и шуршит примятой травой, и Акааши хочет вытянуть руку и провести пальцами по вечно взлохмаченным волосам. Бокуто странный, правда, и неразгаданности в нём ничуть не меньше, и что-то в нём сломано, что-то сквозит тоской по времени, о котором он даже не помнит, и в этой эпохе он серьёзнее и строже, но всё равно он дурной, и ему жизнь доверить — без раздумий и не жалея. И Акааши его любит — и Арктикой под рёбрами, и Ледовитым в венах. Даже когда мёртвое-ледяное приливает к коже, и промёрзшие корабли шлют сигналы с затерянного дна. Акааши резко поднимается и садится на траву, сгорбившись и обхватив взвывающую голову. Кожа будто по швам, с жжением и треском сковывающей корки, вдох леденеет в горле и разбивается, впиваясь изнутри осколками. — Кейджи? — Бокуто поднимается тоже и садится рядом, обеспокоенно тронув за плечи. — Что с тобой? Ох, если бы Акааши только сам понимал. Оно обжигает изнутри — не раскалённым, а противоположно ледяным, замораживает пульс и несётся ледяными ожогами по телу, а после, когда даже глаза стекленеют, проступает сквозь кожу, и лёд охватывает всё, оголённое и скрытое под одеждой, сковывает грудь и переползает на горло, вонзившись и сдавив застрявший выдох. — Не… — только и хватает сил попросить. — Не прикасайся. Ладони упираются в землю и ловят сквозь пальцы траву, которую покрывают льдом, упрятав каждый стебель под отсвечивающее стекло. У Бокуто есть привычка — делать поперёк того, о чём просят, потому что он сам решает, что сейчас правильнее. Поэтому он вместо того, чтобы отшатнуться, отползти подальше и наблюдать лишь издалека, притягивает замерзающего Акааши к себе. — Что… Что ты… — у Акааши слова режутся о рваные выдохи, но Бокуто только обнимает крепче, вжимает в себя ледяное-дрожащее, пытаясь согреть. Бокуто всегда горячий — вечная лихорадка, нагретое будто солнцем лицо и невыносимо тёплые объятия, в которые Акааши всегда тянулся всем своим продрогшим и сплетённым с севером существом. Лёд вокруг Акааши расползается и перекидывается с берега на воду, а Бокуто больно, наверняка больно прижимать к себе не тело, а ледяной осколок, у которого дыхание всё реже, и из обледенелого горла уже не может вырваться ни звука. Оно вне объяснений, оно пугает до слёз и кажется необратимым. Люди называют подобное паникой, а Акааши не знает, как ему назвать своё, что творится с ним сейчас и разрастается агонией — где-то на обоих полюсах обваливаются ледяные скалы, и все обломки летят ему в голову, под лопатки и под рёбра. Бокуто всё не отпускает, аномально выносливый и горячий, как будто у него огонь в венах и сила, как у стихийного Хаджиме, но он человек, всего лишь человек, упрямо пытающийся спасти и объятиями растопить лёд. — Ха, знаешь… — Бокуто оглаживает замёрзшую щёку и стряхивает с ресниц налипшие из ниоткуда снежинки. — Вот эта твоя причуда — это та ещё находка в жару, но если она для тебя губительная, — он гладит Акааши по голове, касаясь наросшего на волосы инея, — то прекрати немедленно, Кейджи. Акааши на себя плевать, как и всегда, но он вздрагивает зрачком и видит, как Бокуто выдыхает пар — ему же холодно самому, но он каким-то дурным образом не сдаётся и не оставляет свои попытки отогреть. Акааши боится, что Бокуто вот-вот свихнётся от контраста температур, вытягивает голову, скрипя заковавшим льдом, цепляется взглядом за облака и воспоминаниями за тепло рук, объятий и улыбок, чтобы накатило и спасло, чтобы вырвало из ледяной ловушки. Страх за Бокуто сковывает крепче льда, и Акааши укрощает сам себя и успокаивается, и внутренняя стужа стихает, остаточно пульсируя ледяными всполохами под почти отмершей кожей. Лёд с тела сам не пропадает, но в объятиях Бокуто он медленно тает, растекается и омывает постепенно возвращающееся осязание. Акааши приподнимает руку, дотрагивается обеспокоенно до склонившегося над ним лица и сипит, пытаясь прорвать оцепившую горло немоту. — Не говори сейчас ничего, — Бокуто успокаивает шёпотом и прижимается к остывшей щеке губами. — Я не буду сейчас мучить тебя расспросами, кто ты и что с тобой творится. И я тебя не боюсь. Акааши не выдерживает глаза Бокуто так близко и смотрит выше, на спасающее от встречных взглядов небо — разлучённые синевой два облака наконец-то сливаются в одно. Ночь сгущает тишину, нанизывая лишь редкие приглушённые отзвуки, и у вычерченного тенями потолка кружит мотылёк — мелькает и бьётся светлыми крыльями, ищет теперь то ли обратный путь к небу, о которое нельзя удариться, то ли пламя, в котором здорово будет сгореть. Акааши ловит лежащую рядом руку и дёргает торчащий из сжатого кулака край бумажки — загадочная записка, которую Бокуто прочитал ещё во дворе и почему-то до сих пор держит при себе. Любопытство берёт верх, к тому же Бокуто его не останавливает, поэтому Акааши разгибает его пальцы, вытаскивает спрятанное и разворачивает скомканный листок — послание в виде написанного чернилами иероглифа “смерть”. — Кто-то так шутит или кто-то сильно тебя недолюбливает? — Что-то среднее, — усмехается Бокуто и подтягивает Акааши к себе, приобнимая. — Но вообще есть те, кто хотели бы мне отомстить. Акааши смотрит с недоумением и ждёт разъяснений. Бокуто тянет его на себя, чтобы устроил голову на его плече. — Был такой преступный клан “Кобура”, — Бокуто гладит прижавшегося Акааши по голове, будто собираясь рассказать сказку перед сном. — Я был одним из тех, кто год назад помогал их зачистить. Акааши там не был, но представляет чётко: ночь и оборвавший тишину звон мечей, залитый кровью пол и забрызганные стены в холодном свете полнолуния. — Тогда убили всех, кроме предводителя — он был нужен властям для последующего допроса. Потом его приговорили к казни, за день до которой в тюрьме поднялся бунт, и в начавшемся хаосе предводитель клана и ещё девять осуждённых ухитрились сбежать. Голос Бокуто — на такой громкости и на таком расстоянии — очень подходит подобным полуночным беседам. Вроде и убаюкивает, а вроде и удерживает каждой ноткой. — После побега ничего о них слышно не было. А месяц назад я узнал, что три человека, которые были вместе со мной в отряде по уничтожению, были убиты. Акааши поднимает с плеча голову и смотрит на Бокуто встревоженно. — Ты думаешь, этот оставшийся из клана держался в тени, а сейчас начал мстить? — Вполне может быть. Как раз и людей вокруг себя собрал, наверняка ещё в тюрьме промыл мозги своей больной философией. — То есть к тебе могут прийти и попытаться убить? — Не волнуйся, я тебя защищу. — А о себе ты не волнуешься нисколько, да? Бокуто в ответ только улыбается и поглаживает Акааши по спине, задевая расслабленный пояс юкаты. — Ясно, ты идиот, — Акааши кладёт голову обратно на плечо. — Есть такое, не спорю. — Даже не подумал о том, чтобы временно уйти куда-нибудь и переждать. — Беглецы они, а не я, и своё додзё я не оставлю. — Ну конечно, лучше ждать, когда убийцы придут в твой дом. — Я знаю, что мне нельзя умирать, — Бокуто играется с непослушными завитками волос, поддевая и наматывая на палец. — Ведь я должен согревать самого холодного мальчика во вселенной. Акааши утыкается в подставленное плечо лицом — то ли расчувствовавшись, то ли чтобы приглушить смущённый смешок. Он старается отогнать тревожное предчувствие и расслабиться, чтобы в голове задуло лёгким-прибрежным, и чувствует теперь малейшее колебание воздуха, порывы проскользнувшего по двору ветра, покачивание листвы и шорох пригнувшейся мимолётно травы. И кого-то чужого. Много чужих. Акааши резко поднимает голову и садится на футон — Бокуто смотрит на него настороженно и приподнимается следом. — Во дворе кто-то есть, — шёпотом поясняет Акааши и прислушивается к тишине снаружи. Чужие выдают себя теперь и звуком — падает то ли приставленная к стене бамбуковая палка, то ли оставленная на крыльце одним из мечников удочка. Бокуто поднимается на ноги, держит меч наготове и прикрывает собой Акааши. — Останься здесь, — велит ему Бокуто, сжимает его плечо и с мечом выходит из комнаты. Акааши в ступоре дожидается закрывшейся двери и, конечно же, не слушается — берёт второй меч Бокуто и бросается вдогонку. Они приходят вдесятером — бывший предводитель вырезанного клана и девять бывших заключённых, все облачённые в чёрное и прячущие под повязками лица, после обнаружения уже не крадутся и не прячутся, пробираются со двора внутрь и набегают со всех сторон, и чтобы добавить своему визиту больше зрелищности — поджигают дом. Пожар отрезает Акааши от Бокуто, оставляя его одного против пятерых. Акааши готовится к первому в своей жизни настоящему бою на мечах и выжидающе сжимает холодную рукоять — под стать вечно остывшим рукам. Удар первого он блокирует, и пока удерживает перекрещенные мечи, крадёт у нападающего кислород — тот недоумевает из-за вдоха, который не случился, пытается вдохнуть снова, пока Акааши пользуется его секундной растерянностью и пронзает его мечом. Следующие двое налетают на Акааши одновременно — Акааши воздушным вихрем перекидывает на них пламя, но оно их едва задерживает, а со спины уже нападает четвёртый. Акааши резко оборачивается, успевает отбросить его от себя вихрем и отшвырнуть прямо в огонь. Прорвавшиеся через дым снова атакуют, и Акааши направляет ударную воздушную волну и в них, откинув в сторону и приложив обоих головами о деревянную перегородку, подбегает и добивает каждого мечом. С последним Акааши дерётся дольше всех — тот явно устал ждать своей очереди и нападает даже яростнее предыдущих, и Акааши отбивается мечом, скользя в отравленном гарью воздухе и избегая замахов, больше защищается, чем бьёт сам, отчего злится на себя просто до одури, и Акааши обещает себе, что всё наверстает, научится и станет таким мечником, каким Бокуто будет непременно гордиться. Поток мыслей будто придаёт сил помимо стихийных, и Акааши протыкает нападающему насквозь плечо, сбивает его с ног очередным потоком и наносит последний удар мечом. Разделавшись со всей пятёркой, Акааши по расчищенному пути бежит к веранде, успевая при этом увернуться от пролетевшей рядом сорванной огнём перекладины. Он уверен, что Бокуто с шайкой примкнувших разобрался сразу же и всё остальное время расправлялся с предводителем, и почему-то Акааши кажется, что эта битва для Бокуто хорошим закончится вряд ли. Наконец он видит Бокуто в конце коридора — тот идёт с залитым кровью мечом вдоль стены, опираясь плечом и прижимая свободную руку к боку. — Представляешь, он не только собрал людей и увлёкся поджогами, — у Бокуто лицо отсвечивает странной испариной. — Он ещё и придумал смазывать лезвие своего меча ядом. Акааши холодеет. Не своим аномальным и привычным, а сковывающим страхом, немеет руками и слабо чувствует под ногами пол. Бокуто разворачивается и покидает задымлённый коридор. Акааши спешит за ним следом, едва осознавая каждый шаг, и оба выходят на прожжённый пожаром ночной воздух. — Но… Но нужно же что-то сделать! — у Акааши только сейчас прорезается голос. — Посиди со мной, — Бокуто роняет на пол меч, зажимает рану и опускается на веранду. — Это всё, что мы сейчас можем сделать. Акааши смотрит в ужасе, но сделать и правда ничего не может, тоже кладёт меч и садится рядом. Бокуто приподнимает в полу одну из досок, достаёт из тайника кисэру и остальные принадлежности, тяжело дышит и спешно набивает трубку табаком. Акааши наблюдает неподвижно за отточенными движениями и вздувающимися венами, не смеет прервать ни словом, ни жестом. Огонь тем временем уже добирается до крыши, но они вдвоём в ту сторону даже не смотрят. — Где он сейчас? — спрашивает Акааши севшим голосом. — У входных дверей валяется его отрубленная голова. Бокуто наконец-то закуривает и опускает взгляд на руки Акааши, оттягивает окровавленный рукав его юкаты и касается запястья, считывая редкую дрожь. — Ты в первый раз кого-то убил? — Руками — да. — И как ощущения? — Грязно, — Акааши морщится на запачканные пальцы и чувствует щекой запекающиеся брызги чужой крови — так сейчас на них бесконечно плевать. Бокуто покашливает от нагретого воздуха, вглядывается в темноту за пределами огненного света и неспешно курит, держа пальцы на замершем запястье. — Местные должны сбежаться на пожар. Хотя что-то они не особо торопятся. — Почему ты так спокоен, когда всё рушится? — Хотя, возможно, местные меня не так уж любят, чтобы кинуться помочь, — Бокуто игнорирует вопрос и пожимает плечом. — Всё-таки я учу их сыновей убивать. — Нет, — Акааши хватает его руку и сжимает пальцы. — Ты учишь их с помощью меча защищать то, что им дорого. Пальцы Бокуто дёргаются под рукой Акааши, а сам он улыбается — вымученно, но тепло, стискивает зубы от боли, которую он терпит всё это время, и снова делает наполненный дымом вдох. — Я надеюсь, что однажды в этой стране никому не придётся больше брать в руки меч, — ему становится всё тяжелее говорить, и сжимающие трубку пальцы сводит судорогой. — Крови этим землям хватит на века вперёд. А нам нужно больше мирных рассветов. Акааши вдыхает чужой дым и смотрит на высвеченный отсветами полыхающего дома двор. Утром солнце поднимется уже над догоревшими останками, всё пропустившее и спросонья растерянное. Бокуто тянет к Акааши отяжелевшую руку и проводит отнимающимися пальцами по его щеке. — Не замерзай без меня, ладно? Акааши удерживает дрожащий выдох и никак не решается повернуться. Бокуто убирает от его лица руку, делает ещё затяжку и опускает голову на его плечо. За спиной так и продолжает гореть дом, но на веранду огонь пока не перекидывается — Акааши отбросит пламя в любой момент, если оно посмеет к ним подобраться. Под ноги Акааши падает выпавшая из руки Бокуто кисэру. Акааши смотрит на откатившуюся трубку сквозь наползший на глаза туман, медленно разворачивается и обнимает прижавшееся к нему тело — неподвижное и теряющее ускользающий пульс. Дом горит с треском и искрами, с грохотом обваливающихся балок и клубящимся чёрным дымом — дым всегда беззвучен, но только этот уносится в небо разбитым на эхо скулежом. Акааши на грани раскалывающейся реальности удерживает только одна мысль — если у вселенной ещё есть на нас планы, то мы с тобой ещё обязательно встретимся.год 1842
Сугробы укрывают отброшенную на километры промёрзшую землю — и до отчаяния хочется оказаться под одним из них. Акааши всматривается в окно. Север тянется выбеленным полотном, продавливается отяжелевшим небом и обшивает сам себя каймой припорошённого леса. Одинокие разбросанные домики с такими же сосланными и забытыми, безлюдье и тишина заметённых троп, а любой вскрик расколется на тоскливое эхо или утонет в вое неприкаянных ветров. Серое, бескрайнее, вымершее большую часть календаря. — Мне кажется, я умру ночью во время метели. Акааши оборачивается. Бо смотрит в стену и даже не бесится с нависшей на глаза отросшей чёлки. Акааши подходит к его кровати, поправляет подушку и натягивает до подбородка сползшее одеяло. — С чего такие мысли? — Не знаю, что-то вроде предчувствия, — Бо выдавливает слова с болезненным хрипом и прикрывает глаза под коснувшейся лба ладонью. — Всегда кто-то умирает в грозу. А я умру в метель. Акааши такие планы не нравятся. И никакие погодные условия его не устроят, и готов он никогда не будет. — Сегодня ночь будет тихой, я тебе обещаю, — Акааши дотрагивается до холодной руки — успокаивает и убеждается, что Бо ещё здесь. Бо цепляется за прикосновение и переплетает пальцы. Он сегодня слабее, чем обычно, и с самого утра не поднимается с кровати. Но Акааши верит, что время у них пока ещё есть. Всё случилось как в прошлый раз — на север просто потянуло. Акааши сперва подумал, что это всего лишь порыв податься в брошенные выстуженные края, но сжал в ладони кулон, вспомнил о прошедшей сотне лет и ещё тридцати трёх годах — и отправился на зов. А потом уже случавшийся сценарий — готовый накалиться до треска кулон, случайный дом на заснеженном отшибе, стук в покосившуюся деревянную дверь и закутанный в одеяла хозяин на пороге. И дальше тоже уже привычное — Акааши-случайный странник, отыгрывающий незнакомца. И Бо, который впускает без раздумий — вновь ничего не помнящий, но всё это время неосознанно ждавший. И теперь Акааши готовит очередной лекарственный отвар и думает, что идиллия у них всегда только такая — предсмертная. Бо — это всё, что осталось. Вместо имени, которое под запретом, вместо солнца, которое разливается вокруг зрачков. Бо-поэт, Бо-бунтарь, Бо-пылкая-душа, Бо-остриё-просвечивающих-скул-вместо-привычных-щёк-и-последняя стадия чахотки. Акааши думает иногда, кто же их проклял. А потом смотрит в зеркало. Поселение расползается отчуждением и замороженной летаргией, обрываясь краями у леса или у полей, скрытых за пеленой снегопадов. Сюда письма доходят редко, хрустят промёрзшими конвертами и сожалеют каждым выписанным чернильным завитком, здесь волки соревнуются с метелями в вое, и изредка постучится в окно нахохлившийся снегирь. Во всех перерождениях есть одно неизменное — Бо всегда возвращается с неизлечимой душой поэта. Из эпохи в эпоху, из страны в страну — и в этой она ставит на нём крест и его же строками завязывается на шее петлёй. Бо не жалеет ни об одной написанной букве и продолжает писать новые даже в ссылке, упрямо веря в грядущие перемены и новый рассвет для страдающих. А потом во время очередного затянувшегося кашля он забрызгивает кровью исписанные страницы и понимает, что перемены случатся уже без него. Акааши понять не может, почему вселенная сводит его с Бо уже ближе к концу, и начинает уже думать, что на нём что-то вроде метки Загробного — какая-нибудь миссия проводника на тот свет, о которой ему не сообщили, но он её успешно выполняет. Хоть раз задержись со мной подольше. — Как думаешь, есть ли продолжение после смерти? Акааши отвлекается от бардака из мыслей и садится на край кровати. — Почему бы и нет? Я верю в перерождение. — Ого, — Бо на вид сегодня получше, и в кровати он не лежит, а сидит, опёршись спиной на сложенные пять подушек. — Интересно, а перерождение нужно заслужить? — Не знаю подробностей, но у тебя бы точно не возникло проблем. — Откуда такая уверенность? Мир меня и с первого раза не выдерживает. — С чего ты взял, что ты в этом мире впервые? Акааши прикусывает язык. Бо удивлённо на него таращится и на пару минут задумывается, прокручивая в голове прозвучавшую теорию. — Вот теперь мне не по себе, — тревожится он. — Прости. — Но твоя идея с несколькими жизнями мне всё же нравится, — Бо улыбается и возвращает на бледное исхудавшее лицо былые ямочки. — Я хотел бы переродиться кем-то лучше себя. Акааши недовольно хмурится и готовится возражать — долго и упорно. — Но ты и так… Акааши не договаривает, потому что Бо резко вскидывается на подушках, выгибается судорогой и закашливается, жмурится до стучащей в виске вены и зажимает рукой рот, но всё равно пачкает кровавыми брызгами рубашку и постель. — Вый… Выйди… — выговаривает он между клокочущими вдохами. — Пожалуйста. Акааши поднимается на отнявшихся ногах и отшатывается от кровати, старается не смотреть и выходит из комнаты, под хрипы вдогонку спешит до двери и выскакивает из дома. Акааши кутается в прихваченный по пути шерстяной платок — не от холода, а чтобы сжимать в подрагивающем кулаке болтающийся кончик. Бо во время сильных приступов кашля всегда просит Акааши уйти, чтобы тот не видел его в таком состоянии. Акааши с такого бреда едва не плюётся, но к желанию больного всё равно прислушивается, выходит во двор и снаружи ждёт, когда припадочные закашливания закончатся. Когда-нибудь он вот так же выскочит пережидать приступ, а вернётся уже в затихший дом. Спустя растянутые до невыносимого минуты до него доносится громкий и неожиданно бодрый возглас: — Я не умер, можешь возвращаться! Акааши закатывает глаза и облегчённо выдыхает. Когда-нибудь, но не сегодня. — Сколько можно повторять тебе, чтобы ты не орал? — кричит он в ответ и только притворяется разозлённым. — Тебе нельзя перенапрягаться, когда ты уже поймёшь? Из комнаты слышится хриплый смех, и Акааши идёт доставать чистые простыни на замену окровавленным. В дом, в который не позовут, он просто не сможет вернуться. Север по ночам бьёт ветрами в ставни, въедается скрипом в оконные рамы, расшатывает и вырывает с корнями и без того хрупкий сон, душит мглой и воет-стонет-невыносимо, сковывает землю тревожным гулом и пугает чернотой беспроглядного неба. Но не при Акааши. Бо спит спокойно, потому что от ночной тиши не веет зловещим и предсмертным, и под пролетающий за окном неторопливый снег не страшно закрывать глаза. И волков не слышно, и по стенам не носятся чужие тени, и не видна даже луна, чтобы не казалась разыгравшемуся воображению подглядывающим гигантским глазом. У Бо все ночи всегда будут спокойные — Акааши об этом позаботится. Он дожидается, пока Бо точно уснёт, и бесшумно выходит во двор. Ступает по снежному пуху, оглядывается по сторонам и ловит ресницами выскользнувшие из хоровода снежинки, доходит до крыльца и останавливается, вглядывается в скрытую снегопадом даль, упирающуюся в полосу леса, протягивает в пустоту руку и касается незримой стены. Маленькая и умелая хитрость — выстроенный на ночь вокруг дома воздушный щит. Осязаемая и непроницаемая защита, сплетённая из сгустков воздуха и помноженная на иллюзию, скрывающую от дремлющего двора истинный облик потусторонья. Созданная Акааши воздушная завеса скрывает от безмятежно уснувшего Бо творящуюся в этот момент непогоду — ревущая метель, лихорадочно рвущаяся к спрятанному от неё дому, желающая налететь с разбега в стену и снести с петель пару ставен, впутываться в сон заупокойными напевами и истерично колотить по расшатанной ветрами крыше. Акааши держит беспощадный север подальше от Бо, укутывая дом в обманчивую тишину и пуская за окна усыпляющий снегопад, чтобы ночь не внушала страха и не казалась роковой. Почему-то с Бо всегда так складывается, что Акааши ему врёт. Иногда из дурости, но больше во благо. И даже если мир будет задыхаться в предсмертной агонии и догорать последними всполохами апокалипсиса, Акааши всеми силами будет уберегать Бо от этой обречённости. Акааши ловит на ладонь вереницу снежинок и всматривается в сияющие на коже крошечные резные лучики — когда-нибудь ему не придётся врать, что всё хорошо. Трещины высвечены солнцем — ломанные и витиеватые, въевшиеся и расползшиеся по бревенчатой стене, втягивающие в пустоту своих изгибов пролетающие пылинки. Акааши разглядывает их из-под сонно прикрытых век, закинувший ноги на подлокотник кресла и покачивающийся на невесомых волнах дремоты, перетирая в пальцах кончик шерстяного платка. — А где там аккордеон мой? — Сразу нет. Со стороны кровати недовольно фыркают. Акааши оборачивается — в ответ крайне сердито хмурятся и сопят. — Ты пожалеешь, — предупреждает Бо. Ух как страшно. — Давай без выкрутасов сегодня, ладно? — Акааши расслабленно потягивается и поправляет съехавший с плеча платок. — Поспи после лекарства. — Ох и пожалеешь, что не послушал мой аккордеон, — Бо смешно бурчит и ёрзает на подушках. — Вот увидишь. Акааши знает прекрасно, что пожалеет. О том, что не видел Бо с аккордеоном, не видел Бо под звон капели и в запахе расцветшей черёмухи. Не видел Бо-взрослого ребятёнка, тащащего на гору санки, погнутые от встреч с деревом. Не видел Бо-гениального поэта, срывающего овации прочитанными стихами, Бо-ездока, снимающего седло с наскакавшейся по полю лошади, зарывающего пальцы в её растрёпанную гриву и провожающего зачарованным взглядом закатное солнце. Не видел и уже не увидит — непонятно только, зачем лишний раз об этом напоминать. — Знаешь… — у Бо сегодня повышенная болтливость вместо побочных от лекарств. — Я не думал, что в этом доме мне когда-нибудь будет настолько уютно и спокойно. Акааши открывает глаза — Бо смотрит пристально, насколько возможно при застлавшем зрачки тумане. — Эти стены меня будто заранее хоронили. А с наступлением темноты в доме будто пропадал воздух, — у Бо голос садится до саднящего хрипа — вцепляется каждой интонацией и отзывается в спрятанных под платком мурашках. — А потом пришёл ты. И мне даже не страшно спать по ночам. И это не из-за уверенности, что я точно утром проснусь, — Бо сонно жмурится, как пригретый солнцем котёнок. — Просто даже если я и умру ночью, то при тебе это хотя бы будет безболезненно. Бо затихает резко и пугающе — Акааши дожидается выровнявшегося шумного дыхания и только тогда успокаивается. Этот их раз вдвоём — обрывочное, как всплывающие при лихорадке образы, самое быстротечное, но ранящее не меньше предыдущих. Акааши мечется между сожалением, что случился с Бо так поздно, и между сожалением, что случился с ним вообще — на берегу после шторма, которым он расколол им обоим жизнь. Бо проснётся через пару часов то ли с порывом сыграть на деревянных ложках, то ли закашляет простынь кровью — Акааши будет готов ко всем вариантам. Бо пишет стихи. Сгорбившись над столом, едва удерживая перо в почти до костей иссохших пальцах и зажимая ладонью рот, чтобы не забрызгать страницы очередным неудачным вдохом. Акааши не уверен, что Бо сегодня лучше физически, но душа у него точно рвётся рифмами на бумагу, и Акааши видит, как исхудавший силуэт обрастает вихрем образов-мыслей-метафор, как лучами расходится и расползается по полу и стенам, переливается и меняет цвета, шумом моря и шорохом листвы, громом над горой с другого конца земли, россыпью слетевших лепестков и гулом ночных пожаров, дрожью невесомого и всполохом мимолётного предзакатного. Рвущееся, необъятное, греющее сильнее всех потерянных солнц — готовое в любой момент оборваться с последним недозвучавшим выдохом. Акааши чувствует, как паника просачивается сквозь настенные трещины и оплетает горло, судорожно сглатывает и выходит во двор. Это уже даже не смешно — страдать от нехватки воздуха, когда можешь сотворить его сам. Но снаружи всё же дышится легче. Потому что здесь нет Бо, который наполовину нелепо живой и наполовину несправедливо мёртвый, который не знает, что уже был и случится снова, который врывается во вселенную каждый раз показать, как здорово он умеет погибать. — Ух, ну и холодина сегодня, — раздаётся вдруг за спиной вместе со скрипнувшей дверью. — Ну, как и вчера, — чих, — и как, в общем-то, всегда. Акааши дёргается наконец из ступора и оборачивается. Бо стоит на пороге, завёрнутый в три одеяла и растягивающий посиневшие губы в смущённой улыбке. — Ты какого выперся вообще? — Акааши хватает Бо под руку. — А ну живо в дом! — Но снаружи так хорошо! — Бо упирается и дует губы. — Я на улице сто лет не был, ну пусти! — У тебя постельный режим! — Я отлежался уже до онемения! — Надень шапку хотя бы! — Акааши сам не замечает, как быстро сдаётся. — Ты соображаешь вообще, что ты в своём положении должен вообще на юге сейчас отлёживаться, а не по сугробам шастать? — Мы всегда не там, где должны быть, драгоценный мой. Акааши заталкивает укутанное чудище обратно в дом, где они своим суетливым топаньем роняют с мерзким лязганьем ведро и какое-то приставленное к стене полено, смеются со своей же неуклюжести и не противятся творящемуся вокруг бардаку. Позже Акааши опять выходит из дома вместе с Бо — одетым и замотанным по глаза в шарф, тут же бросающегося вытаптывать на снегу следы. Акааши, отвернувшийся лишь на пару секунд, вздрагивает от толчка в плечо и рывком оборачивается — Бо лыбится до ушей и светит радостно чернотой вокруг глаз, довольный своим попаданием в цель. Акааши молча отряхивает плечо, зачерпывает с сугроба горсть снега, вылепляет ледяными пальцами комок и не сводит угрожающего взгляда. — Если ты сейчас умрёшь, мне затаскивать тебя обратно в дом? — уточняет он и кидает в Бо снежком. — Оставь здесь, — Бо уворачивается от атаки и подбирает в варежку снег для ответного броска. — И глаза мне не закрывай, чтобы всегда смотрели на солнце. — Здесь солнце бывает так редко. — Я не пропущу ни одного. Акааши и сам не верит, насколько они сошли с ума — постельный режим хором шлётся к чертям, а у них обоих одежда всё больше залеплена снегом, и ноги уже не держат от беготни по заметённому двору, и по вымершей тишине разносится искренний и иногда визгливый смех. А потом оба падают спинами в сугроб, соприкасаясь плечами и дыша наперебой, и каждый по свободным сторонам рукой вырисовывает на снегу очертания крыла. Бо глазами ловит редкую для зимы небесную лазурь, бледный даже на фоне белоснежного, притихший и сам будто не верящий, что всё ещё здесь. — Давно не было так хорошо, — признаётся он. — Рад за тебя, — Акааши не глядя поправляет ему сбившийся на горле шарф. — В последний раз так, наверное. Акааши царапается о фразу, но отвечать не хочет, потому что потянется серьёзный разговор о том, что до сих пор с трудом принимается, и спасает только то, что хватает ещё сил и бессовестности смеяться. Акааши спохватывается и вспоминает, что лежания на снегу в лечебный план Бо не входят, и осторожно тормошит его за рукав. — Ну что, хватит для тебя сегодня зимних забав? — Я бы ещё в лес сходил на лыжах, если честно. — Ага, и на санках с горы небось? — Слушай, а у нас есть? Надо пошебуршать на чердаке. — Я пошебуршу. — И где-то там валялся шаркунок. — Вот только погремушки тебе не хватало. — Он отгоняет злых духов, между прочим. — А вдруг он отгонит меня. — И не найдутся если санки, то поеду на листе бересты. — Хорошо, но когда тебе будет лучше. — А разве ещё будет? Акааши хочет выть. Потому что он и так ненавидит признавать, что Бо у него не вечен, а в этот раз смерть с самого начала попросилась к ним третьей — буквально стояла у Бо за спиной, когда он впервые открыл своему нежданному путнику дверь. — Мне так нравится, как ты относишься к моей болезни, — Бо накрывает устроившуюся рядом руку своей, грея варежкой замёрзшие пальцы. — Как будто всего лишь простуда, которая пройдёт по весне. Хотя так даже неправильно — это Акааши влез лишним в уже скреплённый союз. Смерть так влюблена в этого человека с заточённым под веки солнцем — Акааши даже не может её осуждать. — Твой простуженный не доживёт до конца зимы, — Бо кривовато улыбается — как случайная прорезь на измученном лице. Он спотыкается на вдохе, выжидает секунды, боясь очередного приступа, но вдыхает без срывов и клокочущей в горле крови, удивляясь с самого себя. Акааши поднимает руку и проводит холодным пальцем по такой же холодной щеке — Бо даже не вздрагивает. — Пошли домой, — предлагает Акааши, и Бо отвечает едва заметным кивком. Акааши помогает Бо подняться и заводит его в дом — чудом ещё не потерявшего сознание и не заплевавшего кровью снег. Но Бо улыбается, ступает медленно и пошатываясь, смотрит под ноги и ладонью ведёт по закрывающейся двери. Как будто знает, что больше не выйдет. Акааши помогает ему улечься в кровати, укрывает одеялами и подходит к письменному столу. Касается разложенных страниц, исписанных рвущимся и скачущим, задетые брызгами чернил и парой кровавых капель. Хочет полистать незаметно, подглядеть лишь вскользь, но цепляется взглядом и не может оторваться. Эти стихи не про море, не про крики чаек в штиль и не про шторм к полудню, не про сезон дождей, не про горы в тумане и не про ветви сакуры. В стихах Бо в этот раз — сам Акааши. Как что-то, во что он не верит, как что-то, чему он благодарен, как что-то, ради чего рифмам и стоит рождаться. Как лучшее, что с ним случалось. Акааши никогда этого не поймёт — как он всегда оказывается нужным этому человеку, хотя сам его не достоин нисколько. Ночь в этот раз спокойная даже без лживой завесы — и Акааши мимолётно верит в чудо и прочие глупости. А потом Бо снова перестаёт подниматься с кровати, от слабости едва поворачивает головой и говорит с трудом даже шёпотом, и Акааши понимает — чудо не добралось до их дома и по дороге сдохло в скулеже. Бо угасает на глазах, безразлично слушая ночную тишину, выцветает чертами лица и темнеет тенями на проступивших скулах, с которых будто нарочно стесали кожу. Акааши сидит на краю кровати и боится даже дотронуться — как до подсохших мотыльковых крыльев, которые рассыплются от малейшего касания. — Почему ты здесь со мной? Голос Бо — хрип и шёпот, повязанные на дрожи. Акааши растерянно молчит, будто уже и не ждал подобного вопроса. — Только сейчас решил спросить? — Всё как-то не было подходящего момента. Ты здесь из жалости? — Я здесь, потому что так хочу. — С чего бы тебе захотеть остаться присматривать за умирающим? — С чего бы тебе умирать, хотя мы могли бы, не знаю, жить и быть счастливыми вдвоём? Бо поражённо молчит, и в его едва что-то выражающем взгляде проскальзывает удивление. А ещё сожаление и вина. Господи. — Мне кажется, ты какой-то заплутавший лесной дух, который сжалился и пришёл облегчить мои страдания. — Скорее лесной дух, который просто зашёл погреться и уже не смог уйти, — Акааши очень не хочет выводить разговор на серьёзность. — Знаешь, весну я уже не увижу, но я рад, что вместо неё дожил до тебя. Акааши хочет придавить его подушкой за такое. За то, что сравнивает с чем-то хорошим, за то, что каждой своей фразой будто прощается. — Утро даже не заметит, что я не проснулся. — Ты не умрёшь сегодня, — раздражённо бросает Акааши и невольно комкает в пальцах край одеяла. — Мне завтра ещё катать тебя на санках по двору. — Мне такой сон странный снился, — Бо как будто его не слышит. — Даже не сон, а сразу несколько, обрывками, но у меня эти образы перед глазами до сих пор. Акааши понимает, что закрывать Бо рот бесполезно — дышать перестанет, но доболтает все свои причуды. — Я видел море, — говорит он вдруг. — Но не с берега и даже не с корабля, ну то есть не с палубы, а с высоты, как будто забрался на реи. Акааши не шевелится и застывает даже взглядом, боясь вдруг перебить. — А ещё я видел караван, — Бо закрывает глаза и продолжает свой неторопливый рассказ. — Не видел никогда верблюдов в живую, а тут прям шли в нескольких метрах от меня, я мог побежать к ним, но стоял неподвижно и смотрел. А ещё я кистью выводил иероглифы на бумаге, с чего бы мне вдруг? И я оружие в руке в жизни не держал, но во сне у меня был меч. Я в рукоятку впивался пальцами и смотрел, как по лезвию растекается кровь. Акааши не помнит, чтобы в этих стенах когда-либо было так холодно. И чтобы иней сковывал окна не со двора, а изнутри. — Во сне мы часто видим то, что никогда не видели наяву, — пытается он успокоить в первую очередь себя. — Даже образы далёких краёв, в которых никогда не бывали. — Я знаю, что я там был. — Во сне мы уверены, что всё происходит с нами взаправду. — Нет-нет, ты не понимаешь, я будто всё это вспомнил. Оно мне приснилось, но оно и было со мной на самом деле. — Хорошо, не буду тебя переубеждать. — Я будто бредить начал, да? — У тебя не жар и не лихорадка, я знаю прекрасно, что ты в здравом уме, — Акааши боится их разговора всё больше и нервно усмехается. — Ну, почти в здравом. Всё-таки ты вчера собирался залезть на крышу пить чай. — Ты же веришь в перерождение? — Бо не унимается. — Может ли быть, что это воспоминания о моих прошлых жизнях? — Возможно. — Тогда откуда в этих воспоминаниях ты? Акааши всё-таки дёргается, выдавая себя сразу же, паникует и хватается в растерянности за кулон. По лицу Бо видно — вопросов он хочет задать много, но он не уверен, что на все у него хватит времени. — Я правда не понимаю, что мы с тобой такое, но я точно знаю, что ты случаешься со мной как конечная моего пути, ради которой я и появился на этот свет, — Бо собирает последние силы и улыбается. — И если встреча с тобой стоит мне жизни, — он болезненно сглатывает, задерживая подбирающийся приступ, — то, боже, я согласен умирать. Акааши теперь понимает, что тогда имел в виду Бо — когда тени сползают со стен, обступают и кружат, перекликаясь сквозняками. И страх может быть осязаемым — липнуть к спине и издевательски медленно взбираться к затылку вспарывающим ознобом. — Послушай, мы с тобой ещё… — Акааши тянет к лицу руку, но тут же одёргивает. Приступ подкатывает к горлу и вырывается кровавым кашлем, и Бо перекатывается на бок, закашливая подушки, раздирает хрипом горло, хватает залитым ртом воздух и с трудом переваливается обратно на спину, упираясь мутнеющим взглядом в расплывающийся потолок. Акааши вновь протягивает руку, чтобы успокаивающе коснуться хотя бы щеки, но Бо перехватывает его руку своей дрожащей и удерживает, не позволяя дотронуться. — Выйди, — просит он, сжимая на пойманном запястье пальцы. — Выйди, я позову, когда пройдёт. Акааши трясётся сам, наклоняется и целует окровавленные губы, медленно отстраняется и выскальзывает из ослабшей хватки. Бо так и остаётся — расшатанное и раскалывающееся в потолок на рваных вдохах, пережидает с минуту и закашливается снова. Акааши на онемевших ногах выходит во двор, прикрывает с тянущимся скрипом дверь и ступает на снег, бредёт в тиши оторванным от дома покачивающимся призраком и замирает под снегопадом — неторопливым и убаюкивающим, а других за этими окнами не бывает. Бо раньше никогда не вспоминал прошлое даже обрывочно, а сейчас он будто вмешивается в устоявшийся цикл, будто делает что-то вне правил, и Акааши боится, что нарушенный порядок вещей может не позволить случиться следующему перерождению. Какого чёрта даже из собственной линии жизни тебе нужно устроить бардак? Ну в самое деле, ну это же просто смешно. Акааши уже пробовал подобное представить — жизнь без этого человека, повторяющегося вновь и вновь, уже просто не складывается во что-то возможное. Вскоре слышащийся в глубине дома кашель стихает, и Акааши привычно ждёт зова. Надорванного и нелепого, только отнимающего силы после и без того вымотавшего приступа, но Бо позовёт непременно, Бо прокричит и на последнем вдохе, раскатистым эхом через заснеженное поле до безмолвного леса. Бо не зовёт, не стучит в окно и даже не трясёт берестяной погремушкой. Акааши упрямо ждёт, не в состоянии заставить себя зайти в пугающе притихший дом, с задранной головой прослеживает взглядом полёт снежинок и прикусывает смазанные чужой кровью губы. Снежинки замедляются, расходятся рябью и смазываются в белёсые пятна. Акааши смаргивает пелену и давится предательским всхлипом, опускается на колени и рывком дрожащей руки снимает теперь уже бесполезную завесу. Жмурится до рези в глазах, обнимает себя за плечи и горбится под царапающим порывом ветра. Метель завывает и путает мотивы колыбельных с заупокойными напевами — для неё никогда нет особой разницы.наши дни
Смазанный хор звуков прорывает сигнал светофора — и Акааши открывает глаза. Город налетает оглушительно и зашкаливающе, смешивая голоса незнакомцев в обрывочный гул, и Акааши отгоняет и не вслушивается, цепляется к редеющему ряду прохожих и пересекает по диагонали удерживаемый высвечивающимся красным перекрёсток. Здесь тишина не входит в список возможностей, здесь поезда гудками и скоростью по изъезженным веткам, этажная высота и видеоряды неутихающих рекламных табло, мелькающие и пролистываемые мимо лица, забитые перроны и заглядывающиеся на рельсы одинокие силуэты, и кто-то всегда на связи, а кто-то недоступен по всем номерам, скрываясь в промежутках от фонаря к фонарю, лишь бы не возвращаться домой. Акааши его больше не встречает. Ни через сто лет, ни через ещё двадцать и даже ещё десять. Когда с их последнего дня вместе ударяет сто сорок лет, Акааши перестаёт считать. Наверное, вселенной надоело играться, и круг перерождений всё-таки оборвался, или же душа, как ей и положено, возвращается на землю в новых телах, но Акааши всё равно её не чувствует, и кулон на груди ни разу с тех пор не подавал сигналов. Три года назад Акааши запечатал кулон в льдах Антарктики — просто чтобы больше уже не надеяться. Даже если он сейчас где-то и есть, но просто их с Акааши пути перестали сходиться — так даже правильно. Если порознь ему удаётся прожить дольше и счастливее, то Акааши только рад с ним не случаться. Побег от толпы и городского шума приводит Акааши в библиотеку. Здесь хоть и много людей, но каждый сам по себе и каждый в своём тексте, бродящие между книжных полок или рассаженные за столами под выбеленными колоннами, и тишина, разбавленная только шорохами перелистываемых страниц. Акааши сливается с притихшими и погрузившимися, берёт себе книгу по астрономии и уносится пылью на звездных ветрах на переливы поющих туманностей. Немного позже кто-то занимает соседнее место — ставит на стол стопку книг и двигает стулом, вешая на спинку снятую куртку. Акааши даже не поворачивает головы, следуя библиотечному призыву сохранять тишину и спокойствие. Поставленный рядом стаканчик Акааши замечает краем глаза — а потом этот стаканчик задевается мелькнувшим локтем, летит со стола и выплёскивает содержимое ему на джинсы. — О боже, я такой придурок, прости! Акааши всё-таки оборачивается, дёрнувшись больше не от случившегося, а от прозвучавшего голоса. И мысленно просит плеснуть ему холодным чаем теперь в лицо. — Блин, пролилось всё-таки немного? Твою-ю-ю ж, — шебутная тревога, трогательное раскаяние и тянущаяся к сырым следам рука. — Но хорошо, что хоть не кипяток. Акааши спохватывается, очнувшись от ступора, и сам дотрагивается до намокшей ткани — больше для того, чтобы вернуть себе ощущение реальности. — Я, конечно, штаны сейчас снимать не буду, — Акааши рад, что под испуг якобы от пролитого чая можно замаскировать свой настоящий шок. — Придётся сидеть здесь, пока не высохнет. — Я посижу с тобой! — вскрикивает Котаро, осекается и отвешивает неодобрительно глянувшим на него читателям извинительные поклоны. — Но всё равно может остаться пятно. — Я одолжу тебе свою куртку, чтобы ты подвязался и прикрылся, и провожу тебя! — Бокуто переходит на шёпот, но боже, лучше бы он орал. — Ну глупости, ни к чему разводить такую трагедию. — Тогда свожу тебя в кафе, чтобы загладить вину за свою неуклюжесть! — Бо догадывается шёпоту убавить громкость тоже и наконец-то усаживается рядом. Акааши не сводит глаз, сидит неподвижно и всё ещё с трудом воспринимает происходящее. Библиотечный потолок прямо вот сейчас может обвалиться, если ему вздумается, и Акааши даже не пошевелится. Где ты был, где ты задержался? Делал перерыв от меня? Или это вселенная решила отдохнуть от нас вместе хоть немного? — Научное исследование проводишь? — Акааши кивает на стопку притащенных энциклопедий и справочников. — Да доклад готовлю, — тяжёлый и смиренный вздох. — Факультет истории, все дела. Пишу про культуру стран Магриба и их торговые отношения с Европой. — Ого, — Акааши хочет рассмеяться в полуистеричном неверии, но сдерживается. — Могу помочь по этой теме, если хочешь. — О-о-о, а ты что-то об этом знаешь? — О да, — Акааши улыбается и подпирает рукой щёку, как будто готовясь к долгому рассказу. — Знаю, ещё как. В глазах напротив — нескрываемое восхищение, готовность слушать и неосознанная радость, и никакой памяти о том, почему собственная душа снова обманула мироздание, вернувшись к тому, к кому привязана не силой, а к кому всегда тянулась сама. В окна читального зала вползают лучи — солнцу так нравится наблюдать за долгожданными встречами. И за теми, кто сумел пережить всех.