Ничто не помогало: я беспомощно лежал с открытыми глазами устремленными в потолок, и чувствовал, что умираю. Кнут Гамсун — «Голод»
*** — Убейте меня, — доносится до него сквозь сон (да он и не спал вовсе). — Пожалуйста, убейте меня. Он открывает глаза. Это чёртово кресло все же жутко неудобное: мышцы шеи опять ужасно затекли. Его собственное дыхание отдается слишком громким свистом в практически кромешной темноте. — Пожалуйста, убейте меня. Я прошу вас. Я прошу вас. Он вздыхает, устало потирая пальцами веки. Ему понадобилась неделя, чтобы привыкнуть и перестать содрогаться от этой фразы. Она ведь спит. Она просто говорит во сне, если, конечно, это можно назвать сном. Она просто спит. Она дышит через раз. Она дышит едва-едва: грудная клетка вздымается с трудом, сокрытая ворохом пледов и одеял — нехотя, но упрямо, безо всякого желания, но будто назло. Она просто спит. Пока. Он прикусывает палец и шумно втягивает воздух сквозь зубы, уподобляясь её дыхательному ритму. Нос у него болит зверски, но она дышит все так же: с нечеловеческим хрипом и непростительно долгими интервалами между вдохами и выдохами — подобно сломанным часам, что вот-вот перестанут ходить, и он больше не может этого слышать, да все равно не спит, ведь стоит ему только закрыть глаза, как она тут же прекращает дышать вовсе. — Убейте меня. Убейте меня. Он не выдерживает — резко вскакивает и подходит к окну. Город утопает в ночи — в ночи и в снегу. Он пытается убедить себя в том, что действительно смотрит на улицу, а не на её отражение в стекле, но очертания бергенских крыш слишком сильно напоминают пряничные домики, укрытые снегом, словно сладкой ватой, сахарной пудрой. Разноцветные кукольные домики, стоящие слишком близко друг к другу. Снег на крышах блестит в свете луны и ему кажется, что он просто спикировал в штопор, готовясь неизбежно рухнуть вниз и взрыть этот идеальный мирок носом самолёта, потому что эта аккуратная приторная идеальность — иллюзия не меньшая, может, даже и большая, чем всё остальное. Хрип. Харканье. Стон. Он вздрагивает и оборачивается, оказываясь возле кровати в два широких шага. Её изможденное болезнью лицо настолько бледно, что почти светится в полумраке белым пятном — белым пятном с болезненно яркими всполохами красного. — Nej… Он наклоняется. Прислушивается, заставляя себя дышать через сломанный нос, чтобы не упустить ни слова. — Nej… — повторяет она с усилием; слово проталкивается наружу кровавым плевком, но он не уворачивается и даже не зажмуривается, чтобы защититься от брызг. — Nej, jag vill inte… vill inte…* Он замирает на секунду, а после наклоняется ещё ближе: — Чего? Чего вы не хотите? Она замирает на хриплом полувдохе, сводит дрожащие пальцы в слабый кулак. Он едва успевает отскочить в сторону — её грудь вздувается со свистом кузнечных мехов и она схаркивает огромный сгусток крови. Капли повсюду разлетаются брызгами. Он переворачивает её на бок, держа голову над полом. Она плачет, пока её рвёт прямо на паркет; плачет, надрываясь от усилий и всё продолжает твердить одно и то же, изрыгивая слова омерзительной гнойной массой: — Я же не хотела… Я этого не хотела… Я так её любила, Господи, почему, почему? Когда приступ сходит на нет, он аккуратно стирает следы крови с её лица смоченной в воде тряпкой. Она осоловело следит за его движениями, затем смотрит прямо на него, но её взгляд снова проходит сквозь. Он зажмуривается. — О ком вы говорили? Она переводит глаза к потолку, да так и застывает, сверля его абсолютно невидящим взглядом. Засыпает она лишь под утро. Глядя на едва заметное трепетание её век, испещренных голубыми прожилками, он вдруг понимает: надо было позволить ей умереть. Что ему, собственно говоря, понадобилось, чёрт возьми? Жаль, что на этот вопрос не существует единственно верных вариантов ответа. *** Со временем он прекращает свои расспросы. Прекращает, в принципе, потому, что это оказывается просто-напросто бесполезной затеей. Моменты просветления случаются у неё крайне редко, и чаще всего она попросту слишком измотана, чтобы реагировать на внешние раздражители, не говоря уже о том, чтобы попытаться разговаривать. Но её бред с каждым разом становится всё более загадочным и неразборчивым. Витиеватая мешанина слов-обрывков, разноцветных лоскутов разных языков взрывает ему мозг: едва слышный английский, трудноразличимый свистящий датский (в этом он уверен не был, но чем чёрт не шутит), её родной шведский, иногда — французский, а местами даже и немецкий; она говорит на всех них, перескакивая с одного языка на другой словно прыгая по горным уступам, иногда мешая разные слова между собой, отчего получается совсем уж непонятная чушь, но так и ни разу, никогда, за всё время — не произносит чьего-либо имени. Ни своего (по крайней мере, ни одного, что он мог бы посчитать за её имя), ни какого-либо ещё. Впрочем, чаще всего она говорит на шведском. В этом он уверяется, когда обнимает её по ночам, пытаясь спасти от холода — несмотря на запредельную температуру её трясёт дикий озноб. Она жалобно тычется лбом ему в грудь, словно слепой котёнок, стучит зубами, плюется мокротой с кровью и, то яростно, то отчаянно, то на грани гневной истерики почти всегда заканчивающейся очередным затяжным приступом кашля, — умоляет, умоляет, умоляет. Суть её мольб остаётся для него загадкой даже когда он умудряется понять её слова хотя бы в общих чертах. — Убейте меня. Пожалуйста, убейте меня. У нее старомодный английский, невольно думает он. Впрочем, эта фраза ему не в новинку, так что он поступает ровно наоборот: готовит очередную растирку и под завязку накачивает её антибиотиками, надеясь хоть немного сбить температуру. Ему не впервые приходится просиживать бессонные часы у чьей-то кровати. Если она выживет, то он даже расскажет ей об этом, хоть и не рассказывал никому раньше. Никогда, ни разу. Но ему кажется, что она этого заслуживает. — Jag vill inte, vill inte, vill inte… Nej…Gå inte! Gå inte! ** Он продолжает растирать её руки, мысленно залепив уши воском. Почему всё всегда повторяется? Он ведь тоже не хотел, чтобы мама умерла. Он не хотел. И вот опять. — I'm not crying, Father. Can't you see that? Look closer. I'm not crying; you taught me well.*** Он сгибается пополам, больно утыкаясь сломанным носом в сгиб её локтя и прикусывает изнутри щеку, чтобы сдержать вой. Самое смешное — он ведь даже не знает, кто она. *** Здесь красиво, думает Ильза, стоя на самом краю утёса. Ветер сильно кусается, но в целом, небо почти безоблачно; можно и потерпеть немножко. Она прячет руки в карманах слишком лёгкого плаща. Вода внизу, во фьорде, буквально слепит своей лазурной синевой, так что Ильза с лёгкостью находит оправдание слезам, что начинают вдруг струиться по щекам безо всякой её воли. Парочка парусников, неспешно плывущих по воде, превращается в два размытых пятна, но для Ильзы это оказывается недостаточным поводом, чтобы прекратить плакать. К чему это? Ей хочется плакать. У неё ничего кроме слёз не осталось. — Это место вряд ли может считаться Тауницким озером, **** Liebling.***** Ильза усмехается сквозь слёзы. Она даже не удивляется — отец всегда любил проверять её на прочность. — Почему же? — она поворачивается, чтобы взглянуть на него. — По-моему, место вполне подходящее. Папа совсем не изменился. Папа усмехается и качает головой. Протягивает руку и нежно стирает большими пальцами следы слёз на её щеках. Ильзе безумно хочется вцепиться в его запястье, чтобы удержать, не отпустить, но она заставляет себя стоять смирно, тайком впившись ногтями в кожу ладоней, благо её руки по-прежнему сокрыты в карманах плаща. — Потому что ты плачешь, — с суровой лаской распекает её отец. Он действительно ни капли не изменился. — Совсем стыд потеряла, если не помнишь, что я говорил тебе насчёт твоих слёз. Ильза качает головой. Упрямо сжимает губы, из упрямства же не прекращая плакать. Она так соскучилась. Господи, она так скучает по всем ним. — Не волнуйся, папа, — голос Ильзы тверд вопреки слезам. — Я плачу только по особым случаям. — А я уже было испугался, что ты сейчас сморозишь полнейшую чушь вроде: «папа, хватит, я уже взрослая». Ильза нервно смеётся, упираясь лбом в отцовское плечо, но по-прежнему держа руки в карманах. — Я понимаю, что эта новость тебя шокирует, но я и вправду уже взрослая, папа. Он долго молчит. Ильза не меняет своей позы, продолжая дышать ему в плечо. — Ты не виновата, родная, — от прикосновения губ к макушке Ильза крупно вздрагивает, настолько реальным оно ощущается, хоть она и знает прекрасно, что все происходящее — всего лишь очередная лживая иллюзия. — Нет, отец, я виновата, — голос подводит; Ильза прикусывает губу дабы унять предательскую дрожь. — Я виновата. И не только в этом. Папа обнимает её крепко-крепко, совсем как раньше, как в детстве, когда Ильза думала, что ото всего плохого можно укрыться просто спрятав лицо у него на груди и тогда все её надуманные проблемы тут же потеряют всякую значимость. Ильза содрогается беззвучным всхлипом, обнимая его в ответ; следы лунок-полумесяцев от собственных ногтей, удивительное дело, почти не кровоточат. — Она была такая красивая, папа. Она была для меня всем, а теперь… Теперь и её нет. Я не сумела её защитить, даже когда она звала меня. Её больше нет, и это из-за меня, понимаешь? Вы все погибли из-за меня. Отец молчит, прижимаясь губами к её виску. Ильза больше не пытается сдержаться, но что-то внутри неё все равно не даёт ей разрыдаться в полную силу, вынуждая давиться безгласными воплями, от которых безобразно дёргается грудная клетка. Ей буквально не хватает воздуха. Папа молчит. Он просто крепко обнимает её, позволяя выплакаться, и ей безумно хочется назвать его по имени, но ком в горле не даёт ей этого сделать. Впрочем, Ильза и сама знает, что этого попросту нельзя делать. Ей нельзя звать отца по имени — она знает, знает, но так и не может ответить себе, почему она знает. Ей нельзя. Она просто знает. Он отстраняется — легко, стараясь не спугнуть. Ильза, будто вспомнив что-то, проводит рукой по отцовскому предплечью, ладонью ощущая загрубевшую кожу. Он и вправду не изменился; он слишком легко одет, гораздо легче неё самой, и у этой футболки непростительно короткие рукава, а рисунок на его руке все тот же — чернильно-чёрная паутина колючей проволоки. Впоследствии, Ильзе часто снилось, будто она идёт, танцуя, по длинному канату из колючей проволоки: идёт, и идёт, и идёт, пути этому нет конца, а ей так хотелось воспарить вверх, взлететь и стать свободной ото всего, словно птице. Колючая проволока. Вся её жизнь — канатная дорога из колючей проволоки. — Ты не виновата, — твёрдо повторяет отец, будто прочитав её мысли, но, кажется, действительно веря в сказанное. — Ты ни в чем не виновата, слышишь? Мы погибли не по твоей вине; никто из нас не умирал из-за тебя. Мы погибли для тебя. Когда-нибудь, ты поймёшь. Ильза просто качает головой. Ей хочется сказать, что он не прав; она должна, обязана сказать, что он не прав, потому что она знает, — знает это всем своим искалеченным существом, — он не прав. В его словах нет ни доли правды, и то, что он сам искренне в них верит, абсолютно ничего не меняет. Но застрявший в груди безобразный клекот не позволяет ей произнести хоть слово. — Возьми меня за руку, — просит Ильза вместо этого; тихо, робко, охрипшим голосом, как маленькая девочка, которой она была когда-то — целую вечность назад. — Как раньше, помнишь? Он с готовностью протягивает к ней обе руки. Ильза смотрит на их переплетенные пальцы; смотрит на практически одинаковый рисунок вен, резко выступающий на тыльных сторонах их ладоней. Смотрит на его руки, просто смотрит, стараясь запомнить в последний раз. Птицы в полёте. Широко раскинутые чёрные крылья. Колючая проволока. Пока он был жив, то так и не объяснил ей, что эти рисунки значили. Теперь, Ильза, кажется, понимает. Или, по крайней мере, догадывается. — Wein nicht, Liebling, ****** — папа грустно улыбается, и Ильза понимает, что настала пора прощаться. — И не забывай о том, что я говорил тебе. Она улыбается в ответ. Слёз нет уже давно, однако горло все равно болит, словно кто-то стиснул её трахею в кулак. — Не волнуйся. Я больше не плачу, папа, разве ты не видишь? Я помню все твои уроки; я больше не плачу. Он уходит. Ильза не просит передать привет маме. Незачем. Она и без того знает, что они скоро увидятся. И лишь когда отцовский силуэт исчезает совсем, растворяясь в сизой дымке, она говорит те слова, что не успела сказать тогда и хотела произнести на самом деле: — Прощай, папа. Jag älskar dig.******* *** Больно. Боль мешает дышать, вырываясь наружу отвратительным чёрным гейзером. Гнойным гейзером. Господи, она действительно прогнила насквозь. Где она? Кто она? Горло будто исполосовали изнутри осколками стекла, а в груди словно граната разорвалась и к чертям разворотила внутренности. Больно. Больно. Больно. Где она? Господи, до чего же больно, но и вправду: кто она? Кто-то спрашивает её имя. Она не даёт ответа. Потому что не помнит или потому, что нельзя — она не знает и сама. Больно. Дышать чертовски больно. Подождите. А разве она хотела продолжать жить? *** Солнце слепит. Кажется, об этот самый бугорок Ильза споткнулась в их первую встречу. Она пробует согнуть сломанное колено. Боли нет, сустав будто новенький. Странно. Боль где-то в груди, что ещё удивительнее. Где Итан? — Мама! Мамочка! Ильза содрогается, но ей совершенно точно не послышалось. Она едва успевает подняться с земли, как её почти сразу же снова сбивает с ног: нечто маленькое, рыжеволосое, с растрепанными косичками и грязными от валяния в траве коленками, что остро пинают её в бока, когда Ильза позволяет себе упасть на спину. — Ты где пропадала? — веснушчатый носик дочери практически тычется ей в переносицу. — Мы с папой тебя везде обыскались! — Я тебе говорил, что маму нельзя оставить одну даже на пять минут. Ильза зажмуривается, крепко прижимая дочь к себе. Это солнце её так слепит. Всего лишь солнце, ничего больше. Он появляется из-за деревьев. Выглядит так же, как в самую первую их встречу: с лучистыми зелеными глазами и озорной улыбкой, от которой вокруг глаз разбегаются морщинки, а на щеках появляются ямочки. Ильза пытается ослабить хватку, с которой прижимает к себе дочь и по-прежнему уверяет себя в том, что плакать ей хочется лишь из-за чересчур яркого солнца. Оно действительно ужасно слепит. Итан тем временем ловко поднимает на ноги их обеих, легко, играючи. Ильза осознает, что так и не отпустила от себя Еву, хотя отпустить надо бы. — Ну, здравствуй, — он улыбается; он целует её прямо в губы. Она едва сдерживает дрожь и желание назвать его по имени, потому что чувствует вдруг всё и сразу: ей радостно, стыдно, больно, страшно, а он всё улыбается, улыбается, улыбается. — И почему ты вечно теряешься? — Но ты же всегда меня находишь. Вы оба, — он неожиданно забирает Еву из её рук. Та радостно лезет к нему на шею, словно обезьянка. Ильза опускает собственные руки, с трудом принуждая себя расслабиться. Это же Итан. Её Итан. Она так мечтала, по-идиотски, глупо, но всё же мечтала, познакомить Еву с ним по-настоящему, а не только через фотографии и свои рассказы. Да и фото — даже тех было мало. Всё эта работа, будь она неладна. Он по-прежнему улыбается, смотря прямо на неё до невыносимого ясным взглядом и одновременно умудряясь зорко следить за тем, чтобы Ева ненароком не свалилась с его плеч. У Ильзы кружится голова. — Она безумно красивая, — делится он наблюдением, сияя от гордости. — Я знаю, — Ильза не может сдержать улыбки, хоть голова по-прежнему кружится. — И вся в тебя, как я и говорил. — У неё твои глаза, — Господи, почему же так больно, Господи? — Мне нравится имя. Хоть ты и не назвала её Ингрид. — Ну нет уж! Даже не начинай! — Это красивое имя! — притворно обижается Итан. — Я его ненавижу, и ты прекрасно об этом знаешь! — Эй! — Ева возмущённо бодает отца лбом в макушку. — Я здесь вообще-то! Не зови их по имени. Не зови их по имени. Итан смеётся и помогает дочери слезть на землю, чтобы тут же взять обратно на руки. — Я подкидывал её в воздух. Она просила. Хочешь посмотреть? Ильза просто кивает, не в силах сказать «да» вслух. Он подкидывает и ловит. Ева заливисто смеётся, раскинув руки в стороны: — Ещё! Ещё! Ещё! Он подкидывает. Ловит. Подкидывает. Ловит. Подкидывает. И так без конца. Их смех отдаётся у неё в голове звоном колокольчиков, и Ильза больше не пытается сдержать слёз. Это имеет своеобразный эффект, поскольку Ева тут же оказывается, у неё на руках, беспрестанно повторяя: — Не плачь, мамочка. Не плачь. Пожалуйста, не плачь. Он точно такой, как ты рассказывала, слышишь? Не плачь, пожалуйста. Ильза прижимается губами к её макушке; смотрит на Итана. Тот качает головой и бережно стирает слёзы, но тщетно; они все равно продолжают безудержно катиться по её лицу. — Она права, — шепчет он. — Не плачь. Пожалуйста. Я ненавижу, когда ты плачешь. — Она тоже, — плечи Евы тихонько содрогаются под её ладонями. — Не надо, — снова просит он. — Пожалуйста, не надо. Он целует её в лоб. Она целует в ответ: в губы — мстительно и на грани отчаяния. Обнимает дочь крепче прежнего, начиная шептать ей на ушко: — Я не плачу, родная. Прости меня. Я не хотела тебя пугать. Прости. Впрочем, они оба знают, что извиняется Ильза совсем за другое. Но Итан не уточняет этого вслух. По крайней мере, он не делает этого прямо, предпочитая начать исподволь: — Мне правда нравится её имя. Ева Маргарет Хант. Поверить не могу, что ты дала ей имя моей матери. Ильза усмехается, раскусив его уловку. Ева тихонько прислушивается к их словам, все ещё крепко цепляясь за неё. — Это меньшее, что я могла сделать. Твоя мать меня ненавидит, хотя я не могу сказать, что виню её за это. — Она не права, — Итан твёрдо сжимает ладонью её затылок, не позволяя Ильзе отвести взгляд. — И ты прекрасно знаешь, что она не права. Ты ни в чём не виновата, Ильза. Ты ни в чём не виновата. Она перестаёт сопротивляться и смотрит ему прямо в глаза: — Тогда почему я чувствую себя так, будто она говорит правду? Постоянные истерики. Перекошенное от ярости лицо его матери. Крик, который она терпела сквозь стиснутые зубы, а потом садилась на мотоцикл и гнала что было мочи, гнала, куда глаза глядят. Не для того, чтобы убить себя, нет. Тогда ещё нет. Тогда она делала так, просто, чтобы успокоиться, но это все равно пожирало её изнутри, словно огромный червь отгрызал от неё куски и никак не мог насытиться. — Ты не виновата, — упрямо повторяет Итан. Ильза только сейчас замечает, что укачивает Еву на руках, словно младенца, хоть та и не спит, глядя на неё своими огромными зелеными глазами. — Даже знай я наперёд, что случится, я бы всё равно на тебе женился. — Потому что ты — чертовски упрямый, неисправимый оптимист. Он вновь улыбается — на этот раз грустно: — Ты же меня знаешь. Они молчат. Молчат все втроём, но Ильзу вдруг обуревает дикий страх, потому что она понимает — им пора идти. Ева спрыгивает с её рук на землю и встает рядом с отцом. Ильза смотрит на них обоих с нескрываемым ужасом и отчаянием, а затем хватает Итана за руку: — Не надо, пожалуйста. Я не хочу, слышишь? Я не хочу. — Отпусти меня, Ильза, — в его голосе почти звенит мольба; ведь ему самому не хочется уходить. — Нет. — Ильза исступленно качает головой. — Нет, я не хочу, не хочу, не хочу! Ева оказывается между ними, чтобы расцепить их сомкнутые ладони: — Нам пора, мамочка. Они уходят прочь. Ильза хочет догнать их, но ноги почему-то не слушаются, она не может заставить их сдвинуться хоть на миллиметр. — Нет, нет, я не хочу, пожалуйста, я не хочу, не хочу, не хочу, не хочу! Кто-то обнимает её за плечи. Ильза падает на колени, пытаясь вырваться из чужой хватки, но они уже исчезли за деревьями, успев обернуться всего лишь один единственный раз. — Отпусти их, девочка, — голос матери бьёт током; в груди становится невыносимо тесно. — Отпусти их. Мама. Мамочка. — Я не хочу, мама, я не хочу. Почему они должны уходить, почему? Почему вы все должны уходить?! Мама просто обнимает её, оставляя вопрос без ответа. На этот вопрос не существует ответа. Волосы матери вновь ослепляют Ильзу всполохом рыжего. Чертов красный цвет. Он буквально повсюду. Цвет крови. *** Больно, больно, больно. Твою мать, как же больно. Она пытается сорвать с лица ингалятор; маска не помогает, делает все лишь хуже. Кто-то крепко удерживает её руки, не позволяя ей это сделать. Ей хочется закричать, но из горла вырывается лишь хрип. Кто она? Да, кто она? Ей самой было бы не прочь узнать. Она не знает. Она не скажет. Она не скажет им своего имени. Никогда. Нельзя говорить людям, что ты чувствуешь. Потому что, как правило, именно это их убивает. *** — Что ты здесь делаешь? Он усмехается. Наглый самодовольный ублюдок: он действительно усмехается. — Ты не потанцуешь со мной? Ильза оглядывается по сторонам. Зал ресторана набит битком, но она не видит ни одного знакомого лица. Кроме него, естественно. Он ведь стоит прямо перед глазами. — Не вздумай запустить в меня десертным ножом, — предупреждает он. — Лучше пошли танцевать. И вот, они уже в толпе танцующих. Да он издевается? Она ненавидит замкнутые пространства! Стоит только подумать об этом, как толпа тут же рассеивается по залу, оставляя их один на один. Ага, да. Воландеморт хренов. — Забавное сравнение. Я предупреждал, что не надо ей читать Гарри Поттера; слишком рано. — Закрой рот, — гневно шипит Ильза, пока Брандт невозмутимо кружит её по комнате. Спасибо хоть, что это вальс, а не танго. — Не смей говорить со мной о ней. — А если я буду говорить? — глаза Уилла внезапно озаряются яростным блеском. Нет, нет. Не зови его, не зови. Не зови его по имени. — Что ты здесь делаешь? — спрашивает она вновь. — Неужели ты сама не догадываешься? Ильза не удостаивает его ответом. Брандт как всегда являет собой смесь наглости и бесцеремонности. Он не опускает свою руку ниже её талии, но сжимает пальцы так, что ей становится слегка, самую малость, больно. Он не позволяет себе ничего, что выходило бы за рамки приличий, но смотрит тем самым взглядом, от которого волосы на затылке имели обыкновение вставать дыбом — жаль, что вовсе не от испуга. Не надо, не зови его по имени, не надо. Во время очередного поворота, он прижимается губами к её уху, заставляя Ильзу вздрогнуть: — Удивительно, правда? Почему я здесь, если ты считаешь, что я ещё жив? Я не отвечу на этот вопрос, Ильза. Ты сама прекрасно знаешь. Он выполняет филигранный наклон. Только сейчас до неё доходит, что музыка всё же сменилась на танго. В момент подъёма их взгляды оказываются совсем близко друг к другу, перекрещиваясь подобно клинкам шпаг. — Ты знаешь, — повторяет он. — Ты все прекрасно знаешь. Ильза молчит, не в силах оторвать от него глаз. Иногда он смотрел на неё так, будто хотел убить к чертовой матери; так почему же это никогда не внушало ей страха? Музыка затихает. Брандт внезапно оказывается слишком далеко, а танцол опять заполоняет толпа. — Я не собирался тебя бросать, — говорит он. — Я знаю, — отвечает Ильза сквозь силу, но его уже нет. Он растворился в людской толчее. Правда в том, что она действительно знает. Просто не хочет в это верить. В конце концов, ей ведь нужно на кого-то злиться. Да только один вопрос — зачем? *** Больно, больно, больно. Ей все же удаётся сорвать с лица этот хренов ингалятор. Почему она до сих пор не сдохла, чёрт возьми? Какой в этом смысл? *** — В этом есть смысл. Во всём есть смысл. — Господин директор, — сил на вопросительную интонацию Ильза не находит. — С чем вы пришли на этот раз. Он улыбается. Оглядывается вокруг. — Помнишь это место? Конечно, она помнит. Она ненавидит горы. — Ты тогда чуть со скалы не свалилась, — напоминает он дружелюбно. — У меня рука соскользнула, — парирует Ильза. — Вот именно. — Что это значит? Суонбэк подходит к ней вплотную, отгоняя Ильзу к самому краю. Она даже не дёргается, спокойно ожидая своей участи: — Если вы за этим пришли, то убейте меня. Прошу вас, пожалуйста, убейте меня. Её голос все время остаётся странно спокойным. Суонбэк качает головой: — Я не могу тебя убить. — Почему? — Я сам мёртв, разве ты забыла? А вот ты — ты не хочешь умирать, Ильза. Ты просто ищешь способ убежать от проблемы. Она сама не замечает того, каким образом отвешивает ему пощёчину. Голова его дёргается в сторону, будто на шарнирах; её ладонь горит огнём, но Ильза, кажется, вовсе и не чувствует этого. Суонбэк усмехается, сплевывая кровь из разбитой губы. До чего же здесь все реально, в её личном чистилище. Странно. — Ещё раз назовёте мою дочь проблемой, я не посмотрю на то, что вы мертвы, сэр. — О боже. Твой оксфордский английский. Как же я скучал по нему, ты и представить себе не можешь. Девочка. Моя хорошая девочка. — Я не ваша собственность, — её голос звенит от ярости, и она вдруг ощущает, очень остро, что стоит на самом краю скалы. Может, стоит отойти подальше? — Нет, конечно же, нет, — тем временем качает головой Суонбэк. — Я просто должен был тебя разозлить. — Зачем? — Тебя ведь невозможно заставить сделать то, что ты не хочешь делать. Ты оказалась здесь не ради того, чтобы умереть. — А ради чего? Его лукавая улыбка превращается в хищный оскал дикого зверя. — Если я скажу, это будет не так интересно. Но запомни: тебе ещё рано, девочка. Тебе ещё рано. *** Ильза приходит в себя с кровавым харканьем. Её рвёт прямо на пол. Снова. Хоть она и не помнит этого. Впрочем, вспомнит. Обязательно. От себя никуда не денешься. Дышать становится немного легче. Ильза оглядывается по сторонам, пытаясь сфокусировать взгляд. Светлые обои на стенах, книжные полки светлого дерева, доверху набитые книгами. Окно, что открывается поднятием рамы вверх; прислушавшись, она улавливает шум моря. Определённо не больница. Хотя чувствует Ильза себя так, будто точно побывала в ней. Ноги дрожат, когда она, ценой огромных усилий, заставляет себя сесть. Перед глазами тут же чернеет; вместо того, чтобы встать, Ильза падает с кровати на пол. Плашмя, лицом вниз. «Охренеть», думает она, отупело разглядывая лужу собственной рвоты. Куда её занесло? Она пытается сказать что-нибудь: не позвать на помощь, нет, просто проверить. Язык с трудом ворочается во рту, а голоса нет и в помине. В груди горит так, словно она по ошибке выпила серную кислоту. «Пневмония», — доходит до неё спустя несколько мучительных минут, во время которых она упрямо пытается встать на ноги. Или, хотя бы, на колени. Мозг, похоже, решил составить компанию телу и окончательно атрофировался. «Поздравляю, Фауст, такого у тебя ещё не было». Спустя ещё минуту, Ильза понимает, что ни черта не помнит. Или помнит очень смутно. Странно, но это действует на Ильзу должным образом: ей удаётся встать на ноги. По пути к двери Ильза дважды успевает оказаться на грани обморока. Из забытья её выдергивает щелчок. Щелчок замочной скважины. Она понятия не имеет, как и откуда в её руке появляются ножницы. Равно как не имеет ни малейшего представления, откуда у неё берутся силы, чтобы прижать к стене того, кому не посчастливилось открыть дверь, приставив эти самые ножницы к его горлу. Он улыбается. Он выглядит слишком знакомо, но Ильза совершенно его не знает, хотя, судя по всему, должна, потому что его пальцы уверенно смыкаются вокруг руки, что держит ножницы. — Кто вы? — вопрос больше выходит похожим на дикий хрип. — Господи, — голос чужака полон радостного изумления; он так сильно впивается рукою в ножницы, чтобы не дать острию вонзиться себе в горло, что режет ладонь. — Господи. Боже мой. Ножницы с грохотом падают на пол. Он смотрит на свою изувеченную ладонь, крепко обнимая её второй рукой за талию, чтобы не позволить ей упасть. Ильза с запозданием замечает, что у него сломан нос. — Я думал, ты умерла. Когда я уходил, ты почти не дышала. Смысл до Ильзы доходит не сразу. Он по-прежнему держит её, не давая упасть. Он думал, что она умерла. Ильза кривит губы в ухмылке, сделавшей бы честь самому Джокеру, и отвечает: — Видимо, не судьба. А жаль, проносится в голове последняя мысль, перед тем, как она теряет сознание.6
8 октября 2019 г., 17:13
Примечания:
*Нет, я не хочу (шведск.)
**Я не хочу, не хочу, не хочу! Нет… Останьтесь! Не уходите! (шведск.)
***Я не плачу, папа, разве ты не видишь? Взгляни получше. Я всё усвоила; я больше не плачу (англ.)
****Тауницкое озеро – символ счастья в драме Генрика Ибсена «Когда мы, мёртвые, пробуждаемся».
*****Любимая (нем.)
******Не плачь, дорогая (нем.)
*******Я люблю тебя (шведск.)