Я если честно не думаю, что это зря ты написал
Я откуда-то знаю, что ты обо всем думаешь и много замечаешь, может это видно или я сам просто догадывался
У меня нет таких же умных мыслей как у тебя по этой теме, но я наверное понимаю
О чем речь
Если ты не хочешь рассказывать о чём-то снаружи, можешь рассказывать мне
Здесь
Мне интересно
Хотя я бывает такую хуйню несу, что сам за себя испанский стыд чувствую
Но
Я бы не хотел, чтобы ты из-за чего о чем-то мне не говорил
Мне пиздец как нравится с тобой общаться
И вообще
Каждое сообщение Арсений читает сразу — Антон не следит намеренно, но замечает. Обычно хотя бы примерно есть представление о том, что Арсений ответит. Не сейчас. Антон вроде бы даже спокоен. С каким-то извращенным удовольствием сам подмечает: пока писал, ни на секунду не притормозил на матных словах. Так похуй. Это вообще щас не важно. Монитор компьютера все еще горит открытой вкладкой со скрином Макара. Петушиная кружка на краю стола — она еще никогда не была так близка к суициду. За занавеской все еще кто-то стоит, за окном — все еще лупасит оконные стекла снег. Липкими такими комками. Будто кто-то намеренно делает снежки и бросает их в сторону антоновской комнаты. 21:49. Моргнешь — уже пятьдесят минут. Антон не выходит из диалога с Арсением. Ему некуда. Вчера они толком не общались, потому что Антон примерял социальную роль несостоявшегося алкаша, а сегодня — Арсений куда-то ездил, а потом снова писал ебучий диплом. Антон делал домашку. Делал отжимания и приседания. Делал яичницу. Делал дохуя всего, но почему-то не делал Арсения. По полной. М-м, со всей глубиной, так сказать. Еще — Антон сегодня не дрочил. Ни себе, ни людям, нахуй. Арсений присылает ответ, когда время доползает до пятидесяти шести минут. Сообщение меньше прошлого — помещается в экран телефона. Мне тоже нравится с тобой общаться, очень-очень, и я заметил, что чаще рассказываю что-то тебе- может, потому что мы общаемся много, но меня прямо манит хахахах, а еще я подумал, что это полная фигня, что у тебя нет умных мыслей, вообще так не говори, блин, пожалуйста. Есть вещи, о которых будто бы «принято» молчать, но меня от них всегда!!! распирает! И, может быть, мы говорим об одном -а может, и нет.. Об одном? Антон прикусывает язык, как слова, которые мог бы сказать вслух, но никогда не скажет. Выдыхает — вживую и в сообщении:Арсений
Ты о чем?
Ой Ни о чем Я о доверии, знаешь!!! У меня оно к тебе есть Сука, вот же пиздун. Антон почти схватился за крючок. Мерзкое ощущение проебанного шанса. Как будто сейчас Антон мог узнать что-то. Как будто Арсений почти что-то сказал. Антон почему-то уверен: если бы они были в одной комнате, Арсений бы стоял близко к нему — у него бы висели по обеим сторонам руки, и Антон тянулся к ним, он бы дотронулся, он бы схватился — за пальцы, за запястье или за саму кисть. Он бы просто… в реальности ему, наверное, легче понимать, что Арсений имеет в виду. Он видит его лицо. Он видит, где его руки, куда он смотрит. Он может дотронуться. Привлечь внимание. Так уже тоже было. И от этого холодеет кровь — от осознания, как Арсений иногда реагирует на Антона. И как он сейчас… сделал шаг назад. Понятно. Губы шпарит ухмылкой. Антон отвечает:Ты имел в виду другое)
Да?
Ох, наверно, но я пока не сформулировался- снова Да. Вот о чем Антон думал: чаще у него получается… считывать Арсения — наперед. Даже через сообщения чувствовать, когда он недоговаривает, смущается, теряется. Под пальцами были бы горячие щеки, влажные губы — он их все искусает, будет смотреть в глаза, — покрасневший кончик носа. У Арсения румяное сердце: оно осыпается сахарной пудрой и жемчужинами — как от антоновского браслета. Его «ой» в сообщении — самое яркое подтверждение антоновской идеи. Арсений не умеет врать — и если врет, то можно сделать вид, что этого не видно. Но Антон больше так не будет.Хорошо
Я бы хотел посмотреть на тебя сейчас
Он будет брать.***
— И нахуй? — Просто. У Юры сжимается горло — а-ля стринджендо. По-дурному. — Не связывайся с ними. Он молчит в ответ, но ему хочется заорать. По-дурному. Ваня дергает на себя тяжелую вафельную дверь. Она мягкая на ощупь, будто надутая, как насосом, но проткнутая ножом. Где-то торчит грязно-желтая подкладка. Лампочки в подъезде тоже желтые, старые, грязные — снаружи пыль, внутри пыль. И спрашиваешь себя: что я вообще здесь делаю? — Не связываться? — запоздалым шепотом уточняет он. Ваня сжимает губы и молчит. Он выбирает выигрышную позицию, и Юре хочется точно так же: просто закрыть рот, просто сделать десяток шагов назад, вернуться в сентябрь — и, наверное, сделать все иначе. Но он здесь: разувается, снимает куртку, вслушивается в глухой, скрипящий смех из другой комнаты. Внюхивается — в картошку фри, дым и что-то сладкое. — Это скорее про них… про нас надо так говорить. Одернуть себя не получается, но надо бы — этот разговор ни к чему не приведет. Он изначально безнадежный, изначально провальный — это не субито: все будет тем же самым, потому что изначально так повелось, изначально выбор сделан. Эффект бабочки: ваш поступок будет иметь последствия. Но задумываешься об этом, только когда тебя буквально прибивают к стенке и говорят: не лезь. — Просто, — вскидывает голову Ваня, вздыхает — так, точно каждая буква застревает у него между передними зубами и протискивается наружу только наполовину, — ничего не говори. — Я и не собирался. Я просто… — Просто смотрел. — Этот перекат до шепота ударяет по слуху. Форте-форте-форте. — Я не знаю, зачем, но… не надо. Они как на красную тряпку реагируют. — Быки реагируют не на красные тряпки, — зачем-то говорит Юра. В низу живота словно лежит рыба — рыба, только пойманная в речке, рыба: с открытым ртом, выпученными глазами и склеивающимися жабрами. Стоишь, держишь в руке телефон, глядя вперед — в щель приоткрытой двери в чужой зал, а рыба склизко скачет, задевает низины ребер. Картина: за секунду до — за секунду до распахивающейся створки, за секунду до шага. До каких-то слов. Вопросов, может быть, вопросов — о купленной еде, о купленных в ларьке в глубинке двора сигаретах. У Вани голос — без костей, без звука, без эмоций: — Но ты понял. Это глупость. Юра думает: «Я хочу домой», — но дома он будет один, а здесь нет. Он не думает: «Я в плохой компании», потому что бывают компании гораздо хуже — Юра сам видел. Здесь… все еще терпимо, но иногда еще более одиноко, чем без них, потому что тут — в дело сразу идут когти, клыки, смыкающиеся с щелчками рты, — еще более обидно. Наверное, за самого себя. Есть такой шанс — размером с контрабас, или виолончель, или арфу, — что в будущем Юра пожалеет. Скажет себе, что он сам виноват в том, куда притесался. Или, может быть — но только может быть, — поймет, что все это время делал вещи, которые ему противны, которые не вписываются в его… жизнь. Он только предполагает — и пытается держаться в стороне. Как Ваня. Надо быть как Ваня: с кем-то и без никого одновременно. Позиция выгодная, но ненадежная, а ненадежности Юра не любит. В зале задымленно. Курят в окно. Сидят на подоконнике. Это не выглядит красиво. Юра быстро заглядывает в телефон, снижает до минимума яркость и — судорожным взмахом — закрывает Инстаграм, еще секунду или две вместо опущенного в темноту зала видя: волнистую челку, полуприкрытые глаза и спокойное выражение лица. Размытый, замыленный фон и одну ладонь за ухом. Поверх сетчатки все еще блестит серебряное кольцо на указательном пальце. Юра поднимает голову. Это не выглядит красиво. Это выглядит пыльно, грязно, желто.***
Время не подлежит перемотке, но Арсений почему-то видит — и широкую стену с фотообоями, на которых изображены приплюснутые друг к другу березы, и прямоугольную пробковую доску, на которой что-то написано, но он не видит букв, не обращает на них внимания, и на которой висят картинки — желтые, бело-красные. Он словно… подходит ближе, ближе, но так и не дотягивается. Внимание выхватывает длинный — в потолок — светло-оранжевый шкаф. Он закрытый. У него тонкие металлические ручки. И сам Арсений, оказывается, сидит на парте — серо-зеленая, гладкая, она под ним пошатывается, однако он не слезает. Это класс. Это… школьный класс. Сидеть Арсений должен за партой, а не на ней. Тут должны быть еще люди, а не он один. За окном должно быть что-то видно — но Арсений не различает: весна это или лето, осень или зима. Он сидит на парте — он упирается кончиками пальцев на ногах в пол — он ощущает какой-то запах. Запах соленой воды. Запах хлорки. Из-за спины — голова дергается — слышится покашливание. Оно такое тихое, что Арсений думает, что этого не было, — поэтому он продолжает сидеть. Смотреть в окно. Только голова один раз дергается, но он все еще смотрит вперед. В стекла, залепленные чем-то серым. Одним большим пластырем. — Давай я посмотрю. — Не надо, — сразу говорит Арсений и улыбается. — Давай я сначала закрою глаза. — Ты закрываешь глаза. Арсений закрывает глаза — опускает веки, поднимает руки, дернув локтями, и прикладывает кончики пальцев к лицу. Голос Антона ластится к нему — по спине, по верхним позвонкам, по шее. Наверное, у Арсения мурашки. Он вздрагивает, когда чувствует, что его трогают. Его трогают, его трогают… — Открываю рот? — Открываешь рот. …трогают, его трогают… В рот залетит муха, но Арсений ее выплюнет. Он держит губы распахнутыми. Они сохнут. А парта под ним пошатывается, кренится вбок, и Арсений опускает руки, судорожно вцепляется в края стола пальцами — пока не чувствует: на губы дует ветерок, ветерок или дыхание, теплое, горячее, кипяточное дыхание. Антон близко, он так близко… он оказывается перед ним — и руки… руки — на ноге, на спине, на шее, они тоже горячие, мокрые… соленая вода, влага, что-то молочное. Язык во рту прилипает к нёбу, скользит самым кончиком к альвеолам, к верхним зубам… Колени чувствуют твердость — твердость тела, бедер, боков. Арсений не открывает глаза, но ему очень хочется посмотреть и почувствовать… чувствовать, как его трогают, и видеть это. Где он сейчас? Почему он сейчас тут? Антон… это Антон гладит ему живот — это его касания под одеждой, они ползут выше пупка, ровно между ребер… …Арсений смыкает губы. Пальцы — скрепленный потом, дрожью замок — ложатся поперек груди. Она твердая, но мягкая, и Арсений ощущает — то, как надавливает на местечко поверх солнечного сплетения, то, как надавливают ему на низ живота. — Открывай глаза. Арсений не слышит сразу — или делает вид, что не слышит, но приподнимает веки, только когда Антон, его тяжелая, горячая, влажная ладонь давит, давит на него. Под пупком, на низ живота, над линией ремня. Ремень есть: Арсений его ощущает, как ощущает плотность джинсов, облепивших ему ноги. И ощущает Антона. Его касание, он его трогает, он дышит ему в рот, он поцелует его, поцелует? Откуда-то лезет луч — как солнечный. Он вязнет в растрепанных темно-русых волосах. Арсений улыбается. Антон смотрит на его губы. — Если хочешь, я могу выйти. Улыбка стекает с лица. Арсений вжимает пальцы в грудь. Антон наклоняется ближе. Он как чайник. Как кипяченая вода. Как источник, в котором температура прыгает до пятидесяти градусов, и Арсений прыгает туда же — он прыгает за Антоном, тянется к нему, к нему, к его губам, но тот не дается — говорит еще раз: — Ты слышал, что я сказал? — Что? — Ничего. И — взмах его рук. Они как бабочки. Арсений снова открывает рот, когда Антон жмет кончиками пальцев ему на уголки губ. — Хорошо. Голос туманный, размыто-молочный. Арсений ничего не понимает. Кто это сказал? Где он сейчас? Почему его трогают, почему он этого так хочет? Он его поцелует, поцелует… Дыхание, как воздух, спертое. Запертое. Тертое. Крошки дыхания, проскальзывающие через щелочки раскрытых губ, когда Антон целует его. Костяшки упираются ему в грудь, кончики пальцев упираются в грудь Арсения. Его целуют, а сзади, наверное, березы, или просто пустая стена, или улица, хотя Арсений все еще сидит на парте — держит Антона между ног, одной коленкой трется об его бедро. Если бы можно было лечь, Арсений бы лег — на кровать, и он бы потянул за собой кого-то, лишь бы его целовали… — Дыхалка на нулях, — шепчут ему в рот, — дыхалка на нулях. Арсений слышит эти слова два раза — четко и эхом. Может быть, в голове, не наяву. У него зажмуренное лицо, сорванное дыхание, он чувствует руки Антона у себя на лице, он широко открывает губы, и ему вылизывают, глубоко-глубоко… глубоко целуют рот, протискивают туда язык, он — вместо арсеньевского, он большой, он горячий… Антон притирается к нему всем телом, надавливает — всем собой, он не отрывается, он не умеет отрываться, откуда-то Арсений в этом уверен, а еще уверен, что Антону все-все-все нравится — и он хочет смотреть на него, он хочет целовать его, они целуются — целуются прямо здесь, и за окном нет ничего, кроме серого полотна, но откуда-то светит солнце, солнце бликует у Антона в глазах, хотя они закрыты, оно жаркое — Арсений словно проглатывает его, когда Антон, наклонившись еще ближе, лоб в лоб, надавливает языком на язык Арсения. Захлебывающийся, глубокий поцелуй, Антон весь — как на ладони, которые Арсений пытается нащупать, но не находит, потому что Антон уже сминает ими его ноги, бедра, где-то посередине. Дыхание на нуле, Арсений захватывает Антону губы — покусывает их, и тот что-то говорит, но это совсем не важно — это не может быть важным, когда Арсений сидит на зелено-серой парте, когда она шатается под ним, а Антон его держит, и целует, и стискивает ему ляжку. — Давай сюда руку. Он выдвигает стул, садится — параллельно Арсению. Ноги согнуты, ступни — ровно на полу. Арсений все еще над ним, он смотрит вниз — на темные вихры, нагретые проглоченным солнцем, на торчащий кончик носа, на светящиеся чем-то блестящим губы. — Давай руку. — Да даю. Арсений обводит каждый палец, кладет руку Антона себе на бедро — и гладит ее так, словно хочет взять ее ближе, сцепиться с ней — переплести пальцы. Грохочет сердце, но уже есть чем дышать — и Антон заглядывает ему в глаза, а Арсений продолжает выводить невесомые, тонкие фигуры у него на внутренней стороне ладони. Хочет что-то сказать — и не молчит. Говорит. Много, много говорит.***
Просыпаться ночью — та еще поебень. Антон знает, что в среднем можно раз десять очухиваться, но не вспоминать об этом наутро ваще, и знает, что бывает вот так — с хуя-то открываешь зенки, а заснуть больше не можешь. На один бок ляжешь, на другой, потрешься животом о матрас, откроешь и закроешь окно — на улице так холодно, будто Северный Ледовитый океан принял новую агрегатную форму и телепортнулся к Антону под окно. Нихуя не поможет. В телефон потыкаешься, глаза заболят, а сон не идет — просто, блять, не идет. Три минуты третьего ночи с мучительным стоном превращаются в тридцать одну. Антон зевает, жмурясь, промаргивается и утыкается правым глазом в подушку. За спиной торчит зарядный блок. Мама бы щас ругалась. Говорит, что с его выебывающейся старой розеткой лучше не спорить на «слабо» и не оставлять в ней провода. Антону не похуй, но он забывает. Щас думает об этом и даже поворачиваться не хочет. Смотрит на темный монитор компьютера. На мигающую мышку. Он обычно убирает ее за колонку или накрывает какой-то бумажкой, чтобы она не мозолила ему взгляд. Даже ночник сегодня в режиме «мне по жизни на все похуй». Антон забыл его включить и вырубился — с телефоном под подушкой и в неудобной позе. Щас болит башка. Хуево, когда хочешь спать, но не можешь. Просто какой-то ебаный минипут решил, что Антону хватит трех часов отруба и что оставшееся время ему надо просто смотреть в пустоту. Он, блять, вообще не виноват ни в чем — просто хочет спать. А потом утром не сможет ничего делать. Будет злой и невыспавшийся. Мама опять скажет ему совершить бартерный обмен с Радиком — спрятаться у него от всех в будке, а его пустить к Антону на кровать. Пользы больше. Радик будет делать за него домашку по тупой физике, а Антон — копать ямы, ссать на снег и лизать свалившиеся сосульки. Мозг бросает Антону мысль — перед сном они с Арсением опять долго разговаривали. Арсений пытался уйти спать, но все никак не уходил — Антон ему даже напомнил, что тот намеревался попиздохать в кроватку, но забыли об этом они оба: Антон — потому что не мог перестать пиздеть про любимый третий сезон Ходячих, а Арсений… а у Арсения свои причины. Пиздец. Эти причины въебывают Антону похлеще Северного Ледовитого океана за окном, когда он опускает ноги на пол и чувствует — то ли ледяную корку поверх снега, то ли залитый искусственный каток посреди комнаты. Ночь тягучая, как манная каша, и долгая — почему-то никогда не быстрая, никогда никуда не спешащая. Антон понимает ее. Он бы хотел жить только ночью. Днем ему слишком громко и ярко. Пальцы липкие от спертого воздуха, потому что везде куча людей, и всегда нечем дышать — будто Антон, блять, он не знает… долго с кем-то целовался. Ебучий случай. Щас бы он этого не хотел: он выглядит как смятый разорванный вареник, изо рта у него наверняка воняет, а мозг едва ли ориентируется в собственном, сука, доме. Антон спускается по лестнице на кухню, придерживая на плечах одеяло. Тишина. Он бы ей питался. Диван не скрипит, не гудит, не щелкает холодильник. Только Радик шевелится в коридоре, кажется, начинает бахать хвостом по полу — когда слышит приближающегося Антона. Он заглядывает к нему в коридор, наклонившись через стул, и сквозь темноту видит поблескивающие зрачки на белой мордочке. — Не холодно тебе тут? Радик спит на старой дедовской куртке, громко, с щелчком пасти зевает. — Хорошо. Дверь не пропускает сквозняков, так что норм. Антон бы реально забрал его к себе в комнату, если бы никто не был против. В первую очередь против Миша — он сейчас, наверное, с мамой в комнате. Все остальные коты спят в разных углах дома. В зале Антон слышит — не видит — вылизывающегося Чупу. Тот всегда причмокивает, вгрызаясь в шерсть, и потом ей же блюет. Персик, наверное, у деда. Сеня — там, где Милка. Он в нее втюрился жестко. Когда захочет ебаться, будет пытаться, наверное, приударять за ней, а она даст ему леща. У Милки нет желания трахаться — она стерилизована, и Антон до сих пор помнит, как она еле-еле двигалась после наркоза и долгого сна в ветклинике — и поела только через сутки после операции. Ему, блять, всегда плохо, когда кому-то из животных нужно в больницу. Самый спокойный, как Антону кажется, — это Чупа: когда его возили в клинику после того, как он всю ночь блевал, он просто молча сидел в переноске и тыкался носом в вязано-веревочные «решетки». Страшнее всего с Мишей — он, сука, пат — и психо, и социо. Только почему-то после таких поездочек ненавидит он больше всего Антона. Дебильный. Антон всегда орет с него. Мама говорит, что он просто стареет. Маразм крепчал, как говорится, бля. Из дедовского «крыла» долетает храп. Рев старого мотора, когда одновременно нажимаешь на газ и сцепление. Антон медленно прикрывает дверь в ванную, шмыгает и шлепает босыми пятками обратно. Ступени лестницы кажутся полыми, пустыми, как фальшивка. Бутафорный дом для бутафорских людей. Если никого из них реально не существует, есть ли смысл вообще… Антон останавливается. Дверь в мамину комнату приоткрыта. Боковое зрение выхватывает переливающееся свечение — то темно, то ярко, как если бы кто-то врубал и вырубал маленькие софиты для антоновских минипутов в его больном мозге. — Ты не спишь? Мама лежит на левой стороне кровати — никогда посередине, — полностью укрытая одеялом, а на ней — одно большое темное распластанное пятно. Миша даже ухом не ведет, когда Антон, едва нажав на ручку, делает короткий шаг к ней в комнату. Запах травянистого крема обволакивает стены. — Нет, — высовывает мама голову, и подбородок у нее освещен — экраном телефона. Антон втягивает льющиеся от холода сопли и трется щекой об одеяло на плечах. — Смотрю сериал. — Какой? — Игра престолов. — Нифига ты. — А ты че не спишь. Антон сначала не понимает вопроса — слышит только слова, но смысл не выцепляет. Потом трет глаз, опять шумно, по-собачьи зевает и падает прямо к маме на кровать. Знает: ему можно — она не против, когда Антон заваливается к ней. Сейчас он делает это реже — чаще сидит у себя в комнате, мастерит, ровно, блять, как Журавль, планы по завоеванию Арсения. Думать о нем при маме все еще… не по себе. Но он думает — ему всегда хочется об Арсении думать. Каким было время, когда этого в его жизни не существовало, он уже не знает. Он говорит — влетая в поезд, который его даже не ждал: — Я решил больше никогда не спать, — говорит Антон и, сука, снова зевает, слюнявя маме простыню. Лицо оставляет на ней мятый отпечаток. Над ухом мурчит Миша. Самые редкие звуки в природе офлайн, бесплатно и без регистрации. — Мне в школе не разрешили. — Это кто тебе такой умный запретил че-то? Губы трескаются кривой улыбкой, которая падает в складку постельного белья. Для трех часов ночи мама звучит бодро. Неудивительно, блять: в последнюю неделю она постоянно уходит в ночные смены — и неудивительно, что не спит сейчас. Ебать, какой ты логичный, Антон, просто фантастика. Основатель вселенской логической науки. — Мне сказали, что я был плохим мальчиком весь год и что, чтобы Дед Мороз сделал мне подарок, мне надо ночью дежурить и ловить нарушителей порядка. — Ясно. Мама фыркает — Антон зеркалит ее. Потом слышит словно сквозь слой тяжелого ватного одеяла, словно уже засыпая: — Ты был не плохим мальчиком. Ты просто распиздяйничаешь много. — Этим не все могут похвастаться. Когда Антон приподнимает голову и тыкается подбородком в матрас, он видит, как у мамы в эту же секунду потухает экран телефона и как она сталкивает с себя Мишу — тот издает недовольный короткий звук, напоминающий рычание пумы (и «Адидаса») и блеяние овцы, и спрыгивает на пол. Через две секунды возвращается и ложится на то же место. Мама снова дергает ногой. Миша даже не двигается — прорезает в антоновском лице дыры, в которые будет потом лезть лапами. Кошачий психопат, выбравшийся на свободу. Он говорит это маме, и мама длинной белой пятерней хлопает Мишу между ушей. В этой комнате все стало каким-то другим. Мама не покупает новую кровать, новую тумбочку, новые занавески. Гардеробная все еще справа, дверь в коридор — слева. Пустые обои заткнуты портретами — мамиными, — и пейзажами. Антон знает каждый наизусть, но, если кто-то включит свет, он не сможет распознать ни один. Простыня под ним — с серыми закорючками и желтыми пупырышками, если Антон правильно распознает абстракции в темноте, — тоже не новая. Наверняка где-то уже протертая. Ничего не новое, но Антон, полулежа на кровати, чувствуя пятками застывший льдом пол, чувствуя запах — домашний запах, мамин запах, все равно думает: это не то. Может, вся хуйня в ее мужике, который уже не ее мужик. Который пришел и ушел, как они все делают с мамой. Появляются, зовут ее в Сочи, зовут ее на концерты, сидят на твоем месте на кухне, врезаются в тебя, когда выходят из твоей ванной, отвозят тебя раз, другой, третий в школу, появляются, а потом сваливают. Для Антона — молча, потому что ему никто ничего не говорит, и если молча, то пошел он тогда, блять, нахуй. Антон бы смог сказать ему это в лицо, даже если это будет тупо. Он просто видит: маме был не в кайф его уход. На какой-то бесконечной ноябрьской неделе она ни с кем не разговаривала, ходила серой, блеклой мумией, была готова разругаться с Антоном и дедом буквально из-за всякой мухо-слоновой хуйни — из-за висящего на спинке стула полотенца, которое повесила она сама, из-за стоящего на плите супа, который она просила не убирать в холодильник, потому что он еще горячий, из-за сообщений в родительском чате, которые ее не касаются, но ее все равно бесят. И Антон это все проглатывал, как пересоленный суп с клецками. С тестом в зубах, с лавровым листом, случайно царапнувшим язык. Он думал о другом. Он, наверное, даже не понял, когда все это случилось. Мужик был, а потом мужика не стало. И на этой чистой, выскобленной стиралкой простыне он уже не лежал — но Антону все равно кажется, что он подглядел в щель, подслушал очередной разговор, прочитал мамины сообщения. Полез в грязное белье, а потом надел его шиворот-навыворот — и сделал вид, что ему заебись. Сделал вид. Бутафорский дом с бутафорскими людьми. Притворство вместо обоев на гипсокартоне, табличка «все просто охуенно» на коврике со стершимся временем и тяжестью подошв «welcome». Дом, в котором всем всегда нравилось больше молчать или кричать. — Мам, — зовет Антон, поддаваясь желанию, которое обычно проглатывает вместе с супом вместо куска белого, полежавшего день-два хлеба, — у тебя с ним все закончилось? Это негласное правило: когда кто-то выходит за дверь и не возвращается, у этого человека больше нет имени, лица, нет ничего. У отца Антона нет имени, лица, ничего. У Антона нет отчества. Такие люди — как тень, на которую наступаешь на улице, а потом удивляешься, что она гораздо длиннее, сильнее, громче тебя. Это не преломление света. Это ебучая жизнь — вся исковерканная, кривая, неправильная. Вопрос, который задал Антон, тоже такой. Не нужный никому из них. Он спрашивает это — и мечтает встать и выйти из комнаты. Не слышать ответ, потому что, если мама ответит серьезно, Антон не будет знать, что с этим делать. Трескуче, небрежно, быстро: — Ага. И — еще один половник пресных слов: — Он ебанулся в край и вернулся к жене своей. Это ахуй. Антон открывает глаза, делает усилие и ползет по кровати выше, хотя хочет скатиться на пол и тихо выйти. Лечь спать, подумать, что все его пробуждение и поход к маме — это такой же кривой, неправильный сон, от которого утром будет мерзко, тревожно и не по себе. — Я сразу чувствовал, что он мудак. — А я не чувствовала. Блять. Если бы Антон узнал об этом раньше, он бы, наверное, что-то сделал. Маме вряд ли похуй полностью, но ей точно лучше — на сайты знакомств она пока не вернулась, в свободное время дома или у подруги, пока что она больше ни за чем не рвется. Но потом ведь не захочет. А кто бы, наверное, не захотел. — Как его жена вообще его… э-э, — тянет Антон, ощущая себя беспомощным, единственным, кто сейчас в этой комнате говорит, — приняла его обратно? — Она любит его. — Мам, ну, это… — Антон, — резко обрывает его она, и Антон к коллекции «беспомощный» добавляет ачивку «самый тормознутый и глупый человек на всем свете», хотя мама и слова дальше не сказала, — я хочу спать. Она не хочет. Она хочет, чтобы он вышел из комнаты, чтобы ничего не говорил и не спрашивал. Да. Нахуй ты сюда вообще пришел. Может, хорошо, что в комнате темно. Антон прочищает горло, упирается руками в кровать и встает с нее. Миша лежит к нему жопой, мама — лежит на боку, никак не двигается. Смотрит либо в сторону окна, либо в стену — между ней и кроватью зажата тумбочка. Антону становится холодно. Он поднимает с полу одеяло, желает — тихо, почти сквозь зубы — спокойной ночи и закрывает за собой дверь. Антон не спит еще час — вырубает только под утро. Телефон разряжается до пятидесяти процентов, приходится ставить его на зарядку снова, потому что он потом не вытянет понедельник с его ебучими уроками. Идти никуда не хочется. Хочется только лежать, а еще чего-то соленого. Слов у Антона нет — он оставил их у мамы в комнате. Пока глаза не начинают закрываться, Антон перечитывает вечернюю переписку с Арсением. Обычно он так не делает — но сегодня, сука, хочется, потому что ему нравится ковыряться, блять, в арсеньевских словах. Он такой… непонимаемый с первого раза. Неоднозначный. Скачущий, что ли. Накрыв плечо, с которого сползает одеяло, Антон скользит взглядом по словам в том большом сообщении. Он гораздо больше молчит, чем говорит. Они похожи — но больше болтает Арсений. Если он молчит, это не значит, что ему нечего сказать. Хрупкий и беззащитный. Что будет, если скрывать? И — сможет потом, потом, потом. Здесь ему не будет хрупко. Бесконечного не бывает. Эмоций не хватает. Антон захлебывается. Перечитывает в третий раз. Ему хочется Арсения понять. Поддеть его, сцепиться с ним на молекулярном уровне, понять его — от пяток до торчащей прядки, от тех лет, когда Антон его не знал, до того, что есть сейчас, понять — какой он: когда, почему, в чем-то, с кем-то, с ним, без никого. Выпотрошить, вытряхнуть, высыпать его мысли, а потом сложить обратно. Хочет видеть его насквозь, хочет знать, ему просто нужно знать. Да. Антон сильно прикусывает губу, когда читает свое «я бы хотел посмотреть на тебя», когда дочитывает — сейчас. Он хочет смотреть на него сейчас. Видеть его вместо отражения в зеркале, вытянуть из него нити — нити чего-то, что никому недоступно, — но не оторвать их, а просто держать их. Между пальцев. Между большим и указательным, зажать между фалангами — отпускать и браться снова. Ему надо. Он открывает глаза. Телефон все еще в руках. Бля. С хуя-то: Арсений в сети. Время — почти четыре утра. Антон видит, что его последнее сообщение уже помечено двумя галочками. Антон прислал Арсению гифку с обезьяной, когда тот уже ушел, в ответ на его стикер с лягушкой. Арсений прочитал ее сейчас. Зашел и вышел. Почему ты не спишь? Антон уже думает написать, но сдерживается. Совсем уже ебанулся. Ты еще спроси, когда он ходил посрать и какие трусы у него есть в шкафу. Пиздец. Посильнее воткнув зарядку в розетку, Антон кладет телефон экраном вниз, потом еще раз проверяет, включен ли будильник, и впечатывается щекой в подушку. Думает: лишь бы получилось сразу заснуть. Он в рот ебал еще час без сна. Может, ему правда все приснилось.***
Утром Антон пересекается только с дедом и котами. Дед уходит чистить снег во дворе, с ним выбегают Радик и Персик — Сеня и Чупа по очереди вылизывают пластиковую миску-тарелку после каши. Антон через силу дожевывает бутерброд с маслом и сыром — просто чтобы не идти голодным, — и, испачкав палец в масле, дает Милке его облизать. — Давай быстрее, пока чертила не пришел. Чертила все еще у мамы. Антон не хочет думать о разговоре, который был у нее в комнате. Он вообще ни о чем не хочет думать. От недосыпа болит голова — самая хуевая головная боль из всевозможных, когда во лбу пульсирует, когда говоришь, когда смеешься и когда двигаешься, — и как Антон вообще будет делать вид, что он разумный человек, он не знает. Илья Макаров предупредите всю школу что я опоздаюАнтон Шастун
Окей
Но это и без предупреждений все заметят
Илья Макаров внатуре а ты не планируешь опаздывать? чтобы потом такой айм сорри айм латте мэй ай камин а бля англ вторым БЛЯ СЕГОДНЯ ЖЕ УЧИЛКА НОВАЯ НИХУЯЧЕНЬКи тогда я попробую не опоздать ебать разминка для мозгаАнтон Шастун
В смысле
Илья Макаров АС сказал что он только неделю ту вёл а ты ж опоздал в пятницу тада ну вот сегодня опять придется расширять ячейки в памяти чтобы имя новое заремемберить Антон лыбится: он прекрасно, сука, знал, что Арсений провел последний урок в пятницу — тот сказал ему об этом еще вечером в четверг. А на следующий день Антон проспал, пришел к концу английского и услышал то, что услышал. Он до сих пор не знает, что думает об арсеньевских словах. Ничего? Дохуя? Дохуя? Ничего? Мудаки плевались мерзостью, кто-то пытался с ними спорить, Арсений закрыл всем рты. Это единственное, что Антон может… подумать здесь. Он не знает почему. Дима Журавлёв Я, возможно тоже но может и нет, я не знаю Дмитрий Позов [Аудиозапись: неизвестен — каждое утро в нашем заведении начинается одинаково] Илья Макаров ПХАЗАХАХАХАХА ну транспорт не ходит че еще делать Дима Журавлёв И не поспоришь Я на троллейбусе когда еду, тут иногда снег внутрь начинает сыпатьсяАнтон Шастун
Да, и заведение тоже ритуал
Хороним среднее образование
Дверь в коридоре открывается — но заходит только Персик: весь в снегу, с мокрыми лапами и расширенными зрачками. Антон провожает взглядом его распушенный хвост, скрывающийся в зале, а потом видит, как за ним гурьбой бегут Чупа и Сеня. Антон надеется, что мама встанет, только когда он уйдет в школу. Дед все еще на улице — Антон слышит шарканье лопаты по снегу. Мог бы выйти и помочь. Он выебывается, конечно, что дед эксплуатирует Антона каждую зиму, но по факту Антон чистит снег гораздо реже, чем дед. Мама тоже выходит иногда — и если они прутся втроем, то Антону всегда оставляют двор — с собачьим говном и подмерзшими колдобинами. Прошлый декабрь был менее снежным, кажется. В этом году валит — как из ведра, канистры и мусорного бака. Допив чай, Антон заваливается на боковушку дивана, вытягивает ноги — они упираются в стенку столешницы, — и переключается между беседами в ВК. Все вокруг опаздывают — даже Кузнецова написала, что ее не будет на первом уроке. Опа. Нихуя. Антон аж вытягивается. Сглатывает. Арсений обновил аватарку. Раньше было угарно (потом — нет) наблюдать за тем, как он делает это постоянно, а еще иногда путает и, вместо того чтобы просто выложить фотку, ставит ее на заставку, а сейчас этого уже нет — на аватарке так долго было его селфи, высеченное у Антона наскальной живописью поперек сердца, что сейчас новая фотография давит неожиданностью на мозг. И… ладно бы: просто фотка. Но это та самая. Сделанная Антоном в ноябре. Конечно. Он почему-то даже не удивляется — только мысленно кивает сам себе. Нажимает на нее. Она все такая же: без эффектов сверху, с одной только рекой за спиной Арсения, его лицом, направленным в сторону. Такой спокойный, спокойно-красивый. Пиздец. Антон хочет… что-то сделать. Как минимум — позвать Арсения куда-то еще. Завалиться к нему домой. Завалить его. Смотреть, как натягивается кожа на ключицах, как, наверное, напрягаются мышцы живота. Смотреть на его лицо — такое разное, но всегда красивое, охуенно красивое, просто пиздецки красивое. Антон уже даже не сдерживается. Он прикусывает губу и смотрит на количество лайков. Двадцать шесть. Среди них — никого из знакомых, кроме двух имен: одного Сережи и одной Марины. Блять. Антон сначала нажимает на Сережу — с фамилией Матвиенко, понятно, — у него ничего не грузится, и он переключается на Марину. И тут хуйня. Телефон показывает LTE, но выебывается — как назло, сука, он просто… просто хочет посмотреть, блять. Он что, такой грозный и страшный? Его боится интернет, блять? Минуты докатываются до пятидесяти. По идее Антону надо уже начинать одеваться — пока он смахнет с куртки всю шерсть, пока пройдется щеткой по ботинкам, пока вспомнит, что забыл ключи, пока выпьет стакан воды, чтобы обоссаться в школе. Пока запишет голосовуху, пока-пока-пока. Он деловой малый. Да нихуя он не малый. В отражении малый выглядит великаном. Накинув капюшон, Антон думает, что вечером надо не забыть посмотреть страницы… друзей Арсения. Просто ради интереса. Утолить человеческое любопытство. Ничего такого. Дима Журавлёв Да, все-таки чучуть опаздываю Илья Макаров а у меня маршрутка в снегу застряла я наверное останусь тут буду оказывать психологическую поддержку водителю Дмитрий Позов Я сел в полную маршрутку, и теперь мы проезжаем мимо остальных людей, которые тоже полчаса её ждали… БедолагиАнтон Шастун
Я один что ли приду
Я пешком
Илья Макаров АНТОХ подожди меня у мусорки пожалуйста пожуй листаАнтон Шастун
Я пока что только вышел
Надо приватизировать мусорку
Илья Макаров а как быть пацифистом и захватывать мусорку ммммАнтон Шастун
Вопрос к дипломату
Я дипломат
господи
Ура
Насилие
Илья Макаров пиздец боюсь тебяАнтон Шастун
Не бойся любимый
Будет не больно
Дима Журавлёв А меня подождёте? Илья Макаров да ШАСТ ИДИ НАХУЙАнтон Шастун
Тебе кто разрешил матом ругаться
Илья Макаров мамаАнтон Шастун
Норм
Норм. Дорога пролетает — Антон выходит из частного сектора в цивилизацию, покрывает хуями всех, кто не выходит и не чистит снег по утрам, пишет Арсению, что еще секунда — и он сворачивает к нему домой, а на подходе к школе фоткает Макару мусорку и говорит, что будет стоять на страже, пока не придут его верные друзья. Димка спускается с остановки первее всех. Антон вытаскивает из ушей наушники, кидает взгляд сначала на школу — он не перешел дорогу, стоит напротив школьного забора, на месте, где обычно они все выстраиваются перед катанием на лыжах (пиздец, зачем вспомнил), — а потом смотрит на Димку. На его запотевшие очки и снег в темных волосах. — Саммертайм саднесс не случилась. — Че? Дима качает головой. — Выспался? — Хуиспался. — Понятно. Я тоже, — хмыкает Дима и опускает глаза в землю. Антон вдыхает морозный утренний воздух и чувствует, как леденеют легкие. — Такое чувство, что из меня выкачали все жизненные силы, а потом заставили идти сюда. Он машет рукой в сторону школы. Антон молчаливо кивает, едва стискивая зубы. Димка выглядит устало — обычно он на неделе более бодрый, чем после выходных. — Давай уедем в санаторий? — Это ты мне предлагаешь? Антон коротко усмехается. Да. Он — последний человек, который может предложить куда-то смотаться. Который выберет что-то, а не дом. Он — последний человек. Эта фраза звучит… странно. Пугающе. Антон смотрит на нее, глядя в небо, и пытается увидеть, что под ней скрывается. Не понимает. Запихивает в карман наушники, трет холодный лоб кулаком и спрашивает: че, сегодня поорем на английском? Спрашивает, смеется — а думает вообще о другом.