***
Несколько дней Советская страна жила в своих обычных, ударных темпах. Посетившие Кондуфора ещё утром журналисты не отпускали его и теперь, когда вечер вступил в свои права. Целый день работники пера бегали вслед за литератором по его «владениям», записывали практически каждое его действие и засыпали его вопросами, на которые Маркел Климыч был вынужден отвечать, отрываясь от своих повседневных дел. Только попав в кабинет писателя, журналисты поняли, как он занят: весь стол был завален разными бумагами, книгами, блокнотами, живо исписанными размашистым почерком. Сейчас Кондуфор сидел за этим самым столом и, попросив у посетителей пять минут отдыха, принялся за свои бумаги. Отдых он находил в полезной работе. Кабинет был практически полностью занят огромными книжными стеллажами, ясно дававшими понять, с какой ответственностью все эти годы писатель подходил к формированию собственной библиотеки и каких трудов стоило ему сохранить всё её многотомное детище в том мировом пожаре, который так долго жёг землю. Над стеллажами висели портреты известных литераторов. Шевченко и Руставели, Пушкин и Абай, Островский и Фурманов, Толстой и Серафимович, Рыльский и Маяковский, Галан и Горький, Федин и Бойченко, Стальский и Джамбул, Фадеев и Тычина, Шолохов и Колас, Платонов и Беляев — завешен был каждый миллиметр стены, и сотня писательских глаз зорко наблюдала за покоем своего книжного обиталища. Посередине стоял писательский стол, а у двери находилась тумбочка с миской, до отвала заполненной ягодами. — Итак, продолжим, — сказал Кондуфор и отложил бумаги в сторону. Моргнув несколько раз, он сложил руки домиком и был готов продолжить прерванную беседу. — Сейчас у нашего народа повышенный интерес к Японии. Вспоминая вашу поездку, совершённую полгода назад, что можете сказать об этой стране? — Какие вы оперативные! — по-доброму усмехнулся писатель и погрозил журналисту пальцем. — Что я могу сказать? А скажу я так: сейчас Япония — это… это несчастный больной, попавший к неглупому, но ужасно бесчеловечному врачу. В мире есть всего одна вакцина, способная излечить все недуги, и эту вакцину наш доктор ввёл нам ещё в далёком семнадцатом году, но лечащий Японию врач страшится этой вакцины, он видит в ней угрозу для своих методов лечения, хоть эти методы и приводят больше к смерти, нежели к выздоровлению. И вот, боясь этой вакцины, доктор начинает лечить больного гомеопатией — подобное подобным. И постоянно подбрасывает в организм больного новые порции болезни. Вот только одного он не учитывает: занимаясь этим, он доводит больного до такого состояния, что тот сам готовится пройти вакцинацию и сваливает своего врача с пьедестала. Вот так и Япония. Сколько ещё болезней ей должно быть подсажено, чтобы она восстала, я вам, конечно, не скажу, но факт в том, что всё то, что мы видели там, должно поставить мат любому защитнику интересов таких чумных докторов и их методов «лечения». Посмотрите на нашу страну — сколько нами восстановлено! Сколько нами строится! А там? Разруха на разрухе. И после этого нас ещё зовут «дьяволами», упрекают в том, что нет у нас каких-то мелочей, зато поклоняются цивилизованным докторам из страны заходящего солнца. — Вы хотели сказать: «восходящего»? — переспросил журналист, решив, что Кондуфор оговорился. Маркел Климыч улыбнулся. — Нет-нет, именно заходящего. Покуда они там не откажутся от своего доктора, солнце над ними никогда не взойдёт. На улице заиграл марш, и писатель повернулся к окну. Долгих расспросов он не любил. Не считал себя столь важной персоной, чтобы часто давать интервью. Он, конечно, знал своих соратников по цеху, которые тем и жили, что раскидывались перед прессой обещаниями и лишь красовались, но сам никогда к ним не примыкал и откровенно заявлял, что решительно осуждает их поведение. Всегда пустому слову он предпочитал союз слова с делом. Поставил задачу сдать очерк к такому-то числу — так будет трудиться в поте лица, но сдаст его! Не хотел прослыть болтуном и брехуном. Взгляд писателя, свободный от игры в гляделки с журналистами, упал на фотографию, лежащую тут же, на столе. На ней изображён он, Маркел Кондуфор, с двумя боевыми медалями на груди — своими, заслуженными, за Киев и всю Украину. С каким бы упоением он продолжил сейчас разговоры о тех славных днях, когда он, человек не военный, всеми силами помогал сражающейся Советской Армии — Освободительнице и долгое время возглавлял Киев; как занимался поисками оставшихся совершенно одними детей; как организовал детский дом, где и служит поныне. Но нет. Все полгода его только и расспрашивают о Японии. Словно весь интерес советского человека ограничивался ныне ситуацией в этой стране. Благо, хоть эти журналисты уважили — и не стали с ходу засыпать опостылевшими ему вопросами, а посетили вместе с ним тот детский дом, который он возглавлял. — И, в завершение, что бы вы могли сказать нашим читателям? — Что? А-а-а, да-да, конечно. Сейчас, в переломный момент нашей истории, когда следы ужасной катастрофы стираются в нашей стране, всем нам нужно помнить о чистоте коммунистических идеалов, которые являются нашим самым верным оружием, — Кондуфор взял лежащую подле него трубку и задумчиво вгляделся в неё. — Чистоту эту многие хотят опорочить, осквернить, и все мы должны дать решительный отпор подобным деяниям. И говорю я сейчас не только про зарубежные страны, я и про нас. Много нынче у нас тех людей, у которых, скажу вам образно, голова червона, а душа біла. И все мы должны не дать им разрушить всё завоёванное нами. Слишком дорого нам это далось. Журналисты ушли. Быстро. Будто и не было тут их никогда. Но столько драгоценного времени ушло впустую! Россказни и стародавние байки, — где уж тут жить, чтобы не было мучительно больно?! Кондуфор раскурил трубку. Сколько ещё всего нужно сделать! Эти бумаги — в исполком горсовета, эти — в Союз писателей (после смерти Суонио множество дел свалилось на других литературных руководителей), эти — по детскому дому, а эти — эти лежат мёртвым грузом, отдельные главы отдельных больших произведений, лежащие в безвестности и мечтающие обрести себе подобных. Никому о них не рассказывал Кондуфор, не шли объёмы, зато публицистика, острая и жалящая, вылетала регулярно. Особых надежд сделаться романистом Маркел Климыч и не питал, однако пробовал себя, испытывал, однако раз за разом возвращался к привычному делу, считая, что вот тут-то он развернётся. И был совершенно прав. Мрачное созерцание собственных «долгостроев» прервала влетевшая в кабинет девушка, которая в столь же быстром темпе, в каком заявилась, подбежала к писателю и крепко-крепко обняла его, — трубка еле-еле осталась в руке Кондуфора. Маркел Климыч улыбнулся. Его дочери — уже за двадцать, а она, всегда стремящаяся показать свою серьёзность на людях, впадает в какую-то неописуемую радость при виде родителей. В мире, где большая часть людей осталась вовсе без семей, а в сохранившихся рухнули разом все связи, будто и не было их никогда, это чувствовалось особенно сильно, и если бы Кондуфор хоть капельку верил в бога, непременно молился бы ему. Но в бога он не верил, зато верил в человека — и, сам человек, делал всё, чтобы ничто человеческое не стёрлось хотя бы в масштабе его семьи. — Ну всё-всё, Кать, хватит! — попросил писатель и, стоило дочери отлипнуть, тут же вернул трубку на «законное место» — в рот. Девушка в лёгком платьице, держа в руке конверт, переданный ей для вручения отцу, переминалась с ноги на ногу. Маркел Климыч всегда гордился дочерью — вон какая умница-красавица! Большие серые глаза — от матери, а вот их плохое зрение и очки — от отца; каштановые волосы — отцовские, а «организация» их в каре — материнская; так всего в ней было поровну, и родители периодически даже соревновались между собой за то, что каждый из них дал дочери. — Папа, а тебе книгу из издательства прислали, — наконец сказала Катя и потрясла в руках конверт. Маркел Климыч тут же расплылся в улыбке и вынул трубку изо рта. — Да неужели? Я уж думал, забыли они про неё. На обложке красивыми буквами было выведено: «М. К. Кондуфор. Памфлеты». Писатель продолжал улыбаться, держа своё детище в руках. Ещё до появления Советской власти, в последние дни до случившийся катастрофы, на Украине выпустили его собрание сочинений, но это не мешало ему радоваться каждому сборнику, выходившему из типографии ныне. Его боевое творчество всегда должно было быть с народом и только с народом. — Вот видишь, Катя, хоть что-то от меня после меня останется. — В смысле? — переспросила девушка. Слова отца сильно удивили её — прежде он никогда не заводил таких разговоров. Кондуфор встал и, держа в руках книгу, подошёл к окну. Там, упершись в подоконник, стояла его деревянная трость, с которой он имел обыкновение прохаживаться по дому. Зачем она ему была нужна — писатель и сам объяснить не мог, тем более, за пределы дома он её никуда не выносил. Даже в саду, что обилием был разбит вокруг жилища, он гулял без трости и без трубки — ещё бы, так часто он звал туда своих воспитанников! Взяв в свободную руку свою палку, Кондуфор вернулся к дочери и посмотрел ей прямо в глаза. Умение не отводить их в семье выработалось давно. — Знаешь, у Платонова есть такие хорошие слова: «Без меня народ неполный». Вот помер бы я просто так — так и не осталось бы от меня ничего, кроме как вот этой трости. А так — народ всегда будет полный. Будут с ним мои книжки, а может быть, когда-нибудь в будущем и про меня скажут, что был де такой писатель, который после себя что-то сумел оставить. А если и не скажут… то я и не рвусь. — Пап, ты… ты умирать собрался, что ли? — спросила Катя, нахмурившись. Маркел Климыч вмиг рассмеялся — столь по-детски прозвучал для него этот вопрос. — Да нет, Кать, не собираюсь я. В наше время только и хочется — жить да жить. Земля… земля чертовски неправильно устроена, и если помирать сейчас — так это позорище. Хотя… хотя для матери твоей, наверное, это будет облегчение. А то повадилась мне говорить, что я её в могилу сведу. Вот опережу я её в этом деле — будет знать, — Кондуфор вновь рассмеялся. — Но ты, Кать, маме-то не говори… — Чего не говорить? На пороге кабинета стояла женщина в синем платье, сложив руки на груди. Глянув на неё через плечо дочери, Маркел Климыч добро улыбнулся и стукнул пару раз тростью по полу. — Да ничего не говорить. Ты и сама всё лучше всех знаешь. Уже через несколько минут собравшаяся вместе семья обсуждала свои дела за прошедший день. Маркел Климыч поведал о долгих расспросах журналистов, его жена — Юлия Ивановна — о делах в школе, где она преподавала, а Катя — о детском доме, в руководстве которого она помогала отцу. Так и получалось, что полным, — относительно полным, исключая младшую дочь Наташу, — составом Кондуфоры собирались только по вечерам, да и то не всегда. Кипящая постройка новой жизни отнимала у главы семейства — «отца Советской Украины» — слишком много времени, но он помнил, что ради счастья всех можно ряд личных интересов отбросить в сторону, лишь бы — людям было хорошо. Семьёй был для Маркела Климыча весь советский народ, но ничто не могло заменить ему тех минут, которые он проводил с самыми родными людьми. И времени в этот день могло бы быть несравненно больше, если бы на улице не раздался протяжный автомобильный гудок…***
В гости к Кондуфору наведался командующий войсками Киевского военного округа командарм первого ранга Дунаевский. Что военачальнику было нужно — осталось невыясненным сразу: первым делом он прошёл на кухню и всем своим видом показал, что его следует покормить. Маркел Климыч, зная, что потчевать своего товарища нужно постоянно, а то обидится, выставил перед командармом тарелку солянки и графин водки. Не прошло и получаса, а Дунаевский, всё приговаривая: «Ещё по одной», — успел хлопнуть четыре рюмки. — Агафангел Микитыч, а что ж ты мелочишься? Давай сразу из горла! — ухмыльнулся Кондуфор, когда его орденоносный товарищ в очередной раз наполнил рюмку. Агафангел Микитович лишь отмахнулся. Разгладив пальцем свои завитые усы — позавидовал бы сам Будённый! — он отправил содержимое пятой рюмки к месту назначения. Сегодня он — человек-правило, — от правил поседевший раньше времени, мог позволить себе кое-какие вольности, тем более — вместе со своим товарищем. Другие в подобных случаях начинали апеллировать к своим орденам и медалям, мол, что ж мне, заслуженному хуже некуда, и отдохнуть нельзя? — а Агафангел Микитович сейчас оправдывался важностью цели, с которой он прибыл к Кондуфору. Но ни одна великая тайна в мире ещё не была рассказана прямо и откровенно, и поэтому командарм решил начать издалека: — Ты лучше скажи, что ж это ты, хохол, хохлу солянку вместо борща подаёшь? — Чего? — рассмеялся Кондуфор. — Вот он, вот — звериный оскал борщового патриотизма. Эх ты, командарм несчастный, завалился ко мне в дом, зачем — не сказал, а теперь ещё и нос воротишь. А если я тебя выпровожу? — Ты чего взъелся-то, Климыч? Я ж по делу, не просто так. — Попробовал бы ты ко мне просто так прийти. Вот этой вот тростью б и отхватил. Для пущей убедительности Кондуфор постучал по полу концом своей трости, заставив своего товарища с некой опаской скосить на неё глаза. Но эта опаска быстро ретировалась, и вновь командарм, всевозможный герой, принялся закручивать усы. — Слушай, Климыч… дочь твоя меньшая писала? — спросил Дунаевский и прищурил один глаз. Так он делал всегда, если пытался узнать что-то важное или готовился выдать что-то смешное по его, Дунаевского, мнению. Проблема заключалась в том, что по одному вопросу не узнаешь: будет дальше что-то важное или же в ход пойдут узко-военные шутеечки. — Натка, что ли? Да нет, не писала… Она ж теперь комиссар! Так сказать, отец и душа части! — ответил Кондуфор и грустно вздохнул. Длительное отсутствие дочери, её редкие письма не пойми откуда и всеобщее молчание, удерживаемое вокруг её имени, изрядно напрягали Маркела Климыча. То, что дочь стала выразителем мыслей партии в армии, радовало писателя, однако он, как отец, периодически ловил себя на мысли, что по характеру впору Кате быть комиссаром, а не Натке. Уж слишком она взбалмошная… — Да-а-а… попадись какой Чапай такому Фурманову — будет в дивизии на несколько бойцов больше, — Дуневский засмеялся и незаметно хлопнул ещё рюмку. — Ты это к чему? — Ну… сам подумай, она одна, чем там занимается — ты не знаешь. Так что всякое может быть. Вот когда Слободянюк ездил в Ленинград… — О-о-о, ну всё, и ты туда же. Он приходит — всё время мне эту историю рассказывает, теперь ты — и тоже её же вспоминаешь. Надоели! Надоели все: и Слободянюк, и ты, и Ленинград, бабы ваши, блудливо-плодовитые. И вообще, говори, зачем приехал, не о дочери же расспрашивать. Угадал? По лицу Дунаевского Кондуфор вмиг понял, что действительно угадал. Командарм сделался серьёзным и передумал наполнять очередную рюмку. Поднявшись с места, он подошёл к писателю и положил свою руку ему на плечо. За столом прежде сидел совершенно чужой человек; теперь же — серьёзный и мужественный советский военачальник. — Угадал, угадал… Мы заявили о поддержке революционного движения в Японии… — И что? Как говорится, розумна Парася на все здалася. Бабель постоянно говорит о том, что мы будем поддерживать революционное движение в любой стране… — Мы вводим в Японию войска. Кондуфор удивлённо вскинул брови. Эта новость буквально оглушила его. Весь мир лежит в руинах, ещё далеко не везде человечество властвует полноценно, а тут самая миролюбивая страна вдруг первой начинает военные действия с другой страной. Но не может же быть такого, что это Советский Союз развязывает войну! Ведь весь народ понимал, что ещё одного конфликта в ближайшее время мир просто не вынесет, и последствия такого сценария совершенно невозможно предугадать. — Революционное правительство Японии запросило помощь, и Бабель с Латышевым отправляют туда наших… САВО, ТуркВО — в ружьё, КДВО готовится… Альбединский с Баранским в один голос говорят, что и в Алма-Ате, и в Ташкенте впору на каждом здании вешать: «Все ушли на фронт». — Подожди, подожди… Я ничего не понимаю. Ведь никто ничего не объявлял. И какое ещё революционное правительство? Когда оно успело запросить помощь? — Завтра всё официально объявят… Не хотели народ раньше времени пугать. А ситуация такова, что японские милитаристы планировали нападение на нашу страну. Революционное правительство вступило с ними в конфронтацию, и теперь от нас зависит, в какую сторону повернётся это колесо. Вмиг в голове Маркела Климыча что-то щёлкнуло. Конечно! Как же можно было думать, что угроза японского вторжения ограничится простым предвидением этой угрозы? Нет! Новая жизнь в Стране Советов — как бельмо в глазу у всего мира, и уж точно он, Кондуфор, всё время призывавший людей бороться с новыми поджигателями войны, должен был ясно осознавать, что мирный мир долго продержаться не сможет. Сущность врага такова, что ему всего всегда мало, и когда в угоду своему брюху он пожрёт собственную страну — переметнётся на соседа. Писатель вновь постучал тростью по полу, словно призывая нужные мысли. Их — целый поток, но самая главная — в момент всеобщего подъёма нельзя оставаться сторонним наблюдателем. И дело не в том, чтобы прославиться на поле боя, — Кондуфор прославил себя в труде, а, как известно, из одного металла льют медаль за бой, медаль за труд, — дело в том, чтобы никогда не отрываться от народа, которому поклялся служить до конца дней. И если сейчас народ поднялся на сопротивление агрессору, то необходимо быть с ним, быть всегда на передовой, а не плестись в хвосте. Это и есть та жизнь, за которую никогда не будет мучительно больно. — Я завтра же подам заявление на вступление в действующую армию, — твёрдо проговорил писатель. — Зачем? Ты лучше тут пиши свои памфлеты, обличай врага, пиши о его жестокости, зверстве… — Про врага можно написать хоть сто памфлетов, — отрезал Кондуфор, — но пока его не уничтожишь — покоя не жди. Да и писать о его зверствах я могу только в том случае, если сам буду всё это видеть, а то придётся поступать как некоторые «товарищи» — ничего не знать и выдумывать… Нет-нет, мне определённо нужно ехать туда. Пусть военным корреспондентом, пусть комиссаром, пусть простым солдатом, — кем угодно, но я должен быть там. — Я так понимаю, тебя не переубедить? — уточнил Дунаевский, втайне надеясь отговорить товарища от опасной затеи. Кондуфора всеми силами берегла вся верхушка Советской Украины, а иногда и из Москвы, лично от Бабеля или Латышева, приходили запросы, не нужно ли чего «отцу Украины». И вот сам он рвётся туда, где вот-вот разгорится пожар новой войны. Как такого убережёшь? — Даже пытаться не стоит. Для нашого Федота не страшна робота. — Ну смотри, Федот… Дуневский вновь уселся за стол. Кондуфор раскурил трубку и встал у кухонного окна, глядя на сумрачный Киев. В молчании просидели они недолго, и вскоре командарм спешно засобирался, не забыв на прощание опустошить ещё одну рюмку. Закрутив усы, он кивнул Кондуфору головой — и направился к выходу. Дела не ждут. А писатель, оставшийся в одиночестве, продолжал глядеть в окно, сосредоточив взгляд на мигающем фонаре вдалеке. У местного электрика так и не доходили руки починить его, а народ особо и не жаловался: в современном мире, когда жизнь нужно организовывать заново, фонарь — меньшее из зол. «Мир чертовски плохо устроен», — снова подумалось Маркелу, и он твёрдо решил, что современным электриком всей земли, который навсегда зажжёт негасимый фонарь, должен стать советский народ. Народ, который без него, Кондуфора, неполный. — Папа, я всё слышала. Я еду с тобой. Писатель резко развернулся. Позади него стояла его дочь, скрестив, как прежде её мать, руки на груди. И жест этот означал, что возражать не может даже «отец Советской Украины».